Резкость и бесцеремонность выражений, в которых описывается в «Собеседнике» тогдашний разврат, может показаться странною и неприятною для утонченных нравов нашего времени, которые позволяют делать некоторые вещи, но не позволяют говорить о них. Принимая в уважение это обстоятельство и не видя надобности приводить доказательства на столь общеизвестный предмет, мы удержимся здесь от выписок из статей, в которых особенно резко изображаются отношения тогдашних женщин к мужьям и пр. В каждой книжке «Собеседника» можно найти непременно насмешливое описание какой-нибудь четы, или госпожи с
До какой степени доходило расстройство всех семейных отношений, можно видеть из нескольких стихов в «Послании к слову
Муж
В этой же части помещено будто бы полученное издателями письмо от одной дамы, жалующейся на своего мужа, который не дает ей
Таким образом, видно, что разврат вошел в обычай, в моду и даже считался признаком образованности. Многие тогда не женились только потому, что «c'est chi bon ton[152] – быть холостым», как сказано в другой статье[153]. Следовательно, моде этой подражали равно мужчины и женщины.
В «Собеседнике» есть несколько статей, собственно посвященных этому предмету. Таково письмо, из которого приведена выписка[154], «Исповедание жеманихи»[155], «Прогулка»[156], «Маскарад»[157]. Кроме того, много заметок рассеяно мимоходом в других статьях. Даже «Были и небылицы», в которых никак нельзя ожидать рассказов о подобных предметах, касаются их нередко[158]. Впрочем, нельзя не отличить в этих нападениях двух сторон: одна – на самое дело, – и это насмешки, очень невинные и снисходительные; другая – на те средства, которыми хотят привлекать к себе, – на щегольство,
Смотря на любовь как на волнение крови, конечно нельзя было иметь строгого взгляда на семейную нравственность.
Но корень всему злу было французское воспитание, и на него-то обращена большая часть самых ожесточенных нападений. Причина этого настойчивого преследования объясняется отчасти тем, что тогдашнее волнение умов во Франции грозило многим и в политическом отношении, отчасти же и тем, что княгиня Дашкова, понимавшая истинную сущность дела, естественно должна была негодовать, видя, как русские люди, знакомясь с литературой и нравами Франции, перенимали самое пустое, самое глупое, самое ничтожное, не обращая внимания на то, что составляло действительное сокровище, что могло в самом деле образовать и облагородить человека. Эти две причины, до некоторой степени противоположные, если рассмотреть их внимательно, произвели, однако ж, одно следствие: осмеяние пустого подражания французам (62). В этих насмешках попадается несколько характерных черт, которые могут служить любопытным выражением нравов того времени.
Иметь учителя француза или
И здесь, впрочем, зло было слишком сильно, и «Собеседник» старался только уменьшить, а не истребить его. В статье «О личных прикрасах» он прямо сознался, что есть «необходимо нужное зло»[171].
Молодой человек тогдашнего времени при малейшей возможности отправлялся в
Таким образом, не мудрено поверить, что в обществе царствовали величайшее легкомыслие, пустота и полное невежество в отношении ко всем вопросам науки и литературы. Просвещенный путешественник говорит, что он не крестьянин, чтобы ему интересоваться успехами сельского хозяйства и задачами политической экономии; что он не будет составителем календарей, чтобы ему заниматься математикой и физикой; что он не секретарь, чтобы тратить время на изучение прав народных. При господстве такого образа мыслей легко могло произойти то, что утверждает мизантроп: что если два человека с талантами в обширном городе встречаются, то так друг другу обрадуются, как двое русских, которые бы в первый раз встретились в Китае. О невежестве встречаем довольно свидетельств в «Собеседнике». Эти свидетельства нужно разделить на два рода: одни относятся к тем, которые не хотели знать литературы и науки, другие – к тем, которые сами пускались в писательство, но тоже умели доказывать свое невежество.
В отношении к первому роду невежд мы находим такого рода данные. Множество было людей, которые ни о чем больше говорить даже не умели, как только о собаках;[176] другие, имея претензию на высшую образованность, посвящали все свое время танцам, клавикордам или скрипке и разговорам о театре;[177] третьи заботились о том, «чтоб издавать наряды своим соотечественникам» и забавлять компанию разговорами, не заботясь о том, правду или нет говорить придется[178]. Таким образом, когда дело доходило до серьезных вопросов, то подобные господа решительно терялись. В XI-й части «Собеседника» помещено письмо одного священника, который говорит: «Недавно в немалом благородном собрании предложен был, между прочим, высокоблагородному важный вопрос: что есть бог? – и по многим прениям многие сего общества члены такие определения сей задаче изыскивали, что не без сожаления можно было приметить, сколь много подобных сим найдется мудрецов, за то одно не знающих святости христианского закона, понеже никакого о нем понятия не имеют»[179]. От этого бессилия перед вопросами, требующими серьезного размышления и положительных знаний, развился в то время и остался, кажется, надолго в употреблении у полузнаек особенный род остроумия, который хорошо очерчен в стихах г. X. X.[180]:
Но у кого недоставало душевной наглости и для того, чтобы хоть так отделываться от вопросов, тот просто не допускал их в свою голову. А делалось это очень просто. Прибегали для того к карточной игре[181], к сплетням[182], к вину[183]. Иные от праздности придумывали еще лучшее занятие. Например, в «Картинах моей родни» тетушка для развлечения принимается ругать слуг, а муж ее, опасаясь, чтобы после того, как она всех перебранит, и ему не досталось, помогает супруге нападать и «продолжает всячески гнев ее на слуг, спасительный для него»[184]. Некоторые от нечего делать занимались гаданьем на картах[185], придавая, впрочем, ему серьезное значение. Если еще и теперь можно встретить верующих этому гаданью, то в то время их, конечно, было несравненно больше, судя по образчикам тогдашнего суеверия в других родах. Тогда, например, не верили врачебной науке и считали грехом лечиться: об этом говорит «Собеседник». В четвертой части находим рассказ о человеке, который ожесточен был против лекарств и еще более утвержден в своем предубеждении отцом игуменом на Перерве, куда он ездил молиться богу, – «его преподобие имел такое мнение, что всякий доктор должен быть неминуемо колдун и что весь корпус медиков есть не что иное, как сатанино сонмище, попущенное гневом божиим на пагубу человеческого рода»[186].
Общество, столь мало или столь превратно развитое умственно и нравственно, не могло, разумеется, отличаться сочувствием к литературе, – и это не раз замечено было в «Собеседнике», как дело весьма постыдное. В «Вечеринке» является один господин, который на вопрос, читал ли он «Душеньку», отвечал: «Не читал и не видал». – «Как – не видали?» – «Я думал, что ее когда-нибудь сыграют». – «Да это не драма, а сказка в стихах». – «А мне сказывали, что это комедия». – «Надобно знать, – прибавляет автор, – что господин этот выдает себя за человека просвещенного, за любителя наук и художеств»[187]. В письме к Капнисту сказано прямо, что «публика наша еще не очень охотно читает российские стихотворения (63):{39} ««Душенька» и многие другие сочинения в стихах лежат в книжных лавках непроданы, тогда как многие переведенные романы печатаются четвертым тиснением. Посему стихотворцы наши не могут еще без покровителей надеяться на одобрение публики»[188]. В последней книжке «Собеседника» описан один любитель чтения, который заставляет своего дворецкого читать себе книги, а сам в это время спит, по прочтении же отмечает своей рукой на книге:
Но, выставляя на посмеяние подобных читателей, «Собеседник» не оставляет в покое и писак, которые пускались в литературу, особенно тех, которые писали по-русски французским складом. «Собеседник» сам иногда помещал у себя для смеху подобные произведения; но дорого стоила авторам их честь попасть в этот журнал. Над ними долго нещадно смеялись, разбирая по ниточке уродливые фразы их. Особенно досталось двум авторам; Любослову, который поместил в «Собеседник» свою критику[190] и на первую часть его, мелочную, правда, но большею частию справедливую, и потом «Начертание о российском языке»[191], и еще автору одного письма к сочинителю «Былей и небылиц»{40}, приложившему при этом письме и свое предисловие к «Истории Петра Великого»[192]. Первого осмеяли за мелочную придирчивость и за напыщенность выражения, второго – за то, что, «пишут по-русски, думая по-французски» и написал свое предисловие совершенно по-французски, только русскими словами. За это особенно нападает «Собеседник», и дело это действительно было важно для литературы. Даже Карамзин жаловался, как известно, на то, что русскому писателю негде взять образца для своего языка, потому что все образованные люди говорят по-французски{41}. Обычай этот, усиливаемый французским воспитанием и, в свою очередь, поддерживавший его жалкое влияние, был особенно распространен в то время, и нельзя не отдать должной справедливости издателям «Собеседника» за старание противодействовать этому злу. Осмеивая неуместное употребление французских фраз в обществе, они тем сильнее осмеивали тех, которые с подобною привычкой принимались писать по-русски. Об одном из подобных сочинений «здравомыслящий человек» говорит: «Мне кажется, все сие написано по-французски русскими словами; если вам угодно, я переведу все сие сочинение на французский язык, и, возвратя оное в первобытное состояние, оно более смысла иметь будет, нежели теперь в русских словах оно содержит. Автор же этот, хоть верхом или инако во французском шаре летать будет, пока по-русски не выучится, русским сочинителем не будет»[193].
Плохим стихотворцам тоже доставалось от «Собеседника», особенно в эпиграммах. Вот одна из них:
На плохих рифмотворцев нападает и Капнист в своей сатире, сожалея, что можно прекратить злодейства страхом наказаний, но никак нельзя стихотворцев заставить «без смысла не греметь», —
А что подобных писак было и тогда очень довольно, свидетельствует «Искреннее сожаление об участи издателей «Собеседника», в котором сказано: «Присылаемые к вам разноманерные пакеты, запечатанные то пуговкою, то полушкою, правда, наполнены стихотворениями; но по скольку добрых стихов на сто худых? Я уверен, что не находится тут ниже по шести на сто указных процентов»[195]. Письмо сочинено, очевидно, в редакции, и потому его уверенность можно принять за положительное показание.
«Собеседник» открывает нам еще одно странное явление тогдашней литературы. Были люди, которые нанимали других, чтобы написали для них сочинения, которые они потом издавали под своим именем. Этот обычай, как видно, тоже принесен из Франции, где он получил освящение от знаменитого Ришелье. Факт этот рассказывается в статье: «Счастливое излечение зараженного болезнию сочинять»[196]. Статья незначительна сама по себе; содерягание ее взято из одного анекдота, помещенного еще в «Письмовнике» Курганова (64). Он состоит в том, что двое молодых людей вздумали уверять своего приятеля, что он слеп, и для того среди темной ночи, когда он спал, подняли спор об одном слове, которого будто бы не могли разобрать в одной тетради. Проснувшись от шума, он снросил, о чем они спорят, и они попросили его разобрать, что тут написано. Он сказал, что без огня не видит; они начали смеяться над ним и уверяли, что теперь день. Таким образом он уверился, что ослеп. Разница между рассказом «Письмовника» и «Собеседника» та, что там друзья решаются настращать приятеля за богохульство, в котором он упражнялся с вечера, а здесь за то, что он оскорбляет божество Талии, осмеливаясь писать комедии по заказу одного господчика, который, побывав в Париже (как видно, это было в глазах издателей необходимое условие глупости), слыл между дворянами великим умником, да и от мещан тоже хотел получить дань поклонения своему гению.
Мы рассмотрели большую часть нравоучительных статей «Собеседника», в которых являются сколько-нибудь живые личности, сколько-нибудь действительная жизнь. При этом мы не брали во внимание всем известных произведений Державина, Фонвизина, Богдановича и пр., которые могут еще дополнить картину тогдашних нравов, представленную в «Собеседнике». Нельзя не видеть, что в этих статьях более выводится на сцену дурная сторона нравов, и за это нельзя осуждать «Собеседник». Еще в наше время испытал неудачу в создании идеальных русских лиц писатель, которому равного, конечно, не представит прошедшее столетие в нашей литературе{42}. А между тем наше время уже далеко не то, что тогдашнее. Тогда, как видим из «Собеседника» же, старинные предрассудки, невежество, грубость сердца, суеверие, боярская спесь упорно еще боролись против просвещения, насильно вторгавшегося в русскую жизнь. Но остановить распространение света они не могли, и молодое поколение жадно бросилось перенимать французский ум, французские нравы и переняло, разумеется, настолько, насколько можно перенимать ум и нравы. Все было искажено, все перешло в одни пошлые, заученные формы без души, потому что все внимание обращали только на внешность, не думая о том, что под нею скрывается. Да и самая внешность эта была не понята и, поразив сначала удивлением непривычных людей, скоро потом переходила к нам в чудовищных искажениях. Так, французская свобода обращения в переложении на наши нравы сделалась семейным развратом, французская веселость – шутовством, их легкомыслие и беззаботность – презрением ко всяким серьезным занятиям, их насмешки над предрассудками – кощунством, тем более отвратительным, что оно у нас не имело никакого внутреннего основания в личных убеждениях. Словом, что у француза было естественно, чем он был по своей природе, тем русский хотел сделаться чрез подражание и, таким образом, считая правилом для себя то, что было только невольным движением подвижной природы француза, разумеется, впадал в крайности и достоинство обращал в недостаток, а недостаток – в отвратительный порок. Если, остепенившись потом, образованный по-тогдашнему русский принимался за дело, за службу, то выходило еще хуже. Из всего французского учения он понимал, конечно, легче всего то, что уничтожало предрассудки, которым он прежде верил, но взамен этих предрассудков философия того времени не давала ему никаких принципов, к которым бы мог привязаться, которые бы мог полюбить сердцем и мыслию человек, так мало приготовленный к философским отвлеченностям, как были тогда французившиеся русские. Плоды многолетних, тяжелых размышлений, идеи, добытые вековыми горькими опытами и разочарованиями, пролетали чрез головы наших
Что касается до исполнения, то оно, конечно, не имеет тех достоинств, каких привыкли мы ныне требовать от литературных произведений. Прежде всего не понравится нам язык тогдашний, неустановленный, с формами старинными и простонародными, с галлицизмами и славянизмами и сбивчивой орфографией (65). Касательно этого обстоятельства есть замечания в самом «Собеседнике». Любословы критиковали неправильности языка, а в предисловии к этим критикам в то же время издатели (вероятно, сама Екатерина) говорили: «Один из издателей нижайше просит, чтоб дозволено ему было и не всегда исправные свои сочинения в «Собеседнике» помещать, так как он ни терпенья, ни времени не имеет свои сочинения переправлять, а притом и не хочет никого тяготить скукою поправлять его против грамматики преступления»[197]. В самом деле, хотя императрица прекрасно изучила русский язык, но все-таки это не был природный язык ее, и она никогда не могла привыкнуть к сбивчивой его грамматике, почему и признавалась открыто, что грамматики совсем не знает (66)[198].
В статьях других авторов тоже встречаются нерусские обороты, странные ныне окончания и т. п.; но сравнительно с общей массой литературных произведений того времени статьи «Собеседника» большею частию были написаны удивительно чистым и легким языком. Дурным изложением отличаются только статьи, над которыми сам же «Собеседник» смеется. Таковы – одно письмо к автору «Былей и небылиц», «Начертание» Любослова. «Начертание» это, впрочем, смешно только напыщенностию длинных периодов во вступлении и заключении; из самого же изложения дела видно, что автор его серьезно занимался исследованиями филологическими. Так, он приводит более сотни слов, сходных в русском и латинском языках, и доказывает, что оба эти языка произошли от одного корня, что резко отличает его от тогдашних филологов, которые были помешаны на заимствованиях одного языка из другого и часто производили всё от славянского. В дальнейшем изложении, впрочем, и Любослов приближается к тому же, доказывая, что славянский древнее латинского, потому что в латинском есть
Кроме этих произведений, в «Собеседнике» были еще следующие статьи, относящиеся к языку: «Сумнительные предложения одного невежды, желающего приобресть просвещение»{43}, где он делает несколько заметок на «Фелицу» и на некоторые другие стихотворения, помещенные в I части «Собеседника». В подстрочных примечаниях к его критике Державин и Богданович представили свои опровержения, которые оставили автора критики совершенно в дураках. Например, он замечает, что нельзя сказать:
Более значительны статьи Фонвизина: «Опыт российского сословника»[204], с ответом на критику его против Любослова[205], и «О древнем и новом стихотворении» Богдановича[206]. Эти произведения, впрочем, так известны, что о них нет нужды говорить здесь, тем более что статьи Фонвизина заключают только определения слов, а статьи Богдановича состоят почти из одних выписок стихов Ломоносова.
Из произведений, имеющих предметом своим литературу, можно еще остановиться на письме Именотворителя[207]. Автор доказывает здесь важность имен в повестях особенно чувствительных. «Одно имя
Для избежания этого неудобства Именотворитель предлагает свои услуги, так как он набрал до семисот французо-русских имен для романов да для ученых сочинений триста имен, содержащих каждое не менее тринадцати букв, чрез что в читателе возбуждаются доверенность и уважение. Много имен также собрано и для стихов, и притом они так остроумно сложены, что, по требованию стиха, можно и выпустить или прибавить слог совершенно незаметно. Важность имен доказывается здесь, между прочим, и тем, что есть много комедий, в которых всю соль составляют имена, изображающие собою характер лиц.
Таким образом, еще в 1784 году находим мы насмешки над тем, против чего принуждена была вооружаться наша критика в 30-х годах текущего столетия и что от времени до времени и теперь еще появляется в некоторых рассказах и комедиях. И в этом случае «Собеседник» далеко опередил свое время.
Но, рассматривая до сих пор светлую сторону «Собеседника», мы еще не видели недостатков, составляющих его темную сторону. Недостатки эти происходили от не установившихся еще убеждений в самих писателях, от некоторого стеснения обществом, которое было еще не приготовлено понимать их чистые стремления, и от недостатка последовательности самим себе. Вообще в характере тогдашней литературы была какая-то двойственность, какая-то нетвердость в однажды начатом пути. Изобразив глупца, автор считал обязанностью рядом с ним поставить и умного, который бы объяснял и поправлял глупости первого; осмеяв ябеду, считали нужным заметить, что, собственно, судьи полезны и даже необходимы, но только честные судьи, и т. п. Видно, что и публика еще требовала назиданий, да и автор не надеялся на свои силы и хотел рассуждениями дополнить то, что опустил при изображении характера. Подобных рассуждений, оговорок, восклицаний много есть и в «Собеседнике». Есть целые статьи, предлинные и прескучные, дидактического направления. Иногда они облекались даже в аллегорическую форму, в которой, разумеется, становились еще скучнее. Таковы две статьи: «Египетская повесть»[209] и «Новейшее путешествие во сновидении»[210] В. Левшина. Первая рассказывает путешествие царевича
«Новейшее путешествие» описывает нравы лунных жителей и содержит пространные размышления об эфире, о силе тяготения и пр. В авторе видно желание доказать преимущество патриархального, не мудрствующего о жизни народа – пред нами, зараженными новейшим просвещением. В изложении довольно ясно проскальзывают непонятые идеи Руссо. Один старик рассказывает Нарсиму-путешественнику о своей жизни и сообщает ему свои понятия, которые Нарсиму и самому автору кажутся совершеннейшими. «Мы веруем во всевышнее существо, – говорит старик, – любим друг друга, занимаемся земледелием и скотоводством; прочие же науки, которые стали было выдумывать люди, не любящие трудов, отвержены. Кто пустится в разные выдумки, тому мы не даем есть, и голод всегда заставляет его образумиться. Законов никаких мы не имеем, потому что естественный довольно тверд в душах наших; природа же наша, старанием правителей семейств, осталась еще в той первобытной чистоте, в какой развернулась в первом человеке». Затем, для параллели, идет рассказ о земле, на которую путешествовал один из лунных жителей, Квалбоко. Сущность рассказа состоит в том, что все на земле дурно, что различие между дикими народами и просвещенными маловажно: «дикие производят то наглостию, что просвещенные делают искусством».
После этого следуют еще два отрывка из путешествия, не имеющие никакой связи. В одном говорится о египетских божествах и гиероглифах, в другом описываются путешествие Квалбоко по России и его восторг и изумление при виде необыкновенно разумного и благодетельного устройства этого государства под державою премудрой монархини.
Обыкновенными дидактическими рассуждениями наполнены статьи: «Утро», «Полдень» М. X., «Сокращенный катехизис честного человека», «Об истинном благополучии», «Письмо из Карасубазара», «Письмо о великодушных чувствованиях» Богдановича, «Письмо отца и сына», сообщенное Яковом Дол., «Подражание английскому «Зрителю»«, «Некоторые рассуждения о смехе»; отчасти также статьи: «Приятное путешествие» К – ва, «Путешествующие» и др. (68). Сюда же можно бы отнести «поучение» Фонвизина;{45} но оно, по своему выражению, может скорее быть названо юмористическим произведением. Не относим сюда также и речи Княжнина, сказанной им в Академии художеств, равно как и статьи «О системе мира», которая имеет свое достоинство в дельном изложении ученого предмета.
Мы не будем ничего выписывать из дидактических статей, потому что нового в них ничего нет; те же самые стремления, какие мы уже показали, выражаются и здесь, только нравоучительным тоном, то в рассуждениях о необходимости добродетели, то в похвалах добрым людям, которые, однако же, очень редко являются в действии живыми, то в обращениях к совести, к небесам, к Минерве российской и пр. Все эти статьи очень скучны; лучше других «Рассуждение об истинном благополучии» и «Подражание английскому «Зрителю»«. Совершенно пусты, но любопытны по изложению статьи: «Письмо Иоанна Приимкова» и «От архангелогородской кумы». В последнем особенно интересна попытка подделаться под простонародный язык[211].
Иногда в рассуждениях авторов попадаются довольно странные мысли, обличающие еще не совершенно просветленный взгляд или отречение от своих личных убеждений по каким-нибудь житейским расчетам. Так, например, одна статья удивляется тому, что итальянцы подражают французам, и считает это преступлением с их стороны потому, что Италиия владела некогда всем светом[212], как будто бы сила оружия и пространство империи условливают и высшую образованность… Или: один отец побуждает сыновей служить – зачем же? затем, что иначе «дети отдаваемых нами рекрут будут нашим детям командиры»[213]. Дальше этого не простирался просвещенный разум чадолюбивого родителя. А между тем автор выставляет его человеком, достойным уважения и подражания. В «Письме из Карасубазара» старый служивый толкует о дисциплине и, между прочим, открывает в ней вот какие свойства: «Она вливает в душу воина храбрость и мужество, воспламеняет ее любовью к отечеству, растрогивает в ней страсти и побуждения к делам великим и честным, а к низким дает омерзение», и пр.[214]. Конечно, таких вещей нехитрому уму не выдумать и ввек.
Но что особенно замечательно, так это постоянное выражение глубокого благоговения к «августейшей наук покровительнице российской Минерве, милосердной монархине», императрице Екатерине. Нет почти ни одного произведения, в котором бы как-нибудь, кстати или некстати – все равно, – не выразились чувства благоговения к государыне. В особенности сатирики отличались этим, и даже чем острее, чем резче была сатира, тем с большим чувством говорилось в ней о благодеяниях, изливаемых на народ императрицей, как будто бы автор хотел этим отстранить от себя всякий упрек в
Но верноподданнические чувства в прозе все еще не так сильно выражались, как в стихах. До сих пор мы очень мало говорили о стихотворной части «Собеседника», и, кажется, нам не придется много говорить о ней. Это потому, что одна половина стихотворений, принадлежащая Державину, Княжнину, Капнисту, Богдановичу, так общеизвестна и столько раз была разобрана, что здесь и нечего сказать нового. Другая же половина, принадлежащая неизвестным пиитам, не отличается ничем особенным, что бы могло надолго остановить на себе внимание читателей.
В библиографических заметках перечислены все произведения, принадлежащие известным поэтам и напечатанные в «Собеседнике». Здесь же можем только указать на то, что и тут выбор стихотворений обличает светлый взгляд издателя. «Фелица», как известно, напечатана без ведома Державина княгинею Дашковой), – и она осталась одним из замечательнейших стихотворений во всем издании. Потом из «С.-Петербургского вестника» перепечатаны были лучшие произведения его же: «На смерть князя Мещерского», «Соседу», «На новый 1781 год» и др., а не были перепечатаны, например, «Песнь Петру Великому» или «Песенка отсутствующего мужа». У Капниста издатели просили его сатиры, для напечатания в «Собеседнике» в исправленном виде, особым письмом, напечатанным в первой же книжке журнала[215]. Из стихотворений Княжнина перепечатаны из «Вестника»
Из писателей менее известных, помещавших свои стихи в «Собеседнике», особенного внимания заслуживает Козодавлев, по легкости своего стиха. Полным его именем подписано здесь только одно стихотворение «На смерть князя Голицына»[216], да буквами О. К. подписано «Послание к татарскому мурзе» (Державину)[217]. Но ему можно приписать достоверно еще стихотворения: «Клелии»[218], «К другу»[219], из которых последнее подписано: автор «Приятного путешествия» и стихов «Клелии»; «Приятное» же «путешествие» подписано: К – в. Ему же принадлежит, по всей вероятности, «Письмо к Ломоносову, в котором он называет Державина своим другом и говорит, что писал к нему послание[220], Ему же принадлежит, может быть, и шуточная пьеса «Сновидение», которая напоминает его по стиху и в которой гоже говорится о «Клелии»[221].
Вот одна строфа из его оды «На смерть Голицына». В ней он так хвалит умершего:
В стихах «К мурзе» есть место, замечательное по поэтическому представлению предмета, и потому выпишем его здесь. Козодавлев убеждает Державина писать стихи, не слушая невежд, которые, может быть, уверяют, что люди дельные стихов не сочиняют:
В «Письме к Ломоносову» Козодавлев смеется над торжественными одами и говорит, что они уже выходят из моды. Здесь же высказывает он взгляд на тогдашнее положение стихотворцев в отношении к языку. Он говорит:[224]
Кроме Козодавлева, к Мурзе писали еще несколько пиитов, которых стихи помещены в «Собеседнике». Так, какой-то Василий Жуков (69) написал
Во всех этих стихотворениях, не отличающихся особенным достоинством, хвалят Державина не столько за хорошие стихи, сколько за то, что он писал без лести. Затем речь обращается к самой Фелице, и большая половина стихотворения наполняется восторженными похвалами ее доблестям.
Еще более, нежели к Державину, обращались пииты с хвалебными песнями к княгине Дашковой, причем, разумеется, величали и «российскую Минерву». В первой же книжке Богданович поместил разговор Минервы с Аполлоном, где Дашкову вводят они в сонм муз[228]. В VI книжке находим стихи М. X. княгине Дашковой, оканчивающиеся так:
Г-жа М. С. напечатала стансы на учреждение Российской академии, в которых превозносит златой век Екатерины и называет Дашкову честью своего пола и красою муз[230]. Княжнин поместил здесь письмо к Дашковой, в котором, впрочем, по обычаю, хвалит более Екатерину, нежели саму Дашкову, и подсмеивается над одами, которые всегда уподобляли Екатерину райскому крину и в своем восторге, взятом взаймы, становили вселенную вверх дном[231]. Значит, и тогда уже видели приторность, неестественность и неискренность этих торжественных похвал.
Несколькими стихотворениями наградил «Собеседник» некто Р – Д – Н (70). Он поместил здесь «Цидулку», «Сонет»[232], «Эклогу»[233], потом вдруг прислал письмо, в котором говорит, что десять лет не писал стихов, а теперь сочинил подпись к монументу Петра Великого и потому просит поместить ее в «Собеседнике»[234]. После того прислал он еще стихи «К***» и «Эклогу», два стихотворения, сочиненные на одни и те же заданные рифмы[235]. Стишки пустенькие, за исключением сонета, в котором (если это только не перевод) тяжелым горем отзываются душевные сомнения. Вот мрачное окончание сонета:
Кроме этих стихотворений, замечательно, по благородству и силе выражения, «Послание Катона к Юлию Цезарю» (ч. VIII, ст. V), подписанное буквами Др. (71). Вначале Катон с гордой грустью вспоминает минувшую славу Рима, его героев-граждан, его Брутов, Регулов, Камиллов, потом с желчью негодования нападает на Цезаря за то, что он коварно захватил власть —
«Ты достиг этого, – говорит он, – но не в этом величие»:
«А ты только хочешь быть всем страшным, ты окружаешь себя стражей»
Не менее любопытна ода «На злато»[237], в которой резко раскрыты все бедствия, происшедшие от золота. В начале мира, когда еще не знали золота, – говорит поэт!
Когда же открылось золото и некоторые хитростью завладели им, тогда другие также захотели его, и – несчастные – «подло предались своим врагам». Неужели вы так безумны? – восклицает поэт:
Ода оканчивается обращением к добродетели:
Стихи здесь несколько шероховаты, но все-таки видно, что это не подбор фраз, как всегда было в торжественных одах, а что, напротив того, стихотворение сильно прочувствовано автором, скрывшим, к сожалению, свое имя.
После этих стихотворений можно обратить внимание в «Собеседнике» разве на шутливую оду «К бессмертию» (ч. X), принадлежащую, кажется, А. С. Хвостову (72), и «Дружескую песню» (в четвертой части), тоже, может быть, им написанную. Вот начало оды:
В таком же тоне написана вся ода, выражающая глубокое презрение ко всем правилам ложноклассической пиитики.
Здесь —
И обо всех выражения таковы: спуску нет никому.
В «Дружеской песне» поется:
мы будем пить и веселиться с друзьями да прославлять дела нашей монархини. До остального нам дела нет.
Таковы же пьесы «Старое и новое время»[238] и «Народный обед»[239], поэма в семидесяти стихах, «Н. М. с товарищи». Это как будто подражание «Елисею» Майкова{48}. Вся острота состоит в том, что высокие слова эпических поэм применяются здесь к кулачному бою мужиков из-за окорока и вина, которое было выставлено для народа по случаю какого-то торжества.
К этому же роду нужно отнести «Баталию» Плавильщикова[240].
Заметим еще «Эпитафию жене от ее мужа»:[241]
Затем остаются еще в «Собеседнике» исторические надписи А. Мейера, вроде следующей – к Андрею Боголюбскому:
Или – Симеон Гордый:
Остаются еще стихотворения Муравьева, М. X., торжественные оды П. Икосова (73); остаются притчи Д. Хвостова, стихи Прохора Соловьева и других писателей, благоразумно скрывших имена свои от потомства. Перечисление всех их относится к библиографическим заметкам (74). Читатель не потребует от нас разбора этих произведений. Довольно и того, что они раз были напечатаны. Зачем тревожить гроба мертвых? Скажем только, что многие из них – в том официально восторженном роде, который обличал в пиитах этих короткое знакомство не с парнасским сонмом богов и полубогов, а с обычными обитателями лакейских.
Но и за исключением этих стихотворений в «Собеседнике», как видели читатели, найдется много замечательного в литературном отношении. Если в наше время можно еще перечитывать журналы прошедшего века, то, конечно, только для того, чтобы видеть, как отразилась в них общественная и домашняя жизнь того времени, чтобы проследить в них тогдашние понятия о важнейших вопросах жизни, науки и литературы. И в этом отношении едва ли какой-нибудь из тогдашних журналов может удовлетворить нашему любопытству в такой степени, как «Собеседник». В нем сосредоточивалось все, что составляло цвет тогдашней литературы; его издатели были люди, стоявшие по образованию далеко выше большей части своих соотечественников; стремления их клонились именно к тому, чтобы изобразить нравы современного им русского общества, выставив напоказ и дурное и хорошее. Правда, что и здесь встречаем мы резонерство и торжественные оды, стансы, сонеты и пр., воспевающие нещадно своих милостивцев и прославляющие
Как бы то ни было, «Собеседник» удовлетворял требованиям своего времени. Мы старались показать, как отразилось в нем тогдашнее общество русское, старались выставить на вид главные стремления издателей, показать отчасти, какое влияние имели на ход издания покровительство Екатерины и просвещенное участие княгини Дашковой. Библиографы мало, конечно, найдут для себя данных в этом труде, но об этом мы не много и жалеем. Может быть, упрекнут нас еще в том, что слабо обозначено собственно литературное достоинство произведений. Но худшие и не стоили разбора, лучшие же давно уже оценены, и нам не хотелось повторять того, что прежде и лучше нас уже сказали другие. Притом мы смотрели на «Собеседник» как на памятник более исторический, нежели чисто литературный.
Библиографические заметки
(1) Н. И. Греч, объявив в своей учебной книжке{49} и в «Чтениях о русском языке» издателем «С.-Петербургского вестника» И. Ф. Богдановича, ввел в ошибку многих из последующих писателей. То же потом повторилось и в курсах литературы у Плаксина («История литературы», стр. 244), у Мизко («Столетие русской словесности», стр. 157) и др. Митрополит Евгений в «Словаре светских писателей» (ч. 1, стр. 117, Снегир. изд.) говорит, правда, что Богданович только участвовал в издании «Вестника» в продолжение шестнадцати месяцев с начала издания, но и этому трудно поверить после статьи в 7 № «Вестника» на 1778 год «Об историческом изображении России», соч. Богдановича, – статьи, которая, несмотря на свою крайнюю умеренность, возбудила в нем жесточайший гнев. Оскорбленный автор напечатал в 64 № «С.-Петербургских ведомостей» 1778 года ответ на этот разбор, где «дал восчувствовать гнев свой». Издателем «С.-Петербургского вестника», по свидетельству Евгения, был Григорий Брайко, поводом же к ошибке, вероятно, послужило то, что другой Богданович – Петр – действительно издавал другой, «Новый С.-Петербургский вестник», в 1786 году и издал три книжки, вместо обещанных двенадцати.
(2) Большею частью журналы в то время продолжались только по одному году, если успевали дожить до конца его. Некоторые, являясь и на другой год в том же составе, при тех же издателях, переменяли, однако, название; например, Новиков в 1769 году издавал «Трутень», в 1770 – «Смесь», в 1771 – «Живописец»; Рубан – в 1769 – «Ни то, ни се», в 1771 – «Трудолюбивый муравей», в 1772 – «Старина и новизна».
(3) Из произведений Державина помещены в «Вестнике»: 1) «Песнь Петру Великому» (1778, № 6); 2) Надписи, числом шестнадцать, из которых две внесены в «Полное собрание сочинений Державина», остальные же под сомнением (1779, № 2); 3) «Песенка отсутствующего мужа» (там же); 4) ода «На смерть князя Мещерского» (№ 9); 5) «Ключ» (№ 10); 6) «На рождение на Севере порфирородного отрока» (№ 12); 7) «На отсутствие императрицы Екатерины в Белоруссию» (1780, № 5); 8) Ода «К соседу моему» (№ 8); 9) «Песенка» (там же); 10) «Застольная песня», названная в собрании сочинений «Кружка» (№ 9); 11) «На Новый год» (1781, № 1). Большая часть этих стихотворений перепечатана в «Собеседнике». Ни одно из них не подписано.
Сатира Капниста помещена была в 6 № 1780 года и отсюда перепечатана в «Собеседник» с некоторыми изменениями.
(4) Из более обширных статей, помещавшихся в «Вестнике», заметим: «Об установлении патриаршества в России» (1778, № 9); «Описание Тибетского государства» |(1779, №№ 3–4); «Краткое известие о театральных в России представлениях» (№№ 8–10); «О первом прибытии в Россию англичан» (1780, № 5); «О происхождении и разных переменах российских законов» (№№ 9–10); «Обретение пятой части света» (1781, № 1); «Раздробление и механическое строение тела человеческого» (№ 3). Таковы же большие критические статьи «О «Россиаде»«(1779, № 8) и «О «Потерянном рае»«(1780, №№ 6–7). Кроме ученых статей, находим здесь также и несколько повестей, довольно длинных для тогдашнего времени, например: «Повесть о блаженстве» (1778, № 12; 1779, №№ 1, 3); «Фонг-Кианг, или Торжество дружбы» (1779, № 2); «Розалия» (1780, № 11); «Повесть о Палемоне и Сильвии» (1781, № 3); «Повесть о человеческой бороде» (№ 5). Из одного этого указания видно уже отчасти, как было разнообразно содержание «Вестника».
(5) Из «Вестника», кроме семи стихотворений Державина, перепечатаны в «Собеседнике» многие эпиграммы, сатиры Капниста, несколько стихотворений Княжнина и статья «О правописании слова «драма»«.
(6) Довольно полный рассказ об этом находится, например, у Мизко («Столетие русской словесности», стр. 83–84); см. также словари Евгения и Бантыш-Каменского под именами Державина, Дашковой и Козодавлева. Подробнее же рассказано все это происшествие в объяснениях к сочинениям Державина, Львова (ч. II, стр. 6–9) и в статье г. Грота о «Фелице» и «Собеседнике» («Современник», 1845, № 11, стр. 120–125).