Николай Александрович Добролюбов
История русской словесности
Лекции Степана Шевырева, ординарного академика и профессора. Часть III. Столетия XIII, XIV и начало XV. Москва, 1858
Деятельность г. Шевырева представляет какой-то вечный промах, чрезвычайно забавный, но в то же время не лишенный прискорбного значения. Как-таки ни разу не попасть в цель, вечно делать все мимо, и в великом и в малом! Мы помним, что в начале своей литературной карьеры г. Шевырев отличился статьею: «Словесность и торговля», – в которой старался доказать, как позорно для писателя брать деньги за свои сочинения; статейка эта явилась именно в то время, когда литературный труд начинал у нас получать право гражданства между другими категориями труда.[1] – Пустился г. Шевырев в критику – и произвел в
надобно читать:
Мистицизмом занялся он, и провозгласил однажды «чудное и знаменательное совпадение событий в том, что Карамзин родился в год смерти Ломоносова»;[4] вдруг оказалось, что Карамзин вовсе не родился в год смерти Ломоносова! – В живописи стал искать себе отрады г. Шевырев, и пришел в восторг от Рафаэлевых картонов, найденных им в Москве; но на поверку вышло, что лухмановские картоны, приведшие его в восхищение, никак не могут быть приписаны Рафаэлю.[5] – Фельетонистом однажды сделался почтенный ученый, и принялся рассказывать, как Москва
Так случилось и с лекциями г. Шевырева о русской словесности. На первых книжках его курса было прибавлено: история словесности,
Такие бесцеремонные претензии г. Шевырева опять составляют весьма жалкий промах в наше время, когда забавное значение почтенного профессора так ясно уже для молодых исследователей.[17] Не менее жалок нам историк русской словесности и в другом своем промахе, относящемся к суждению о нем других журналов. По его словам, все петербургские журналы при первом появлении его книги в 1846 году осудили его потому, что он «поставил себя в «Московском наблюдателе» и в «Москвитянине» во враждебное отношение к тем журналам».[18] Такое объяснение можно отнести, конечно, опять к той же, вечно преследующей г. Шевырева, опрометчивости. Но, вообще говоря, подобные объяснения наводят нас на мысль о той степени нравственного унижения, на которой находился известный герой, любивший рассказывать, как он «пострадал по службе за правду».[19] Мы убеждены, что сознательно заподозрить гласным образом чужую честность, не представив никаких доказательств на свои подозрения, – может только человек, не имеющий достаточно уверенности в своем собственном благородстве и добросовестности.
К сожалению, новая книжка г. Шевырева представляет обильные доказательства на то, что он еще доселе не умеет возвыситься до понимания того, что человек может действовать по убеждению, что мысль, сознание правды может быть таким же двигателем человеческих поступков, как и всякие другие самые практические расчеты. Например, что может быть проще того факта, что я спорю против мнения, несогласного с моим, что я осуждаю направление, которое считаю ложным? Г-н Шевырев этого не понимает; по его мнению, когда я не хочу согласиться с ним, что черное – бело, то я непременно имею тут какие-нибудь особенные виды. Вследствие таких понятий он начинает меня убеждать: для чего вам хочется доказать, что черное – черно? какая вам будет беда, ежели я успею кого-нибудь уверить, что оно не черно, а бело? разве мало других цветов, определением которых вы можете заняться? и пр. Невероятно, чтоб ученый профессор мог иметь такие понятия; но что же делать? – он их действительно имеет… Вот его слова: «Поле нашей науки так обширно, что нуждается во множестве деятелей: если бы было их вдесятеро более против наличного числа,
В дополнение представленных уже данных относительно личного характера г. Шевырева как писателя укажем следующие факты. На стр. XXII предисловия он приходит в восхищение от «Истории русской цивилизации» г. Жеребцова,[20] говоря, что она
На стр. XXIII предисловия г. Шевырев считает нужным
Характер общих понятий г. Шевырева, неизлечимо-мистический, виден также из примеров, подобных следующим. Говоря о железных дорогах и телеграфах, он признает их пользу вот по каким основаниям: «В этих явлениях чувствует и сознает человек осязательным образом свое духовное назначение и предвкушает,
В другом месте (стр. XX) г. Шевырев доказывает, что знания и промышленность процветали в древней Руси ибо в ней был «искусный и опытный кормщик Антип Тимофеев». Серьезно… Вот слова ученого мистика: «Как же из древней Руси, при отсутствии всякой промышленности, всякого знания, объяснить
Внося мистицизм во все явления действительной жизни, даже самые уродливые, г. Шевырев доходит до того, что не стыдится давать следующее объяснение
Мы все знаем, с каким благоговением русский человек преклоняет свою голову перед налоем евангельским и внемлет понятному громогласному слову благовестия; мы знаем, с каким внутренним трепетом он сретает, во время литургии, песнь ежехерувимскую, и как глубоко чувствует свое недостоинство, когда священник, приступая к св. причащению, из алтаря возглашает миру: святая святым! В эти три мгновения божественной литургии каким-то особенным трепетом бьется сердце благочестивого русского.
Признаемся – если б этот пассаж был написан не г. Шевыревым, которого благочестие не подвержено сомнению, а кем-либо другим, то мы приняли бы его за самую неприличную насмешку…
Впрочем, довольно об общих понятиях г. Шевырева; обратимся к его лекциям об истории русской словесности XIII, XIV и XV столетий.
Прежде всего нужно предупредить читателей, что об истории словесности почти вовсе нет речи в книжке г. Шевырева. Вы найдете в его пяти лекциях (XI–XV) и подробный рассказ о татарском нашествии, и биографии благочестивых и мужественных князей, и жития русских пастырей и отшельников, и заметки о церковных колоколах, живописи, архитектуре, местоположении Кирилло-Белозерского монастыря, о чудесах, совершавшихся в древней России; но истории словесности не найдете. Да оно и естественно, разумеется; потому что – какая же тогда была словесность? Только зачем г. Шевырев мистифицирует читателей названием своей книги? Писать можно о чем и что угодно; но надо же по крайней мере иметь некоторое понятие хотя о том, к какой области знаний относится предмет, о котором пишешь. Не все, что было в древней Руси, можно назвать историею древней русской словесности. Г-н Афанасьев написал, например, несколько статей о зооморфических божествах славянских, г. Егунов – о торговле древней Руси, г. Забелин – о металлическом производстве в древней России;[23] – но не сказали же они, что их труды составляют историю словесности. Да не говоря уже о них, сам, уважаемый г. Шевыревым и известный пылкостью своего ученого воображения, г. Беляев не назвал историею словесности свои игривые исследования – хотя, например, о Руси до Рюрика и о Руси в первое столетие после Рюрика.[24] Не следовало и г. Шевыреву называть историею словесности своих извлечений из «Истории государства Российского» Карамзина и из «Житий русских святых», изданных г. шамбеляном Муравьевым.
В доказательство того, что мы вовсе не клевещем на г. Шевырева, приводим его собственную характеристику двух столетий, словесность которых составляет предмет его лекций. О XIII веке он говорит: «Скудно число писателей, относящихся к XIII веку; еще скуднее число памятников, от них оставшихся» (стр. 30). «Внезапное бесплодие, поражающее нас в XIII веке, можно было бы сравнить с впечатлением пустыни, встречавшей в те времена странников наших на их пути из населенной России к полудню, к татарским кочевьям» (стр. 17). А между тем тринадцатому столетию посвящено в книге г. Шевырева сто страниц. Чем же они наполнены? Да так – кое-чем. Вслед за признанием литературного бесплодия XIII века говорится, что бесплодие происходило от татарского нашествия, и рассказывается подробно о нашествии Батыя, потом говорится о доблестях Александра Невского, Михаила Черниговского, Владимира Волынского и других
Высокий рост, сильные плечи, прекрасное лицо, русые кудрявые волосы, борода остриженная, стройные руки и ноги, исподняя часть рта полная и голос громкий – составляли признаки его наружности. Он был искусный ловец, храбр, кроток, смирен, незлобив и пр. и пр. (множество качеств и действий, из которых к словесности относится только то, что он переписал своей рукою несколько книг)… За четыре года до смерти у него начала гнить исподняя часть рта, с каждым годом все более и более. Сначала эта болезнь не мешала ему ходить и ездить на коне; он раздавал все имение свое нищим. Потом, на четвертый год, спало у него все мясо с бороды, выгнили нижние зубы, кость бородная перегнила, обнаружилась внутренность гортани; в течение семи недель он не питался ничем, кроме воды, и то скудно, – и наконец скончался после тяжких страданий в 1288 году, 10 декабря, в городе Любомле (стр. 25–26).
Надобно прибавить только одно: что Владимир этот
Таким способом и наполняет почтенный профессор свою книжку. Во всей одиннадцатой его лекции, излагающей на ста страницах историю словесности XIII века, к словесности собственно относятся только немногие страницы о Симоне и Поликарпе, да о «Словах» Серапиона.[27] Но и эти страницы весьма поверхностны и состоят почти из одного только пересказа содержания памятников. Кроме того, г. Шевырев распространяется – об Аврамии Смоленском,[28] который тоже ничего не писал, но которому
Так наполнено XIII столетие. О XIV веке ученый профессор говорит, что представителями его (в русской словесности) являются – преподобный Сергий, митрополиты Алексий и Киприан и Стефан Пермский, но, что еще лучше, век этот «можно назвать по преимуществу веком св. Сергия» (стр. 106, 313).[30] И целую 12-ю лекцию (60 страниц) г. Шевырев говорит о Сергии, Алексии и Стефане. В результате лекции оказывается, что Алексий почти ничего не писал, а от Сергия и Стефана решительно ничего не осталось. Столь странный результат изумляет самого г. Шевырева, как будто почувствовавшего, что он совершенно попусту сочиняет свою лекцию. «Странным с первого раза покажется, – говорит он, – что из двух первенствующих деятелей в духовной жизни нашей XIV века (Сергий и Алексий) один не оставил ничего письменного, а другой мало по объему» (стр. 138). Но, впрочем, ученый наш не смущается; он тотчас нашелся в своем затруднительном положении. «Ясно, говорит, что оба действовали, по обычаю древних русских людей, изустным словом». Это, говорит, у нас нередко бывало. Так, например… и начинает распространяться о
Утешив себя примером Павла Высокого, почтенный академик оканчивает свою лекцию уже совершенно спокойно. Рассказавши на десяти страницах о Стефане Пермском, он уже весьма храбро и без обиняков спрашивает и отвечает: «Осталось ли нам что-нибудь от словесно-духовной деятельности Стефана Пермского на славянском языке? – Решительно ничего. – Дошли ли до нас памятники зырянской письменности трудов Стефана Пермского? – Ни одного» (стр. 149–150). После этого становятся уже совершенно ясны права Стефана на место в истории русской словесности.
В XIII лекции – самой коротенькой – посвящено страниц пятнадцать митрополиту Киприану и страниц двадцать – красноречивому описанию пустынножительских обителей. Мистицизм ученого профессора находит себе здесь полный простор в мечтаниях о том, как на берегах Шексны «склоны неба, простираясь кругом, кажется, с любовью захватывают все дива благословенной земли» (стр. 199). Впрочем, если мечтательного автора и можно упрекнуть в недостатке научной точности и простоты, то нельзя в то же время и не похвалить его за теплоту чувства, с которою рассказывает он о чудесах, бывших в обителях. Вот, например, назидательный рассказ о Кирилле Белозерском:
Чудесно обнаружилось призвание Кириллу. Раз, по обычаю, читал он ночью акафист божией матери; мысль его остановилась на словах: «Странное рождество видевше, устранимся мира», – и сильно загорелась в нем давняя молитва. Вдруг слышит он голос: «Иди на Белоозеро! там место твоего спасения», – и внезапно горний свет озарил его келью. Он отворил окно – свет изливался от стран полунощных, где открывалось Белоозеро, а голос звал и манил его туда. Эта ночь была ему светлее дня. Она исполнила его радости и дала ему силу решиться на подвиг (стр. 198).
Четырнадцатая и пятнадцатая лекции более касаются словесности, чем предыдущие; но и они не обошлись без пространного изложения предметов, которые могли бы вовсе не входить в историю словесности. Так, несколько страниц здесь занято сладкими рассуждениями о зодчестве, литейном искусстве, о дверях и колоколах в древней Руси; слишком уже красноречиво описана жизнь Фотия, много приводится лишних подробностей о разных событиях, по поводу которых написано было то или другое сочинение, и пр., двадцать страниц посвящено
В вознаграждение за длинноту изложения «Сказания», г. Шевырев едва уделяет несколько страничек народным песням татарской эпохи. Не стоит говорить о его эксцентрических тенденциях[32] и обо всем его поверхностном очерке; но можно заметить еще один забавный промах его. Алешу Поповича он принимает за олицетворение русского, христианского героя в борьбе с татарскою, бусурманскою силою Тугарина Змеевича (стр. 298).[33] Между тем Алеша во всех народных песнях является с характером плутовства, трусости и обмана; это просто – противопоставление тонкой хитрости грубой телесной силе. Хорошего же героя выбрал г. Шевырев для борьбы с нехристью!..
В заключении своей книги г. Шевырев удивляется
Примечания
Все ссылки на произведения Н. А. Добролюбова даются по изд.: Добролюбов Н. А. Собр. соч. в 9-ти томах. М. – Л., Гослитиздат, 1961–1964, с указанием тома – римской цифрой, страницы – арабской.
Белинский – Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. I–XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953–1959.
ГИХЛ – Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч., т. I–VI. М., ГИХЛ, 1934–1941.
Изд. 1862 г, – Добролюбов Н. А. Сочинения (под ред. Н. Г. Чернышевского), т. I–IV. СПб., 1862.
ЛН – «Литературное наследство»
Материалы – Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861–1862 гг. (Н. Г. Чернышевским), т. 1. М., 1890 (т. 2 не вышел).
Чернышевский – Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 15-ти томах. М., Гослитиздат, 1939–1953.
Впервые –
Статью Добролюбова следует оценивать в ряду других его выступлений против «официальной народности» и ее апологетов (см. в наст. т. статьи «Утро. Литературный сборник», «Очерки и рассказы И. Т. Кокорева»). В ней Добролюбов включился в борьбу с реакционными тенденциями в критической и научной деятельности С. П. Шевырева, начатую еще Белинским в статьях «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» (1836), «Педант» (1842) и др. и продолженную А. И. Герценом в статье «Ум хорошо, а два лучше» (1843) и Н. Г. Чернышевским в «Очерках гоголевского периода» (1856).
«История русской словесности» С. П. Шевырева (в ее основу положены публичные лекции, прочитанные автором в Московском университете в 1844–1845 гг.), третью часть которой разбирает Добролюбов, представляет собою очень сложное, противоречивое явление в истории русской литературной науки. Это был первый историко-литературный курс русской словесности, богатый фактическим содержанием, и значение его в том, что он открывал новую научную дисциплину (см. подробнее: Возникновение русской науки о литературе. М., 1975, с. 323–331). Шевырев пытался применить в этой малоизученной сфере «методу историческую», предложенную им в «Истории поэзии» (1835), высоко оцененной Пушкиным. Однако достоинства «Истории русской словесности» были ослаблены религиозной и монархической тенденциозностью автора. Именно эта сторона определила резко непримиримую позицию Добролюбова. Критик строит свою статью в виде коллекции анекдотических промахов Шевырева, иногда чрезмерно увлекавшегося непроверенными, шаткими гипотезами, а порою и просто подгонявшего факты под готовую концепцию. Этот недостаток был подвергнут серьезной критике еще в рецензиях (анонимных) Ф. И. Буслаева и А. Д. Галахова на первую часть «Истории русской словесности» (
В некоторых моментах статья Добролюбова близка также к критическому разбору третьей части «Истории русской словесности» в «Отечественных записках» (1859, № 1). Автор его Ск. Ч *** (псевдоним А. А. Котляревского) отметил основной недостаток исследования – смешение истории словесности с теологией (об этом же писали и другие рецензенты – Н. П. Некрасов в «Атенее», 1859, № 1, и В. Водовозов в «Русском слове», 1859, № 4).
Критика Добролюбова, при всей идейной прогрессивности ее, не свободна от полемических излишеств и ошибок, особенно в отношении к древнерусской литературе. Интерпретация этой последней как исключительно религиозной и княжеской (у Шевырева – со знаком плюс, у Добролюбова – со знаком минус) была главной методологической слабостью, свойственной вообще историографии того времени. Так, Ф. И. Буслаев в то время резко отделял «религиозную» древнерусскую литературу от «народной словесности». Некритически воспринятая, эта концепция привела к недооценке древнерусской литературы в работах революционных демократов, в частности, и в данной статье Добролюбова. Так, например, критик очень пренебрежительно отзывается о крупнейшем памятнике древней словесности – «Сказании о Мамаевом побоище». Исходя из того факта, что о деятельности многих древнерусских писателей, просветителей (например, Стефана Пермского) известно лишь из свидетельств современников, летописцев, авторов «Житий» и т. п., Добролюбов повторяет не вполне справедливую реплику Герцена о древней русской словесности как о «времени, когда ничего не писали» (см. ниже примеч. 15).
Шевырев довольно болезненно реагировал на статью Добролюбова в письме к М. П. Погодину: «Читая «Современник», я более смеялся, чем досадовал… видно, что никто предметом не занимается и все – круглые невежды, нанятые… журналистами, чтобы разбранить книгу. Грустно не то, что меня бранят, но грустно… за состояние литературы русской!» (Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина, т. 16. СПб., 1902, с. 258).