И страшно, что мне не слышно, как Аня ревет, — может, она захлебнулась?.. Я ногой со всей силы оттолкнулась от камня, подплыла, начала ее тащить к берегу. А вода бурлит, Аня шарахается, мешает. Тогда я ее за косу — к себе, плечом под ее плечо, она тяжелая чересчур… «Помогай, кричу, плыви!» Она не помогает, вцепилась, держит меня за голову, закатила глаза, все время визжит и орет, что утонет.
Сама не знаю, как я ее дотащила. Мы вылезли на берег совсем в другом месте, далеко от того, где мы в речку вошли. У меня почему-то сразу потемнело в глазах. Мы полежали на берегу, пока я опять не увидела небо, берег и Аню. Тогда я вдруг стала очень счастливая, что мы не утонули.
Аня сказала, что я должна ее привести домой, иначе ее отругает мама.
По-моему, ее мама никогда ее не ругает. Это меня дома ругают. Еще предупредят: «Сейчас тебе попадет по пятое число». Все хочу спросить папу, почему «по пятое», когда в календаре есть тридцатые числа и семь раз в году есть тридцать первое. Наверно, раньше что-то такое было только по пятым числам. Когда тебе попадает — не до этого. Так я и не спросила.
Аня не отстает, хнычет и повторяет: «Я тебя умоляю».
Всегда она сразу тянет свое «умоляю».
Мы пошли. И когда подходили к их дому, встретили Алексея Платоновича. Мы ему рассказали, что с нами делала Алмаатинка и что чуть было не случилось.
В том месте, где надо испугаться, Алексей Платонович совсем не испугался, а где обрадоваться — ничуть не обрадовался. Только спросил: «Поняли теперь?» — и быстро пошел в свою больницу.
Я удивилась. Что же это? Его дочка могла утонуть, а ему все равно? Зато Варвара Васильевна, как только мы вбежали, бросилась к нам:
«Боже мой, что с вами такое?»
Мы рассказываем, а она осматривает, нет ли у нас ссадин и какой здоровый синяк мне наставил большой камень.
Тогда я сразу подумала: значит, правильно Варвара Васильевна жаловалась моей маме. Я это почти нечаянно услышала. Открываю дверь в нашу столовую мама сидит, Варвара Васильевна лежит на диване с мокрой салфеткой на лбу, укрыта маминым пледом, и все равно мне нравится. Мне захотелось, когда вырасту, быть в точности такой.
Варвара Васильевна меня не видит, она говорит маме:
«Уверяю вас, Алексея Платоновича интересуют тольч ко болезни и операции. Детей он не замечает, да и меня…»
Мама сидит ко мне спиной и тоже не замечает, что я открыла дверь и стою.
Нехорошо подслушивать. Но я ведь не прячусь.
А подслушивают — когда прячутся. Я открыто стою и буду слушать. Заметят и скажут уйти — уйду.
Я стою не шелохнувшись, ни туда, ни сюда. Варвара Васильевна, таким голосом, как будто у нее полное горло слез, говорит:
«Не сомневаюсь, пациентам он нашел бы, чем облегчить…» И она рассказала маме, что, когда пожаловалась Алексею Платоновичу на свои адские головные боли, он знаете что ей ответил? Он ответил, что ничем, увы, не может помочь, может только отрезать голову.
«Значит, нет еще такого средства», — сказала моя мама.
«Для любого больного у него средства находятся и время находится, но для меня — нет».
Мама стала утешать, что не может этого быть, потому что Алексей Платонович ее любит.
«Нет, не меня. Он любит своих больных в больнице».
У-ух, тут я сама убежала. Не хочу, не может быть, чтоб Алексей Платонович Варвару Васильевну перестал любить.
А вот что он детей не замечает — это я теперь убедилась, когда мы чуть не утонули.
Потом было так. Моя мама заболела. Ей совсем плохо, и с каждым днем все хуже. Папа часто посылает меня за Алексеем Платоновичем. Когда он приходит — маме лучше, даже веселеют глаза.
Папа сказал ему об этом, когда они вышли из маминой спальни и остановились в коридоре.
«Это чисто моральный фактор, — отвечает Алексей Платонович. — Ей не лучше, а хуже».
Это я подслушала. Когда про маму — я без всяких всего, прячусь и подслушиваю.
Но, оказывается, Алексей Платонович, если захочет, и меня замечает. Я спряталась за толстой портьерой, а он заметил и начал папе объяснять по-латыни мамину болезнь. Папа не знал, что я за портьерой, ему было не до меня. Он по-русски спросил:
«Но ведь это нельзя оперировать?»
Алексей Платонович ему опять что-то по латыни.
И больше я ничего не поняла.
Маму повезли в больницу. Варвара Васильевна ей посылала с моим папой передачи, а мне, когда я просилась пойти с ним, говорила:
«Не надо, деточка, скоро мама вернется домой».
Я целыми днями была у них, обедала и ужинала. Перед сном заходил папа и забирал меня домой.
Утром мы вместе завтракали. Потом он уходил к своим ученикам в училище, а я опять к Коржиным.
Прошла уже неделя, началась вторая. Тогда папа пришел за мной не такой расстроенный. По дороге он сказал:
«Счастье, что мама заболела при нем. Это — чудотворец. И как жаль, как печально, что он уезжает».
У меня екнуло сердце.
«Насовсем? И они все уедут?»
«По-видимому, да».
Назавтра я пришла к ним. Я на всех смотрела и смотрела. По-моему, Саня еще не знал, что скоро они уезжают, потому что говорил, как мы будем делать лыжню наискосок по склону. А до зимы — далеко. Я ни у него и ни у кого про отъезд не могла спросить. Захочу спросить — сразу вот-вот разревусь, и не спрашиваю.
Пришел из больницы Алексей Платонович, передал мне привет от мамы, сказал, что через четыре дня она будет дома. Не у одной меня, у всех в столовой — совсем другое настроение. Мы сели обедать. Саня немножко толкнул своим стулом мой стул, и мы смеемся.
Варвара Васильевна улыбается и говорит:
«Алеша, обрати внимание, вот твои любимые малосольные огурцы».
Алексей Платонович обрадовался как маленький:
«О-о, это замечательно!»
Он сразу вилкой нажал на кончик огурца, и огурец — прыг к нему в тарелку.
Я удивилась, а кроме меня — никто. Как будто ничего удивительного, что с середины стола летит огурец и попадает в тарелку.
Алексей Платонович уже отрезает верхушку огурца и показывает:
«Понимаете, граждане, — он один говорит „граждане“, все кругом говорят „господа“, потому что это в Петрограде революция была, у нас еще не было. — Вы понимаете, что надо сделать? Надо, ни в коем случае не поранив вот этих верхних рядов мягоньких семечек вылущить из-под них одно и, боже упаси, его не повредить и не повредить кожуры».
Он нацелился вилкой, чтобы один зубец прошел внутрь, остальные снаружи, за кожурой.
Саня спросил:
«Дать скальпель?»
От страха за Саню Варвара Васильевна вскрикнула:
«Откуда у тебя скальпель?»
Алексей Платонович повернулся к Сане:
«Да, откуда он у тебя? Ах ты такой-сякой!»
«Такой-сякой» — это у него считается самое ругательное выражение.
«Ты мне его дал», — ответил Саня.
«Алеша?! — ужаснулась Варвара Васильевна. — Как ты мог?»
Саня добавил:
«Помнишь, ты сказал, что он тебе долго и верно служил, а теперь на отдыхе».
«Вспомнил. Все правильно. Но я тебя, мальчишка, предупредил, что и сейчас с ним шутки плохи, что ты должен хранить его в коробке, не вынимая ни разу».
«Он там и лежит. Принести?»
«Не надо», — сказал Алексей Платонович и одним зубцом вилки вытащил из-под низу целенькое, мягонькое, как кисель, семечко.
Я догадалась: вот оно что. Это он для операций. За обедом — и то для операций.
Через четыре дня привезли маму. Она была слабая, легла… Но все-таки ей лучше, чем до больницы, не больно. Она всему радуется: и что меня видит, и что опять она дома, и что, когда у нее снимали швы, она разглядела, какой у нее на животе тоненький, чистый шов, потому что все прошло без малейшего нагноения.
Скоро мама начала вставать, потом — ходить по комнате, потом выходить на недалекие прогулки. Когда ее навещал Алексей Платонович, она его благодарила за операцию, каких никто никогда здесь не делал. Она так благодарила, что опять мне хотелось реветь. А он хмурился. Наверно, его каждый день столько благодарят, что ему надоело слушать.
Когда перед отъездом он пришел прощаться — потому что да, они уезжали, все вместе, все-все они уезжали! — папа был в училище, мы с мамой сидели на скамейке возле дома, и Алексей Платонович ни за что, как мы ни приглашали, не захотел зайти в дом, а сел на скамейку рядом с мамой.
Он немножко посидел, поспрашивал, как она себя чувствует. Мама отвечала, что очень хорошо, нигде у нее и не думает болеть.
Он помолчал. Потом говорит:
«Простите меня. Я вас не вылечил. Не удалось сделать так, как предполагал. Время от времени вам будет больно».
И он объяснил маме, что ей надо делать, что ей надо есть, чтобы меньше ее мучили боли.
«Вас может спасти и то, что вы крепко держитесь за жизнь, а еще крепче вот за кого, — он нацелился в меня пальцем и чуть-чуть дотронулся. Надеюсь, мы еще встретимся, если не здесь, то там», — и посмотрел на землю, как будто увидел в ней что-то глубоко-глубоко.
И он поцеловал маме руку.
Когда мама была здорова, он никогда так не делал.
Все знакомые целовали ей руку, а он пожимал. Оттого, что теперь он поцеловал, мне стало страшно, что мама умрет.
Мне долго было страшно. Очень долго… А она дожила до старости, хотя боли ее мучили часто.
Мы посидели тогда на скамейке… и больше я Алексея Платоновича не видела. Жизнь сложилась так, что не пришлось встретить ни его, ни Варвару Васильевну, ни Аню, ни Саню. Никого из них — ни разу.
Слушая этот рассказ, трудно было оторваться от живых, на редкость выразительных детских глаз. Но вот рассказ окончен, над детскими глазами седоватая челка. На худеньких детских руках — кожа в морщинах.
И перед нами — вся с головы до ног легонькая, прямая, полная энергии шестидесятилетняя женщина, археолог.
В Средней Азии любители старины ее называют спасительницей мечетей или того больше — спасительницей красоты.
За время рассказа она ни разу не присела, а сейчас прислонилась к полкам, битком набитым кусочками обломков узорной облицовки мечетей и медресе, кусочками великолепия, которое разрушается и его надо восстановить, а для этого найти состав клея, чтобы не на три дня, не до первых дождей, а на долгие годы он склеил глазурь древности с новой глазурью; и надо найти состав кладки и краски, чтобы незамутненная голубизна древних куполов была в местах обвала и пробоинах заполнена новой немутнеющей голубизной.
— А когда удается найти такой состав, очень трудно добиться, чтобы его применили, — говорит седая спасительница. — Клеют — отваливается, и снова клеют не тем, чем надо.
Она уже показала нам много разноцветных узорных обломков, уже заразила нас своим беспокойством.
Видите, и здесь нельзя без совместности. Без нее — площади обвалов и выбоин расширяются, без нее — рушатся купола.
Но вот мы уже прощаемся. И в прихожей, отворяя дверь, она говорит:
— А все-таки я до сих пор не могу простить Алексею Платоновичу, что он тогда не испугался. Мы чуть не утонули, а он — ничуть не испугался!
И снова у нее быстрые, озорные глаза той девочки.
— Теперь давайте сразу двигать сюжет дальше, без всяких ваших личных размышлений, — рекомендуют готовые не покладая рук помогать автору.
— Послушайте, — советует им кто-то из молодых, — отдохнули бы вы наконец, поберегли свои драгоценные силы.
А пишущий человек сидит перед чистым листом бумаги, собирает свои усталые силы и почему-то все же с размышления начинает новый эпизод.
ЭПИЗОД ЧЕТВЕРТЫЙ
О правоверном узбеке и шайтане Хирурике
Следы, следы… Иногда их находишь не там, где ищешь.
Какая надежда была в Ташкенте на обещанное по телефону прославленным академиком:
— С удовольствием поделюсь воспоминаниями об этом ярком человеке.
А встретил академик дежурной учтивой улыбкой, раздвинув для этого губы на два миллиметра, не больше, чтобы не потревожить свое крупное холодноглазое лицо, как бы заживо бронзовеющее в лучах славы.
— Я не только знавал Алексея Платоновича. Я его высоко ценил. Я его любил. Мы познакомились с ним, когда я был молод. Я начинал тогда изыскание совершенно новых методов подхода к разработке исторических…