— Об чем тебе со мной говорить? — сердито ответила Груня. — Сказала я тебе еще в прошлый раз, что не об чем нам с тобой разговаривать.
— Ишь ты, какая сердитая! — рассмеялся Чижов и, обхватив ее за талию, нагнулся к ней, чтобы поцеловать.
— Пусти, Василий Миколаич! Добром тебе говорю: пусти! — отбивалась Груня от непрошенных объятий. — Не то я закричу, дедушку звать стану.
— Закричи, попробуй! — говорил Чижов, все крепче сжимая Груню в своих объятиях и покрывая поцелуями ее лицо.
Тщетно старалась Груня высвободить свои руки и уклониться от поцелуев. Чижов был очень сильный мужчина, и тягаться с ним в силе мог разве только один Тимофей Рясов. Груня, наконец, закричала.
— Полно, не ори! — говорил Чижов, закрывая ей рот рукой и стараясь отвести ее с тропинки в лес. — Послушай меня, я тебя не трону больше, только не кричи, я только поговорю с тобой.
Но Груня не слушала и, продолжая отбиваться, громко звала дедушку. В противоположной от тропинки стороне послышался треск сухих сучьев, и из-за толстого ствола березы показался суровый, рассерженный Гриша. В руках у него была толстая палка длиной с него же. Увидев его, Чижов стиснул зубы со злости, но Груню не выпустил из объятий, а только закричал гневно:
— Пошел вон! Какого лешего тебе надо?
— Не, Василий Миколаич, я не уйду, а вот тебе уйти следует, потому ты тут не на своем месте, — ответил Гриша сдержанным тоном и, сделав еще несколько шагов, спокойно остановился перед Чижовым и устремил на него смелый, пристальный взгляд.
— Ах ты, щенок! — вспылил Чижов и, выпустив Груню, с поднятым кулаком бросился к Грише, но тот ловко увернулся, заслонившись палкой, за которую схватился Чижов. Гриша выпустил палку и бегом бросился в лес за убегающей Груней, которая опять начала звать дедушку. Чижов сгоряча пустился было преследовать бегущих; но скоро одумался и остановился, отыскал уроненную им нагайку и быстро пошел к лошади. И поплатился бедный сивко своими боками в этот вечер за все обиды, какие вынес его хозяин.
X
Убегая от Чижова, Груня не заметила, что Гриша бежал вслед за ней. Она ни разу не оглянулась и не перевела духу, пока не увидала, наконец, сквозь редеющий лес крыши конного двора. Тут она пошла несколько тише и скоро увидела Савелия, ловившего лошадь. Груня подошла к нему.
— Отколь ты взялась? — удивился Савелий, увидя ее.
— Из-под сараю, — ответила Груня. — Мамка велела забежать по тебя, созвать тебя в бане мыться. Она сегодня баню топила.
— Ладно, ладно, — заговорил Савелий, видимо, довольный приглашением внучки. — А ты, что ты так шибко запыхалась? Разве бегом бежала?
— Бегом, потому в лесу одной-то страшно, — ответила Груня. — А ты не слыхал, я тебя кликала?
— Нет, не слыхал. А ты Гришку видела?
— Не видела.
— Где он, пострел? Вот бы только рыжка напоить, да и пошли бы мы с тобой, — хлопотал Савелий.
— Кличь его, дедушка, может, он и недалеко где-нибудь, — сказала Груня, подходя к конюшне и садясь на рундук. — А я подожду тебя здесь, да пойдем вместе, одна-то я боюсь лесом идти.
— Хе-хе, — рассмеялся Савелий, — да какой это лес? Вот там, — добавил он, указывая рукой вверх по пруду, — вот там лес, так лес, не то, что здесь.
И он стал накидывать зипун и снимать со стены аркан, подтрунивая над страхом Груни. На опушке леса показался Гриша.
— Где ты гулял, соколик? — обратился к нему Савелий. — Давай-ка напоим рыжка, да мне идти надо.
И Савелий ушел в конюшню.
— Что, чать, досталось тебе от подлеца-то? — спросила Груня вполголоса, когда Гриша проходил мимо нее.
— Нет, ни единого не досталось, я убежал, — также тихо ответил Гриша.
Скоро рыжка был напоен, и Савелий, заперши конюшню на замок, пошел рядком с своей внучкой, успевшей между тем отдохнуть и оправиться от испуга и волнения.
Проводив их глазами, Гриша сел на то место, где сидела Груня, и задумался.
«Теперь мне от Чижова житья не будет, — думал он, — во всем как есть начнет он меня сугонять. Беда мне будет от него. И ведь уродился же я такой бессчастный! С самого, значит, сызмальства мне во всем несчастье. Отца у меня деревом пришибло, как я еще мальчонком был маленьким, мать — старуха хворая, робить не может; покос, что от отца остался, сосед чуть не оттягал[6], спасибо Ермакову — заступился, а то бы совсем разорили. И так достатку никакого не имею, а тут еще Чижова лешак подсунул в этаком деле».
Гриша вздохнул и, порывисто встав с места, пошел бродить около конного двора.
«Хотя бы с кем посоветоваться, — думал он опять, — да и тоже, с кем. Один я, как палец; с матерью баять не стоит, потому у нее на все один ответ: терпи да богу молись, а известна пословица, что коли сам плох, так не поможет и бог».
И опять Гриша вздохнул. Вдруг его точно подтолкнул кто; он остановился и развел руками с довольным видом человека, внезапно осененного счастливой мыслью.
«Что же это я дядю Набатова-то забыл? Ведь хоша он мне и не родной дядя, однако все родня же. Хоша он мать мою и не любит, однако, может, меня-то ничего, — а он человек умнеющий. Вот к нему-то мне и надо бы сходить побаять, авось бы, он что мне и посоветовал. Дурак я, дурак, что раньше не сходил к нему! Может быть, давно б уж не было меня на этой проклятой конюшне. Завтра же схожу», — решил Гриша в свеем уме, опять усаживаясь на рундуке с целью дождаться тут дедушку Савелья и еще с вечера отпроситься у него домой. Но дождаться дедушку Савелья он не мог, потому что старик, разопревши в бане и плотно поужинав пельменями, не захотел идти ночевать на конюшню, а улегся на полатях рядком со своим зятем и проспал тут до утра, вопреки приказанию Чижова не отлучаться с конюшни по ночам. Было уже часа три утра, когда Савелий пришел на конюшню и отпустил Гришу домой, заставив прежде выпустить лошадей.
XI
Придя домой, Гриша нашел дом запертым, матери его не было дома, и он в ожидании ее принялся прибирать и подметать двор. Прибравши и без того чистый двор, Гриша вытащил засунутый в поленницу топор и стал заколачивать ступеньки лестницы, вываливающиеся из покосившихся брусьев. Он любил заниматься хозяйством и улаживать свой дом, но, несмотря на все его старания, дом и все надворные строения, требовавшие радикальной поправки, разваливались и явно клонились к упадку. Не успевал Гриша подпереть одно прясло изгороди, как падало другое, и ему то и дело приходилось починять то то, то другое. Когда он сколачивал ступеньки и оглядывал крыльцо, окно соседнего дома, выходившего в ограду к Грише, отворилось, и в нем показалась всклокоченная рыжая голова его соседа, Семена Шестова, прозванного Жбаном. Гриша не заметил его и продолжал свое дело.
— Ай да сосед у меня молодец! — насмешливо заговорил Семен Жбан. — Как ни погляжу — все-то он по дворику похаживает да топориком поколачивает. Такой-то себе дворец сколотил, что просто на поди! Экова, знать, и в Москве нету.
И Жбан рассмеялся неприятным смехом.
Гриша только оглянулся и, не сказав ни слова, продолжал свое дело.
— А вот что, соседушко дорогой, я тебе посоветую, — заговорил опять Жбан все тем же насмешливым тоном. — Ты шибко-то топором не стукай, пожалуй, еще и уронишь крыльцо-то: вишь, оно у тебя словно живое, так ходенем и ходит. — И Жбан опять засмеялся.
Гриша все молчал; он положил топор иа прежнее место, взошел на крыльцо и, вынув верхний косяк над дверью в сени, просунул туда руку и отворил дверь с защелки.
— Ишь, загордел как, — продолжал подзадоривать Жбан, — с нашим братом и говорить не хочет. Да побай, соседушко, пожалуйста, ответь хоть словечко.
Гриша обернулся и, показав ему кукиш, ушел в избу. Он злобно швырнул на лавку свою шапку и стал глядеть в окно на дом Жбана. Увидев, что Жбан затворил свое окно, Гриша несколько успокоился и стал искать, чего бы поесть. Не найдя ничего в избе, он сходил в погреб и, принесши оттуда каравай хлеба и крынку молока, усердно принялся за завтрак. За этим занятием застала его мать.
— Ты что это трескаешь? — вскричала она, всплеснув руками. — Ведь сегодня пятница!
Гриша положил ложку и обтер губы.
— Неужели? — удивился он. — Как же это я позабыл?
— То-то, позабыл! Бот жалобишься, что бог счастья не дает, а сам что делаешь? Среду и пятницу почитать должно, потому что богом указано, — ворчала старуха, убирая горшок с молоком и ложку.
Мать Гриши была худенькая, тщедушная старушка с очень строгими понятиями относительно соблюдения постов и числа земных поклонов. Всякий день утром и вечером она простаивала перед иконами около часу, усердно отсчитывая по лестовке земные и поясные поклоны и повторяя множество раз иисусову молитву, которую она только одну и знала. Любила она ходить в церковь, и хотя по слабости слуха и потому, что стаивала в церкви около входных дверей, иногда не слышала, что там пелось и читалось, — все-таки молилась усердно, нашептывая все одну и ту же иисусову молитву. Никогда не пропускала она случая поцеловать крест, а также и руку попа.
Все ее земные привязанности сосредоточились на Грише, единственном сыне, которого ей удалось вырастить. Мужа она лишилась рано и с тех пор вынесла много всякого горя и страдания, отбывая тяжелой работой господские повинности вплоть до того времени, когда Гришу, наконец, зачислили в действительные работники, а мать его избавили от господских работ. Рада-радехонька была этому старуха, потому что силы ее уже очень ослабели в последнее время, да и кашель начинал жестоко душить по зимам.
«Хошь бы еще мне годок на другой дал бог веку, — вздыхая, думала старуха, — хошь бы я парня-то женила да поглядела бы, как он жить будет».
Убрав со стола молоко, Егоровна спросила у сына ласковым тоном:
— Хочешь кваску с лучком похлебать? Я принесу.
— Нет, мать, не хочу, — ответил Гриша, угрюмо уставившись в окно, оттого что забыл день и наелся скоромного.
— Я, мать, хочу к дяде Набатову сбегать, — сказал он немного погодя.
— Пошто?
— Да побаять насчет того, как бы мне в кричную робить перепроситься.
Егоровна вздохнула: она не жаловала работы в кричной как потому, что там человек легко подвергался разным опасностям, так и потому, что не под силу ей было стирать пропитанные сажей рубахи Гриши.
— Сам знаешь, дитёнок, — ответила она, — а по-моему, так лучше бы ты себя пожалел, потому работа в кричной тяжкая, огненная, а сила твоя молодая, некрепкая, лучше бы ты силы еще покопил.
— Да ты посуди, мать, — с жаром заговорил Гриша, — что в подконюшенниках-то платят — как мы жить будем? Надо избу перестраивать, гляди, вся она развалилась, а перестраивать не на что — денег ни гроша нету.
— Ну, год-другой перестоит еще, — ответила на это Егоровна, окинув избу глазами.
Гриша нахмурился и почесал голову.
— Всего лучше к дяде Набатову сходить, — решил он, вздохнув, и встал с лавки.
— Что же, сходи, побай, может, он что и пособит, — согласилась Егоровна.
XII
Набатова Гриша застал за обедом. Доходила другая неделя со времени несчастных родов Натальи, а она все еще не вставала с постели, и старуха-повитушка все еще жила у Набатова, заправляя его хозяйством, стряпая ему обед и надоедая своим ворчаньем. Суровый и гордый Набатов присмирел настолько, что не смел даже прикрикнуть на ворчливую старуху, покорно вынося ее каждодневное брюзжанье, и только старался как можно меньше быть в избе. С Натальей он не говорил ни слова и, видимо, избегал смотреть на нее. Правда, она и сама не показывалась отцу и, лежа за занавеской, не подавала признаков жизни, пока отец был в избе. Приход Гриши заметно удивил Набатова.
— Садись, гость будешь, — сказал он в ответ на его поклон. — Бабушка, дай-ка ложку, — добавил он, отодвигая стол и указывая Грише место за столом. — Садись, похлебай ухи-то.
— Я уже ел сегодня, — отказался Гриша, однако сел за стол.
Пообедав, Набатов тотчас же вышел на крыльцо. Гриша вышел за ним.
— Я, дядя, к тебе пришел об деле побаять, — сказал он, остановившись перед Набатовым, севшим на лавку.
— Какое же твое дело? — опросил тот, несколько удивившись и внимательно поглядев в лицо Гриши. Оно было озабочено и печально.
— Садись, — добавил Набатов, — что стоишь? В ногах правды нету, садись да расскажи, какое твое дело.
Гриша сел и подробно рассказал Набатову свое горе, не утаив и того, за что особенно невзлюбил его Чижов. Нахмуренное и печальное лицо Набатова оживилось при этом рассказе, глаза засверкали злостью. Он отвернул лицо, стараясь скрыть от племянника свое волнение.
Кончив свой рассказ просьбой помочь ему перепроситься в кричную, Гриша уж давно ждал ответа, а Набатов все молчал, отвернувшись от него.
— Знаешь пословицу? — спросил он, наконец, обернув к Грише свое изменившееся лицо.
— Какую? — спросил тот, удивившись и растерявшись от неожиданного вопроса.
— А вот какую: кобыла с медведем тягалась, один хвост да грива остались, — сказал Набатов, мрачно устремив глаза на Гришу.
Тот понурил голову и молчал. Последняя надежда начинала покидать его. На глазах у него навертывались слезы, губы судорожно передергивались.
Набатов тоже опустил голову.
— Этот Чижов хуже мне ножа острого, — проговорил он вполголоса, не глядя на племянника и будто рассуждая про себя. — Легче бы мне с лютым зверем в лесу сойтись, чем с ним проклятым. Он всему злу причиной.
Гриша удивился и слушал внимательно. Он не знал, кто был причиной позора Натальи, а потому не мог понять злобы Набатова. А Набатов, облокотившись руками на колена и положив на них свою голову, думал. Гриша ждал с замирающим сердцем, что еще скажет ему дядя.
— Вот разве что мы сделаем, — проговорил, наконец, тот, подняв голову. — На Чижова нам надеяться нечего: его не проймешь ни крестом, ни пестом, а вот разве Ермакову Степану Ефимовичу мы поклонимся. Он с Чижовым не в ладах, а потому, может, и примет нашу сторону.
— Да еще у меня поклониться-то нечем, — тоскливо проговорил Гриша.
— Ну, на это я тебя ссужу, на это немного надо, — сказал Набатов. — Сегодня у тебя день свободный?
— Свободный, — ответил Гриша, несколько приободрившись. — До вечера свободен буду.
— Вот и ладно, — оказал Набатов, вставая. — Дам я тебе целковый, и ступай ты сию минуту на Усть-Кумор, спроси там старика Пантелея, он рыбак, у него в садке завсегда живая рыба сидит. Скажи ты ему, что послал, мол, меня мастер Набатов и велел-де тебе самолучших стерлядей отвесить — на целковый сколько причтется. Он мне старинный приятель и по приятству уступит. Этой рыбой мы и поклонимся Ермакову.
С этими словами Набатов ушел в избу и вскоре вынес оттуда засаленную рублевую бумажку и подал ее Грише. Тот завернул ее в обрывок платка и засунул за пазуху.
— Спасибо, дядя, — проговорил он повеселевшим голосом. — Даст бог, доживем до страды, так я отслужу за все это.
— Ладно, ладно, мне твоя служба не надобна, — ответил на это Набатов. — Ступай-ка лучше скорей на Усть-Куморку, а я тем временем лягу сосну.
Гриша стал спускаться с лестницы.
— Смотри же, чтобы рыба была хорошая, живая, а не дохлая, — наказывал вслед ему Набатов, — потому я с тобой сам пойду, так чтобы не стыдно было.
Гриша ушел, а Набатов, спустившись вслед за ним с крыльца, лег в сани, стоявшие на дворе под навесом, но не мог заснуть вплоть до прихода Гриши — так сильно расходился в нем гнев на Чижова.
— Чтобы ему ни дна, ни покрышки, кровопивец! — мысленно ругался Набатов, ворочаясь в санях. — Не во всяком же разе ему уступать, найдем и на него управу.
И сильно кипела кровь в Набатове, и сжимались его здоровые мускулистые кулаки.
До Усть-Кумора было всего версты две, и Гриша скоро воротился, неся на лычке трех больших и еще живых стерлядей. Услышав, что стукнули ворота, Набатов поднял голову и, увидев племянника, подозвал его к себе. Гриша подошел и показал рыбу.
— Ну, брат, рыба важная, экую рыбу не стыдно и управляющему поднести, — похвалил Набатов, вылезая из саней. — Садись отдохни, а я пойду накину кафтан, да и пойдем, благословись.
И Набатов ушел в избу, а Гриша сел на нижней ступеньке лестницы и ждал. Скоро Набатов вышел в нанковом кафтане и шапке. Гриша, перехватив рыбу из правой руки в левую, перекрестился, и они вышли. Придя к Ермакову, Набатов и Гриша прошли прямо в переднюю, не заходя в кухню, и остановились у дверей. Ермаков, мужчина высокий, плотный и красный, как рак, только что встал от послеобеденного сна и, сидя перед своей красной конторкой, допивал уж вторую кружку холодной браги. Услышав, что скрипнула дверь в передней, он громко спросил:
— Кто тут?
Набатов сделал несколько шагов вперед и, остановившись у дверей в кабинет, поклонился.
— До вашей милости, Степан Ефимович, — заговорил он, — с покорной просьбой.
— Что надо? — пробурчал Ермаков, опять принимаясь за недопитую кружку и не глядя на Набатова.
— Да вот племянника охота бы в кричную перевести, — заговорил Набатов, опять кланяясь. — Покорно прошу, Степан Ефимович, нельзя как-нибудь, не будет ли вашей милости, потому парень-то сирота, охота бы при себе к работе приспособить.