Шолом-Алейхем не раз говорил, что он сам и есть Тевье.
В главе «Изыди!» из повести «Тевье-молочник» мы застаем Тевье в критическую минуту. Тевье жил в деревне. И вот в прекрасный весенний день, в праздник пасхи, к нему приходит группа местных крестьян, его старых приятелей и друзей, и заявляет, что пришли они устроить ему погром. Говорят они об этом без всякой злобы, даже спрашивают, что им разгромить, чтобы не причинить Тевье чувствительного ущерба и чтобы к ним не придирались начальники, то есть полиция.
Эта странная сцена нуждается в объяснении.
Установление черты оседлости и прочих ограничительных законов было органически связано с так называемым «освобождением крестьян» от крепостной зависимости.
Освобождение было обманом: огромные массы крестьянства остались без земли. В деревне не прекращались восстания, бунты и мятежи. Террористы охотились за царем. До него было трудно добраться. 1 марта 1881 года все-таки добрались и убили на улице.
Положение нового царя было трудным. Он имел все основания бояться за свою жизнь и за судьбу самодержавия.
Для решения вопроса — что делать, была создана правительственная комиссия под председательством К. П. Победоносцева.
Комиссия трудилась один год и два дня и обнародовала пресловутые «Временные правила для евреев».
Задолго до их обнародования и в течение продолжительного времени после обнародования по базарам, шинкам и трактирам ходили личности, заводили разговоры о том, что царя убили враги внутренние. А враги внутренние — это евреи, они и Христа распяли. Эти объяснения обдано заканчивались словами о том, что хорошо бы на пасху, в день светлого Христова воскресения, устроить евреям погром. Прибавляли, что на погроме можно и погулять и поживиться чем бог пошлет.
И вот в весенний день, близко к празднику пасхи, к Тевье, которого еще не выселили из деревни, приходит группа крестьян во главе со старостой и объясняет, что находится в затруднительном положении: они должны устроить у него погром, иначе их самих ждут неприятности.
Эта сцена — острая сатира на самодержавие, которое, симулируя заботу о крестьянах, пыталось всучить им еврейский скарб вместо помещичьей земли.
Устами Тевье-молочника Шолом-Алейхем высказывает свои собственные взгляды и мнения по многим важным вопросам этики, морали, политики.
В еврейской литературе давно сложилась традиция писать о трудной исторической судьбе еврейского народа в тоне плача Иеремии и напоминаний о том, как сидели евреи на реках вавилонских и плакали.
Но в конце прошлого века и в самом начале нынешнего, когда в России начался подъем революционного движения, новые ветры залетели и в Касриловку.
Незаметно, незаметно, но что-то стало меняться.
Передовая молодежь уходила в революцию, и сидели они не в синагогах и не на реках вавилонских, а в тюрьмах, на каторге и в далекой сибирской ссылке.
На Тевье обрушились испытания: две его дочери одна за другой вышли замуж не по сватовству, как того требовала традиция, а по любви. К тому же одна полюбила революционера и уезжает за ним в ссылку. Другая дочь вышла за христианина. По понятиям того времени, это было тяжким, очень тяжким ударом. Нелегко было старику отцу пережить два таких потрясения. Тяжело, когда рушатся традиции и взгляды, которые ты всосал с молоком матери, и, разумеется, особенно трудно перенести такой удар на старости лет.
Но, изрядно погоревав, Тевье приходит к выводу, что все его старые взгляды — тлен, порождение темноты и предрассудков.
Ошеломленный этим открытием, он восклицает:
«Что такое еврей и нееврей? И зачем бог создал евреев и неевреев? А уж если он создал и тех и других, то почему они должны быть так разобщены, почему должны ненавидеть друг друга, как если бы одни были от бога, а другие — не от бога?»
«Досадно мне, — прибавляет старик в заключение, — почему я не так сведущ, как иные, в книгах, почему не так учен, чтобы найти толковый ответ на все эти вопросы».
Вряд ли Тевье перенес бы так мудро постигшие его испытания, в особенности то, что его дочь вышла замуж за христианина, если бы это произошло до 1905 года. Отцу полагалось в таких случаях просидеть семь суток на земле в знак траура и больше никогда не произносить имени вероотступницы. Если бы он хоть на волосок нарушил строгость этих правил, община отравила бы ему существование, его подвергли бы остракизму. И если бы беднота — люди маленькие — преследовала его не достаточно усердно, то и на нее обрушилась бы вся опасная сила гвирим — богачей. Богачи не терпели отступлений от обычаев религиозного мракобесия. Не сносить бы Тевье головы, если бы он отнесся по-человечески разумно к своим дочерям.
Так было бы до 1905 года.
Но события, описываемые в повести, относятся именно к 1905–1906 годам.
Это были годы восстаний, стрельбы, пожаров, военно-полевых судов и виселиц.
Это были годы, когда в злобных завываниях осенней вьюги народ слышал в воздухе нежный аромат весны и надежды.
Менялись люди, менялись взгляды. Разваливались отжившие традиции и нравы.
Когда революция была разбита, многие, конечно, приуныли, многие пришли в отчаяние.
Но Тевье был не из тех людей, которые легко воспламеняются и легко потухают. Да и годы его были не те. А самое главное, разумеется, было то, что надежда, забравшаяся к нему в сердце, была ему слишком нужна. Он не мог уже жить без нее.
Когда повесть была напечатана и вышла в свет, она сразу попала в ту среду, в которой была задумана, обдумана и выношена, среду, которую она описывала и которой посвящалась.
Каждая страница была насыщена драматическими коллизиями, в ней были высказаны новые и дерзкие взгляды на религию, на затхлые обычаи, на традиции, которым пора на слом.
Что скажут люди?
Вопрос этот разрешился необыкновенно быстро.
Читатель приветствовал Тевье, полюбил его и проникся уважением к этому незаметному человеку за житейскую мудрость, за то, что, подавленный горестями, он верил в надежду и в борьбу и ни разу не оглянулся в сторону, откуда доносился плач Иеремии.
Два слова о некоторых любопытных общих чертах личного характера Шолом-Алейхема и его литературной биографии.
Вы помните мачеху Шолома.
Конечно, составляя словарь ее ругательств и проклятий и вызывая всеобщий веселый смех чтением этого словаря вслух, мальчик не знал, что его перо, которым он дотоле пользовался только в хедере, написало произведение литературное, сатиру и что хотя это был еще детский шаг, но все-таки шаг по славной дороге его жизненного призвания.
Не знал он также, что сама решимость его поднять на смех такого опасного врага показывала, что талант сатирика достался не какому-нибудь вялому тихоне, а смелому борцу.
Будущий Шолом-Алейхем был виден со своих первых, детских страниц.
В нашем томе напечатана поэма «Песнь песней», шедевр мировой лирической литературы. Поразительно, что ее написал сатирик и юморист, обычно черпавший свои сюжеты и краски в далеко не поэтических буднях касриловского быта.
У Шолом-Алейхема есть веселая пьеса — «Крупный выигрыш». В ней рассказывается, как местечковый портной Шимеле Сорокер, бедняк из бедняков, выиграл по лотерейному билету двести тысяч и как все вокруг него начинает меняться. Появляется богатая обстановка, слуги, лакеи. Шимеле уже называется Семен Макарыч, люди лебезят перед ним. Но
Читателю эта история что-то напоминает. Да ведь это история о том, как самому Шолом-Алейхему свалилось на голову богатство умершего тестя, и как он, наследник, жил в собственном богатом и роскошном доме, ел и пил на серебре, и как черти подхватили его на рога, и потащили на биржу, и бросили под ноги аферистам, и как его там раздели и вернули ему его природную нужду, и как он вздохнул с облегчением и выбросил из головы всякие химеры и вернулся к деятельности, для которой был рожден.
И весь цикл переписки Менахем-Мендла тоже не выдуман: мы наем, что Шолом-Алейхем и сам заплатил не малую дань нужде, которая отрывала его от литературного труда и, держа на побегушках, заставляла носиться по городу в поисках покупателя леса или имения, которые хочет продать разорившийся помещик.
Конечно, разные превратности судьбы, ее коварные обманы, ее грубые удары — когда они обрушиваются на человека, который наделен талантом писателя, — сразу получают вполне пристойное и даже завидное наименование жизненного опыта и в глазах некоторых критиков являются украшением писателя.
Сторонники превратностей, разумеется, превратностей чужой судьбы, напоминают, что писатель должен хорошо знать то, о чем пишет, и писать только о том, что хорошо знает.
Все это, конечно, так, но, откровенно говоря, писателю больше всего нужен талант. Можно без ударов судьбы, но без таланта и шагу сделать нельзя и заменить его нечем.
Что касается Шолом-Алейхема, то некая бессовестная звезда взвалила ему на плечи столько этого хваленого жизненного опыта с чахоткой в придачу, что удивительно даже, как он выжил. Но никто никогда не слыхал бы его имени, если бы некая другая звезда, счастливая, не подарила ему его великий талант. Что тут и говорить, талант — бремя тяжелое. Но Шолом-Алейхем не чувствовал тяжести: он заставил свой талант работать для народа.
Всем маленьким людям Касриловки, всем, кто угнетен, и обижен, и нуждается в помощи, и не видит, откуда она может прийти, отдал Шолом-Алейхем свой самый теплый юмор.
Это рассказы юмористические, но написаны они о горестях людей, которые всю жизнь выбиваются из сил в погоне за куском хлеба.
Рядом с каждым из этих людей, где-то за тонким дощатым простенком, жило отчаяние. Но именно опасность этого соседства заставила Шолом-Алейхема писать для этих людей
Как бы между прочим, как бы шутя показывал Шолом-Алейхем этим маленьким, казалось бы, заурядным людям, что не такие уж они маленькие, не такие заурядные, что они умны, остроумны, наделены энергией, и придет время, они будут деятельны и полезны.
Возьмите хотя бы монолог касриловского меламеда на тему «Будь я Ротшильдом».
Меламед — учитель в хедере, один из классических типов местечковой бедноты, он предается мечтам о том, что он сделал бы, если бы ему привалили богатства Ротшильда.
Оказывается, он прежде всего завел бы такой порядок, чтобы жена всегда имела на расходы и не отравляла ему жизнь, начиная с четверга, требованием денег на субботу.
Вы сразу отчетливо видите масштаб человека. Простак, что с него взять. Однако требования меламеда расширяются и расширяются. И вот он уже восклицает, что, будь он Ротшильдом, он упразднил бы деньги, потому что от них все зло на свете.
Вот он уж и не такой маленький человек, этот меламед.
Шолом-Алейхем показал этого маленького и смешного человечка читателю — пусть читатель лучше узнает его и уважает. Но, быть может, больше всего хотелось автору, чтобы сам этот чудаковатый персонаж лучше узнал цену себе и уважал самого себя.
В этом была социальная функция Шолом-Алейхема.
Народ отвечал своим гонителям чистым, жизнеутверждающим и веселым талантом своего любимого сына.
В 1882 году петербургские законодатели назвали свои «Правила для евреев» временными. Никакой срок действия не был указан. Шли годы, складывались в десятилетия, один царь сменил другого, менялись вокруг трона министры и царедворцы, а «Правила» стояли твердо и непоколебимо, их скромное название «временные» как бы бросало вызов вечности.
Их сдуло с лица земли в феврале 1917 года первым порывом революционной бури.
Шолом-Алейхем до этого не дожил.
Умер он в Нью-Йорке, куда попал случайно. Летом 1914 года он находился с женой и детьми на одном из германских курортов для легочных больных.
В августе началась мировая война. Все русские подданные были интернированы. Но благодаря хлопотам друзей больному писателю и его семье разрешили выехать в Америку. Она в те годы лежала очень далеко, где-то на краю света. Дорога продолжалась несколько недель. Все были уверены, что война кончится раньше, чем они приедут. Это было ошибкой. Шолом-Алейхем так и умер в Нью-Йорке, не дождавшись конца войны.
Он оставил завещание, в первом пункте которого читаем:
«Где бы я ни умер, пусть меня похоронят не среди аристократов, знати или богачей, а среди простых людей, рабочих, рядом с подлинным народом, так, чтобы памятник, который потом поставят на моей могиле, [украсил скромные надгробия вокруг меня, а скромные могилы украсили мой памятник так же, как простой и честный народ при жизни моей был украшением своего народного писателя».
Далее он просит своих детей и внуков собираться каждый год в день его смерти, и, если религиозные взгляды не позволят им читать поминальные молитвы, пусть выберут какой-нибудь его рассказ из самых веселых и прочитают вслух на любом понятном им языке.
«И пусть лучше имя мое будет помянуто в веселье, нежели вовсе не помянуто», — поясняет он и просит детей и внуков не плакать по нем, а, наоборот, — поминать его в радости и с честью носить его трудом заслуженное еврейское имя.
После смерти писателя в его бумагах был найден еще один документ: переведенный им на еврейский язык отрывок из «Мертвых душ», «…определено мне чудесной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы».
Это был прощальный привет еврейского писателя великой русской литературе, это было преклонение мастера перед великим учителем, это была благодарность сына.
Он умер, как сказано выше, на чужбине в 1916 году.
Но, собственно говоря, умер только Шолом Нохимович Рабинович, пожилой еврей пятидесяти семи лет, страдавший туберкулезом, и его похоронили. А писатель Шолом-Алейхем жив и здоров, живет в окружении своих бесчисленных героев и читателей во всем мире, евреев и неевреев, которые благодарны ему за то, что он посвятил свое честное и веселое сердце добру, надежде и человеческому братству.
ТЕВЬЕ-МОЛОЧНИК
«Аз недостойный»
Моему любимому и дорогому другу, реб{4} Шолом-Алейхему, — дай бог здоровья и достатка вам с женой и детьми! Да сопутствуют вам радость и утеха всюду и везде, куда бы вы ни обратили стопы свои, — вовеки аминь!
«Аз недостойный», — должен сказать я, выражаясь словами праотца нашего Иакова{5}, с которыми он обратился к господу богу, собираясь в поход против Исава… Но, может быть, это не так уж к месту, — не взыщите, пожалуйста: человек я простой, вы, конечно, знаете больше моего, — что и говорить! Живешь, прости господи, в деревне, грубеешь, некогда ни в книгу заглянуть, ни главу из Священного писания повторить… Счастье еще, что летом, когда в Бойберик на дачи съезжаются егупецкие богачи{6}, можно кой-когда встретиться с просвещенным человеком, услышать мудрое слово. Поверьте, вспоминать о тех днях, когда вы жили неподалеку от меня в лесу и выслушивали мои глупые россказни, мне дороже какого угодно заработка! Не знаю, чем я заслужил, что вы возитесь с таким маленьким человечком, как я, пишете мне письма да еще собираетесь выставить мое имя в книге, преподнести меня как лакомое блюдо, точно бы я был невесть кто! Не должен ли я воскликнуть: «Аз недостойный!..» Правда, я вам поистине преданный друг, дай мне бог хотя бы сотую долю того, что я желаю вам! Вы, я думаю, и сами могли видеть, как я старался ради вас еще в те добрые времена, когда вы снимали большую дачу, — помните? Не купил ли я вам за полсотни корову, какую и по дешевке за пятьдесят пять рублей не купишь. А что она на третий день околела, так я же не виноват! Ведь вот вторая корова, которую я для вас купил, тоже подохла!.. Вы сами отлично знаете, как это меня огорчило, я прямо-таки голову тогда потерял! Я ли не старался доставлять вам все, что ни есть лучшего, да поможет так бог мне и вам в наступающем Новом году, чтобы было у вас, как в молитве сказано: «Обнови дни наши, яко встарь…» А мне да поможет господь в моем деле! Чтобы и я, и лошаденка моя были здоровы, чтобы коровы давали много молока, дабы я и впредь мог служить вам верой и правдой и доставлять сыр и масло вам и егупецким богачам, пошли им бог удачи в делах и всего наилучшего. А что касается вашего труда и почета, который вы мне оказываете своей книгой, то я еще раз повторяю: «Аз недостойный!» Не много ли чести для меня, чтобы весь мир вдруг узнал, что по ту сторону Бойберика, недалеко от Анатовки, живет человек по имени Тевье-молочник? Однако вы, надо полагать, знаете, что делаете, учить вас уму-разуму мне не приходится; как писать, вам виднее, а во всем остальном целиком полагаюсь на ваш благородный характер: уж вы, я надеюсь, постараетесь там в Егупце, чтобы мне от этой книжки кое-что перепало. Сейчас это, знаете ли, было бы очень кстати: я вскоре начну подумывать о свадьбе — дочь надо замуж выдать. А если господь, как вы говорите, дарует жизнь, то, пожалуй, и двух сразу… А пока будьте здоровы и всегда счастливы, как желает вам от всего сердца ваш лучший друг
Да! Главное забыл! Когда книжка будет готова и вы вздумаете выслать мне немного денег, будьте добры отправить их в Анатовку на имя тамошнего резника. У меня зимой два поминальных дня: один осенью, незадолго до покрова, а другой поближе к зиме, — так что эти дни я провожу в городе. А просто письма можете посылать прямо в Бойберик на мое имя. Пишите так: «Передать господину Тевлу, молочного еврей».
Счастье привалило!
Из праха подъемлет он бедного, из тлена — нищего…
Знаете, пане Шолом-Алейхем, уж коль суждено счастье, оно само в дом приходит! Как это говорится: «Если повезет, так на рысях!» И не надо при этом ни ума, ни умения. А ежели, упаси господи, наоборот, — так уж тут говори не говори, хоть разорвись, — поможет, как прошлогодний снег! Как в поговорке: «Сладу нет с худым конем — ни умом, ни кнутом!» Человек трудится, надрывается, хоть ложись — прости господи! — да помирай! И вдруг — не знаешь, отчего и почему, — удача прет со всех сторон… «Свобода и избавление придет для иудеев!» Растолковывать вам эти слова нужды нет, но смысл их такой: покуда душа в теле, покуда хоть одна жилка еще бьется, нельзя терять надежды. Я знаю это по себе. И в самом деле, какими судьбами пришел я к теперешнему моему промыслу? Ни бабка, ни прабабка моя никогда молочным не торговали. Нет, право же, вам стоит выслушать эту историю от начала до конца. Я присяду на минутку вот здесь, возле вас, на травке, а лошадка тем временем пускай пожует. Как говорится: «душа всего живущего» — тоже ведь божья тварь.
Словом, было это около пятидесятницы{8}, то есть, чтобы не соврать, — за неделю или за две до пятидесятницы… А впрочем, может быть, и неделю-другую после пятидесятницы. Не забывайте, что делу этому уже как-никак не первый год, то есть ровно девять лет, если не все десять, а может быть, еще и с хвостиком.
Был я тогда совсем не тот, что сейчас, то есть, конечно, тот же Тевье, а все же не тот, как говорится: та же бабка, да повойник другой. Почему, спросите вы? Очень просто: был я тогда, не про вас будь сказано, гол как сокол, нищий… Хотя, с другой стороны, если говорить начистоту, я и сейчас еще не богач. Мы можем с вами вместе пожелать себе заработать нынешним летом столько, сколько мне не хватает до состояния Бродского{9}… Но в сравнении с тем, что было, я сейчас, можно сказать, — богач: у меня своя лошаденка с повозкой, у меня, не сглазить бы, пара дойных коровок и еще одна стельная, вот-вот должна отелиться. Грех жаловаться: каждый день у меня свежее молоко, масло, сыр, сметана — и все своим трудом добыто, потому что работаем мы всей семьей, никто без дела не сидит. Жена доит коров, дочери разносят крынки, сбивают масло, а сам я, как видите, что ни утро — езжу на базу, обхожу в Бойберике все дачи, встречаюсь с тем, с другим, с самыми богатыми людьми из Егупца… Поговоришь с человеком, — начинаешь чувствовать, что и сам ты как-никак человек на белом свете, как говорится, не кляча колченогая… А уж в субботу — и говорить нечего! В субботу я — король: заглядываю в книгу, просматриваю главу из Пятикнижия, почитываю «Поучение отцов»{10}, псалом — то да се, пятое-десятое… Смотрите вы на меня, пане Шолом-Алейхем, а про себя небось думаете: «Э-ге, а ведь этот Тевье не так уж прост!..»
Словом, о чем же я начал рассказывать? Да… был я тогда, стало быть, с божьей помощью, горемычный бедняк, помирал с голоду вместе с женой и детьми трижды в день, не считая ужина. Трудился, как вол, возил бревна из лесу на вокзал, полный воз, бывало, везу — чего тут стесняться? — за два пятиалтынных, да и то не каждый день… И вот на такие заработки изволь прокормить полон дом едоков, не сглазить бы, да еще содержать лошаденку, которой и вовсе дела нет до всякого рода толкований и изречений: корми ее каждый день без отговорок, и дело с концом!
Однако на то и бог! Ведь он, как говорится, «всех кормящий и насыщающий», — разумно миром управляет… Видит он, как я из-за куска хлеба бьюсь, и говорит: «Ты небось думаешь, Тевье, что все уже кончено, светопреставление, небо на землю валится? Ну и глуп же ты, Тевье, ой как глуп! Вот увидишь, счастье, если богу будет угодно, повернется этак налево кругом, — и сразу во всех уголках светло станет!» Выходит, как в новогодней молитве сказано: «Кто будет вознесен, а кто — низвергнут», — кто ездит, а кто пешком плетется. Главное — упование! Надо жить надеждой, только надеждой! А ежели до норы до времени приходится горе мыкать, так на то же мы и евреи на белом свете, как говорится, избранный народ… Недаром нам весь мир завидует… К чему я это говорю? Да к тому, что и меня господь бог не оставил своей милостью… Вы только послушайте, какие чудеса на свете бывают.
Однажды летом, в предвечернюю нору, еду я лесом, возвращаюсь порожняком. Голову повесил, на душе кошки скребут. Лошаденка едва ноги волочит, хоть ты ее режь…
— Ползи, — говорю я, — несчастная! Пропадай со мной заодно! Знай и ты, что значит пропоститься долгий летний день, раз ты у Тевье в лошадях состоишь!
Кругом тишина. Каждый щелчок бича гулом отдается в лесу. Солнце садится, день угасает. Тени от деревьев вытягиваются до бесконечности. Темнеет. Тоскливо становится. В голову лезут разные думы, образы давно умерших людей встают перед глазами. О доме вспомнишь. — горе горькое! Дома мрак, уныние, ребятишки, будь они здоровы, раздетые, разутые, ждут не дождутся отца-добытчика, не привезет ли каравай свежего хлеба, а то и булку! А она, старуха моя, — известное дело, женщина! — ворчит: «Детей ему нарожала, да еще семерых! Хоть возьми, прости господи, и утопи их живыми в речке!» Каково такие речи слушать!
А ведь мы всего только люди, плоть да кровь. Разговорами сыт не будешь. Поешь селедки — чаю захочется, а к чаю сахар требуется, а сахар, говорите вы, у Бродского…
— За кусок хлеба, что не доела, — говорит моя жена, — утроба не взыщет. Но без стакана чаю утром я не жилица на белом свете; ребенок за ночь все соки из меня высасывает!
Однако и о том, что ты еврей, забывать нельзя: солнце на закате… Молитва хоть и не коза, никуда не убежит, а помолиться все-таки пора… Правда, какая уж там молитва! Можете себе представить: как раз, когда положено стоять неподвижно, лошаденка, точно назло, срывается с места и несется как шальная… Вот и бежишь за тележкой, натягивая вожжи, и припеваешь: «Господь Авраама{11}, господь Исаака, господь Иакова…» Хороша молитва, нечего сказать! А помолиться, как нарочно, хочется горячо, с огнем, — авось на душе полегчает…