Между ними слышалось что-то похожее на плач ребенка и слова:
– Э, не руби… стой… увидят… Нож есть, Евстигнеич?.. Давай нож…
– Что нибудь делят, подлецы, – спокойно сказал капитан.
Но в то же самое время с разгоревшимся, испуганным лицом вдруг выбежал из-за угла хорошенький прапорщик и, махая руками, бросился к казакам.
– Не трогайте, не бейте его! – кричал он детским голосом.
Увидев офицера, казаки расступились и выпустили из рук белого козленка. Молодой прапорщик совершенно растерялся, забормотал что-то и со сконфуженной физиономией остановился перед ним. Увидав на крыше меня и капитана, он покраснел еще больше и, припрыгивая, подбежал к нам.
– Я думал, что это они ребенка хотят убить, – сказал он, робко улыбаясь.
Генерал с конницей поехал вперед. Батальон, с которым я шел из крепости N, остался в арьергарде. Роты капитана Хлопова и поручика Розенкранца отступали вместе.
Предсказание капитана вполне оправдалось: как только мы вступили в узкий перелесок, про который он говорил, с обеих сторон стали беспрестанно мелькать конные и пешие горцы, и так близко, что я очень хорошо видел, как некоторые, согнувшись, с винтовкой в руках, перебегали от одного дерева к другому.
Капитан снял шапку и набожно перекрестился; некоторые старые солдаты сделали то же. В лесу послышались гиканье, слова: «иай гяур! Урус иай!» Сухие, короткие винтовочные выстрелы следовали один за другим, и пули визжали с обеих сторон. Наши молча отвечали беглым огнем; в рядах их только изредка слышались замечания в роде следующих: «
Орудия въезжали в цепь, и после нескольких залпов картечью неприятель, казалось, ослабевал, но через минуту и с каждым шагом, который делали войска, снова усиливал огонь, крики и гиканье.
Едва мы отступили сажен на триста от аула, как над нами со свистом стали летать неприятельские ядра. Я видел, как ядром убило солдата… Но зачем рассказывать подробности этой страшной картины, когда я сам дорого бы дал, чтобы забыть ее!
Поручик Розенкранц сам стрелял из винтовки, не умолкая ни на минуту, хриплым голосом кричал на солдат и во весь дух скакал с одного конца цепи на другой. Он был несколько бледен, и это очень шло к его воинственному лицу.
Хорошенький прапорщик был в восторге; прекрасные черные глаза его блестели отвагой, рот слегка улыбался; он беспрестанно подъезжал к капитану и просил его позволения броситься
– Мы их отобьем, – убедительно говорил он: – право, отобьем.
– Не нужно, – кротко отвечал капитан: – надо отступать.
Рота капитана занимала опушку леса и лежа отстреливалась от неприятеля. Капитан в своем изношенном сюртуке и взъерошенной шапочке, опустив поводья белому маштачку и подкорчив на коротких стременах ноги, молча стоял на одном месте. (Солдаты так хорошо знали и делали свое дело, что нечего было приказывать им.) Только изредка он возвышал голос, прикрикивая на тех, которые подымали головы.
В фигуре капитана было очень мало воинственного; но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. «Вот кто истинно храбр», сказалось мне невольно.
Он был
Француз, который при Ватерлоо сказал: «la garde meurt, mais ne se rend pas»,[28] и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости; и как же после этого не болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми воинами слышишь французские пошлые фразы, имеющие претензию на подражание устарелому французскому рыцарству?..
Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапорщик со взводом, послышалось недружное и негромкое ура. Оглянувшись на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые с ружьями в руках и мешками на плечах насилу-насилу бежали по вспаханному полю. Они спотыкались, но всё подвигались вперед и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал молодой прапорщик.
Всё скрылось в лесу…
Через несколько минут гиканья и трескотни из лесу выбежала испуганная лошадь, и в опушке показались солдаты, выносившие убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два солдата держали его под мышки. Он был бледен, как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того воинственного восторга, который одушевлял ее за минуту перед этим, как-то страшно углубилась между плеч и спустилась на грудь. На белой рубашке под расстегнутым сюртуком виднелось небольшое кровавое пятнышко.
– Ах, какая жалость! – сказал я невольно, отворачиваясь от этого печального зрелища.
– Известно, жалко, – сказал старый солдат, который, с угрюмым видом, облокотясь на ружье, стоял подле меня. – Ничего не боится: как же этак можно! – прибавил он, пристально глядя на раненого. – Глуп еще – вот и поплатился.
– А ты разве боишься? – спросил я.
– А то нет!
Четыре солдата на носилках несли прапорщика; за ними форштатский солдат вел худую, разбитую лошадь, с навьюченными на нее двумя зелеными ящиками, в которых хранилась фельдшерская принадлежность. Дожидались доктора. Офицеры подъезжали к носилкам и старались ободрить и утешить раненого.
– Ну, брат Аланин, не скоро опять можно будет поплясать с ложечками, – сказал с улыбкой подъехавший поручик Розенкранц.
Он, должно быть, полагал, что слова эти поддержат бодрость хорошенького прапорщика; но, сколько можно было заметить по холодно-печальному выражению взгляда последнего, слова эти не произвели желанного действия.
Подъехал и капитан. Он пристально посмотрел на раненого, и на всегда равнодушно-холодном лице его выразилось искреннее сожаление.
– Чтò, дорогой мой Анатолий Иваныч? – сказал он голосом, звучащим таким нежным участием, какого я не ожидал от него: – видно, так Богу угодно.
Раненый оглянулся; бледное лицо его оживилось печальной улыбкой.
– Да, вас не послушался.
– Скажите лучше: так Богу угодно, – повторил капитан.
Приехавший доктор принял от фельдшера бинты, зонд и другую принадлежность и, засучивая рукава, с ободрительной улыбкой подошел к раненому.
– Чтò, видно, и вам сделали дырочку на целом месте, – сказал он шутливо-небрежным тоном: – покажите-ка.
Прапорщик повиновался; но в выражении, с которым он взглянул на веселого доктора, были удивление и упрек, которых не заметил этот последний. Он принялся зондировать рану и осматривать ее со всех сторон; но выведенный из терпения раненый с тяжелым стоном отодвинул его руку…
– Оставьте меня, – сказал он чуть слышным голосом: – всё равно я умру.
С этими словами он упал на спину, и через пять минут, когда я, подходя к группе, образовавшейся подле него, спросил у солдата: «чтò прапорщик?» мне отвечали:
Уже было поздно, когда отряд, построившись широкой колонной, с песнями подходил к крепости.
Солнце скрылось за снеговым хребтом и бросало последние розовые лучи на длинное, тонкое облако, остановившееся на ясном, прозрачном горизонте. Снеговые горы начинали скрываться в лиловом тумане; только верхняя линия их обозначалась с чрезвычайной ясностью на багровом свете заката. Давно взошедший прозрачный месяц начинал белеть на темной лазури. Зелень травы и деревьев чернела и покрывалась росою. Темные массы войск мерно шумели и двигались по роскошному лугу; в различных сторонах слышались бубны, барабаны и веселые песни. Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и, исполненные чувства и силы, звуки его чистого грудного тенора далеко разносились по прозрачному вечернему воздуху.
Комментарий Н. М. Мендельсона
С 30 мая 1851 г., дня приезда Толстого в станицу Старогладковскую, и до 19 января 1854 г., когда он выехал обратно в Ясную поляну, продолжалось его пребывание на Кавказе.
Как писатель, он работал здесь над богатым запасом привезенных с собою воспоминаний из помещичьей жизни и над новыми материалами, которые дали ему природа и люди Кавказа.
Кавказские впечатления были использованы Толстым для такой крупной вещи, как «Казаки», писавшейся с перерывами более десяти лет, легли в основу ряда мелких и сравнительно быстро написанных произведений, – «Набег», «Рубка леса», «Разжалованный» («Встреча в отряде»), связанных, главным образом, с жизнью русской военной среды на далекой окраине, или остались лишь в области замыслов, едва намеченных в дневнике да эпизодически вкрапленных в военные рассказы. Такова, например, «драматическая и занимательная история семейства Джеми». Она была рассказана Толстому его приятелем Балтой, отмечена в дневнике (31 марта 1852 г.), как «сюжет для кавказского рассказа», но лишь мельком отразилась в работе над «Набегом».
Последний рассказ и начинает собою серию собственно-кавказских рассказов.
В основе его лежат впечатления, полученные Толстым от жизни в военной среде и от личного его участия в военных действиях на Кавказе.
Официально Толстой стал военным в начале 1852 г. 3 января он выдержал экзамен на юнкера при штабе кавказской артиллерийской бригады, получил чин фейерверкера 4 класса и предписание ехать к своей батарее, а 13 февраля положение Толстого, как военного, было окончательно оформлено: этим числом помечен приказ о зачислении его на военную службу фейерверкером 4 класса в батарейную № 4 батарею 20-й артиллерийской бригады (см. В. П. Федоров. «Лев Николаевич Толстой на военной службе», – «Братская помощь» 1910, 12, стр. 37–42).
Но еще до этого Толстому пришлось участвовать в военных действиях. В середине 1851 г. он, как волонтер, был в набеге русского отряда на горные аулы, произведенном под начальством кн. Барятинского. «Был в набеге», – записал он в дневнике под 3 июля 1851 г. – Тоже действовал нехорошо: бессознательно и трусил Барятинского».
Уже надев военный мундир, Толстой участвует в деле с чеченцами 17–18 февраля 1852 г. Он едва не был убит: снаряд ударил в колесо орудия, стоявшего рядом с ним. Впечатление было чрезвычайно сильное и память об этом бое жива была у Толстого до старости. В дневнике 1897 г., под 18 февраля, он вспоминает: «45 лет тому назад был в сражении». 18 февраля 1906 г. он, перепутав воспоминания о двух февральских походах – 1852 и 1853 гг., писал Г. А. Русанову: «Сегодня 53 года, как неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил. Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я был бы убит, и меня не было бы» («Вестник Европы» 1915, 4, стр. 18).
На ряду с участием в военных действиях идут наблюдения над военными, среди которых он живет вместе с братом Н. Н. Толстым. Им обоим «нельзя не сознать взаимное превосходство над другими» (дневник от 12 июня 1851 г.), но они не говорят об этом, понимая друг друга без слов. Здесь, между прочим, один из источников той «сатиры», которую Толстой, как видно будет дальше, так тщательно старался удалять из первоначальных очерков «Набега».
Слушая разговоры людей, на которых он смотрит, в огромном большинстве случаев, сверху вниз, Толстой особенно «поражается» разговорами офицеров о храбрости: «Как заговорят о ком-нибудь, – храбр он? – Да, такъ. Все храбры». – Он задумывается над тем, что же такое храбрость, пробует дать ее определение, но, недовольный, зачеркивает его (дневник от 12 июня 1851 г.).
Следует добавить к этому, что в журналистике и литературе самого начала 1850-х гг. видное место занимали всякого рода военные записки, очерки, письма, воспоминания, которые, как показал это Б. М. Эйхенбаум, не могли остаться без влияния на Толстого, делавшего свои первые шаги в литературе.[29]
Таковы были впечатления, наблюдения и мысли, с которыми Толстой принялся за работу над будущим «Набегом».
В противоположность материалам, относящимся к помещичьей жизни, материалы, легшие в основу «Набега», схвачены по свежим следам, не успели «отстояться», радикально переработаться. Немудрено, что те лица, которые, в большинстве случаев незаметно для самих себя, позировали Толстому в качестве натурщиков для портретной галлереи офицеров, легко угадывались первыми читателями «Набега» на Кавказе, легко угадываются и сейчас при параллельном чтении рассказа и соответствующих мест из дневников и писем кавказской поры.
Так, например, в капитане Хлопове без труда можно найти некоторые черты сослуживца Толстого по 4 батарее, капитана Хилковского. 5 июля 1851 г. Толстой писал о нем Т. А. Ергольской: «Потом старый капитан Хилковский, из уральских казаков – старый простой солдат, но благородный, храбрый и добрый». (ПСС, т. XXI, стр. 109). В дневнике под 21 марта 1852 г. Толстой записал о Хилковском: «Славный старик! – Прост (в хорошем значении слова) и храбр. – В этих двух качествах я уверен; и притом его наружность не исключает, как наружность С[улимовского], все хорошее». Образ Хлопова выписан с явной симпатией. Это потому, что его прототип, Хилковский, «очень нравится» Толстому, нравится до того, что ему иногда неловко на него смотреть, – «так, как мне бывало неловко смотреть на людей, в которых я влюблен», добавляет Толстой (дневник от 24 марта 1852 г.). «Влюбленность» в Хилковского дала возможность Толстому в том месте «Набега», где речь идет о матери капитана Хлопова, дать тоже с любовью исполненный экскурс в область хорошо ему известной дворянской мелкопоместной жизни. Именно у этого места стоит «отметка» 5 + в третьей из дошедших до нас редакций «Набега» (см. описание рукописей, стр. 294).
Молоденький офицер Аланин, в первоначальных редакциях «Набега» называвшийся «грузинским князьком» или «молодым прапорщиком», несомненно, близок прапорщику легкой № 6 батареи Н. И. Буемскому. Описывая офицерскую среду, Толстой 5 июля 1851 г. писал Т. А. Ергольской: «Потом Буемский, молодой офицер, ребенок, напоминающий Петрушу» (ПСС., т. XXI, стр. 109). Толстой однажды очень обидел юношу, прочтя ему страницы «Набега», в которых изображен Аланин. «Прочел Б[уемскому] то, что писал о нем, и он, взбешенный, убежал от меня» (дневник от 24 июня 1852 г.). Если эта запись может показаться недостаточно убедительной, так как в ней не названо то, что читал Толстой (он мог читать и письмо), то запись дневника от 30 марта 1852 г. не оставляет ни малейшего сомнения в том, что «натурой» для Аланина послужил Буемский. «Мой
В Розенкранце узнал себя офицер линейного казачьего войска А. В. Пистолькорс. В дневнике от 11–16 декабря 1853 г. записано: «Сулимовский с обыкновенной своей грубостью рассказал мне, как Пистолькорс ругает меня за Розенкранца; это сильно огорчило меня и охладило к литературным занятиям, но объявление «Современника» на 1854 год снова возбудило меня к ним».
Наконец, в образе генерала было, очевидно, настолько ясное сходство с кн. Барятинским, что Толстой, вскоре после напечатания «Набега» в «Современнике», записал в дневнике: «Меня сильно беспокоит то, что Б[арятинский] узнает себя в р[ассказе] «Набег».
Начало работы над «Набегом» относится к маю 1852 г. Еще не кончив «Детства», чередуя работу над ним с работой над новой вещью, Толстой принимается за «Письмо с Кавказа», – так назывался тот очерк, из которого, по всей вероятности, впоследствии вышел «Набег».
С 17 по 21 мая включительно идет в дневнике ряд записей о работе над «Письмом с Кавказа».
На первых порах результатами работы Толстой не очень доволен. «Сейчас начал и изорвал письмо с Кавказа, обдумаю его», – записано под 17 мая. На другой день: «Писал п[исьмо] с К[авказа], кажется порядочно, но нехорошо». 19 мая: «Как-то не пишется п[исьмо] с Кавказа, хотя мыслей много и, кажется, путные». 20 мая: «Писал п[исьмо] с К[авказа] – и хорошо, и дурно». 21 мая: «Писал опять небрежно. Завтра переписываю эту же часть письма с К[авказа] и продолжаю дальше».
Под 31 мая в дневнике записано: «Не спал и писал о храбрости. Мысли хороши, но от лени и дурной привычки слог не обработан». Здесь, несомненно, идет речь об отрывке, начинающемся цитатой из Платона: «Храбрость есть наука того: чего должно и чего не должно бояться». В связи с программой «Кавказских очерков», записанной в дневнике под 19 октября (она приведена ниже), можно предполагать, что отрывок этот был началом самостоятельного целого. Как таковое, отрывок, очевидно, не получил дальнейшего развития и был использован, в измененном виде, для одной из редакций «Набега» (см. вар. № 23, стр. 238–239).
В июне «Письмо с Кавказа» упоминается дважды.
4 июня Толстой записал: «Писал письмо с Кавказа мало, но хорошо. Чувствую себя хорошо. Я увлекался сначала в генерализацию, потом в мелочность, теперь, ежели не нашел середины, по крайней мере понимаю ее необходимость и желаю найти ее». Запись говорит о настойчивых поисках «тона» для рассказа и о некоторой уже пройденной в этом отношении ступени: Толстой отказывается как от «генерализации», т. е. от подчинения портретов действующих лиц и развития событий заранее поставленному вопросу о войне и храбрости, так и от чрезмерного увлечения чисто-реалистическими подробностями, не спаянными какой-нибудь общей мыслью. Под 17 июня записано: «Небрежно написал две страницы п[исьма] с К[авказа]».
Июль дает семь записей, относящихся к будущему «Набегу».
5 июля Толстой принялся за работу, «начал хорошо, а кончил небрежно». Запись 7 июля говорит о новом важном моменте в поисках «тона» рассказа: «Надо торопиться скорее окончить сатиру моего п[исьма] с Кавк[аза], а то сатира не в моем характере». 8 июля Толстой «писал п[исьмо] с К[авказа] порядочно». Записи 12 и 13 июля, хотя и не говорят прямо о «Письме с Кавказа», имеют к нему, по всей вероятности, непосредственное отношение. 12 июля Толстой «читал М. Д., плоско». На другой день – слушал чтение М. Д. знакомым офицером Буемским, а докончил чтение сам. Если, что очень вероятно, М. Д. расшифровывается, как Михайловский-Данилевский, то нельзя не поставить эти заметки в связь с тем местом «Набега», где капитан Хлопов рекомендует автору, если он хочет узнать, «какие сражения бывают», прочесть книгу А. И. Михайловского-Данилевского: «Описание отечественной войны 1812 года».
14 июля Толстой «кончил брульон п[исьма] с К[авказа]. Много надо переделывать, но может быть хорошо. Завтра примусь». Но на следующий день записано: «П[исьмо] с К[авказа] лежит на столе, и я не принимаюсь за него». Произошло это, конечно, оттого, что в это время Толстой всё усиленнее думает над планом «Р[усского] помещичьего романа».
Запись 20 июля является отметкой о новой вехе в творческой истории «Набега». Она такова: «Завтра начинаю переделывать п[исьмо] с К[авказа], я себя заменю волонтером». Очевидно, ко времени после 20 июля надо отнести рукопись № 2 (см. «Описание рукописей «Набега», стр. 290). После этого долго нет записей о работе над «Письмом с Кавказа».
29 августа Толстой был «до глупости обрадован» письмом Некрасова с благоприятным отзывом о «Детстве», поэтому – «завтра писать письма Некрасову, Буемскому и – сочинять».
Прежде всего усиленно «сочиняется» уже хорошо обдуманный «Роман русского помещика», а 13 октября в дневнике записано: «Хочу писать К[авказские] О[черки] для образования слога и денег». 19 октября набросана и программа задуманной серии. «Ежели п[исьмо] от Р[едактора] побудит меня писать Оч[ерки] Кавк[аза], то вот программа их: 1) Нравы народа: а) История Сал [?], b) Рассказы Балты, с) Поездка в Мамакай-Юрт. 2) Поездка на море: а) История Немца, b) Армянское управление, с) Странствование кормилицы. 3) Война: а) Переход, b) Движение, с) Что такое храбрость?» Из первого отдела этой части программы, которая 21 октября была дополнена «рассказами Япишки», до нас дошел незаконченный отрывок: «Записки о Кавказе. Поездка в Мамакай-Юрт», впервые печатаемый в настоящем томе (см. стр. 215–217). Второй отдел остался, очевидно, неосуществленным. Третий, по всей вероятности, говорит о материалах для будущего «Набега».
26 ноября отмечено получение письма от Некрасова: «Мне дают 50 руб. серебром за лист, и я хочу, не отлагая, писать рассказы о К[авказе]. Начал сегодня. Я слишком самолюбив, чтоб написать дурно, а написать еще хорошую вещь едва ли меня хватит». Работа продолжается 27 и 28 числа. Толстой не удовлетворен ею. «Нейдет Кавк[азский] рассказ», записывает он 27 ноября. «Пробовал писать, нейдет, – заносит он в дневнике 28 ноября. – Видно, прошло время для меня переливать из пустого в порожнее. Писать без цели и надежды на пользу решительно не могу».
Что именно «начал» Толстой, сказать трудно, но вряд ли он говорит о том, из чего впоследствии вышел «Набег»: последний, в виде «Письма с Кавказа», был «начат» уже давно. По всей вероятности, здесь идет речь о какой-нибудь теме, намеченной в первом пункте программы «Кавказских очерков», – например, о «рассказе Балты», который уже давно, с 31 марта 1852 г., привлекал внимание Толстого и над которым он, называя его «коротенькой кавказской повестью», замышлял работать еще 7 апреля.
Несомненно о будущем «Набеге» идет речь в записях под 29 и 30 ноября: «Примусь за отделку «Описания войны» и – «завтра утром примусь за переделку Оп[исания] в[ойны]».
С 1 по 26 декабря включительно идет напряженная, почти бесперебойная работа над рассказом.
Первые декабрьские записи указывают, что усилия Толстого направлены в ту же сторону, что и раньше: на удаление из рассказа всего сатирического.
1 декабря Толстой «писал целый день
Толстой пишет рассказ «с каким-то страхом» (запись 4 декабря). 5 декабря ему кажется, что «рассказ будет порядочный», а через день он мог написать лишь четверть листа, и ему кажется, что «всё написанное очень скверно». «Ежели я еще буду переделывать, – продолжает Толстой, – то выйдет лучше, но совсем не то, что я сначала задумал». Вероятно, это резкое расхождение первоначального замысла с тем, что должно было выйти из-под пера Толстого в случае дальнейших переделок, объясняется именно удалением из рассказа всего сатирического.
Переделки продолжались. Толстой работает над рассказом «без всякой охоты» 8 числа, продолжает работу 9 и, высидев дома весь следующий день, заканчивает рассказ. Записав об этом в дневник, он прибавляет: «Еще раз придется переделывать его».
11 декабря он резко-отрицательно отзывается о своих Кавказских рассказах, – очевидно, как о задуманных, так и о том, над которым в данное время работал. «Решительно совестно мне заниматься такими глупостями, как мои рассказы, когда у меня начата такая чудная вещь, как
Тем не менее 16 декабря Толстой пишет в дневнике, отмечая и свою работу, и работу помогавшего ему при переписке Хилковского: «я вожусь всё с глупым рассказом… Хилковский, кажется, плох писать. Мне нужно самому, по крайней мере, еще раз переписать этот рассказ для того, чтобы он был порядочен». 18 декабря он «переписывал, и всё еще раз надо будет переписать». Весь следующий день занят перепиской. 20 декабря «переписал всю 2-ю часть. Кажется, хорошо». 22 декабря «переписал начало». Наконец, под 24 декабря Толстой отмечает: «Окончил рассказ, он не дурен», а под 26: «Отослал с Сулимовским рассказ».
Итак, работа над «Набегом» продолжалась семь месяцев с небольшим прерываясь довольно значительными интервалами, заполненными работой над другими произведениями. Ни разу за это время рассказ не носил того заглавия, под которым появился в печати. «Письмо с Кавказа», «Описание войны» – вот названия рассказа во время его создания и многократных переделок. Название «Набег», должно быть, было дано в самом конце работы. Надо полагать, что также в самом конце работы «Набег» стал произведением, похожим на рассказ в подлинном смысле этого слова. «Письмо с Кавказа», вероятно, примыкало к популярным тогда военным письмам, воспоминаниям, очеркам и было сильно окрашено в сатирический тон. Борьба за уничтожение «сатиры» – одна из главных задач Толстого во время переделок произведения, ставшего, в конце концов, «Набегом». В период наиболее напряженной работы над рассказом, Толстой заметил, что, если он будет еще переделывать, то получится нечто другое и лучшее, чем первоначальный замысел. Так, несомненно, и случилось, потому что после только что приведенного замечания рассказ еще неоднократно переделывался и переписывался.
В архиве Толстого, хранящемся в Публичной библиотеке Союза ССР им. Ленина, имеются следующие рукописи, относящиеся к «Набегу».
1
Мое разочарованіе въ природѣ, казакахъ, Черкесахъ, Татарахъ и офицерахъ.
Заглавия нет. Совершенно отсутствует обозначение глав и каких-либо разделительных знаков между частями рассказа.
Это, видимо, одна из самых ранних редакций «Набега». Условно называем ее первой. Из нее печатаются варианты №№ 1–5.
2
3
Характерную особенность данной рукописи составляет очень большое количество мест, которые отчеркнуты карандашом слева на полях и обозначены рукой Толстого карандашными же цыфрами от 0 до 5. Цыфры эти не служат указаниями для перестановок текста, а являются, несомненно, «отметками», выражающими, по пятибалльной системе, оценку отдельных мест рассказа.
Оценка, быть может, только записана Л. Н. Толстым, а сделана его братом, Н. Н. Толстым, мнение которого он ставил высоко. А у Н. Н. Толстого, повидимому, была привычка оценивать произведения брата отметками. «Хотел я хоть от тетиньки узнать твое мнение о моих «Гусарах», но, говорят, ты не читал еще, – пишет Толстой брату 29 мая 1856 г. – Напиши, сколько ты мне ставишь за это: 1, 2, 3, 4 или 5…» (ПСС. XXI стр. 145). Если наше предположение справедливо, то датировать оценку надо не ранее, чем 2 декабря 1852 г., когда, как мы знаем, Толстой на охоте прочел брату «Описание войны» (будущий «Набег»), перед тем как приняться за его окончательную «переделку».
Высшая отметка – 5+ стоит дважды: у места, начинающего рассказ о знакомстве автора с матерью капитана, и у начала части, соответствующей XI гл. печатного текста, причем положение цыфр между отчеркивающими линиями показывает, что оценки относятся к эпизодам в целом, а не к отдельным их частям. Пятеркой отмечен рассказ о движении отряда и место, изображающее пение «подголоска 6-й роты». Тем же баллом оценены: начало описания привала; строки о «молодомъ прапорщикѣ» (Аланине окончательной редакции) во время привала: пейзаж, в части, соответствующей VI гл. печатного текста; рассуждение о войне в той же части рассказа, но лишь начиная со слов: «Кто станетъ сомнѣваться, что въ войнѣ русскихъ съ горцами…», так как начало рассуждения со слов: «Война, какое непонятное явленіе?…» – оценено двойкой; атака «молодого прапорщика» и конец последней части. Низшие баллы распределены так. Ноль чаще отмечает неудачу отдельных выражений, чем более или менее значительного отрывка. Так, например, в описании крепости была фраза: «Солнечный блескъ и жаръ давно смѣнились прохладой ночи и слабымъ свѣтомъ новолунія». У этой фразы стоит 0, и «слабымъ» исправлено на «неяркимъ», a «новолунія» – на «молодого мѣсяца». В том же описании 0 стоит около фразы: «то изъ-за угла вдругъ раздавались звуки сломанной шарманки», и слово «сломанной» зачеркнуто. Из более крупных по размеру мест, оцененных нулем, отметим зачеркнутые в рассуждении о храбрости слова: «ребенка, который, боясь наказанія, смѣло бѣжитъ въ лѣсъ, гдѣ онъ заблудится; женщину, которая, боясь стыда, убиваетъ свое дѣтище и подвергается уголовному наказанію» (см. вариант № 7, стр. 229). Единица стоит около места, тоже зачеркнутого, где описывается пляска офицеров на привале (см. вариант № 14, стр. 233). Двойка, кроме указанного выше места, стоит в конце рассуждения о храбрости, около слов: «Въ каждой опасности есть выборъ» (см. вариант № 7, стр. 229). Остальные места отмечены тройками и четверками.
Рукопись эта – одна из самых последних редакций рассказа, очень близкая к тексту «Набега» в «Военных рассказах». Условно называем ее третьей редакцией. Из нее печатаются варианты №№ 7—22 (см. стр. 228–238) причем расположение частей в вар. № 7 сделано при помощи копии начала «Набега», описанной ниже.
Из числа этих вариантов С. А. Толстой для изд. 1911 г. были использованы целиком варианты №№ 18, 19, 20, 21 и 22, вариант № 16 был включен без первых двух абзацев, а варианты №№ 7, 8, 9, 10, 11, 14 и 15 были взяты лишь частично или с отступлениями от подлинника. В №№ 9, 15 и 16 разница с текстом издания 1911 г. так невелика, что они отмечены двумя звездочками, как уже бывшие в печати после смерти Толстого.