— Давно пришли. Ждут вас.
Нестеров (мы поняли, что это был он) легко подхватил часового за локти, покружился вместе с ним, поставил наземь:
— Спасибо за добрую весть, Алеша! Ну, держитесь теперь! — Старший сержант погрозил кулаком в сторону немецких окопов.
Нестеров направился к Самусеву, который теперь принимал командование ротой, а связной Ваня Нефедов, ходивший вместе с Нестеровым проверять боевое охранение, присел рядом с новичком Толей Самарским.
— Пулеметчик? — спросил Нефедов.
— Он самый. Садись, закуривай.
— Было бы чего. Вот если ты затянуться оставишь...
— Держи кисет.
— А завтра... Ну, сегодня днем уже... Видать, фашист наступать не будет.
— Это почему же?
— Около часа стоял у них под самым носом — и ни гу-гу. Дрыхнут, видать. Раны зализывают. Мы вчера много их брата положили... А прошлой ночью такой гомон у них в траншеях стоял, будто у себя дома лопотали.
— Может, они за вчерашнюю ночь и к сегодняшнему дню подготовились?
— Так не бывает, — твердо сказал Нефедов. — Я их повадки до тонкости изучил... У меня к этим гадам особый счет... Недалеко отсюда мое родное село расположено. Вы наверняка через него проходили. Так вот. Там под бомбами погибли моя мать, младшая сестренка [10] и братья. Я не то что клочка земли, куска разрушенной хаты не отдам врагу.
Нефедов стал рассказывать о себе, о вчерашнем бое. А когда рассвело, я увидела поле перед нашей позицией — изрытую, без единой травинки землю, сгоревшие немецкие танки, трупы солдат в грязно-зеленых шинелях. Только тогда по-настоящему поняла, какой здесь был вчера бой.
Проснулась от богатырского храпа. Неподалеку за изгибом траншеи, обхватив винтовку, сидя спал немолодой боец. Самарский, наш баянист, время от времени прикасался к его руке и приговаривал:
— Потише, папаша! Потише! Фашистов разбудите!
Боец, не просыпаясь, часто кивал головой, словно соглашался с Самарским. Наконец Анатолий не вытерпел, легонько подтолкнул соседа. Тот пожевал губами, вскинул брови, с трудом открыл глаза.
— Тише храпите, папаша! Ей-ей, немцы услышат!
— Нет, сынок. Немец сам еще спит. Рано. Точно говорю. — Боец сладко, по-домашнему потянулся. — А сколько же я снов видел! И в бою-то был, и к сыну на побывку съездил, и домой захаживал...
Он зевнул, словно рассказывал не о себе, а о постороннем человеке.
— Подошел это я к своему дому, постучал дважды в окно, как обычно. А Мария, жена моя, все не открывает. Стукнул я по стеклу кулаком. Мелкие осколки на землю посыпались, а у меня вся рука в крови. Открыла наконец Мария дверь, вышла на крыльцо с малюткой сыном на руках. Сын-то, Иван, уже ходить должен, а приснился таким, как я его оставил. Стоит она будто вкопанная на крыльце, смотрит на меня. Платье на ней голубое, которое я больше других любил. Слезы градом у нее по щекам, и молчит... Вот тут-то ты меня и разбудил.
— А вы, папаша, — посоветовала я, — усните опять, может, досмотрите сон...
— Чего же мне такой сон досматривать, где я на костылях? Да и некогда!
Он достал из вещевого мешка сухарь, молча пожевал, потом снова сердито посмотрел в мою сторону:
— Ишь какая — «досмотри»... Не хочу! Да и фашисты, того и гляди, к завтраку гостинец пришлют... [11]
Но было сравнительно тихо. Гитлеровцы весь день только лениво постреливали из пулемета. Однако для меня этот день оказался очень хлопотным.
* * *
Когда были собраны списки пополненных взводов, Самусев и младший политрук недосчитались одного бойца-пулеметчика. Вроде бы все сходилось, а в сумме — пропадал человек.
— Ну, коли задачка с одним неизвестным, — улыбнулся младший политрук, — то совсем не безнадежное наше дело.
— Вспомнил, кто пропал! — воскликнул Самусев. — Идем-ка к Нестерову. Это старший сержант намудрил.
Я слышала этот разговор. Он происходил неподалеку от нашей землянки, да командирам и нечего было скрывать. Пропавшим бойцом была я.
Войдя в землянку, Самусев обратился к Нестерову и кивнул в мою сторону:
— Невнимательно составляете списки, товарищ старший сержант. Не знаете своих подчиненных. На вашем месте я бы ее первой записал. Она у вас одна-единственная девушка.
Нестеров нахмурился, потупился и сказал негромко, но упрямо:
— Бойцов своих я, товарищ лейтенант, очень хорошо знаю. А ее ни первой, ни последней не записал потому, что она — баба. Бабы в мужском деле только неудачи приносят...
— Отставить разговоры! — приказал Самусев. — Никогда не слышал таких отзывов о наших девушках!
— Разрешите, товарищ лейтенант, — опустив глаза, проговорил Нестеров.
— Да.
— Стесняют бабы... то есть женщины... нашего брата. Ни выругаться при них, ни...
— Отставить! Отправляйтесь, товарищ старший сержант, в мою землянку и ждите меня там. Скажете младшему политруку, чтобы он тоже дождался моего возвращения.
— Есть! — Нестеров взял под козырек, четко повернулся и вышел из землянки. [12]
— Как так получилось? — ни к кому не обращаясь, проговорил Самусев. — У других — рады-радешеньки, что в боевую семью приходят девушки, а в нашей роте... Презрение какое-то... Баба!
— Мы-то не против, товарищ лейтенант, — стал оправдываться кто-то из бойцов. — Командир наш недоволен...
— И то хорошо, — сказал Самусев и обратился ко мне: — Вы, товарищ ефрейтор, будьте в штабе через двадцать минут.
Я ответила по-уставному, и Самусев ушел. Бойцы повытаскивали цигарки, притушенные, когда вошел командир роты, и вновь принялись дымить, вполголоса обсуждая происшествие и вздыхая при упоминании о том, какой нагоняй получит их боевой командир от лейтенанта. А я приводила себя в порядок перед посещением штаба. Неожиданно передо мною на маленьком самодельном столике появилась сапожная щетка, крем для ботинок в круглой коробочке с надписью «Люкс», какого я не видела с начала войны, зеркальце, суконка, пуговица к гимнастерке, флакончик одеколона «Сирень». Запасливый Самарский достал из вещмешка даже белоснежную полоску ситца, чтобы было чем сменить запыленный подворотничок.
Привести в порядок сапоги, пришить пуговицу не составило труда, а вот как прикрепить подворотничок, не снимая гимнастерки, я так и не могла придумать.
Выручил все тот же Анатолий Самарский:
— Идем, братва, покурим на свежем воздухе!
Я осталась одна и через две минуты была готова отправиться в штаб роты. Напоследок не удержалась, посмотрела в зеркальце. Едва узнала себя. Лицо от загара чернее черного, а на лбу и около глаз белые ниточки — морщинки.
Положила я на стол зеркальце и сказала себе: «Вот что, товарищ ефрейтор, пора отвыкать от старых привычек. Зеркало вам теперь ни к чему. А после войны оно пригодится. Ясно?» — и вышла из землянки.
Меня словно ждали командиры отделений, вызванные Нестеровым еще до разговора с Самусевым.
Командир первого отделения, молодцеватый паренек с щегольски закрученными усами, пошутил: [13]
— Вот теперь ты командиру взвода определенно понравишься.
— Ладно... Прощайте. Спасибо за заботу.
— Рано прощаешься, — вступил в разговор угрюмого вида командир второго отделения Морозов. — В любое из трех отделений приходи. Не обидим и никому в обиду не дадим.
Так душевно сказал, что у меня в горле запершило. Я кивнула и быстро зашагала в командирскую землянку. У входа меня задержал часовой. Это был Андрей Зайцев. С ним мы занимались в учебном отряде, вместе плыли через Черное море и шли до передовой. Он посмотрел на меня и укоризненно покачал головой:
— Обожди малость... Ух, и пробирает же лейтенант за тебя Нестерова! Десять потов с него сошло...
Из землянки доносились голоса, но я старалась не прислушиваться.
— Доложи, — шепнула я Зайцеву, надеясь, что мой приход некоторым образом спасет Нестерова от дальнейшего разноса. — А то сама пойду.
Я тихонько подтолкнула Зайцева к двери. Но получилось так, что он слетел с третьей ступеньки на первую, распахнул дверь и очутился в землянке.
— Пришла — пусть заходит, — услышала я голос Самусева.
По его тону поняла: неприятность улажена.
Когда я вошла, командир роты отпустил Нестерова. Он вышел, не взглянув на меня. Самусев помолчал, что-то обдумывая. Я оглядела землянку. Пол — земля, стены — земля, потолок — тощие бревна. Стол покрыт газетой, оборванной со всех сторон любителями курева; над топчанами — по три колышка: для автомата, сумки с гранатами и полотенца.
— Вот что, — начал Самусев. — Решили мы вас временно оставить при штабе вместе с санинструктором Марией Ивановной.
Кровь бросилась мне в лицо:
— Разрешите, товарищ лейтенант!
— Слушаю.
— Санитаркой быть не могу. Раненых перевязывать не умею. Меня учили стрелять из пулемета.
— Не горячитесь. Здесь вам обеим будет удобнее. И бойцов в землянке стеснять не станете. А? [14]
— В землянке комвзвода мне делать нечего. В удобствах не нуждаюсь. Все было обдумано еще в тылу. Я пулеметчица, товарищ лейтенант!
Наступила тишина. Самусев что-то писал в тетради, младший политрук усердно дымил толстенной самокруткой.
Время шло.
— Так на чем же порешили? — спросил наконец Самусев.
— Все на том же. Разрешите идти, товарищ лейтенант?
— Обождите малость.
Командир роты достал из-под топчана сверток и передал мне. В нем был новый автомат. Густосмазанный, разобранный.
— Справитесь?
— Так точно!
Под придирчивыми взглядами Самусева и младшего политрука я быстро собрала автомат. Мне сказали, чтобы я взяла его как личное оружие, а винтовку оставила в штабе.
— Большое спасибо.
— Что, что? Я не кулек с конфетами вам вручил, а боевое оружие. Его владелец погиб во вчерашнем бою!
Я стала по стойке «смирно», сказала то, что положено было сказать, и добавила:
— Буду служить Родине так же честно и беззаветно, как прежний хозяин автомата.
— Так, товарищ ефрейтор!
Выходя, я сильно толкнула дверь. Послышался громкий вздох. У входа в землянку стоял Зайцев и потирал лоб.
— Вот не ожидал... — прошипел он.
— Не стой, где не надо!
— Да я просто так... Шепнуть хотел: оставайся, мол, при штабе. И мне веселее будет, — улыбнулся Зайцев.
— Что я тебе — патефон с пластинками? — обиделась я и направилась в расположение пулеметного взвода. По дороге злость на Зайцева прошла. Вспомнился вокзал перед отправкой на фронт и мать Зайцева — маленькая сутулая женщина с заплаканными [15] глазами. Она долго семенила рядом с подножкой, все упрашивала меня поберечь сына, словно в моих силах было это сделать...
Дойдя до поворота траншеи, я обернулась. Зайцев по-прежнему стоял у входа в землянку командира. В правой руке он держал винтовку, а левой прижимал ко лбу платок.
До самой темноты я пробыла в дзоте. Первый номер расчета — Владимир Мирошниченко — знакомил меня с будущим полем боя: показывал ориентиры, по которым был пристрелян наш «максим». Едва мы вернулись в землянку, освещенную тощим огоньком коптилки, как приподнялась плащ-палатка у входа и вошел старик в гимнастерке, с термосом за плечами:
— Наварил я вам, братцы чапаевцы, супцу с мясцом да маслицем, чтобы ели, здоровели да перед фашистом не робели!
Бойцы радостно приветствовали кашевара. Был он знаменит. И не только тем, что хорошо готовил и вовремя доставлял пищу. Наш кашевар еще в гражданскую воевал под началом самого Чапаева, был знаком с Василием Ивановичем.
Мирошниченко попросил старика рассказать о встречах с Чапаевым.
Обведя оценивающим взглядом новичков, Максимыч — так ласково и уважительно называли Илью Максимовича Бондаренко — неторопливо начал:
— Не вдруг и не сразу удалось увидеть мне нашего легендарного командира. Много прошло боев. И вот однажды крепко прижали нас беляки. Нас, чапаевцев, горстка, а врагов — тьма. Вот тогда в окопах и появился Василий Иванович. В бурке, в папахе, все как есть, как о нем говорили. «Что, спрашивает, лихо?» «Лиховато», — отвечает старшой. «С чего же это лиховато?» — спрашивает Василий Иванович, а глаза у самого озорные, веселые. «Врагов против нас много», — честно признается наш командир. «А много ли это много?» — спрашивает опять Василий Иванович. «Человека по четыре на одного нашего». «Да, — согласился Василий Иванович, — действительно плохо. Вот если бы семеро против одного нашего — много бы легче было». «Как так?» — удивился старшой. Мы тоже, конечно, рты разинули: четверо против одного — тяжело, [16] а семеро — легче? Ждем, откроет нам Чапаев свою тайну.
— И открыл? — не выдержал кто-то из новичков.
— Открыл, — закивал Максимыч. — Открыл такую тайну победного боя, что и в нынешней войне вполне годится. «Одному, — сказал Василий Иванович, — нужен один бугор, чтоб укрыться за ним и стрелять. А семерым-то — семь бугров. Всегда ли найдется их столько в чистом поле? Не всегда. Ты один — лежи да постреливай. Одного врага убьешь — шесть останется. Двоих — пять останется. А когда шестерых из строя выведешь — седьмой сам тебе в плен сдастся. Испугается!»
* * *
Фашисты начали артподготовку рано утром.