Проезжий. Сами цари ссорятся, сами пускай и разбираются.
Крестьянин. Ну! Да как же так?
Проезжий. А так, что кто в бога верит, тот, что ему ни говори, убивать людей не станет.
Крестьянин. Почему же поп в церкви указ читал, что война объявилась, чтоб запасные собирались?
Проезжий. Про это не знаю, а знаю, что в заповедях – в 6-й прямо сказано: не убий. Запрещено, значит, человеку человека убивать.
Крестьянин. Это, значит, дома. А на войне-то как же без этого? Враги, значит.
Проезжий. По Христову евангелию врагов нету, всех любить велено.
Крестьянин. Ну-ка, почитай!
Проезжий
Крестьянин. Ну, а подати как же? Тоже не отдавать?
Проезжий. Уж это как сам знаешь. Если у тебя самого дети голодные, так известное дело, прежде своих накормить.
Крестьянин. Так, значит, вовсе и солдат не надо?
Проезжий. А на кой их ляд? Миллионы да миллионы с вас же собирают, шутка ли прокормить да одеть ораву такую. Близу миллионов дармоедов этих, а польза от них только та, что вам же земли не дают да вас же стрелять будут.
Крестьянин
Проезжий. А есть люди и теперь, и молодые ребята, поодиночке, а стоят за божий закон, в солдаты не идут: не могу, мол, по Христову закону быть убийцей. Делайте, что хотите, а ружья в руки не возьму.
Крестьянин. Ну и что же?
Проезжий. Сажают в арестантские – сидят там, сердешные, по три, по четыре года. А сказывают, там хорошо им, потому начальство тоже люди, уважают их. А других и вовсе отпускают – говорят: не годится, слаб здоровьем. А он косая сажень в плечах, а не годится, потому – боятся принять такого, он другим расскажет, что солдатство против закона божеского. И отпускают.
Крестьянин. Ну?
Проезжий. Бывает, что отпускают, а бывает, что и помирают там. Да и в солдатах помирают, да еще калечат – кто без ноги, без руки…
Крестьянин. Ну и прокурат же ты малый. Хорошо бы так, да не выйдет так дело.
Проезжий. Отчего не выйдет?
Крестьянин. А оттого…
Проезжий. От чего от того?
Крестьянин. Оттого, что начальству власть дадена.
Проезжий. Да ведь власть-то у начальства только оттого, что вы его слухаете. А не слушайте начальства, и не будет и власти.
Крестьянин
Проезжий. Известно дело, невозможно. Да только кого ты начальством считать будешь: исправника али бога? Кого хочешь слушать: исправника или бога?
Крестьянин. Да это что и говорить. Больше бога не будешь. Первое дело – по-божьи жить.
Проезжий. А коли по-божьи жить, так бога и слушать надо, а не людей. А будешь по-божьи жить, не станешь с чужой земли людей сгонять, не станешь в десятских, старостах ходить, подати отбирать, не пойдешь в стражники, в урядники, а пуще всего в солдаты не пойдешь, не будешь обещаться людей убивать.
Крестьянин. Так как же попы долгогривые-то? Им видать, что не по закону, а что ж они не учат, как должно?
Проезжий. Об этом не знаю. Они свою линию ведут, а ты свою веди.
Крестьянин. То-то долгогривые черти.
Проезжий. Это напрасно: что других осуждать. Надо каждому самому об себе помнить.
Крестьянин. Это как есть.
Крестьянин. Это, значит, ты к тому, что если дружно взяться всем сразу, – напором, значит, – так и земля наша будет и податей не будет?
Проезжий. Нет, брат, не к тому я говорю. Не к тому я говорю, что по-божьи жить, так и земля наша будет и податей платить не станем, а к тому говорю, что жизнь наша плохая только оттого, что сами плохо живем. Жили бы по-божьи, и плохой жизни бы не было. О том, какая была бы наша жизнь, если бы по-божьи жили, – один бог знает, а только то верно, что плохой жизни не было бы. Сами пьем, ругаемся, деремся, судимся, завиствуем, ненавидим людей, закона божьего не принимаем, людей осуждаем: то толстопузые, то долгогривые, а помани нас денежками, мы готовы на всякую службу идти: и в сторожа, и в десятские, и в солдаты, и своего же брата разорять, душить и убивать готовы. Сами живем по-дьявольски, а на людей жалуемся.
Крестьянин. Это верно. Да только трудно, уж как трудно! Другой раз и не стерпишь.
Проезжий. А для души терпеть надо.
Крестьянин. Это как есть! Оттого и плохо живем, что про бога забываем.
Проезжий. То-то и дело. Оттого и жизнь плохая. А то глядишь, забастовщики говорят: дай вот этих да вот этих господ да богачей толстопузых перебьем, – всё от них, – и жизнь наша хорошая будет. И били и бьют, а пользы всё нет никакой. Тоже и начальство: дай только, говорит, сроку, перевешаем да переморим по тюрьмам тысячу, другую народа, устроится жизнь хорошая. А глядишь, жизнь только всё хужеет.
Крестьянин. Да это как есть. Разве можно не судом, надо по закону.
Проезжий. Вот то-то и дело. Одно из двух: либо богу служи, либо дьяволу. Хочешь дьяволу – пьянствуй, ругайся, дерись, ненавиствуй, корыстовайся, не божьего закона слушайся, а людского, – и жизнь будет плохая; а хочешь служить богу, – его одного слухай: не то, что грабить или убивать, а никого не осуждай, не ненавиствуй, не влипай в худые дела, и не будет плохой жизни.
Крестьянин
Где же ложиться будешь? На печке, что ль? Баба подстелет.
Л. Толстой.
12-го октября 1909 г.
Комментарии В. С. Мишина
ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ
11 сентября 1909 г., в бытность у В. Г. Черткова в Крекшине,[1] Толстой отметил в Дневнике: «Записал разговор с крестьянами», и дальше под тем же числом: «Ничего, кроме разговора с крестьянами, не записал» (т. 57, стр. 137).
В Записной книжке под этим числом Толстой набросал в художественной форме свой разговор с крестьянами о причинах их бедственного положения и о средствах избавления от него (см. т. 57, стр. 239—241) и в тот же день записал эту сценку на отдельных листах (см. описание рук. № 1).
Как в Записной книжке, так и в первой черновой рукописи Толстой не называет действующих лиц и не дает заглавия этой сценке.
По содержанию и характеру записи диалога в Записной книжке можно заключить, что Толстой стремился придать этому диалогу чисто художественную форму, исключив из него все автобиографическое. Судя по народным оборотам речи, разговор с крестьянами ведет также человек из народа.
Запись диалога, сделанная на отдельных листах, по форме резко отличается от первой записи. Здесь разговор ведет сам автор. Крестьяне пришли к нему, и, здороваясь с ними, автор благодарит их за это: «Здравствуйте, братцы. Спасибо, что пришли».[2] Далее, в ответ на жалобы крестьян на «недостатки», автор отвечает: «Есть у меня сын, тоже всё матери на недостатки жалуется. А приехал я к нему: полная конюшня лошадей, собаки охотницкие по сто рублей плачены». Речь автора в этой записи не похожа на речь крестьян, и вся сценка написана более пространно, в особенности последний монолог автора, в котором он пытается указать пути выхода из «бедственного положения» крестьян.
Однако уже в первой копии, сделанной со второй записи диалога, Толстой вычеркивает всё, что указывало на автобиографичность этой беседы. Вычеркиваются слова из первой реплики автора: «Спасибо, что пришли»; а реплика о сыне, цитированная выше, заменяется следующей: «Вот тоже я сейчас от помещика, так тоже всё на недостатки жалуется. А у самого 12 лошадей на конюшне, оранжереи, теплицы, собаки охотницкие по 100 рублей плачены. А всё говорит недостатки» (см. рук. № 2).
Сценка перестраивается с разговора автора с крестьянами на разговор «приезжего» с крестьянином. Соответственно этому вписывается заглавие: «Приезжий и крестьянин», и реплики каждого из них помечаются буквами «П.» и «К.».
Следующая копия (рук. № 3) вновь перерабатывается Толстым от начала до конца. Исключается место о помещике (см. выше), почти целиком вычеркивается последний монолог «приезжего». Самый разговор заканчивается уже словами крестьянина, которыми заканчивается (почти дословно) сценка и в окончательной редакции. Заглавие изменяется на «Проезжий старик и крестьянин».
Можно предположить, что исправление этой, второй, копии Толстой производил 14 сентября. В Дневнике под этим числом он отметил: «Поправил разговор проезжего с крестьянином» (т. 57, стр. 139). Подтверждением этому может служить то обстоятельство, что как во второй копии, так и в Дневнике 14 сентября Толстой употребил впервые слово «проезжего» вместо «приезжего».
18 сентября Толстой записал в Дневнике: «Сейчас дома прибавил к 1-му разговору и хочу переделать 2-й» (т. 57, стр. 142). «Первым разговором» Толстой называл «Разговор с прохожим», а вторым – «Проезжий и крестьянин».[3]
Однако до 22 сентября Толстой, повидимому, не принимался за исправление «второго разговора»: третья копия помечена именно этим числом (см. описание рук. № 4). Дальнейшая работа над ним, судя по отметкам переписчиков на обложках рукописей и записям Толстого в Дневнике, производилась 22, 25, 30 сентября, 2, 4, 6, 8, 9, 11 и 12 октября (см. описание рукописей и записи в Дневнике, т. 57, стр. 145, 147, 149 и 150).
Соответственно развитию темы диалога Толстой в Записной книжке вносил как отдельные мысли к нему, реплики, так и целые сцепки (см. т. 57, стр. 242, 243, 245 и 246).
4 октября Толстой дал этому «Разговору» окончательное заглавие (см. описание рук. № 7), а 12 октября была в основном закончена работа над ним. Этим числом подписана переписчицей последняя, полная, рукопись (№ 13). Дубликат этой рукописи, имеющий лишь одну поправку Толстого, надо думать, просматривался Толстым 22 октября, о чем он отметил в этот день в Дневнике: «Чуть-чуть поправил разговор» (т. 57, стр. 158).
При жизни Толстого диалог «Проезжий и крестьянин» напечатан не был. Впервые опубликован в 1917 г. в газете «Утро России», № 116 от 10 мая.
В настоящем издании диалог печатается по рукописи № 13.
ОПИСАНИЕ РУКОПИСЕЙ
1. Автограф. 5 лл. почтового формата, исписанных с обеих сторон. Пагинация рукой Толстого цифрами 1-10.
2. Машинописная копия рук. № 1 с исправлениями Толстого. 7 лл. 4°
3. Машинописная копия рук. № 2 с большими исправлениями Толстого. 8 лл. 4°.
4. Машинописная копия рук. № 3 с исправлениями Толстого. 2 лл. 4° и 3 отрезка (остальные переложены в следующие рукописи).
5. Машинописная копия рук. № 4. 1 л. 4° и 1 л. почтового формата автографа-вставки (остальные листы переложены в следующие рукописи).
6. Машинописная копия рук. № 5 с большими исправлениями и вставками Толстого. 10 лл. 4°, 1 л. почтового формата (автограф-вставка) и 4 отрезка (часть листов переложена из предыдущих рукописей).
7. Машинописная копия рук. № 6 с исправлениями Толстого. 4 лл. 4° и 7 отрезков (часть листов и отрезков переложена в следующие рукописи).
8. Машинописная копия рук. № 7 с исправлениями Толстого. 11 лл. 4°, 1 л. почтового формата (автограф-вставка) и 5 отрезков.
9. Машинописная копия рук. № 8 с исправлениями Толстого, 5 лл. 4° и 2 отрезка (часть листов и отрезков переложена в следующие рукописи).
10. Машинописная копия рук. № 9 с исправлениями Толстого. 3 лл. 4° и 8 отрезков (часть отрезков переложена в следующую рукопись).
11. Машинописная копия части рук. № 10. 1 отрезок (остальные листы и отрезки переложены в следующую рукопись).
12. Машинописная копия рук. 10 и 11. 10 лл. 4°, 1 л. почтового формата (автограф-вставка) и 2 отрезка.
13. Машинописная копия рук. № 12. 9 лл. F° и 1 отрезок.
14. Дубликат рукописи № 13 с одной поправкой Толстого. Исправления, сделанные Толстым в рукописи № 13, перенесены в данную рукопись H. М. Кузьминым.
ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОМУ ТОМУ
В 37-м томе Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого продолжается публикация его произведений, написанных в последние годы жизни. Здесь помещены относящиеся к 1906—1910 гг. художественные произведения, статьи, очерки.
Для правильной оценки включенных в этот том произведений следует учитывать систему взглядов Толстого в целом, в их совокупности, во всей сложности переплетения сильных и слабых сторон. Эти взгляды выражены не только в произведениях Толстого, но также в его дневниках и письмах, в которых читателю раскрывается потрясающая картина мучительных переживаний, вызванных у писателя все более и более ухудшавшимся положением народа, политической реакцией в стране, поисками пути изменения действительности и полным непониманием единственно возможного пути – революционной борьбы.
Годы, к которым относятся публикуемые в 37-м томе произведения, это годы безудержного террора, которым царское правительство стремилось задушить революционную борьбу. Истекающая кровью страна была покрыта виселицами, тюрьмы были переполнены, всякие проявления революционного протеста жестоко карались. Либеральная буржуазия, с ликованием встретившая поражение революции 1905—1907 гг., всемерно помогала самодержавию обманывать народ. Обнищание масс дошло до предела. Но гнев народа не мог быть подавлен никакими репрессиями и нарастал с каждым днем. Настроения пассивизма, непротивления, выражавшие слабые стороны взглядов крестьянства и нашедшие отражение и во взглядах Толстого, стали постепенно изживаться в массах под могучим влиянием пролетарской революционной борьбы и уроков первой русской революции.
Вся эта совокупность условий русской жизни нашла отражение и в эволюции Толстого, писателя, который переживал народные бедствия с такой силой, что страдания крестьянства стали его собственными страданиями.[4]
В последний период жизни Толстой, при всех кричащих противоречиях своих взглядов, при всей интенсивности пропагандирования реакционной теории непротивления злу, не только не перестал быть обличителем существовавшей политической системы, но сам все отчетливее осознавал свой гражданский долг писателя, срывающего с правящей верхушки и эксплуататорских классов все и всяческие маски.
Великая роль Толстого-обличителя с особенной силой стала очевидной в 1908 г., когда все передовое человечество отметило восьмидесятилетие со дня его рождения. Всемирно-историческое значение Толстого тогда получило оценку от имени революционной России в статье Ленина «Лев Толстой, как зеркало русской революции». Ленин охарактеризовал взгляды гениального художника как отражение силы и слабости крестьянской революционности в эпоху 1861—1904 гг. Он с гордостью писал о Толстом как страстном обличителе существовавшей системы, беспощадном критике эксплуатации и рабства, враге самодержавия, выразителе настроений широчайших масс крестьянства. И в то же время Ленин учил отделять в творчестве Толстого то, что принадлежит будущему, от того, что ушло в прошлое. Великий вождь пролетариата указал на опасность, которую представляло для судеб русской революции «толстовское непротивление злу, бывшее серьезнейшей причиной поражения первой революционной кампании».[5]
Трудовой народ в приветствиях, посланных Толстому в связи с юбилеем, выразил свою горячую любовь и благодарность за его самоотверженную деятельность обличителя и критика. Так, в послании рабочих Балтийского судостроительного завода говорилось:
«Из душных мастерских завода мы, люди тяжелого труда и тяжелой доли, сыновья одной с Вами несчастной родной матери, шлем Вам привет, чтя в лице Вашем национального гения, великого художника, славного и неутомимого искателя истины. Мы, русские рабочие, гордимся Вами как национальным сокровищем, и лишь хотели бы, чтобы и могучему созидателю новой России – рабочему классу – природа дала своего Льва Толстого».
И в то же время своей обличительной деятельностью Толстой вызывал острую ненависть царского правительства, правящих классов, церкви. Реакционная пресса все более усиливала погромную травлю писателя, либералы в своих лживо-лицемерных писаниях грубо извращали сущность его творчества. Царское правительство всеми силами пыталось (как откровенно признала официозная газета «Россия») пресечь «стремления придать почитанию гр. Толстого характер общественного сочувствия его деятельности, направленной против православной веры, против государства и государственных установлений».[6] Разгул черносотенной травли дошел до таких пределов, что Иоанн Кронштадтский сочинил «молитву» о скорейшей смерти Толстого, а епископ Гермоген опубликовал «архипастырское обращение», содержавшее отъявленные ругательства по адресу писателя.
Однако никакая травля не могла остановить обличительную деятельность Толстого. До конца своих дней он остался верен своему убеждению в том, что необходимо неустанно «обличать богатых в их неправде и открывать бедным обман, в котором их держат».[7] Еще в 1890-х гг., в связи с преследованиями за статью «О голоде», он писал: «Я пишу, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам.... и пишу не нечаянно, а сознательно…»[8] О том, что он не прекратит обличений существующих порядков, несмотря ни на какие репрессии, Толстой открыто заявил правительству в статье «По поводу заключения В. А. Молочникова» (1908).
Но, как отметил Ленин, «противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие».[9] Замечательно сильный, искренний протест, гениальные обличения социальной несправедливости и лжи сочетались в деятельности писателя с проповедью нравственного самоусовершенствования, всепрощения, с надеждами на возможность отказа власть имущих от зла, их перевоспитания и т. д. Толстой – «горячий протестант, страстный обличитель, великий критик обнаружил вместе с тем в своих произведениях такое непонимание причин кризиса и средств выхода из кризиса, надвигавшегося на Россию, которое свойственно только патриархальному, наивному крестьянину, а не европейски-образованному писателю».[10]
Противоречивость взглядов Толстого со всей отчетливостью выразилась и в одном из самых лучших его публицистических произведений – статье «Не могу молчать» (1908).
Эта статья, вызванная все возраставшим столыпинским террором, имела огромный резонанс. Мировое общественное мнение высоко оценило протест великого писателя против массовых казней революционеров и восставших крестьян. Несмотря на то, что «Не могу молчать» было напечатано за границей и могло появиться в России легально только в отрывках, этот, как тогда говорили, «манифест Толстого» получил большую известность.
Как следует из Дневника Толстого, непосредственным поводом к написанию статьи явились газетные сообщения о казни через повешение в Херсоне крестьян «за разбойное нападение на усадьбу землевладельца»[11]. Однако содержание статьи оказалось значительно шире даже весьма острой и важной самой по себе темы о самодержавно-полицейском терроре: это было суровое обвинение всему существовавшему строю. Толстой подчеркнул, что террор был выражением непримиримой вражды царского правительства к представителям «лучшего сословия народа». Говоря о двенадцати казненных крестьянах, писатель продолжал: «…делается это, не переставая годами, над сотнями и тысячами таких же обманутых людей, обманутых теми самыми людьми, которые делают над ними эти страшные дела». Толстой говорит, что двенадцать казненных – это люди, «на доброте, трудолюбии, простоте которых только и держится русская жизнь» и что задушены они «теми самыми людьми, которых они кормят, и одевают, и обстраивают…»
Обличение правящих классов, «высшего сословия», глубоко враждебного народу, составляет пафос всей статьи. С ненавистью говорит Толстой о царском правительстве, которое ввело в систему казни «для достижения своих целей», о том, что «представители христианской власти, руководители, наставники, одобряемые и поощряемые церковными служителями», совершают «величайшие преступления, ложь, предательство, всякого рода мучительство…» Толстой гневно опроверг обычные утверждения царских чиновников и попов о том, что смертные казни – это единственное средство успокоения народа. Обличая правительство, он писал: «Все те гадости, которые вы делаете, вы делаете для себя, для своих корыстных, честолюбивых, тщеславных, мстительных личных целей, для того, чтобы самим пожить еще немножко в том развращении, в котором вы живете…»
Как и в других своих статьях, Толстой указывал, что освобождение земельной собственности, передача ее народу является важнейшей задачей, без выполнения которой никакие «усмирения» и «успокоения» невозможны. В ужасах, происходивших в России, Толстой винил весь правительственный аппарат «от секретарей суда до главного министра и царя», – участников «ежедневно совершаемых злодеяний».
Но этот беспощадно-резкий и смелый протест, отражавший настроения народа, совмещался в статье «Не могу молчать» с увещаниями, основанными на религиозно-нравственном учении, увещаниями, обращенными к тем людям, которые покрыли Россию виселицами. «Да, подумайте все вы, от высших до низших участников убийств, подумайте о том, кто вы, и перестаньте делать то, что делаете, – писал Толстой в заключении статьи. – Перестаньте – не для себя, не для своей личности, и не для людей, не для того, чтобы люди перестали осуждать вас, но для своей души, для того бога, который, как вы ни заглушаете его, живет в вас». Однако этому предшествовала критика революционеров с позиций непротивления, то есть критика той единственной силы, которая только и могла смести до основания ненавистный Толстому строй угнетения и рабства.
Определяющей и самой сильной стороной статьи является позиция Толстого-обличителя. В том, что он выступал своей статьей прежде всего в этой роли, свидетельствуют и его собственные признания. «Знаю я, – пишет Толстой, – что все люди – люди, что все мы слабы, что все мы заблуждаемся и что нельзя одному человеку судить другого. Я долго боролся с тем чувством, которое возбуждали и возбуждают во мне виновники этих страшных преступлений, и тем больше, чем выше по общественной лестнице стоят эти люди». И далее следуют знаменательные слова: «