Огромное множество молодых людей относится теперь враждебно к нынешнему общественному порядку и тем самым к своим родителям. Но, несмотря на такую установку, они считают само собой разумеющимся, что это общество и эти родители их содержат, и в этом сказывается их бездумная инфантильность.
Если, как я опасаюсь, рост инфантильности и юношеской преступности у цивилизованных людей действительно происходит от генетического разложения, то перед нами серьёзнейшая опасность. Наша высокая эмоциональная оценка хорошего и порядочного остаётся, с подавляющей вероятностью, единственным фактором отбора, сколько-нибудь действенно препятствующим ныне разложению социального поведения. Даже прожжённый делец из нашего многозначительного анекдота хотел жениться на порядочной девушке! Все, о чем шла речь в предшествующих главах — перенаселение, коммерческая конкуренция, разрушение естественной среды и отчуждение от её внушающей благоговение гармонии, вызываемая изнеженностью неспособность к сильным чувствам, — все это действует совместно, чтобы лишить современного человека всякого суждения о том, что хорошо и что плохо. И ко всему этому прибавляется ещё отпущение грехов асоциальным элементам, навязываемое нам пониманием генетических и психологических причин их поведения.
Мы должны научиться соединять проницательную гуманность по отношению к индивиду с учётом того, что нужно человеческому сообществу.
Отдельный человек, у которого выпали некоторые способы социального поведения и вместе с тем нарушена способность к сопровождающим их чувствам, вполне заслуживает нашего сострадания; это и в самом деле несчастный больной. Но само по себе выпадение — просто зло. Это не только отрицание и регресс творческого процесса, превратившего животное в человека, но нечто гораздо худшее, поистине жуткое. Неким загадочным путём нарушение морального поведения очень часто приводит не просто к отсутствию всего, что мы воспринимаем как хорошее и порядочное, но к активной враждебности против добра и порядочности. Именно это явление породило во многих религиях веру во врага и состязателя Господня. И если в наши дни посмотреть открытыми глазами на все происходящее в мире, то нечего возразить верующему, убеждённому, что Антихрист уже пришёл.
Без сомнения, разложение генетически закреплённых форм поведения угрожает нам Апокалипсисом, и при этом в особенно страшной форме. Но все же одолеть эту опасность, пожалуй, легче, чем другие, как, например, перенаселение или дьявольский круг коммерческого соревнования, которым можно противопоставить лишь самые радикальные меры, самое меньшее — переоценку путём воспитания всех почитаемых ныне мнимых ценностей. Чтобы остановить генетическое вырождение человечества, достаточно держаться старой мудрости, классически выраженной в рассказанной выше еврейской шутке. Достаточно при выборе супруги или супруга не забывать простого и очевидного требования: она должна быть порядочной — и не в меньшей степени он.
Прежде чем перейти к следующей главе, где говорится об опасностях разрыва с традицией, возникающих из слишком радикального бунта молодёжи, я хотел бы предупредить возможное недоразумение. Все что было сказано выше об опасных последствиях роста инфантильности, в особенности об исчезновении чувства ответственности и восприимчивости к ценностям, относится к быстро нарастающей юношеской преступности, но никоим образом не к распространившемуся на весь мир бунту современной молодёжи. Сколь бы энергично ни выступал я в дальнейшем против опасных заблуждений, в которые она впадает, столь же недвусмысленно я хотел бы здесь заявить, что она никоим образом не страдает недостатком социальной и моральной восприимчивости, и тем более слепотой к ценностям. Совсем напротив: у этих молодых людей необычайно верное ощущение, что не только неладно что-то в датском государстве, но и в гораздо больших государствах очень многое неладно.
Глава 7. Разрыв с традицией.
В развитии каждой человеческой культуры обнаруживаются замечательные аналогии с историей развития вида. Кумулирующая традиция лежащая в основе развития всей культуры, строится на функциях, новых по своему существу, не свойственных ни одному виду животных, и прежде всего на отвлечённом мышлении и словесном языке, доставивших человеку способность образовывать свободные символы и тем самым небывалую до того возможность распространять и передавать индивидуально приобретённое знание. Возникшее отсюда «наследование приобретённых свойств»[35], в свою очередь, привело к тому, что историческое развитие культуры происходит на много порядков[36] быстрее, чем филогенез любого существующего вида.
Процессы, с помощью которых культура приобретает новое знание, способствующее сохранению системы, а также процессы, позволяющие хранить это знание, отличны от тех, какие встречаются при изменении видов. Но метод выбора из многообразного данного материала того, что подлежит сохранению, в обоих случаях явно один и тот же: это отбор после основательного испытания. Конечно, отбор, определяющий структуры и функции некоторой культуры, менее строг, чем отбор при изменении вида, поскольку человек уклоняется от факторов отбора, устраняя их один за другим путём все большего овладения окружающей природой. Поэтому нередко в культурах встречается нечто, едва ли возможное у видов животных: так называемые явления роскоши, т. е. структуры , характер которых не может быть выведен ни из какой-либо функции, полезной для сохранения системы, ни из более ранних форм системы. Человек может позволить себе таскать с собой больше ненужного балласта, чем дикое животное.
Замечательно, однако, что один лишь отбор решает, что должно войти в сокровищницу знаний культуры в качестве её традиционных, «священных» обычаев и нравов. Похоже, что изобретения и открытия, происшедшие от догадки или рационального исследования, также приобретают со временем ритуальный и даже религиозный характер, если они достаточно долго передаются из поколения в поколение. Мне придётся ещё вернуться к этому в следующей главе. Если унаследованные нормы социальных отношений некоторой культуры изучаются в том виде, как они наблюдаются в данный момент, без привлечения сравнительно-исторического подхода, то невозможно отличить нормы, развившиеся из случайно возникших «суеверий», от тех, которые обязаны своим появлением подлинной проницательности или изобретению. Несколько утрированно можно сказать, что все сохраняемое культурной традицией в течение достаточно продолжительного времени принимает в конце концов характер «суеверия» или «доктрины».
На первый взгляд это может показаться «конструкционной ошибкой» механизма, доставляющего и накапливающего знания в человеческих культурах. При более внимательном рассмотрении, однако, обнаруживается, что величайшая консервативность в сохранении однажды испытанного принадлежит к числу жизненно необходимых свойств аппарата традиции, осуществляющего в развитии культуры ту же функцию, какую геном[37] выполняет в изменении видов. Сохранение не просто так же важно, но гораздо важнее нового приобретения, и нельзя упускать из виду, что без специально направленных на это исследований мы вообще не в состоянии понять, какие из обычаев в нравов, переданных нам нашей культурной традицией, представляют собой ненужные, устаревшие предрассудки и какие — неотъемлемое достояние культуры. Даже в случае норм поведения, дурное воздействие которых кажется очевидным — например, охоты за черепами у многих племён Борнео и Новой Гвинеи, — вовсе не ясно, какие реакции может вызвать их радикальное устранение в системе норм социального поведения, поддерживающей цельность такой культурной группы. Ведь подобная система норм служит, в некотором смысле, остовом любой культуры, и, не поняв всего многообразия её взаимодействий, в высшей степени опасно произвольно удалить из неё хотя бы один элемент.
Заблуждение, будто лишь рационально постижимое или даже лишь научно доказуемое доставляет прочное достояние человеческого знания, приносит гибельные плоды. Оно побуждает «научно просвещённую» молодёжь выбрасывать за борт бесценные сокровища мудрости и знания, заключённые в традициях любой старой культуры и в учениях великих мировых религий. Кто полагает, что всему этому грош цена, закономерно впадает и в другую столь же гибельную ошибку, считая, что наука конечно же может создать всю культуру со всеми её атрибутами чисто рациональным путём из ничего. Это почти так же глупо, как мнение, будто мы уже достаточно знаем, чтобы как угодно «улучшить» человека, переделав человеческий геном. Ведь культура содержит столько же «выросшего», приобретённого отбором знания, сколько животный вид, а до сих пор, как известно, не удалось ещё «сделать» ни одного вида!
Эта чудовищная недооценка нерациональных знаний, заключённых в сокровищах культуры, и столь же чудовищная переоценка знании, которые человек сумел составить с помощью своего ratio[38] в качестве homo faber[39], не являются, впрочем, ни единственными, ни тем более решающими факторами, угрожающими гибелью нашей культуре. У надменного просвещения нет причин выступать против унаследованной традиции с такой резкой враждебностью. В крайнем случае оно должно было бы относиться к ней, как биолог к старой крестьянке, настойчиво уверяющей его, что блохи возникают из опилок, смоченных мочой. Однако установка значительной части нынешнего молодого поколения по отношению к поколению их родителей не имеет в себе ничего от подобной мягкости, а преисполнена высокомерного презрения. Революцией современной молодёжи движет ненависть, я притом ненависть особого рода, ближе всего стоящая к национальной ненависти, опаснейшему и упорнейшему из всех ненавистнических чувств. Иными словами, бунтующая молодёжь реагирует на старшее поколение так же, как некоторая культурная или «этническая» группа реагирует на чужую группу, враждебную ей.
Эрик Эриксон первый указал на то, что далеко заходит аналогия между дивергирующим развитием[40] независимых этнических групп в истории культуры и изменением подвидов, видов и родов в ходе их эволюции. Он ввёл термин «pseudo-speciation „, „псевдовидообразование“. Возникшие в историк культуры ритуалы и нормы социального поведения, с одной стороны, поддерживают цельность больших или меньших культурных сообществ, с другой — отгораживают их друг от друга. Определённый характер «манер“, особый групповой диалект, способ одеваться и т. п. может превратиться в символ сообщества, который любят и защищают точно так же, как и саму эту группу лично знакомых и любимых людей. Как я доказал в другой работе (1967), эта высокая оценка всех символов собственной группы идёт рука об руку со столь же низкой оценкой символов любого другого сравнимого культурного сообщества. Чем дольше две этнические группы развивались независимо друг от друга, тем значительнее различия между ними, и из этих различий, аналогично сравнению признаков у видов животных, можно реконструировать код развития. И в том и в другом случае можно с уверенностью принять, что шире распространённые признаки, принадлежащие более крупным сообществам, старше других.
Каждая достаточно чётко выделенная культурная группа стремится и в самом деле рассматривать себя как замкнутый в себе вид — настолько, что членов других сравнимых сообществ не считают полноценными, людьми. В очень многих туземных языках собственное племя обозначается попросту словом «человек». Тем самым лишение жизни члена соседнего племени не рассматривается как настоящее убийство! Это следствие образования псевдовидов в высшей степени опасно, поскольку оно в значительной мере снимает торможение, мешающее убить своего собрата по виду, между тем как внутривидовая агрессивность, вызываемая собратьями по виду и никем другим, продолжает действовать. По отношению к «врагам» испытывают ненависть, какую могут вызвать лишь другие люди, но не вызывает и злейший хинный зверь, и в них можно спокойно стрелять, потому что они ведь не настоящие люди. Само собой разумеется, что испытанная техника всех поджигателей войны поддерживает такое мнение.
Тот факт, что нынешнее младшее поколение, несомненно, начинает рассматривать старшее как чужой псевдовид, вызывает глубокое беспокойство. Это выражается в ряде симптомов. Конкурирующие и враждебные этнические группы имеют обыкновение вырабатывать себе или создавать ad hoc[41] подчёркнуто различные костюмы. В Центральной Европе местные крестьянские костюмы давно исчезли, и только в Венгрии они полностью сохранились повсюду, где близко друг к другу расположены венгерские и словацкие деревни. Тамошние жители носят свой костюм не только с гордостью, но и с несомненным намерением досадить членам другой этнической группы. Точно гак же ведут себя многие самочинно возникшие группы бунтующей молодёжи, причём поразительно, насколько сильно у них вопреки кажущемуся отвращению ко всякому милитаризму — стремление носить мундир. «Специалисты» различают разные группировки «битников», «теддибойз», «рокс», «модз», «рокеров», «хиппи», «бродяг» и т. д. по их нарядам с такой же уверенностью, как узнавали некогда полки императорской королевской[42] австрийской армии.
Бунтующая молодёжь стремится также как можно дальше отойти от поколения родителей в своих обычаях и нравах; традиционное поведение старших не просто игнорируют, но замечают в малейших деталях и во всем поступают наоборот. В этом состоит, например, одно из объяснений проявления половых излишеств в группах, в которых половая потенция, по-видимому, вообще снизилась. Только тем же усиленным стремлением нарушить родительские запреты можно объяснить случаи, когда бунтующие студенты у всех на глазах мочились и испражнялись — как было в Венском университете.
Мотивировка всех этих странных, даже причудливых способов поведения остаётся у этих молодых людей полностью бессознательной, и они приводят самые разнообразные, часто весьма убедительно звучащие псевдорационализации своего образа действий: они протестуют против общей бесчувственности своих богатых родителей к бедным и голодным, против войны во Вьетнаме, против произвола университетских властей, против всех «establishments»[43] всех направлений — но почему-то удивительно редко против насилия Советского Союза над Чехословакией. В действительности же атака направляется против всех старших без разбора, совершенно безразлично к их политическим взглядам. Студенты леворадикального направления поносят самых леворадикальных профессоров ничуть не меньше, чем правых, коммунистические студенты под предводительством Кон-Бендита подвергли грубейшей травле Г. Маркузе, осыпав его поистине безмозглыми обвинениями, например, что он платный агент ЦРУ. Мотив нападения состоял вовсе не в различии политических взглядов, а исключительно в том, что он принадлежит к другому поколению.
Точно так же, бессознательно и эмоционально, старшее поколение понимает эти мнимые протесты как то, чем они являются на самом деле, — как исполненные ненависти воинственные выкрики и брань. Так возникает быстрая и опасная эскалация ненависти, которая по существу своему — как уже было сказано — родственна национальной ненависти, т. е. ненависти между различными этническими группами. Даже мне, искушённому этологу, трудно воздержаться от гневной реакции на красивую синюю блузу хорошо обеспеченного коммуниста Кон-Бендита, и достаточно присмотреться к выражению лиц этих людей, чтобы понять, что именно такой реакции они и желают. При таких условиях возможность взаимопонимания становится минимальной.
Как в моей книге об агрессии (1963), так и в публичных лекциях (1968, 1969) я занимался уже вопросом, в чем можно усмотреть вероятные этологические причины войны поколений, поэтому я ограничусь здесь самым необходимым. В основе всего этого круга явлений лежит функциональное нарушение процесса развития, происходящего у человека в период созревания. Во время этой фазы молодой человек начинает освобождаться от традиций родительского дома, критически проверять их и осматриваться в поисках новых идеалов, новой группы, к которой он мог бы примкнуть, почитая её дело своим. Более того, при выборе объекта решающее значение имеет, особенно у молодых мужчин, инстинктивное стремление бороться за хорошее дело. В этой фазе наследие прошлого кажется скучным, а все новое — привлекательным, так что можно говорить о физиологической неофилии.
Без всякого сомнения, этот процесс имеет важное значение для сохранения вида, отчего он и вошёл в филогенетически возникшую программу поведения человека. Функция его состоит в том, чтобы сделать передачу норм культурного поведения менее жёсткой, способной к некоторому приспособлению, происходящее при этом можно сравнить с линькой рака, вынужденного сбрасывать свой жёсткий внешний скелет, чтобы иметь возможность расти. Как во всех прочных структурах, при передаче культурного наследия необходимая опорная функция должна быть куплена ценой потери некоторых степеней свободы и, как всегда в таких случаях, разборка, нужная для любой перестройки, несёт с собой известные опасности, поскольку во время между разборкой и сборкой неизбежны неустойчивость и беззащитность. Это одинаково относится и к линяющему раку, и к созревающему человеку.
В нормальных условиях период физиологической неофилии сменяется возрождением любви к традиционному наследию. Это происходит постепенно; как может засвидетельствовать большинство из нас, стариков, в шестьдесят лет человек гораздо выше ценит многие взгляды своего отца, чем в восемнадцать. А. Мичерлих удачно называет это явление «поздним послушанием». Система, состоящая из физиологической неофилии и позднего послушания, содействует сохранению культуры в целом, устраняя явно устаревшие, затрудняющие развитие элементы унаследованной культуры и продолжая при этом поддерживать её существенную и необходимую структуру. Поскольку функция этой системы неизбежно зависит от взаимодействия целого ряда внешних и внутренних факторов, понятно, что она легкоуязвимая.
Задержки развития, которые могут быть обусловлены не только факторами внешнего мира, но заведомо и генетическими причинами, имеют весьма различные последствия в зависимости от момента, когда они возникли. Индивид, застрявший на одной из ранних инфантильных стадий, может никогда не выйти из традиции старшего поколения, сохраняя с родителями нерушимую связь. Такие люди плохо ладят со своими ровесниками и часто превращаются в чудаков. Физиологически ненормальная задержка на стадии неофилии ведёт к характерному злопамятному раздражению против родителей, иногда давно умерших, и тоже к обособлению определённого типа. Психоаналитикам оба эти явления хорошо известны.
Однако расстройства, ведущие к ненависти и войне между поколениями, имеют другие причины, и притом двоякого рода. Во-первых, требуемые приспособительные изменения культурного наследия становятся от поколения к поколению все больше. Во времена Авраама, изменения в нормах поведения, унаследованных от отца, были столь незначительны, что — как это убедительно изобразил Томас Манн в своём чудесном психологическом романе «Иосиф и его братья» — многие из тогдашних людей вообще не были в состоянии отделить собственную личность от личности отца, и, следовательно, отождествление происходило самым совершённым способом, какой можно себе представить. В наше время, при темпе развития, навязанном нынешней культуре её техникой, критически настроенная молодёжь справедливо считает устаревшей весьма значительную часть традиционного достояния, все ещё хранимого старшим поколением. И тогда описанное выше заблуждение, будто человек способен произвольным и рациональным образом выстроить на голом месте новую культуру, приводит к совсем уже безумному выводу, что родительскую культуру лучше всего полностью уничтожить, чтобы приняться за «творческое» строительство новой. Это и в самом деле можно было бы сделать, но только заново начав с до-кроманьонских людей!
Впрочем, убеждение в том, что следует «выплеснуть вместе с водой родителей», широко распространённое в наши дни среди молодёжи, имеет ещё и другие причины. Изменения, которым подвергается структура семьи в ходе прогрессирующей технизации человечества, действуют вместе и по отдельности в направлении ослабления связи между родителями и детьми. И начинается это уже с грудных младенцев. Поскольку мать в наши дни никогда не может посвящать ребёнку все своё время, почти везде возникают, в большей или меньшей степени, явления, описанные Рене Спитсом под именем госпитализации. Наихудший её симптом — тяжёлое или даже необратимое ослабление способности общения с людьми. Этот эффект опасным образом сочетается с уже рассмотренным нарушением способности к человеческой симпатии.
Несколько позже, особенно у мальчиков, становится заметным расстройство из-за выпадения отцовского образца. За исключением крестьянской и ремесленной среды, мальчик в наши дни почти не видит отца за работой, и ещё реже приходится ему помогать в этой работе, ощущая при этом впечатляющее превосходство взрослого мужчины. Далее, в современной малой семье отсутствует ранговая структура, при которой в первоначальных условиях «старик» мог внушать уважение. Пятилетний мальчик, конечно, не в состоянии непосредственно оценить превосходство своего сорокалетнего отца, но ему импонирует сила десятилетнего брата, он понимает почтение, оказываемое этим братом старшему, пятнадцатилетнему, и эмоционально приходит к правильным выводам, видя, как уважает отца этот старший сын, уже достаточно умный, чтобы признавать его духовное превосходство.
Признание рангового превосходства не препятствует любви. Каждый может припомнить, что в детстве он любил людей, на которых смотрел снизу вверх и которым безусловно повиновался, не меньше, а больше, чем равных или низших по рангу. Я до сих пор уверен, что к моему рано умершему другу Эммануэлю Ларошу, который, будучи на четыре года старше меня, осуществлял в качестве бесспорного главаря справедливую, но строгую власть в нашей дикой шайке ребят возрастом от десяти до шестнадцати лет, я не просто испытывал уважение и старался заслужить его признание смелыми поступками, но, как я и сейчас столь же ясно помню, я его любил. Чувство это было, несомненно, того же свойства, как те, какие я испытывал впоследствии к некоторым весьма почитаемым старшим друзьям и учителям. Одно из величайших преступлений псевдодемократической доктрины состоит в том, что она изображает естественный ранговый порядок между двумя людьми как фрустрирующее препятствие для любых тёплых чувств, без рангового порядка не может существовать даже самая естественная форма человеческой любви, соединяющая в нормальных условиях членов семьи; в результате воспитания по пресловутому принципу «non-frustration»[44] тысячи детей были превращены в несчастных невротиков.
Как я уже объяснил в упомянутых работах, в группе без рангового порядка ребёнок оказывается в крайне неестественном положении. Поскольку он не может подавить своё собственное, инстинктивно запрограммированное стремление к высокому рангу и, разумеется, тиранит не оказывающих сопротивления родителей, ему навязывается роль лидера группы, в которой ему очень плохо. Без поддержки сильного «начальника» он чувствует себя беззащитным перед внешним миром, всегда враждебным, потому что «не фрустрированных» детей нигде не любят. И когда он в понятном раздражении пытается бросить родителям вызов и «просит ремня»[45], как это прекрасно говорится на баварско-австрийском диалекте, он, вместо инстинктивно ожидаемой им обратной агрессии, на которую подсознательно надеется, наталкивается на резиновую стену спокойных, псевдорассудительных фраз.
Но человек никогда не отождествляет себя с порабощённым и слабым; никто не позволит такому наставнику предписывать себе нормы поведения, и уж конечно никто не признает за культурные ценности то, что он почитает. Усвоить культурную традицию другого человека можно лишь тогда, когда любишь его до глубины души и при этом ощущаешь его превосходство. И вот, устрашающее большинство молодых людей вырастает теперь без такого «образа отца». Физический отец слишком часто не годится, а нынешнее массовое производство в школах и университетах не даёт уважаемому учителю его заменить.
К этим чисто этологическим основаниям, по которым отвергается родительская культура, у многих мыслящих молодых людей прибавляются и подлинно этические. В нашей современной западной культуре, с её скученностью, с её опустошением природы, с её слепотой к ценностям и бегом наперегонки с самим собой в погоне за деньгами, с её ужасающим обеднением чувств и отупением под действием индоктринирования, во всем этом и вправду так много не заслуживающего подражания, что слишком легко забыть о глубокой истине и мудрости, заключённой также и в нашей культуре. Со всевозможными «establishments» молодёжь действительно имеет убедительные и разумные причины вести борьбу. Очень трудно, однако, уяснить себе, какую долю среди бунтующих молодых людей — в том числе и студентов составляют те, кто в самом деле действует по этим мотивам. То, что действительно происходит при публичных столкновениях, очевидным образом вызывается совсем иными, подсознательно этологическими побуждениями, среди которых этническая ненависть стоит, безусловно, на первом месте. Вдумчивые молодые люди, действующие по разумным мотивам, меньше прибегают к насилию, поэтому внешняя картина бунта представляет, по преимуществу, симптомы невротической регрессии[46]. К сожалению, разумные молодые люди из-за ложно понятой лояльности явно оказываются не в состоянии отмежеваться от поведения толпы. Из дискуссий со студентами я вынес впечатление, что доля разумных не так мала, как можно было бы заключить по внешней картине бунта.
В этих размышлениях не следует, впрочем, забывать, что разумные соображения — гораздо более слабое побуждение, чем стихийная первичная сила стоящей за ними в действительности инстинктивной агрессии. Тем более нельзя забывать о последствиях такого полного отвержения родительской традиции для самой молодёжи. Эти последствия могут быть гибельными. В течение фазы «физиологической неофилии» созревающий молодой человек одержим неодолимым влечением примкнуть к некоторой этнической группе и прежде всего принять участие в её коллективной агрессии. Влечение это столь же сильно, как и всякое другое филогенетически запрограммированное побуждение, столь же сильно, как голод или половое влечение. И точно так же, как в случае других инстинктов, вдумчивый подход и процессы обучения позволяют в лучшем случае фиксировать его да определённом объекте, но никогда нельзя полностью подчинять его разуму и тем более подавить. Когда это с виду удаётся, возникает опасность невроза.
Как уже было сказано, на этой стадия онтогенеза «нормальным», т. е. имеющим смысл для сохранения культуры как системы, следует считать процесс, состоящий в том, что молодые люди некоторой этнической группы объединяются в служении некоторым новым идеалам и предпринимают, соответственно этому, существенные реформы традиционных норм поведения, не выбрасывая при этом за борт все достояние родительской культуры в целом. Таким образом, молодой человек безусловно отождествляет себя с молодой группой старой культуры. Глубочайшая сущность человека, как культурного по своей природе существа, позволяет ему найти вполне удовлетворительное отождествление лишь в культуре и с культурой. И если рассмотренные выше препятствия отнимают у него такую возможность, то он удовлетворяет своё влечение к отождествлению и групповой принадлежности точно так же, как это происходит с неудовлетворённым половым влечением, т. е. с помощью замещающего объекта. Исследователи инстинктов давно уже знают, с какой неразборчивостью подавленные влечения находят себе выход, выбирая самые неподходящие объекты; но вряд ли можно привести более впечатляющий пример этого, чем те объекты, какие нередко находит жаждущая групповой принадлежности молодёжь. Хуже всего — не принадлежать вообще ни к какой группе; лучше уж стать членом самой прискорбной из всех, группы наркоманов. Как показал специалист в этой области Аристид Эссер, именно влечение к групповой принадлежности, наряду со скукой, о которой была речь в пятой главе, служит главной причиной, толкающей к наркотикам все большее число молодых людей.
Где нет группы, к которой можно примкнуть, всегда имеется возможность устроить «по мере надобности» новую группу. Преступные и полупреступные шайки юнцов, вроде тех, которые так удачно изображены в пользующемся заслуженной известностью мюзикле «West Side Story»[47], представляют в прямо-таки схематической простоте филогенетическую программу этнической группы, но, увы, без унаследованной культуры, свойственной естественно возникшим, не патологическим группам. Как показано в этом мюзикле, две шайки часто образуются одновременно, с единственной целью служить друг другу подходящими объектами коллективной агрессии. Типичным примером могут служить, если они ещё существуют, английские «рокс энд модз». Эти агрессивные двойные группы все же, пожалуй, более сносны, чем, скажем, гамбургские «рокеры», сделавшие своей жизненной задачей избиение беззащитных стариков.
Эмоциональное возбуждение тормозит разумное действие, гипоталамус[48] блокирует кору. Ни к какой самой извращённой эмоции это не относится в такой степени, как к коллективной, этнической ненависти, которую мы слишком хорошо знаем под именем национальной. Надо понять, что ненависть младшего поколения к старшим имеет тот же источник. Ненависть действует хуже, чем всеобщая слепота или глухота, потому что она извращает и обращает в свою противоположность любое полученное сообщение. Что бы вы ни сказали бунтующей молодёжи, чтобы помешать ей разрубить её собственное важнейшее достояние, можно предвидеть, что вас обвинят в ухищрениях с целью поддержать ненавистный «establishment». Ненависть не только ослепляет и оглушает, но и невероятно оглупляет. Тем, кто вас ненавидит, трудно будет оказать благодеяние, в котором они нуждаются. Трудно будет доказать им, что возникшее в ходе культурного развития так же незаменимо и так же достойно благоговения, как возникшее в истории вида, трудно будет внушить им, что культуру можно погасить, как пламя.
Глава 8. Индоктринируемость.
Мой учитель Оскар Гейнрот, естествоиспытатель до мозга костей и записной насмешник над гуманитарными науками, имел обыкновение говорить: «То, что думают, по большей части ошибочно, но что знают, то уж верно». Эта гносеологически невинная фраза превосходно выражает ход развития всякого человеческого знания, а быть может, и всякого знания вообще. Вначале «что-то думают», потом сравнивают это с опытом и с поступающими в дальнейшем чувственными данными, чтобы затем из совпадения или несовпадения заключить, верно или неверно «то, что думали». Это сравнение между внутренней, каким-то образом возникающей в организме закономерностью и другой закономерностью, существующей во внешнем мире, является, вероятно, важнейшим из методов, с помощью которых живой организм приобретает познания. Карл Поппер и Дональд Кэмпбелл называют этот метод «pattern matching»[49]; оба слова здесь не поддаются точному переводу на немецкий.
Этот процесс осуществляется, по существу, тем же способом, хотя и в простейшей форме, уже на самом низком уровне жизни; в физиологии восприятия он встречается на каждом шагу, а в сознательном мышлении человека принимает вид гипотезы и последующего её подтверждения. То, что поначалу в виде предположения думают, при испытании на конкретных случаях очень часто оказывается ошибочным, но если предположение выдерживает такое испытание достаточно часто, оно становится знанием. В науке эти процессы называют построением гипотезы и проверкой.
К сожалению, эти два шага познания отделяются друг от друга не столь чётко, а результат второго из них не столь ясен, как можно было бы подумать, судя по изречению моего учителя Гейнрота. При построении познания гипотеза играет роль строительных лесов, о которых строитель заранее знает, что по мере продвижения его замысла их придётся разбирать. Она является предварительным допущением, и делать такое допущение вообще имеет смысл лишь тогда, когда существует практическая возможность опровергнуть его нарочито отысканными для этой цели фактами. Гипотеза, не поддающаяся никакому опровержению[50], тем самым не может быть проверена и потому непригодна для экспериментальной работы. Создатель гипотезы должен быть благодарен каждому, кто укажет ему новые пути, на которых его гипотеза может быть найдена недостаточной; в самом деле, единственно возможная проверка состоит в том, что гипотеза способна выдержать попытки её опровергнуть. В поисках такого подтверждения и состоит, в сущности, работа любого естествоиспытателя; поэтому говорят также о рабочих гипотезах, и такая гипотеза тем полезнее для работы, чем больше она предоставляет возможностей для проверки: вероятность её правильности возрастает с числом приводимых фактов, которые с ней согласуются.
Иногда считают — заблуждение это распространено также и среди специалистов по теории познания, — будто гипотеза может быть окончательно опровергнута одним или несколькими фактами, которые с ней не удаётся согласовать. Если бы это было так, то все существующие гипотезы были бы опровергнуты, потому что вряд ли найдётся среди них хоть одна, согласная со всеми относящимися к ней фактами. Любое наше познание представляет собой лишь приближение — хотя и последовательно улучшаемое приближение — к внесубъективной действительности, которую мы стремимся познать. Гипотеза никогда не опровергается единственным противоречащим ей фактом; опровергается она лишь другой гипотезой, которой подчиняется большее число фактов. Итак, «истина» есть рабочая гипотеза, способная наилучшим образом проложить путь другим гипотезам, которые сумеют объяснить больше.
Однако наше мышление и наше чувство не могут подчиниться этому теоретически бесспорному положению вещей. Как бы мы ни старались не упускать из виду, что все наше знание, все, о чем говорит наше восприятие внесубъективной действительности, представляет собой лишь грубо упрощённую, приближённую картину существующего «в себе», мы все же не можем помешать себе считать некоторые вещи попросту верными и быть убеждёнными в абсолютной правильности этого знания.
Убеждение это, если рассмотреть его надлежащим образом с психологической, и прежде всего с феноменологической точки зрения[51], следует отождествить с верой, в любом смысле этого слова. Если естествоиспытатель проверил некоторую гипотезу настолько, что она заслуживает наименования теории, и если эта теория настолько «удалась», что, как можно предвидеть, в дальнейшем придётся лишь уточнять её дополнительными гипотезами, но не придётся изменять её в основных чертах, то мы в такую теорию «твёрдо верим». Вера эта не причиняет, впрочем, какого-либо вреда, поскольку «замкнутые» теории такого рода сохраняют свою «истинность» в пределах области их применимости, даже если эта область оказывается не столь всеобъемлющей, как полагали во время построения теории. Так обстоит дело, например, со всей классической физикой: квантовая механика ограничила область её применения, но в собственном смысле её не опровергла.
Есть целый ряд теорий, проверенных, по-видимому, до границ возможной достоверности, в которые я «верю» в том же смысле, что и в принципы классической механики. Так, например, я твёрдо убеждён в правильности так называемой коперниканской картины мира; я был бы ко меньшей мере беспредельно поражён, если бы оказалась правильной пресловутая теория пустотелого мира[52] или если бы планеты, как полагали во времена Птолемея, ползали все-таки по небесному потолку, описывая причудливые эпициклические петли.
Есть, однако, и такие вещи, в которые я верю столь же твёрдо, как в доказанные теории, хотя у меня нет ни малейшего доказательства правильности моего убеждения. Я верю, например, что Вселенная управляется единой системой не противоречащих друг другу законов природы, которые никогда не нарушаются. Убеждение это, имеющее лично для меня прямо-таки аксиоматический характер, исключает сверхъестественные события; иными словами, все явления, описанные парапсихологами и спиритами, я считаю самообманом. Мнение это совершенно ненаучно — ведь сверхъестественные процессы могли бы быть, во-первых, очень редкими, а во-вторых, незначительными по своим масштабам, и то обстоятельство, что я никогда не сталкивался с ними лицом к лицу, не даёт мне, разумеется, никакого права высказываться об их существовании или не существовании. Я признаю моей чисто религиозной верой, что есть лишь одно великое чудо и нет никаких чудес во множественном числе или, как это выразил поэт-философ Курд Ласвиц, что Богу незачем творить чудеса.
Как я уже сказал, эти убеждения — и научно обоснованные, и эмоциональные — феноменологически тождественны вере. Чтобы найти для своего стремления к познанию хотя бы по видимости прочное основание, человек необходимым образом должен принять некоторые положения в качестве твёрдо установленных истин, «подставив» их, как архимедовы точки опоры, под конструкцию своих умозаключений. При построении гипотезы сознательно исходят из фикции, будто такая подстановка надёжна, и «поступают так, как если бы»[53] гипотеза была верна, чтобы посмотреть, что из этого получится. И чем дольше удаётся строить на таких фиктивных архимедовых точках опоры внутренне непротиворечивое и не разваливающееся сооружение, тем вероятнее становится, по принципу взаимного прояснения, безумно смелое вначале допущение, что гипотетически выбранные архимедовы точки опоры соответствуют действительности.
Гипотетическое допущение, что некоторые вещи попросту верны, принадлежит, таким образом, к неизбежным способам действия человеческого стремления к познанию. Точно так же к мотивационным предпосылкам человеческого исследования принадлежит надежда, что допущение верно, что гипотеза правильна. Лишь некоторые, относительно немногочисленные естествоиспытатели предпочитают продвигаться «per exclusionem''[54], экспериментально исключая одну возможность объяснения за другой, пока не остаётся единственная, содержащая в себе истину. Большинство же из нас — в этом нужно отдавать себе отчёт — любит свои гипотезы, и, как я говорил уже однажды, полезно проделывать ежедневно, наподобие утренней гимнастики, болезненное, но сохраняющее молодость и здоровье упражнение — выбрасывать за борт какую-нибудь любимую гипотезу[55]. Нашей «любви» к гипотезе способствует, естественно, и продолжительность времени, в течение которого мы её защищали; привычки мышления столь же легко превращаются в «любимые» привычки, как и все другие. И особенно легко это происходят, когда мы не создаём такие привычки сами, а перенимаем их у великого и почитаемого учителя. Если этот учитель открыл новый принцип объяснения и у него было поэтому много учеников, то с такой привязанностью соединяется ещё массовое воздействие мнения, разделяемого многими людьми.
Сами по себе эти явления вовсе не дурны и даже имеют своё оправдание. Хорошая рабочая гипотеза в самом деле выигрывает в вероятности, если в течение длительного, даже многолетнего исследования не обнаруживается ни один противоречащий ей факт. С течением времени возрастает действенность принципа взаимного прояснения. Оправданно также самое серьёзное отношение к словам ответственного учителя, который особенно строго взвешивает все, что передаёт своим ученикам, или же усиленно подчёркивает гипотетический характер сказанного. Такой человек основательно размышляет, прежде чем признать какую-либо из своих теорий «созревшей для учебника». Точно так же не заслуживает безусловного осуждения, если мы укрепляемся в своём мнении оттого, что его разделяют другие. Четыре глаза видят лучше, чем два, и особенно верно это в случае, когда другой исходит в своей индукции из данных иного рода, приходя при этом к результатам, согласующимся с нашими, что означает однозначное подтверждение.
Но все эти воздействия, укрепляющие наши убеждения, могут, к сожалению, происходить и без только что упомянутых оправданий. Прежде всего, как было уже сказано выше, гипотеза может быть построена так, что все диктуемые ею опыты заранее должны лишь подтверждать её. Например, гипотеза, что рефлекс является единственным заслуживающим изучения элементарным актом центральной нервной системы, вела исключительно к таким опытам, в которых регистрировался ответ системы на некоторое изменение состояния среды. Что нервная система способна не только пассивно реагировать на стимулы, при такой постановке опытов не могло не остаться скрытым. Требуется самокритика, а также богатая творческая фантазия, чтобы не впасть в ошибку, обесценивающую гипотезу в качестве рабочей гипотезы, сколь бы она ни была «плодотворной» в поставке «информации» — в том смысле, как это слово понимается в теории информации. Иначе гипотеза не приносят больше нового познания или приносит его лишь в виде исключения.
Точно так же доверие к слову учителя, сколь бы оно ни было ценно при основании новой «школы», т. е. нового направления исследований, влечёт за собой опасность образования доктрины. Великий гений, открывший новый принцип объяснения, склонён, как известно, переоценивать широту области его применимости. Это делали Жак Лёб, Иван Петрович Павлов, Зигмунд Фрейд и многие другие из самых великих людей. Если ещё вдобавок теория слишком пластична и мало стимулирует опровержение, то это вместе с почтением к учителю может привести к тому, что ученики превращаются в последователей[56], а школа — в религию и культ, как это произошло во многих местах с учением Зигмунда Фрейда.
Однако решающий шаг, ведущий к образованию доктрины в узком смысле слова, состоит в том, что к двум только что рассмотренным факторам, укрепляющим теорию до превращения её в убеждение, прибавляется ещё слишком большое число её сторонников. В наши дни возможности распространения, доставляемые подобному учению так называемыми средствами массовой информации — газетами, радио и телевидением, — очень легко приводят к тому, что учение, представляющее собой не более чем непроверенную научную гипотезу, становится не только общенаучным, но и просто общественным мнением.
С этого момента, к несчастью, приходят в действие все механизмы, служащие для сохранения испытанных традиций, о которых подробно говорилось в 7-й главе. Доктрину защищают с тем же упрямством, с той же горячностью, какие были бы уместны, если бы надо было спасти от гибели испытанную мудрость, просветлённое отбором знание старой культуры. Всякого несогласного с ходячим мнением клеймят как еретика, осыпают клеветой и, насколько возможно, дискредитируют. На него обрушивается в высшей степени специфическая реакции «mobbing», общественной ненависти и травли.
Подобная доктрина, ставшая всеохватывающей религией, доставляет своим приверженцам субъективное удовлетворение окончательным познанием, принимающим характер откровения. Все противоречащие ей факты отрицаются, игнорируются или, чаще всего, вытесняются в смысле Зигмунда Фрейда, т. е. загоняются ниже порога сознания. Вытесняющий эти факты человек оказывает ожесточённое, в высшей степени окрашенное аффектами сопротивление любой попытке вновь довести вытесненное до его сознания, и сопротивление это тем сильнее, чем большие изменения это вызвало бы в его представлениях, прежде всего в представлениях о самом себе. «Всякий раз, когда встречались между собой люди с противоположными доктринами, — говорит Филип Уайли, — с каждой стороны возникало сильнейшее отвращение, каждая сторона была убеждена, что другая погрязла в заблуждении, язычестве, неверии и варварстве, да и вообще состоит из вломившихся разбойников. После чего неизменно начиналась священная война».
Все это случалось много раз; говоря словами Гёте, «где дьявол праздник свой справляет, он ярость партий распаляет, и ужас потрясает мир»[57]. Но поистине дьявольским индоктринирование становится лишь тогда, когда огромные массы людей, целые континенты, а может быть, даже все человечество соединяется в одном и том же вредном заблуждении. Именно такая опасность угрожает нам сейчас. Когда в конце прошлого века Вильгельм Вундт предпринял первую серьёзную попытку превратить психологию в естественную науку, то, как это ни странно, вновь возникшее направление исследований ориентировалось не на биологию. Хотя открытия Дарвина были уже в то время общеизвестны, новой экспериментальной психологии остались совершенно чужды сравнительные методы и постановки вопросов, связанные с происхождением видов. Она равнялась на образец физики, где как раз в это время атомная теория торжествовала свои победы. И она приняла допущение, что поведение живых существ, как и все в материальном мире, должно состоять из отдельных неделимых элементов. При этом правильное само по себе стремление одновременно учитывать при исследовании поведения его взаимно дополнительные физиологические и психологические аспекты привело неизбежным образом к тому, что рефлекс стал рассматриваться как важнейший и даже единственный составляющий элемент всех, даже наиболее сложных нервных процессов. В то же время открытия И. П. Павлова создали впечатление, что процесс образования условных рефлексов является очевидным физиологическим коррелятом к изученным Вундтом ассоциативным процессам. Прерогатива гения — переоценивать область применимости открытого им принципа объяснения. Не приходится поэтому удивляться, что эти поистине составившие новую эпоху и столь убедительно согласные между собой открытия ввели в заблуждение не только самих первооткрывателей, но и весь научный мир, уверовавший, что на основе рефлекса и условной реакции можно объяснить «все» поведение животных и человека.
Огромные и бесспорно заслуживающие признания первоначальные успехи, достигнутые учением о рефлексах и изучением условных реакций, подкупающая простота гипотезы и кажущаяся точность опытов сделали оба эти направления исследований поистине господствующими во всем мире. Однако большое влияние, оказанное ими на общественное мнение, нуждается в другом объяснении. Дело в том, что вытекающие из них теории оказались весьма удобными в применении к человеку, рассеивая всякую озабоченность, вытекающую из существования в человеке инстинктивных и подсознательных побуждений. Ортодоксальные приверженцы этого учения заявляют коротко и ясно, что человек рождается подобным чистому листу бумаги, а все, что он думает, чувствует, знает и во что он верит, является результатом его «кондиционирования» (к сожалению, немецкие психологи также пользуются этим словом).
По причинам, весьма ясно указанным Филипом Уайли, такое мнение получило поддержку со всех сторон. Даже религиозных людей можно было к нему склонить; в самом деле, если ребёнок рождается в виде «tabula rasa»[58], то каждый верующий обязан заботиться о том, чтобы его дитя, а по возможности и все другие — было воспитано в его собственной, единственно истинной вере. Таким образом бихевиористская догма укрепляет каждого доктринёра в его убеждении, ничего не делая для примирения религиозных доктрин. Либеральные и интеллигентные американцы, которых это крепко сколоченное, простое и удобопонятное, а самое главное, механистическое учение привлекает с большой силой, почти все без исключения примкнули к этой доктрине, и прежде всего потому, что она ухитрилась обмануть их, выдавая себя за свободолюбивый и демократический принцип.
Что все люди имеют право на равные возможности развития — это несомненная этическая истина. Слишком легко, однако, эта истина обращается в ложь, будто все люди потенциально равноценны. Бихевиористкая доктрина идёт ещё дальше, заявляя, что все люди были бы равны друг другу, если бы могли развиваться в одинаковых внешних условиях, и притом стали бы совершенно идеальными людьми, если бы только эти условия были идеальны. Тем самым люди не могут или, лучше сказать, им не позволяется обладать никакими унаследованными свойствами, и прежде всего никакими свойствами, определяющими их социальное поведение и их социальные потребности.
Люди, держащие в своих руках власть в Америке, в Китае и в Советском Союзе, в наши дни вполне сходятся между собой в одном вопросе: по их общему мнению, неограниченная кондиционируемость людей в высшей степени желательна. Их вера в эту псевдодемократическую доктрину — как утверждает Уайли — происходит от желания, чтобы она была верна, ибо сами эти манипуляторы вовсе не какие-то дьявольски хитрые сверхчеловеки. а всего лишь слишком человеческие жертвы собственной бесчеловечной доктрины. Для этой доктрины все специфически человеческое нежелательно; но все рассмотренные в этой работе явления, способствующие потере человечности, ей в высшей степени на руку, ибо они делают массы более удобным объектом манипуляций. «Проклятие индивидуальности!» — таков лозунг. И крупному капиталисту, и советскому чиновнику должно быть одинаково удобно кондиционировать людей до состояния возможно более однородных, идеально неспособных к сопротивлению подданных — почти так же, как это изобразил Олдос Хаксли в своём столь жутком романе о будущем «Прекрасный новый мир».
Заблуждение, будто от человека, подвергнутого надлежащему «кондиционированию», можно потребовать решительно всего, можно сделать из него решительно все, лежит в основе многих смертных грехов цивилизованного человечества против природы, а также против природы человека и человечности. Такие вреднейшие последствия и должны получаться, когда охватившая весь мир идеология, вместе с вытекающей из неё политикой, основана на лжи. На псевдодемократической доктрине несомненно лежит также изрядная доля вины за угрожающий Соединённым Штатам моральный и культурный развал, который, по всей вероятности, увлечёт в пучину и весь западный мир.
А. Мичерлих, столь ясно сознающий опасность индоктринирования человечества ложной системой ценностей, желательной лишь для манипулирующих им людей, высказывает, однако, странную мысль: «Мы никоим образом не вправе утверждать что хитроумная система манипуляции больше препятствует в наше время индивидуальному становлению человека, чем в былые времена». Я вполне убеждён, что такое утверждение верно! Никогда ещё столь большие массы людей не входили в небольшое число этнических групп, никогда ещё не было столь действенно массовое внушение, никогда ещё манипуляторы не располагали столь развитой, достроенной на научных экспериментах рекламной техникой, никогда ещё не было у них столь вездесущих «средств массовой информации», как в наши дни.
Поскольку одинакова в своей основе целевая установка, повсюду в мире одинаковы и методы, с помощью которых различные «establishments» хотят превратить своих подданных в идеальных представителей American Way of Life[59], идеальных чиновников и советских людей или ещё в какой-нибудь идеал. Мы, якобы свободные люди западной культуры, уже не сознаём, в какой мере нами манипулируют крупные фирмы посредством своих коммерческих решений. При поездке в Германскую Демократическую Республику или в Советский Союз нам повсюду бросаются в глаза красные транспаранты и плакаты, сама вездесущность которых должна производить такое же глубокое внушающее действие, как «babbling machines»[60] Олдса Хаксли, тихо, настойчиво и непрерывно бормочущие пропагандируемые догматы веры. Однако мы с удовольствием ощущаем при этом отсутствие световой рекламы и всяческого расточительства. Не выбрасывается ни одна вещь, из которой можно ещё извлечь пользу, газетная бумага употребляется для завёртывания покупок, за древними автомобилями любовно ухаживают. Мало-помалу становится совершенно ясно, что широко развёрнутая реклама фабрикантов по природе своей никоим образом не аполитична, а выполняет — mutatis mutandis[61] — в точности те же функции, что и лозунги на Востоке. Можно держаться разных мнений о том, все ли, к чему призывают красные плакаты, глупо и плохо. Однако выкидывание едва взятых в употребление товаров ради покупки новых, лавинообразное нарастание производства и потребления несомненно столь же глупо, сколь и плохо, в этическом смысле этого слова. По мере того так ремесло вытесняется конкуренцией промышленности и мелкий предприниматель, в том числе крестьянин, не может больше существовать, все мы оказываемся просто вынужденными подчинять наш образ жизни желаниям крупных фирм, пожирать такие съестные припасы и напяливать на себя такие предметы одежды, какие, по их мнению, для нас хороши, и, что хуже всего, из-за кондиционирования, которому нас уже подвергли, мы даже не замечаем всего этого.
Самый неотразимый метод, позволяющий манипулировать большими массами людей, унифицируя их устремления, доставляет мода. Первоначально она возникает, видимо, просто из общечеловеческого стремления дать явное выражение своей принадлежности к некоторой культурной или этнической группе, достаточно вспомнить хотя бы о различных народных костюмах, составляющих, вследствие типичного процесса образования псевдовидов, удивительные «виды», «подвиды» и «местные формы», особенно в горных долинах. Выше я говорил уже об отношении этих костюмов к коллективной агрессии между группами. Другая, более существенная для наших целей функция моды выступает на сцену лишь там, где внутри больших городских сообществ проявляется стремление публично выразить особенностями одежды своё «положение», свой общественный ранг. Как превосходно показал Лейвер в своём докладе на симпозиуме в лондонском Institute of Biology[62] в 1964 году, когда-то именно высшие сословия следили за тем, чтобы нижестоящие отнюдь не присваивали себе неподобающих им по «сословному положению» ранговых знаков. Вряд ли найдётся другая область истории культуры, где возрастающая демократизация европейских стран выразилась бы так отчётливо, как в модах на одежду.
В своей первоначальной функции мода оказывает, вероятно, стабилизирующее, консервативное влияние на развитие культуры. Её законы диктовались патрициями и аристократами. Как показал Отто Кёниг, в истории мундиров старые, восходящие ещё к рыцарским временам особенности одежды, давно уже исчезнувшие в мундирах рядовых, сохранялись ещё очень долго в качестве знаков различия у офицеров высоких и наивысших рангов. Когда стали заметны описанные выше явления неофилии, оценка унаследованного в области моды начала применяться с обратным знаком. Отныне для больших человеческих масс стало признаком высокого ранга маршировать в первых рядах последователей всех «современных» новшеств. Само собою разумеется, в интересах крупных фирм было укрепить общественное мнение, считающее такое поведение «прогрессивным» и даже патриотическим. Прежде всего им удалось, по-видимому, убедить широкие массы потребителей, что обладание новейшими образцами одежды, мебели, автомобилей, стиральных машин, машин для мойки посуды, телевизоров и т д. служит самым надёжным «символом статуса» (и самым действенным образом повышает кредитоспособность владельца). Самую смехотворную мелочь фирма может использовать в качестве такого символа и превратить в предмет широкомасштабной финансовой эксплуатации. Это видно из следующего трагикомического примера: как могут припомнить старые знатоки автомобилей, у машин фирмы «Бьюик» были раньше по обе стороны капота лишённые каких бы то ни было функций отверстия с хромированным краем, напоминавшие по форме бычий глаз; у восьмицилиндровой машины было с каждой стороны по три таких дыры, а у более дешёвой шестицилиндровой — лишь по две. Когда фирма в один прекрасный день стала делать по три бычьих глаза также и на шестицилиндровых машинах, эта мера возымела желаемое действие, продажа машин этого типа резко увеличилась, фирма нуждалась в таком утешении, поскольку получала бесчисленные жалобы от владельцев восьмицилиндровых машин, горько сокрушавшихся, что им придётся делиться подобающим лишь их машинам символом статуса с владельцами машин низшего ранга.
Наихудшие воздействия мода производит, однако, в области естественных наук. Было бы большой ошибкой думать, что профессиональные учёные не затронуты болезнями культуры, составляющими предмет этой работы. Лишь представители прямо относящихся к этому наук, например экологи и психиатры, вообще замечают, что неладно что-то в виде Homo sapiens L.; но как раз эти учёные имеют крайне низкий статус в ранговом порядке, который нынешнее общественное мнение приписывает различным наукам, что превосходно изобразил недавно Джордж Гейлорд Симпсон в своей сатирической статье о «peck order»[63] в сообществе наук.
Не только общественное мнение о науке, но и мнение внутри наук, несомненно, склонно считать важнейшими те из них, которые представляются таковыми лишь с точки зрения нынешнего человечества — в массе своей деградировавшего, отчуждённого от природы, верящего лишь в коммерческие ценности, эмоционально нищего, низведённого до уровня домашнего скота и потерявшего связь с культурной традицией. В общем и целом общественное мнение учёных страдает теми же болезнями упадка, о которых была речь в предыдущих главах. «Big Science»[64] — это ни в коем случае не наука о самых великих и высоких вещах на этой планете, не наука о человеческой душе и человеческом духе; это прежде всего и исключительно то, что приносит много денег или много энергии, или то, что даёт большую власть, хотя бы это была всего лишь власть уничтожать все истинно великое и прекрасное.
Первенствующую роль, которая действительно подобает физике среди естественных наук, никак невозможно отрицать. Физика составляет основание, на котором держится непротиворечивая многоэтажная система естественных наук. Любой удавшийся анализ на любом, сколь угодно высоком уровне интеграции естественных систем является шагом «вниз», по направлению к физике. «Анализ» в немецком переводе означает Auflosung (растворение, разложение), но в процессе анализа растворяются и устраняются вовсе не особые закономерности, свойственные специальным естественным наукам, а одни лишь границы, отделяющие ту или иную науку от ближайшей к ней более общей. Подлинное растворение границы в этом смысле удалось до сих пор лишь однажды: физическая химия действительно сумела свести законы природы, открытые в её области исследования, к более общим физическим законам. Аналогичное явление начинается теперь в биохимии, где растворяется граница между биологией и химией. И хотя в других естественных науках столь разительных успехов, по-видимому, указать нельзя, принцип аналитического исследования всегда остаётся неизменным:' пытаются свести явления и закономерности некоторой области знания или, как выразился бы Николай Гартман, некоторого «слоя реального бытия», к явлениям и закономерностям, существующим в ближайшей более общей области, и объяснить их из более специальной структуры, свойственной лишь этому более высокому слою бытия. Впрочем, мы, биологи, считаем изучение этих структур и их истории достаточно важным, а также достаточно трудным, чтобы не рассматривать биологию, вслед за Криком, как несложную боковую ветвь физики (a rather simple extension of physics); мы подчёркиваем также, что и физика, в свою очередь, покоится на некотором основании, и основанием этим является биологическая наука, а именно наука о живом человеческом духе[65]. Но в указанном выше смысле мы твёрдые «физикалисты» и признаем физику той основой, к которой наше исследование всегда ведёт.
Я утверждаю, однако, что репутацией «величайшей из наук», которой физика пользуется в глазах общественного мнения, она обязана вовсе не этой оправданно высокой оценке её как основы всех наук о природе, а совсем другим, безусловно дурным причинам, о которых было сказано выше. Лишь отправляясь от этих причин — и некоторых других, обсуждаемых дальше, — можно объяснить удивительную оценку наук нынешним общественным мнением, ценящим каждую отдельную науку — как справедливо считает Симпсон — тем ниже, чем выше, сложнее и значительнее предмет её изучения.
Естествоиспытатель, конечно, вправе избрать себе предмет исследования, принадлежащий любому слою реального бытия, любому, сколь угодно высокому уровню интеграции жизненных явлений. Наука о человеческом духе, и прежде всего теория познания, также начинает превращаться в биологическую естественную науку. Так называемая точность естествознания не имеет ничего общего со сложностью и с уровнем интеграции её предмета, а зависит исключительно от самокритичности исследователя и чистоты применяемых им методов. Употребительное обозначение физики и химии как «точных естественных наук» есть клевета на все другие науки. Известные изречения вроде того, что любое исследование природы является наукой в той мере, в какой в ней используется математика[66], или что наука состоит в том, чтобы «измерять то, что измеримо, и делать измеримом то, что не измеримо», представляют собой и в смысле теории познания, и с человеческой точки зрения величайшую нелепость, когда-либо срывавшуюся с языка у людей, которым следовало бы лучше понимать что они говорят.
Но хотя все эти псевдопремудрости, как можно доказать, ложны, образ науки и до сих пор складывается преимущественно под их влиянием. В наше время модно пользоваться методами, возможно более похожими на методы физики, причём безразлично, обещают ли они успех в изучении выбранного предмета. Каждая естественная наука, и физика в том числе, начинает с описания, переходит затем к упорядочению описанных явлений и лишь после этого к абстрагированию их закономерностей. Эксперимент служит для проверки абстрагированных законов природы и занимает поэтому в ряду методов последнее место. Эти стадии, выделенные уже Виндельбандом под именами дескриптивной, систематической и номотетической, должна пройти каждая естественная наука. Поскольку физика давно уже находится в номотетической и экспериментальной стадии развития и поскольку она, сверх того, столь далеко продвинулась за границы наглядного, что вынуждена определять свои объекты, по существу, операциями, доставляющими о них знания, многие люди полагают, что те же методы следует применять и к таким предметам исследования, для которых в настоящее время, при нынешнем состоянии наших знаний, уместно лишь простое наблюдение и описание. Чем сложнее и выше интегрирована органическая система, тем строже должна соблюдаться виндельбандовская последовательность методов; поэтому именно в области исследования поведения современный преждевременно экспериментальный операционализм приносит особенно абсурдные плоды. Это ложное направление, конечно, поддерживается верой в псевдодемократическую доктрину, согласно которой поведение животного и человека определяется вовсе не филогенетически возникшими структурами центральной нервной системы, а исключительно внешними влияниями и обучением. Фундаментальная ошибка способа мышления и работы, диктуемого бихевиористской доктриной, состоит как раз в этом пренебрежении структурами: описание их считается просто излишним, и допускаются лишь операционные и статистические методы. Поскольку, однако, все биологические закономерности вытекают из действия структур, попытки абстрагировать законы поведения животного без дескриптивного изучения структур, от которых зависит это поведение, представляют собой напрасный труд.
Насколько очевидны эти элементарные общие принципы науки (которые должны быть собственно, понятны каждому поступающему в университет), настолько же упрямо и твердолобо модное подражание физике захватывает почти все области современной биологии. Действует это тем вреднее, чем сложнее изучаемая система и чем меньше о ней известно. Нейросенсорная система, определяющая поведение высших животных и человека, в обоих отношениях может быть поставлена здесь на первое место. Модное представление, будто исследование на низших уровнях интеграции «более научно», слишком легко ведёт в этой области к атомизму, т. е. к частным исследованиям подчинённых систем без обязательного учёта того, каким образом они связаны между собой, составляя единое целое. Методическая ошибка состоит здесь не в общем всем естествоиспытателям стремлении свести все явления жизни, даже принадлежащие наивысшим уровням интеграции, к основным законам природы и объяснить их, исходя из этих законов, — в этом смысле мы все «редукционисты», методическая ошибка, которую мы называем редукционизмом, состоит в том, что при таких попытках объяснения упускается из виду безмерно сложная структура, в которую складываются подсистемы и из которой только и могут быть поняты системные свойства целого. Кто хочет ближе познакомиться с методологией систематического естествознания, должен прочесть «Строение реального мира» Николая Гартмана или «Reductionism stratified»[67] Поула Вейса. В обеих этих работах говорится, по существу, об одном и том же, поскольку предмет рассматривается в них с весьма различных точек зрения, он предстаёт особенно выпукло.
Наиболее вредное воздействие нынешней научной моды происходит однако, оттого, что она, точь-в-точь как мода на одежду или автомобили, создаёт символы статуса, поскольку из этого только и возникает высмеянный Симпсоном ранговый порядок наук. Нынешний здравомыслящий операционалист, редукционист, квантификатор и статистик смотрит с сострадательным презрением на всякого старомодного субъекта, полагающего, что наблюдение и описание поведения животных и человека, без экспериментов и даже без подсчётов, может привести к новым и существенным постижениям природы. Занятие высокоинтегрированными живыми системами признается «научным» лишь тогда, когда от связанных со структурами системных свойств с помощью нарочитых мер — «simplicity filters»[68], как удачно назвал их Дональд Гриффин, — домогаются обманчивой «точности», т е. внешней простоты, напоминающей физику, или когда статистическая обработка внушительного численного материала позволяет забыть, что изучаемые «элементарные частицы» — не нейтроны, а люди. Короче говоря, исследование признается «научным», лишь если выбрасывается из рассмотрения все, чем действительно интересны высокоинтегрированные органические системы, в том числе человек. Прежде всего это относится к субъективному переживанию: как нечто крайне неприличное, оно вытесняется в смысле Фрейда. Если кто-либо сделает предметом исследования собственное субъективное переживание, его окружают величайшим презрением как субъективиста, особенно если он отважится воспользоваться изоморфизмом психологических и физиологических явлений, чтобы понять какой-нибудь физиологический процесс. Сторонники псевдодемократической доктрины открыто писали на своём знамени «Психология без души», совершенно забывая при этом, что сами они, даже в своих «самых объективных» исследованиях, лишь путём собственного субъективного переживания могут получать знание об изучаемом объекте. Если же кто-нибудь утверждает, что науку о человеческом духе также можно разрабатывать как естественную науку, такого человека попросту считают безумцем.
Все эти ошибочные установки нынешних учёных, по существу, не связаны с наукой. Объяснить их можно только идеологическим давлением массы одинаково настроенных, жёстко индоктринированных людей, давлением, часто вызывающим и в других областях человеческой жизни совершенно невероятные глупости моды. Особая же опасность модного индоктринирования в области науки состоит в том, что оно уводит стремление к знанию слишком многих, хотя, к счастью, не всех современных естествоиспытателей в сторону, прямо противоположную подлинной цели всего человеческого познания, а именно — лучшему самопознанию человека. Тенденция, предписываемая наукам нынешней модой, бесчеловечна в худшем смысле слова. Многие мыслители, ясно видящие разрастающиеся повсюду, подобно злокачественным опухолям, явления обесчеловечения, склоняются к мнению, что само научное мышление, как таковое, бесчеловечно и что опасность «дегуманизации» вызвана его колдовством. Как видно из уже сказанного, я не придерживаюсь этого взгляда. Я полагаю, напротив, что нынешние учёные, как дети своего времена, заражены процессами дегуманизации, первоначально возникающими повсюду в ненаучной культуре. Имеется отчётливое, доходящее до подробностей соответствие между этими общими болезнями культуры и специальными болезнями, касающимися науки; и первые неизменно оказываются, при ближайшем рассмотрении, причиной последних, а не их следствием. Опасное модное индоктринирование науки, угрожающее отнять у человечества его последнюю опору, никогда не могло бы возникнуть, если бы ему не подготовили почву болезни культуры, рассмотренные в первых четырех главах. Перенаселение с неизбежно сопровождающими его потерей индивидуальности и унификацией; отчуждение от природы, отнимающее способность к благоговению; коммерческий бег человечества, наперегонки с самим собой, превращающий в утилитарном мышлении средство в самоцель, причём первоначальная цель забывается; и не в последнюю очередь всеобщее притупление чувства — все эти явления находят своё отражение в процессах дегуманизации наук; они не следствия этих процессов, а их причины.
Глава 9. Ядерное оружие.
Если сравнить угрозу атомного оружия с воздействиями на человечество семи других смертных грехов, то трудно не прийти к заключению, что из всех восьми этого греха избежать легче всего. Конечно, дурак или нераспознанный психопат может пробраться с пусковой кнопке; конечно, простая авария на стороне противника может быть ошибочно принята за нападение и вызвать чудовищное несчастье. Но можно, по крайней мере, ясно и определённо сказать, что надо делать против «бомбы»: надо её попросту не изготавливать или не сбрасывать. При невероятной коллективной глупости человечества добиться этого довольно трудно. Но что касается других опасностей, то даже те, кто их ясно видит, не знают, что можно против них предпринять В отношении несбрасывания атомной бомбы я настроен более оптимистически, чем относительно семи других смертных грехов.
Величайший вред, который ядерная угроза уже сейчас причиняет человечеству и который остаётся даже в самом благоприятном случае, состоит в том, что оно создаёт общее «настроение конца света». Проявления безответственного и инфантильного стремления к немедленному удовлетворению примитивных желаний и сопровождающая их неспособность к ответственности за сколько-нибудь отдалённое будущее все это, несомненно, связано с тем, что подсознательно в основе всех решения лежит жуткий вопрос, как долго ещё простоит наш мир.
Глава 10. Резюме.
Мы рассмотрели восемь различных, но тесно связанных причинными отношениями процессов, угрожающих гибелью не только нашей нынешней культуре, но и всему человечеству как виду.
Это следующие процессы:
1. Перенаселение Земли, вынуждающее каждого из нас защищаться от избыточных социальных контактов, отгораживаясь от них некоторым в сущности «не человеческим» способом, и, сверх того, непосредственно возбуждающее агрессивность вследствие скученности множества индивидов в тесном пространстве.
2. Опустошение естественного жизненного пространства, не только разрушающее внешнюю природную среду, в которой мы живём, но убивающее и в самом человеке всякое благоговение перед красотой и величием открытого ему творения.
3. Бег человечества наперегонки с самим собой, подстегивающий гибельное, все ускоряющееся развитие техники, делает людей слепыми ко всем подлинным ценностям и не оставляет им времени для подлинно человеческой деятельности — размышления.
4. Исчезновение всех сильных чувств и аффектов вследствие изнеженности. Развитие техники и фармакологии порождает возрастающую нетерпимость ко всему, что вызывает малейшее неудовольствие. Тем самым исчезает способность человека переживать ту радость, которая даётся лишь ценой тяжких усилий при преодоления препятствий. Приливы страданий и радости, сменяющее друг друга по воле природы, спадают, превращаясь в мелкую зыбь невыразимой скуки.
5. Генетическое вырождение. В современной цивилизации нет никаких факторов, кроме «естественного правового чувства» и некоторых унаследованных правовых традиций, которые могли бы производить селекционное давление в пользу развития и сохранения норм общественного поведения, хотя с ростом общества такие нормы все более нужны. Нельзя исключить, что многие проявления инфантильности, делающие из значительных групп нынешней «бунтующей» молодёжи общественных паразитов, могут быть обусловлены генетически.
6. Разрыв с традицией. Он наступает, когда достигается критическая точка, за которой младшему поколению больше не удаётся достичь взаимопонимания со старшим, не говоря уже о культурном отождествлении с ним. Поэтому молодёжь обращается со старшими как с чужой этнической группой, выражая им свою национальную ненависть. Это нарушение отождествления происходит прежде всего от недостаточного контакта между родителями и детьми, вызывающего патологические последствия уже у грудных младенцев.
7. Возрастающая индоктринируемость человечества. Увеличение числа людей, принадлежащих одной и той же культурной группе, вместе с усовершенствованием технических средств воздействия на общественное мнение приводит к такой унификации взглядов, какой до сих пор не знала история. Сверх того, внушающее действие доктрины возрастает с массой твёрдо убеждённых в ней последователей, быть может, даже в геометрической прогрессии. Уже и сейчас во многих местах индивид, сознательно уклоняющийся от воздействия средств массовой информации, например телевидения, рассматривается как патологический субъект. Эффекты, уничтожающие индивидуальность, приветствуются всеми, кто хочет манипулировать большими массами людей. Зондирование общественного мнения, рекламная техника и искусно направленная мода помогают крупным капиталистам по эту сторону «железного занавеса» и чиновникам по ту сторону весьма сходным образом держать массы в своей власти.
8. Ядерное оружие навлекает на человечество опасность, но её легче избежать, чем опасностей от описанных выше семи других процессов.
Явлениям обесчеловечения, рассмотренным в первых семи главах, содействует псевдодемократическая доктрина, согласно которой общественное и моральное поведение человека вообще не определяется устройством его нервной системы и органов чувств, выработанным историей вида, но складывается исключительно под действием «кондиционирования» человека в течение его онтогенеза той или иной культурной средой.
Список литературы.
Bolk L. Das Problem der Menschwerdung. Jena, 1926.
Campbell D. T. Pattern matching as an essential in distal knowing// Hammond K.. R. The psychology of Egon Brunswik. New York : Holt, Rinenart & Winston, 1966.
Carson R. Silent Spring. Boston : Univ. of Washington Press, 1966.
Erikson E. H. Ontogeny of ritualisation in Man//'Philosophical Transactions Royal Society. London, 251 В., 1966. Р. 337 — 349.
Erikson E. H. Insght and Responsibility. N. Y.: Norton, 1964.
Hahn K. Die List des Gewissens//Erziehung und Politik. Minna Specht zu ihrem 80. Geburtstag Frankfurt: Offentliches Leben, 1960.
Hartmann N. Der Autbau der realen Welt. Berlin : De Gruyter, 1964.
Heinroth O. Beitrage zur Biologic, namentlich Ethologie und Psychologie der Anatiden//Verhandl. Y. Internation. Ornithol. Kongreb. Berlin, 1910.
Holst E. v. Uber den Prozeb der zentralnervosen Koordination//Pflugers Archiv. 1935. V. 236. S. 149 — 158.
Holst E. v. Vom Dualismus der motorischen und der automatischrhythmischen Function im Ruckenmark und vom Wesen des automatischen Rhythmus//Pflugers Archiv. 1936. Bd. 237. S. 3.
Huxley A. Brave new World. London : Chatto & Windus, 1932.
Laver J. Costume as a means of social aggression//The natural history of agression/Ed. by J. D. Carthy and F. J. Ebling. London ; N. Y.: Academic Press, 1964.
Leyhausen P. Uber die Funktion der relativen Stimmungshierarchie. Dargestellt am Beispiel der phylogenetischen und ontogenetischen Entwicklung des Beutefangs von Raubtieren//'Z. Tierpsychol. 1965. Bd. 22. S. 412-494.
Lorenz K. Psychologie und Stammesgeschichte//Heberer G. (Hrsg.), Die Evolution der Organismen. Jena ; Fischer, 1954.