Гастон растопырил пальцы на свободной руке и десять раз махнул ею.
— Тем лучше, — опять глухо прозвучал тот же жесткий голос. — Белый начальник не будет забирать наш скот для перевозок.
Мы молчали. Из степи доносились негромкое ржание коней, шорохи и звуки ночи. Сто всадников не произнесли ни слова, те, которых было видно, сидели в седлах не шевелясь и глядели куда-то вперед.
Гастон не унимался: ему хотелось во что бы то ни стало взять верх и повернуть разговор на смешное.
— Ты, я вижу, хороший парень, Кагетан, и я скоро приеду к тебе в гости! Понял? Прямо на машине подкачу к твоему шатру! Ну, что скажешь?
Гастон повернулся к нам, состроил веселую рожу и кивнул на черную фигуру, как бы приглашая ответить взрывом смеха на ответ туарега.
— Я уже заплатил налог.
Несколько секунд вождь ожидал нового вопроса, но Гастон жевал мясо и не знал, что бы еще сказать. Желая замаскировать неловкость, он вынул изо рта какую-то маленькую косточку, посмотрел на нее и сплюнул.
Вождь молча, как римский патриций, поднял правую руку в знак прощания. Как он был хорош в этот момент! Потом легко вскочил в седло, ударил лошадь кулаком и прыгнул в ночь.
Позже, когда мы устроились на ночлег в деревне, я, засыпая, долго смотрел на чужие, непривычные звезды и думал, и слушал странную мелодию: где-то рядом туарегский амзад выводил знойную песнь Сахары под аккомпанемент негритянского там-тама, звучавшего как мягкое гудение гигантских деревьев влажных джунглей.
Мы готовились перешагнуть порог иного мира.
Дальше и дальше! Скорей и скорей! Вперед!
Роскошная прерия проплывает мимо. Мы пересекаем грандиозный зоологический сад, вертим головами вправо и влево, не выпускаются из рук бинокли, беспрерывно щелкают фотоаппараты и трещит моя кинокамера.
— Сколько неожиданностей!
— Страна Радостных Сюрпризов! — провозглашает Бонелли.
И он прав. Первый баобаб, первый термитник, первая пчелка, первый лев. Первый обед за столом и на стульях в прохладной тени раскидистого дерева! Первый дождь и первая гроза!!
О, вечно прекрасные запахи мокрой плодородной земли и сочных листьев, на которых еще дрожат серебряные капли! На нашем пути три семицветных радуги, как пышные врата в счастливое царство изобилия и неги!
Форт Лами… Форт Аршамбо… Форт Крампель… Форт Сибю…
Так почему же мы движемся только из одного форта в другой? Ведь именно здесь могло бы благоденствовать бесчисленное население сильных, здоровых и красивых людей. Почему так странно и так неестественно безлюдны эти благословенные места?
Почему деревни встречаются все реже и выглядят все беднее, а люди кажутся все более забитыми, больными. Здесь странно видеть истощенных и просто голодных. Над роскошными прериями немой и страшный лик всенародного разорения… Почему?
Я никогда не был сторонником пейзажа
Я помню свои картины, написанные на севере Норвегии: там изображение угрюмого и мрачного океана дополнялось фигурой рыбака, выбирающего сети. Я намеренно смазал все подробности, кроме двух — натруженных окоченевших рук и сурового, волевого рта. Эти вытянутые через все полотно красные и напряженные руки, позади которых дымились седые валы океана, и эти плотно сжатые губы, видневшиеся из-под мокрой зюйдвестки на фоне рваных серых штормовых туч, — все это и составляет то равновесие между природой и человеком, которое необходимо художнику для наиболее яркого и лаконичного выражения в картине его замысла. Когда я был вынужден оставить творчество и превратиться в скучающего бездельника, то этот принцип гармонии и равновесия бессознательно остался в моей голове как основание для оценки окружающей природы и живущего в ней человека. Но он был нарушен в Алжире, где опытный и зоркий глаз подсознательно отметил голодную худобу арабских крестьян и убогость их одежд на фоне прямолинейных рядов цветущих садов и плантаций европейцев. Гнетущее впечатление от поселка под стенами крепости было подчеркнуто своеобразием культуры там, где европейцы еще не успели уничтожить ее: маленькие примеры дуара и аррема были достаточны, чтобы впечатление перевести из подсознания в сознание и сделать его мыслью. А раз возникнув, эта мысль уже не могла исчезнуть, потому что ее питали новые и новые наблюдения. Эта мысль сделалась неотвязчивой, она доминировала в сознании, вытесняя другие и властно заставляя новые впечатления рассматривать с этой одной точки зрения. Напрасно я повторял себе: я — иностранец и путешественник. Какое мне дело до негров и французов, до политики и колониализма? Я приехал сюда, чтобы красиво сломать себе шею, ну и ломай ее сколько хочешь, но не лезь в грязь! Неужели пример Лионеля не научил тебя ничему? Читать проповеди здесь бесполезно, в Париже я представлял себе — хе-хе — насмешливые всеобщие улыбки: Гай ван Эгмонт в роли борца за права угнетенных! К черту угнетенных и их права! Да здравствуют великолепная природа и чудесные луга, по которым бежит наша белоснежная машина!
Людей становилось меньше, они все же были, от них скрыться было некуда. Жизнь сталкивала беззаботного туриста нос к носу с маленькими подробностями местного быта. Не видеть их было нельзя, а видеть и не думать о них было невозможно. Я с удивлением смотрел на своих спутников: они были спокойны и невозмутимы, их глаза смотрели на все с потрясающим равнодушием и невинностью, я же волновался, негодовал, терялся в догадках и сгорал от стыда. С каждым поворотом нашей машины я чувствовал, что глубже и глубже погружаюсь в мерзкое и липкое болото и сам делаюсь презренным слугой и гнусным сообщником того мира, который уже так жестоко меня ограбил, — мира «Королевской акулы» с оливковой ветвью в зубастой пасти. В каждом форте я наблюдал только глубоко несчастных хозяев этого мира — раздраженных, заморенных чиновников и офицеров, торговых агентов и солдат, этих белых угнетенных угнетателей, а вокруг форта ими же сотворенную действительность, в которой мучились черные угнетенные белых угнетенных угнетателей. Какая нелепость… Но причем здесь я?
— Господа, дождь кончился! — вдруг услышал я бодрый голос отца Доминика. — Откройте глаза! Поднимайтесь! Ну, ну, ленивцы! Вставайте! Это лучшее время дня — давайте покушаем! Полковник! Консул! Обед и вино на столе! А вам, маэстро, снились лимоны — это я заметил по кислому выражению вашего лица. Правда? Признавайтесь!
Глава
— Нет, мне снились не лимоны!
Я вынул из кармана несколько старых газет и положил их на стол.
— Взгляните-ка, отец Доминик. Это номера парижской газеты «UIntransigent» за 20 июля — 17 августа прошлого 1934 года. Случайно нашел их у одного торговца в Форте Лами, заинтересовался и купил. Здесь напечатана серия статей Марселя Соважа под общим заглавием «Секреты Французской Экваториальной Африки». Читайте вот здесь, я держу палец. Ну, видите? В 1911 году население этой обширной колонии, занимающей самую середину Черного континента, составляло 12 миллионов человек, в 1921 году — уже 7,5 миллионов, в 1931 году — 2,5 миллиона. За двадцать лет французского господства исчезло 80 % населения. Через пару лет здесь не останется ни одного туземца. Сухой термин депопуляция — обезлюдение, для меня приобрел живой и страшный смысл, тем более после того, что я видел на пути из Сахары до берегов Конго. В таких случаях говорят: «это коммунистическая пропаганда», но в данном случае пишет враг коммунистов, ведь эти статьи написал и опубликовал столь ужасные данные реакционер и консерватор — честный человек и французский патриот.
Я помолчал. Отец Доминик продолжал кушать. Ровно шуршал мелкий дождь.
— Куда же девались эти несчастные люди?
С кроткой улыбкой монах продолжал молча уплетать жареную рыбу. Воцарилось неловкое молчание.
— Святой отец потерял дар речи: он ест. А потом будет еще и пить. Ему некогда. Я отвечу за него, — полковник Спа-ак грузно повернулся в кресле ко мне.
Он задыхался от влажной жары, но искушение сказать что-то неприятное французскому миссионеру было слишком велико. К тому же старый африканский вояка любил шутить.
— Ну слушайте! — он сделал паузу и потом отчеканил: — Все черномазые у французиков сдохли!
Полковник затрясся от смеха. Но смех в этом климате — труд и тяжелая нагрузка, и весельчак скоро изнемог.
— Черномазые сдохли или разбежались, ван Эгмонт, — отдохнув, начал он. — Поверьте полковнику королевской бельгийской армии. Отец Доминик — француз и монах, он забьет вам голову разной чепухой, а я — бельгиец и солдат. Я отвечу прямо. И у них, и у нас главные виновники депопуляции — попы. Это их заслуженный «успех». Да. Это они запрещают многоженство, воюя против кормления грудью детей до четвертого года жизни, и благословляют трудовую повинность беременных и кормящих матерей.
Полковник выпил стакан ледяной воды с коньяком, приободрился и подмигнул в сторону отца Доминика.
— Молчит? А? Еще бы! Здесь до рабочего возраста доживает процентов тридцать всех туземцев. Понимаете, ван Эгмонт: чтобы на работу или в строй вышел один, нужно, чтобы двое умерли раньше. У них осталось два с половиной миллиона взрослых? Значит, для этого умерло пять миллионов детей. При здешних условиях питания единственный выход — до четвертого года жизни кормить детей грудью, вот тогда организм ребенка окрепнет и приспособится к существованию. А чтобы не пропало молоко, женщина перестает быть женой, она как женщина на три года выходит из строя и превращается в дойную корову. При здешнем темпераменте муж должен иметь много жен, чтобы всегда на ночь иметь самку и обеспечить семье приплод. Негры это знают. Многоженство на экваторе — железная необходимость. Единственная возможность рекрутских наборов и воспроизведения рабочей силы. Но проклятые попы из религиозных соображений разрушили большую негритянскую семью с ее тысячелетним укладом. Многоженство пахнет мусульманством, а мы же — христиане. Кормление грудью взрослых детей — также неморально, оно, видите ли, оскорбляет наши тонкие чувства. А принудительные работы? Гуманные попы не возражают против того, чтобы на работы гнали беременных и кормящих матерей. И правильно! Здесь решительно все женщины или беременны, или кормят: кончат одно, начинают другое. Вопрос стоит прямо: либо допускать женский труд, либо нет. Мы, военные администраторы, говорим «да» потому, что женщин легче гнать из деревень, они реже бегут, не накладывают на себя руки и, главное, работают лучше мужчин. Мужчины здесь — охотники или скотоводы, они к длительному труду не привыкли, а женщины с детских лет трудятся в поле и дома. Мораль осталась в Европе. Здесь Африка. Я — колонизатор и честно говорю об этом. К чертям вредное притворство! Но попам-то и нужно было возвысить свой голос из соображений христианской любви к людям. Так нет: они заботятся о тряпках для женщин. Ван Эгмонт, попы — наши помощники. Но попов я ненавижу. Тьфу! — старый служака в сердцах плюнул, выпучив рачьи глаза на монаха, уничтожившего крупную рыбу и теперь смиренно и деликатно прихлебывавшего вино.
— О каких тряпках вы говорите, полковник? — отец Доминик обрел дар речи. — Позвольте, я отвечу сам, мсье ван Эгмонт. Мсье Спаак все напутает — это слишком тонко для военного.
Монах отставил тарелку черному слуге, блаженно откинулся на спинку кресла, мимоходом ловко лягнув ногой боя за уроненную вилку.
— Дайте этому скоту еще раз в задницу и за меня: он обсыпал мои брюки крошками! — мимоходом попросил полковник.
Бой в это время нагнулся за вилкой, и монах носком башмака опять очень ловко пнул его в зад.
— Вы неплохой футболист, преподобный отец, — заметил полковник.
Саркастически улыбавшийся мистер Крэги закурил трубку, полковник и я — сигареты. Все успокоилось, кроме дождя и жары, прерванный разговор начался снова.
— Почему вас удивляет наша забота о тряпках для туземных женщин? Напрасно. Она, я бы сказал, имеет глубокий религиозный и философский смысл.
Отец Доминик прервал речь и на мгновение задумался. Он, видимо, собирался с мыслями, искал слова и формулировки. Я смотрел на него и думал: «Маленький, смиренный, неизменно спокойный и благожелательный. Тип недалекого простака, уже достаточно осмеянный тысячами авторами. Сейчас монах-миссионер сидел за столом и с аппетитом кушал. Но вот он начал думать, и — смотрите-ка! — как изменилось его лицо: оно стало светлее и суше, глаза больше, лоб выше… левая бровь чуть вздернулась… легкая морщина легла у края рта… Неужели этот тихенький обжора — религиозный фанатик? Неужели в наш век еще можно быть искренне верующим?»
— Дорогой ван Эгмонт, я — человек веры, больше того — служитель церкви. Вот поэтому я отвечаю вам только как верующий и как церковник. Вчера и сегодня вы неоднократно высказывали мысль, что Африка — колониальный застенок, что здесь нечего делать религиозному человеку и вид монаха рядом с полковником колониальной службы и консулом — чудовищное зрелище. Мой милый друг, вы просто не понимаете сущность религии.
Тело и душа — это два антагонистических аспекта нашего существования, обусловленного роковой принадлежностью человека одновременно к земле и к небу. Африка и колониализм — это условия земного бытия. Ими здесь руководят люди, вроде весьма уважаемых полковника и консула. Хорошо ли, плохо ли — это их земное дело, за свои ошибки они ответят земному судье. Но у человека есть еще и бессмертная душа — вот о ней-то и призваны заботиться именно мы, служители церкви. Вы полагаете, что слуга Бога должен помогать слуге короля давать населению работу и снабжать его питанием, и если полковник не преуспевает в своей работе, то миссионер обязан или помочь ему, или изобличить его несостоятельность перед всем миром. Какое непонимание и заблуждение!
Пастырь духовный помнит о несовершенстве земного бытия и знает о путях его исправления: преступления совершаются на земле, но они исправляются на небе. Земные страдания просто необходимы для небесного блаженства и логически соответствуют двойственной природе человека. Только этим в основу всемирного бытия кладется принцип справедливости и равновесия. Негры голодают? Они бедны? Они страдают? Да, да и да. Один или два десятка лет. Но взамен они получат вечное блаженство, слышите — вечное. За два десятка лет — вечность. Какое щедрое вознаграждение! Какая выгодная комбинация! Эти счастливцы достойны зависти. Вы видели, с какой жадностью наш мальчишка-слуга смотрел на меня, пока я ел? По своему невежеству он не понимал, что мне надобно завидовать ему, что счастливец-то он, а не я! Вот разъяснить ему истинное положение дел и призвана святая церковь, в этом и есть сущность ее Великой миссии.
Мы долго и молча вытирали пот с лица, шеи, рук. Проклятый климат…
— Однако вы здорово ударили этого счастливца! — процедил сквозь зубы мистер Крэги, чуть заметно сделав мне насмешливый знак рыжей бровью.
— Я? Ударил?!
Отец Доминик был изумлен. Он широко открыл свои круглые, как у карпа, глаза. Абсолютно невинные глаза беззащитной толстой рыбы.
— Нет, это удивительно, просто удивительно. Ну я дал пару пинков бою, но я не умею избивать людей, я никого и никогда не избил за всю свою жизнь! Дорогой консул, вы сегодня задали своей собаке хорошую трепку за испачканные ваши белые брюки. Значит ли это, что вы истязаете людей?
Отец Доминик, невысокого роста шотландец, был удивительно тщедушен и опрятен. Из корректного воротничка торчала тонкая шейка, на ней болталась лысая веснушчатая голова, похожая на морковку, но хвостом вниз. Сейчас эта морковка склонилась на бок, и мистер Крэги искоса смотрел на монаха. В его бледно-голубых глазах прыгали искорки смеха.
— Вы неудачно выбрали пример, достопочтенный отец. Даже если судить по собакам, я не так уж и жесток. Но, — консул ткнул трубкой себя в сердце, — вот здесь нет любви ко многим божьим тварям, например, с клопами я беспощаден. Пинков им не даю и даже не истязаю, честное слово! Я их убиваю!
Полковник Спаак, треща креслом, повернулся к говорившему. Огромный его нос побагровел.
— Не разыгрывайте этого молодого человека! Недавно ваш южноафриканский премьер заявил в парламенте, что он считает негров просто насекомыми. Вредными насекомыми! Вы не очень-то смейтесь над отцом Домиником, — с новым треском полковник повернулся ко мне. — Помните, ван Эгмонт, англичанам всегда надо давать отпор. Всегда и везде. В Африке мы с ними соседи, я знаю этот лицемерный народец.
Он опять захохотал. Действительно, задорные голубые огоньки в глазах консула сразу же погасли, и он занялся своей трубкой.
— Но вы ничего не сказали о тряпках для негритянских женщин, — опять обратился я к монаху. — Что, церковь интересуется ими из соображений приличия? Но ведь пучок травы не хуже кусочка материи прикрывает наготу!
Скромно молчавший миссионер кротко улыбнулся.
— Я не в обиде на мистера Крэги и защищать меня не надо. Обижать никого не следует, а воспитывать должно. И собака, и черномазый выигрывают от наших усилий втолковать им положения, которые труднодоступны для их примитивного мозга. Впредь оба будут внимательнее. Теперь о тряпках. Вопрос о них отнюдь не сводится к банальным требованиям приличия. Это проблема борьбы за души туземных женщин.
— Разве души у них находятся именно в этом месте? — бросил мистер Крэги сквозь ароматный синеватый дымок. — Расскажите подробнее, святой отец!
— Нет, это борьба в духовном плане. Видите ли, мсье ван Эгмонт, церковь строит свое учение на положении о грехе, раскаянии и прощении. Человеку присуще грешить, церкви — приводить грешника к раскаянию, а Богу — отпускать грехи раскаявшимся. Но здесь, в Африке, миссионеры столкнулись с нелепым положением — отсутствием грехов у туземцев. Не удивляйтесь: это так! Смешно и нелепо, не правда ли? Здесь была сонная и мирная жизнь больших семей под сенью огромного дерева. Вы сами видели такие деревья в негритянских деревнях. Что-то похожее на чисто животное прозябание, тысячелетиями повторяющиеся формы существования в абсолютно неизменном виде. Довольно трудно было разгадать первопричину такой социальной косности и вытекающей отсюда нравственной пустоты. Жизни без раскаяния и отпущения и смерти без права на вечное блаженство. Виднейшие отцы церкви ломали себе голову над этой проблемой и трудились не жалея сил.
— И что же? — спросил я, все еще не совсем понимая миссионера.
— Их труд принес благословенные плоды, — торжественно, с просветлевшим лицом ответил отец Доминик. Оно сияло радостью и добротой. Это было лицо, конечно, истинного верующего. — Оказывается, извечный застой нравственной негритянской жизни вызывался отсутствием штанов. Как гениально и как просто! Вы поняли теперь, мсье ван Эгмонт? Штанов!!!
— Гм… не вполне, преподобный отче.
— Но ведь все гениальное всегда просто! У негров не было штанов и личной собственности, у них мораль и нравственная жизнь отсутствовали. Мораль, с одной стороны, основана на добродетели, а с другой — на грехе. Раз люди ничего своего не имеют, то отпадают зависть, злоба, преступные намерения и само преступление — кража, разбой, ревность и прелюбодеяние, ведь эти грехи основаны на чувстве собственности. Клевета, оскорбления, обиды, месть и так далее до бесконечности. Отсутствует грех, в своей основе связанный с инстинктом собственности. Раз отсутствует грех, то нет и добродетели. Нет греха! Нет покаяния, нет прощения и нет царства небесного. Не нужны ревностные миссионеры, пламенная вера, святая церковь, страшно вымолвить, — сам Бог!
Сделав страшное лицо, он одно мгновение, не двигаясь, молча смотрел мне в глаза, потом, вздрогнув, судорожно перекрестился и скороговоркой прочел молитву.
— Страшное, страшное состояние! И вот Святая Церковь ревностно принялась за дело искоренения зла. Необходимо было привить этим несчастным представление о своем, о личном. Нужно было приучить их произносить слово «мое». А сделать это — видит Бог! — было не очень-то легко: люди здесь жили без одежды, питались сбором плодов и охотой. Мы начали прививать им потребности в том, чего они сами не могут снять с дерева или добыть в лесу — потребность в штанах, в наших товарах. Мы как бы одним рывком распахнули дверь, через которую в это сонное и неподвижное прозябание вихрем ворвалась культура. Ворвалась — и все закружилось! О, да, скажу без хвастовства: теперь мы нужны здесь! Теперь дел у нас по горло, уверяю вас!
Консул делал вид, что спит. Полковник сидел с посиневшим носом, переводя рачьи глаза то на отца Доминика, то на меня. Смиренный слуга церкви произнес речь, закончил ее громко и гордо, но потом вдруг устыдился своей гордыни, кротко опустил глаза и стал задумчиво перебирать четки.
— Вы извините меня, мсье ван Эгмонт, — проговорил он мягко, — я слишком много говорил и нескромно похвалил нашу деятельность в Африке. Простите.
— Верно! Верно! — брякнул вдруг полковник. — Они до черта заняты, ван Эгмонт. С одной полицией здесь не управиться: все негры — сифилитики, пьяницы и воры. Ате, которые ими еще не стали, скоро будут. Но поповское воспитание дело бесполезное: сколько жук в дерьме не трудится, его шарики, все одно, остаются дерьмом. Причина проста: эти черные идиоты по-настоящему, всерьез верят в исповедь и в отпущение грехов. Шесть дней греши, в воскресенье исповедуйся — и дело в шляпе! Начинай крутить шарманку сначала! Отец Доминик, не спорьте: здесь ваша братия просто деморализует народ. Нет на свете хуже человека, чем крещеный негр, особенно воспитанник миссионерской школы для незаконнорожденных детей местных белых. Жизнь здесь дорога и скучна, личный гарем — самое дешевое и доступное удовольствие. Приплод наши белые сдают на выращивание в миссионерские приюты с последующей сдачей потребителю. Вы видели здесь на улицах шествия этих оборванцев с монахами или монахинями во главе? Это резерв для набора сотрудников нашей администрации — будущие черные санитары, фельдшеры, квалифицированные рабочие, чиновники и учителя. На все сто процентов, верующие — канальи, каких свет не видел! Не спорьте, достопочтенный отец, и даже не пытайтесь!
Горячий дождь вдруг прекратился. Выглянуло веселое солнце. Сразу стало легче дышать. Но ледяное виски подожгло мозг, и, молча вертя стакан в руках, я думал.
Пустые деревни… Человеческие кости по обочинам дорог… Я стою в кювете над еще теплым трупом и раздумываю под непрерывный стук мотыг. Люди, выгнанные из деревень, чинят дорогу и мост… вот женщина ползет в кусты с ребенком, завернутым в большой лист банана… Какое у нее лицо! Ах, какое лицо… Когда наша машина показывается на возделанном поле, повторяется обычная история: те из работающих людей, кто стоял ближе, бросают мотыги и вытягиваются в положение «смирно», а те, кто подальше — бегут в кусты. Я иду по маленькому делу, из-за зелени вижу присевших там людей: на их лицах написан животный и тупой ужас! Ни возмущения, ни презрения — только панический ужас человеческого существа перед непреодолимой силой природы или перед зверем, оскалившим зубы… Пот на лбу, посеревшие лица, эти бессмысленно раскрытые рты и потерянные глаза — этого не забыть! Каковы же должны быть условия их существования, если один вид белого человека вызывает такой страх? Независимо от того, кто он такой… да и кто такой в самом деле этот белый человек в шлеме на африканской дороге. Это бесконечно отвратительно…
Вот солдат придерживает за волосы стоящую на коленях беременную женщину с выбитыми зубами, и кровь стекает на ее вздутый живот. Солдат, принявший меня за шефа кантона, рапортует, что он разбил ей морду за плохую работу. Я смотрю в эти честные глаза солдата и женщины с чувством стыда и неописуемого унижения… Какая мерзость…
Разве я ехал сюда для этого? Я, слава Богу, не колонизатор. То, что я вместе с ними еду, еще ничего не значит. Они — одно, я — другое. Так почему же я так страдаю?
На палубе люди снимают с голов и плеч листья, которыми они прикрывались от дождя. Наконец слышится смех. Это носильщики, им раздали пищу, они счастливы.
— Господа, — подходит к нам капитан, — хотите увидеть маленькое представление, гладиаторский бой, но не в римском Колизее, а на берегу Конго? За остановку судна с четырех человек возьму немного — четыреста французских франков, по сто франков с каждого, мсье? Предупреждаю — зрелище не для нервных!
— Я уже видел, это надоело, — кряхтит полковник, мельком взглянув на усыпанную крокодилами отмель.
— Я тоже! И я! — говорят отец Доминик и мистер Крэги и добавляют: — Но ван Эгмонту обязательно нужно посмотреть. Это выглядит так по-африкански!
— Я не понимаю, в чем дело, право… Вот деньги за всех, капитан. Давайте ваш конголезский Колизей!
Движение руля, и суденышко осторожно подходит совсем близко к берегу, прямо к песчаной косе. Капитан спускается на палубу, подходит к группе сидящих на корточках носильщиков и рассматривает их сверху вниз.
— Ты, поднимайся! — тычет он в голову одному.
— Муа?
— Туа. Пошел. Живо!
Негр нехотя поднимается. Он не понимает, в чем дело. Это молодой парень атлетического сложения, нечто среднее между человеком и статуей греческого бога.
— Пошел, скот! Пошел, животное! — налетает на него капитан и начинает свирепо толкать к борту. Бог сопротивляется, но вяло: он не смеет поднять руки на белого. Капитан тащит его за курчавые волосы и дает сильный пинок ногой. Бог летит за борт.
— Что за черт, ведь в этом заливчике полно крокодилов! — говорю я.
— Тем лучше, — бурчит полковник.
Бой ставит наши кресла вдоль борта и подает новую порцию льда, сифон газированной воды и бутылку виски. Сигареты тут же на столике, под рукой.
Несколькими резкими и сильными движениями носильщик проплывает глубокое место и потом стремительно бежит по мелководью в туче брызг и пены. Вот он на песке, целый и невредимый. Минуту он тяжело дышит.
— Видите, как посерел?
— Пожалуй. Отчего это?
— От страха.
— А почему он снимает трусики?
— Чтобы быть совершенно свободным. Все зависит от совершеннейшей точности движений.
— Что же именно зависит?