— Почему?
— Из боязни ошибиться.
— Разве боги могут ошибаться? Ведь им ведомы все мысли и судьбы людей.
— По общепринятому мнению, всевидение богов конечно неоспоримо. — Мегистий прищурил свои большие глаза. — Но по существу, у богов есть право на ошибку, ведь они бессмертны. Любая ошибка им ничего не будет стоить. А вот у людей, друг мой, права на ошибку обычно нет, ибо всякий человек смертен.
Мегистий пригубил вино из чаши и добавил:
— Вот и я не имею права ошибаться.
— Стало быть, ты веришь в высокое предначертание судьбы Леонида, — в раздумье проговорил Симонид. — Веришь, что Леонид станет спасителем Лакедемона?
— Не только верю, но знаю, что так и будет, — твёрдо произнёс Мегистий.
— В таком случае я хочу увидеть этого человека, любимца Судьбы! — воскликнул Симонид. — Я уже сейчас горю желанием написать в его честь свой самый лучший пеан[65]! До сих пор мне не доводилось прославлять своими стихами и песнями никого из спартанских царей. И вдруг — такая удача! Я оказался современником нового Менелая[66]. Если Менелая Атрида прославил на все века Гомер в свой «Илиаде», то, быть может, Судьба и Музы[67] позволят мне, скромному кеосцу, погреться в лучах славы Леонида из рода Агиадов.
— К сожалению, друг мой, в данное время Леонида нет в Спарте, — вздохнул Мегистий. — Он находится с войском на Крите. Там идёт война, в которую спартанцы посчитали нужным вмешаться. Но как только царь возвратится в Спарту, то я непременно познакомлю тебя с ним.
— Буду ждать этого момента с величайшим нетерпением, — промолвил Симонид уже без наигранного пафоса и потянулся к чаше с вином. — Предлагаю выпить за царя Леонида! За его грядущую воинскую славу!
И за блеск этой славы, который придадут ей твои прекрасные стихи, — торжественно добавил Мегистий, желая сделать приятное своему давнему другу.
Эта беседа навеяла на Симонида мысль о вечном.
Мегистий признался другу, что он всю жизнь ждал случая, который сведёт его с необычным человеком, если не помеченным божественной милостью, то хотя бы определённым роком на великий подвиг. Это свершилось после того, как он прочёл по внутренностям жертвенного барана удивительную судьбу Леонида, сына Анаксандрида.
— Я понял тогда, что должен быть рядом с царём, ибо в его судьбе есть и моя судьба, — сказал Мегистий Симониду. — Я должен быть при Леониде вестником богов подобно прорицателю Колхасу, сопровождавшему Агамемнона[68] в походе на Трою. Колхас своими предсказаниями помог ахейцам разрушить великий град Приама[69]. К слову его прислушивался не только Агамемнон, но и другие вожди ахейцев, ибо слово это было вещее. Я стану направлять Леонида к его великой славе самым верным путём, предостерегая при этом от ненужных колебаний и ошибок.
Симонид и не подумал упрекать друга за то, что тот польстился на чужую славу. Честолюбие Мегистия заключалось в том, чтобы не растрачивать свой дивный дар провидца на предсказания неурожаев, недуги людей и падеж скота. Он видел в пророчествах не просто предостережение или некую практическую пользу, но вызов слепым силам рока. Пусть невозможно изменить предначертанное Судьбой, зато можно с помощью пророчеств уменьшить последствия зла и увеличить количество добрых деяний.
Симонид сам грезил славой Гомера и Гесиода. Если Гесиод стал известен, составив генеалогию всех богов и героев, а Гомер прославился описанием мифических царей и полководцев во время десятилетней осады Трои, то Симонид восхвалял своими стихами исключительно смертных людей, своих современников. Величие духа, беспримерная храбрость, воля к победе и прочие оттенки людских характеров, проявлявшиеся в различных жизненных ситуациях, привлекалиПоначалу, оттачивая мастерство стихосложения, поэт был рад любому заказу. В молодости ему приходилось сочинять эпитафии не только умершим людям, но даже лошадям и собакам по просьбе их хозяев. Симониду было уже далеко за тридцать, когда слава о нём как о талантливом поэте и песнетворце распространилась за пределы его родины, острова Кеос.
В сорок лет Симонид впервые приехал в Афины на состязание поэтов и музыкантов. Тогда-то он не только завоевал свой первый победный венок, но и подружился с афинским тираном Гиппием и его братом Гиппархом. Особенно Симонид сблизился с Гиппархом, который в отличие от Гиппия более тяготел к изящным искусствам: его постоянно окружали поэты, музыканты, танцовщики и живописцы.
Впоследствии афиняне не раз упрекали Симонида за дружбу с сыновьями Писистрата, которые прославились не только мусическими агонами[70], но и казнями без суда неугодных сограждан. Впрочем, Симонид и сам осуждал Гиппия за излишнюю жестокость. После смерти Гиппарха Симонид уехал из Афин в Фессалию в город Краннон, где правили тираны из рода Скопадов. Там он прожил без малого пять лет.
Вскоре тирания в Афинах пала и жители установили у себя демократическое правление. Гиппий бежал к персам.
Из Фессалии Симонид перебрался на остров Эвбею, а оттуда опять в Афины. Он был приглашён одним из вождей афинских демократов — Фемистоклом.
В ту пору в Азии разгорелось Ионийское восстание. Жившие на востоке эллины предприняли отчаянную попытку выйти из-под власти персидского царя. Афины и эвбейский город Эретрия послали свои боевые корабли на помощь восставшим. Многим тогда казалось — и Симониду в том числе, — что свержение тираний в ионийских городах по примеру Афин вызовет всплеск некоего объединения всех восточных эллинов, что демократия укрепит союз двенадцати ионийских городов и позволит ионийцам победить персов.
На деле же оказалось, что без внушительной помощи из Эллады ионийцы не в состоянии противостоять на равных персам. После первых лёгких побед, вскруживших головы вождям восстания, наступила череда тяжёлых поражений на суше и на море. Персы имели огромный перевес в сухопутном войске и боевых кораблях. В отличие от ионийцев и карийцев персидские полководцы и навархи[71] действовали решительно.
В Афинах же взяли верх сторонники мира с Персией, поэтому афинские триеры были отозваны из Ионии домой. Напрасно Фемистокл убеждал сограждан не только не отзывать афинские корабли, но, наоборот, бросить все силы на помощь ионийцам. Он предлагал афинянам самим возглавить восстание восточных эллинов, дабы предводители ионян своими раздорами и нерешительностью окончательно не погубили самих себя и не подтолкнули персов к завоеваниям исконных греческих земель в Европе.
«Ныне персы порабощают ионян и карийцев, — говорил Фемистокл, — но если мы останемся в стороне, то наступит время, когда враги вторгнутся и на землю Аттики. Сила эллинов в единстве, и кто этого не понимает, тот обречён быть под пятой у персов».
Фемистокл был прекрасным оратором, и его правоту признавали в Афинах многие. Однако страх перед персами был слишком велик в основной массе бедных земледельцев и ремесленников. Афинское народное собрание не поддержало Фемистокла.
После шестилетнего сопротивления ионийцы и карийцы были разбиты.
Предвидение Фемистокла оправдалось спустя всего четыре года после подавления Ионийского восстания. Персидское войско под началом Датиса и Артафрена на шестистах кораблях переправилось через Эгейское море и высадилось в Аттике близ городка Марафона. Афиняне спешно призвали в войско всех мужчин, способных держать оружие, а также послали гонца в Спарту с просьбой о помощи. Спартанцы не отказали афинянам в подмоге, но медлили с выступлением, дожидаясь полнолуния. В Лакедемоне как раз справляли ежегодный праздник в честь Аполлона Карнейского, спартанцы не могли прервать торжество, не оскорбив при этом бога.
Не дождавшись помощи из Спарты, афинское войско двинулось к Марафону. Афинян поддержали их давние союзники платейцы, приславшие отряд в тысячу гоплитов.
Афинским войском командовали десять стратегов, самым опытным из которых был Мильтиад. Он-то и разбил в ожесточённом сражении персов под Марафоном. Преследуя отступившего врага, афиняне и платейцы захватили персидский лагерь, полный богатств, и семь вражеских триер. Остатки персидского воинства спешно отплыли в Азию.
На другой день после Марафонской битвы в Афины пришло спартанское войско. Узнав, что они опоздали, спартанские военачальники были смущены и раздосадованы. Спартанцы захотели посмотреть на павших персов, которых им ещё не приходилось видеть. Лакедемоняне прибыли в Марафон, осмотрели поле битвы и, воздав хвалу афинянам за победу, возвратились домой.
Афиняне, павшие в битве с персами, были погребены у Марафона в общей могиле. Эпитафию павшим афинянам сочинил Симонид.
Надгробная надпись гласила:
Живя в Афинах, Симонид всё больше проникался духом свободы. Его восхищали гражданская солидарность афинян и смелые устремления Фемистокла, который после неожиданной смерти Мильтиада стал безусловным вожаком демоса. Фемистокл понимал, что персидский царь не успокоится, пока не отомстит афинянам за своё поражение у Марафона. Поэтому он готовил сограждан к войне с персами, причём к войне на море, а не на суше. Несмотря на сопротивление родовой аристократии, Фемистоклу удалось провести через народное собрание свою Морскую программу, исходя из которой афиняне за два года должны были построить двести триер.
Фемистокл полагал, что персы как прирождённые конники и стрелки из лука да ещё при своей многочисленности непременно окажутся сильнее эллинов на суше. А потому эллинам гораздо выгоднее сражаться с ними на море, ибо при своей храбрости персидские воины не умеют управлять кораблями. Для этой дели персидские цари всегда нанимали финикийцев и египтян.
Симонид не мог не восхищаться Фемистоклом, видя, что честолюбие этого человека направлено не на личное обогащение, а на процветание и военную мощь Афин. Единственно, что не нравилось Симониду, это умение Фемистокла плести интриги с целью ниспровержения своих недругов в афинском народном собрании и в Совете Пятисот[72]. Но это Симонид по большому счету считал издержками демократии, ведь в Афинах кроме Фемистокла было немало известных граждан, желавших влиять на толпу ради собственной популярности и нисколько не заботившихся о выгоде государства. Бороться с такими людьми честными способами было просто невозможно.
Самым опасным противником Фемистокла был Аристид, сын Лисимаха, по прозвищу Справедливый.
Аристид был из знатной, но обедневшей семьи. Отец его разорился, но не потому, что был кутилой или погряз в долгах. А по причине постоянных раздоров среди граждан. Все эти раздоры в конце концов закончились тиранией Писистрата. В результате чего пришла в упадок и родовая аристократия. Аристид приписывал Фемистоклу замашки тирана, обвиняя его, что, возвышая демос, он намеренно втаптывает в грязь афинскую аристократию. Ему не нравилось в том, что Фемистокл собирается в грядущих войнах опираться на бедняков, зачисленных во флот, а не на гоплитов и конников, набиравшихся из числа зажиточных граждан.
«Это понятно, — любил повторять Аристид, — ведь по афинским законам Фемистокл является неполноправным гражданином. Матерью его была фракиянка.
Афинская знать никогда не жаловала Фемистокла. Вот он и мстит теперь лучшим гражданам, выбившись в архонты[73]!»
Трудно сказать, сколько было истины в этих упрёках. И была ли истина вообще. Фемистокл действительно по матери считался нечистокровным афинянином и аристократов явно недолюбливал. Долгая и упорная вражда Аристида с Фемистоклом закончилась победой последнего: подвергшийся остракизму[74], Аристид был вынужден на десять лет удалиться в изгнание.
После этого афиняне украдкой поговаривали, что бесчестный победил честного. Ни для кого не было тайной, что Фемистокл ради успеха способен на ложь, интриги и подкуп. Всем было известно, что среди его друзей есть немало таких, кто привлекался к суду за взятки, наговоры и лжесвидетельства. У Аристида же, наоборот, в друзьях были люди самой безупречной репутации, сам он никогда не опускался до грязных интриг и презирал ложь.
Симонид с недавних пор стал ловить себя на мысли, что он больше не может уважать Фемистокла в той мере, как это было раньше: Фемистокл одержал верх над Аристидом, используя бесчестные методы, зная, что тот не станет действовать против него тем же оружием. В Симониде вдруг заговорила его аристократическая кровь, ведь он, как и Аристид, родился пусть в бедной, но знатной семье.
Всю свою жизнь Симонид старался находиться в окружении какой-нибудь выдающейся личности, царя или тирана, полагая, что именно такому человеку, облечённому властью, более пристало заботиться о людях искусства.
Однако помыслы правителей, с которыми Симониду приходилось встречаться, не имели широты помыслов Фемистокла. Не обладали эти правители, будь то Писистратиды или Скопады, и даром убеждения, каким обладал Фемистокл. Симонид готов был признать, что Фемистокл самый выдающийся из всех правителей, если бы не его многочисленные неприглядные поступки, из которых самым неприглядным было, конечно же, изгнание честнейшего из афинян — Аристида.
Разочарованный Симонид вновь воспрянул духом, когда в беседе с Мегистием узнал про грядущую великую судьбу царя Леонида.
«Для подвигов Судьба выбирает лучших, — думал Симонид. — Если Леониду суждено богами прославиться на века, значит, боги узрели его нравственную чистоту. Уж он-то наверняка не станет заискивать перед демосом, ведь в Спарте правит закон, а не толпа. И Леонид в большей мере правитель, нежели Гиппий или Фемистокл, ибо он получил царскую власть по праву рождения, а не хитростью своего отца или заискиванием перед толпой».
Желание познакомиться с царём Леонидом всё сильнее овладевало Симонидом, буквально лишая его сна и покоя. Знатные спартанцы, с которыми Мегистий знакомил своего друга, казались ему пустыми и неинтересными в сравнении с тем, кто должен был стать избранником Судьбы.
Мегистий всё это видел и понимал. Прорицатель объяснял своим спартанским друзьям замкнутость и неразговорчивость Симонида тем, что того на время покинуло вдохновение, без которого невозможно сочинить ни строчки.
Наконец, в Спарту пришло известие, что война на Крите закончилась и войско возвращается домой.
— Как долго ты намерен разыгрывать из себя недотрогу, братец? — В голосе Дафны звучали одновременно издёвка и раздражение. — Или ты ждёшь, что Горго сама станет вешаться тебе на шею?
Леарх взглянул на сестру с недоумением.
— Ты же сказала мне, чтобы я не смел давать волю рукам. Ты предупреждала, что Горго не выносит грубых мужчин. Или забыла?
— Ничего я не забыла, — в том же раздражении проговорила Дафна и плотнее притворила за собой дверь.
Леарх только что встал с постели. Он совсем не ожидал увидеть в своей спальне сестру, да ещё такую рассерженную.
— Что случилось, Дафна? Объясни.
— В твои годы, братец, пора быть решительнее в общении с женщинами, — сказала Дафна сердито. — Ты что, не видишь, какие взгляды бросает на тебя Горго?
I Гё замечаешь, как она печально вздыхает, всякий раз расставаясь с тобой? В таком случае, братец, ты или слепец, или глупец! Я велела тебе держаться скромно при первых встречах с Горго, чтобы у неё сложилось о тебе благоприятное впечатление. Ты же, как видно, решил, что любовное свидание — это что-то вроде беседы по душам. По-твоему, она желает встречаться с тобой, чтобы наслаждаться твоим остроумием. Так, что ли?
— Не кричи, — предостерёг Леарх, — а то мать услышит.
Дафна и впрямь говорила слишком громко, возмущение переполняло её.
— Тебе Горго неприятна, что ли? — Дафна упёрла руки в бока. — Ты же сам восхищался как-то при мне её попкой, грудью и волосами. Вспомни, это было сразу после второй или третьей встречи. Я уж подумала, что ты вознамерился наконец-то повести себя решительнее, перейти к поцелуям и так далее... Я оставляла тебя наедине с Горго, а сама в это время слонялась во дворике. А ты, братец, так ни на что и не решился!
— По-твоему, это просто — тащить царицу в постель! — обиженно воскликнул Леарх. — Ты думаешь, это легко — приставать к ней с поцелуями?
— А что тут сложного? — Дафна пожала плечами. — Горго такая же женщина, хоть и царица.
— Не могу я так... — пробурчал Леарх, смущённый взглядом сестры.
— Как так?
— Вот так, сразу.... — Леарх заходил по комнате. — В конце концов, надо, чтобы она привыкла ко мне, а я — к ней.
— Ты с ума сошёл, братец! — Дафна схватила Леарха за руку. — Куда ещё тянуть?! Леонид и мой муж вот-вот вернутся в Спарту! Если сегодня же вечером ты не уложишь Горго в постель, я не знаю, что с тобой сделаю!
Этот разговор вогнал Леарха в печаль. Он-то втайне надеялся, что с Горго не дойдёт до интимной близости, что к возвращению царя они расстанутся не любовниками, а добрыми друзьями. Леарх мог позволить себе в мечтах подхватить Горго на руки и перенести на ложе. На деле же при встречах вся решимость куда-то испарялась от одного взгляда царицы. Таких дивных и обезоруживающих глаз Леарх не видел ни у одной из женщин в Лакедемоне.
Быть может, истомлённый плотским желанием Леарх и отважился бы как-нибудь увидеть Горго без одежд и в полной своей власти, но благодаря частым встречам с Меланфо кипение страсти неизменно находило выход. С Меланфо было гораздо проще, несмотря на большую разницу в возрасте. Она не отвлекалась на разговоры и обычно сама первая начинала раздеваться. По своей наивности Леарх полагал, что имеет полную власть над Меланфо, на самом же деле это она покорила его своей страстностью.
Меланфо жила теперь в доме Эвридама, а собственный её дом стал местом свиданий.
Уходя, Дафна ещё раз повторила брату, что нынче вечером Горго должна очутиться в его объятиях.
— Ты что же, намерена подсматривать за нами из-за дверной занавески? — недовольно спросил Леарх. — Если так, сестра, то я вовсе не пойду на свидание.
— Не собираюсь я подсматривать, успокойся! — ответила Дафна. — Однако убедиться в том, что ты наконец-то повёл себя как мужчина, я должна. Ведь я уже сообщила Горго, что в тебе кипит страсть, что ты полон вожделения. Ну, действуй, братец!
Повинуясь строгому распорядку дня, установленному педономами, Леарх, подкрепившись лёгким завтраком, отправился на стадий[75]. Для него наступила пора каждодневных тренировок. Однако грядущее свидание с царицей и то, что на этом свидании ему явно не отделаться дружеской беседой, выбивало Леарха из душевного равновесия. С одной стороны, он был рад, что благодаря решительному настрою Дафны ему волей-неволей придётся разделить с Горго ложе. Таким образом заветная мечта осуществится. Но вместе с тем Леарха охватывала ужасная робость при одной мысли, что ему придётся прикасаться к обнажённому телу царицы с тем вожделением, с каким он прикасался к Меланфо. Горго по сравнению с Меланфо казалась Леарху не только красивее, но гораздо чище и возвышенней из-за своего образа мыслей и манер. Леарх полагал, что обладать Горго вправе лишь тот мужчина, который умеет красиво восхищаться женскими прелестями и владеет самыми утончёнными ласками.
«Если царь Леонид, такой мужественный и достойный человек, не удовлетворяет жену на ложе, то на что тогда годен я?» — не раз спрашивал Леарх самого себя. И не находил Ответа. Вернее, страшился ответа на этот вопрос.
Педономы остались недовольны тем результатом, какой показал Леарх в трёх забегах на разные дистанции, хотя в пару к нему ставили не самых лучших бегунов.
— Время восстановления сил прошло, друг мой, но, как мы видим, оно не пошло тебе на пользу, — сказал Леарху старший педоном. — Уж не болен ли ты?
Леарх признался, что две последние ночи плохо спал, естественно, не сказав, что виной тому были любовные утехи. Однако старший педоном сам обо всём догадался.
— Скажи своей подружке, что отныне и до начала Немейских игр ей придётся обойтись без твоих объятий. — Педоном строго погрозил пальцем Леарху. — Иначе тебе не видать венка на Немейских играх. Можешь мне поверить, дружок, бегуны на Немеях собираются отменные, ничуть не хуже, чем на Олимпийских играх.
И старший педоном заговорил о дюм, что если Леарх полагает без особого труда стать первым в беге на два стадия, то при теперешних его возможностях ему вряд ли удастся прийти хотя бы третьим. В беседу включились младшие педономы, наставляя Леарха на ежедневные упорные тренировки, на отказ от всех излишеств и одновременно советуя, какие изменения нужно внести в распорядок его дня, дабы он поскорее обрёл прежнюю скорость бега и выносливость.
Педономы не скрывали от Леарха, что не только они, но и все спартанские граждане ждут от него только победы.
— Это большая честь для тебя, друг мой. — Старший педоном положил свою тяжёлую руку юноше на плечо. — Я знаю, ты достоин этой чести. Ты доказал это своей победой на Олимпийских играх.
«Знали бы вы, уважаемые, какой чести я удостоюсь сегодня вечером, — думал Леарх, вяло кивая головой на все замечания. — И как мне не уронить себя в этом испытании?»
Все опасения Леарха вечером подтвердились. Его вновь охватил волнительный трепет при виде Горго, такой красивой, что от неё трудно было отвести взгляд.
Царица была одета в сиреневый пеплос. Гибкий стан был стянут двумя поясами: один на талии, другой под грудью. Чёрные волосы были уложены в причёску с завитыми локонами на лбу и висках и ниспадающим сзади пышным длинным хвостом. Благодаря этой причёске Горго выглядела гораздо моложе своих лет.
От волнения у Леарха мысли путались в голове, и беседа никак не завязывалась. А тут ещё Дафна, заметив, что она тут явно лишняя, удалилась из комнаты. Леарх от страшного смущения и вовсе замолк. Ему казалось, что Горго не просто смотрит на него, но явно ожидает, когда же он приступит к тому, ради чего, собственно, и случилась эта встреча. Подойти к Горго и начать её целовать казалось Леарху верхом бестактности. Придумать же какую-то словесную прелюдию бедняга и вовсе был не в состоянии: над ним довлела боязнь показаться царице смешным или неумным.
Затянувшуюся паузу нарушила Горго. Она вдруг сказала:
— Леарх, хочешь, я тебе спою?
Леарх закивал, восхитившись чуткостью и благородством царицы.