Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Большие неприятности - Анатолий Маркович Маркуша на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Подошло время выходить из дому, а родители еще спали. И тогда я принял решение пошарить в карманах отцовского плаща, что висел на несклад­ной трехногой вешалке в коридоре. Пошарил и наскреб девяносто шесть копеек. Как-никак, а до двух рублей дотянул.

Могу принести любую клятву: утаивать я ничего не собирался. Да и скрывать было нечего: не на папиросы я те копейки выудил.

Но я ничего не успел объяснить.


Стоило возвратиться из школы и перешагнуть порог отчего дома, как я услышал:

 — По карманам лазишь? «Ручным» трудом зани­маешься? Этого не хваталоворовства в до­ме!Отец был вне себя и не мог затормозить.

Надо сказать, отец в молодости находился в услужении, прошел строгую выучку и навсегда усвоилнет греха большего, чем воровство. Мел­кая, крупная ли кража, вовсе не кража, а такне­обдуманное присвоение чужой собственностидля него таких градаций не существовало: взято без спросаукрадено. И точка.

Лазал в карман?

Девяносто шесть копеек взял для... — Но тут отец влепил мне такую затрещину, что я едва удержался на ногах.

Карманник, мерзавец,задохнулся презре­нием ко мне отец, махнул рукой и отступил.

С тех пор я постоянно думаю о справедливости и о правде. Задаю себе задачи и пытаюсь решить. Вот, к примеру.

Тыврач. К тебе обратился не очень близкий, но и не вполне посторонний человек. Он потому и приплел, что верит: ему ты непременно скажешь правду! Ты проводишь обследование, консультиру­ешься с лучшими специалистами и приходишь к самому плачевному заключению. Увы, так бывает и даже нередко. Говорить ли правду больному?

Что будет высшей справедливостьюистина, по­луправда или откровенная ложь?

Меня воспитывали на прописных истинах: врать плохо, скрывать правду безнравственно. Но все­гда ли это бывает так? И только ли так?

Когда-то в школе приводился такой «жизненный примерчик»: Ваня разбил окно, учительница спра­шивает: «Дети, кто это сделал?» И хорошие, че­стные дети должны все, как один, показать пальчи­ками на Ваню...

Надеюсь, теперь таких примеров не приводят. Верю, жизнь научила людейлучше пусть ока­жутся перебитыми все стекла, лишь бы из ребят не вырастали ябедники и предатели...

Но самая трудная правдаправда о себе.

Ты совершил ошибку. Как не хочется гово­рить: я не прав! И мало найдется на свете людей, которые бы не пытались выкручиваться, уходить хитрым маневром из-под удара, лишь бы не произ­носить: виноват, ошибся.

И я выкручивался и врал, кончалось по-разному: иногда благополучно, иногда оказывался на га­уптвахте, а то и хуже.

Вылетать в этот день мне не следовало: с утра разламывалась голова и подташнивало. Знал: на­чинается приступ малярии. Но я ничего не сказал врачу: обойдется... И еще пришло в голову: как бы ребята не подумали, что Абаза отлынивает от боевого дежурства. Тем более полоса на фронте, установилась сравнительно тихая и дежурства чаще всего сводились к двухчасовому сидению в кабине. Подремлешь или почитаешь, кому что больше нравилось...

Однако на этот раз нас подняли на перехват. И перехват состоялся.

Я делал что положено, только получалось все как-то замедленно, с торможением. Жора — мой ведомый — держался молодцом. (Я возвращаюсь сейчас к тому времени, когда Катония был жив. В этих воспоминаниях важна не хронология — важно понять жизнь.) Чужого разведчика мы хоть не сбили, но от железнодорожного узла и причала, где накапливалась техника, отогнали.

Потом Жора отстал. "Я запросил, где он, и услышал:

 — Двигатель перегрелся, обороты уменьшил... тебя вижу...

Раньше, чем я успел принять решение, уви­дел — справа над кабиной прошла трасса. Едва повернув голову, в черепушке все гудело и будто наливалось водой, понял: меня перехватил «сто девятый»... Подумал лениво: «Кранты». И тут с правой плоскости полетели черные ошметки. В зеркале заднего обзора увидел: «сто девятый» при­ближается. «Все», — решил я.

Но жить все-таки хотелось. С отчаяния убрал газ, сунул до упора ногу, надеясь скольжением обма­нуть противника. Он вот... рядом и должен был переиграть меня...

Чтобы выжить, надо было удивить, учудить... Как учил Суворов: удивил — победил...

Я перевел кран уборки шасси на выпуск. Поду­мал: створки сорвет... ну и черт с ними...

Створки между тем вроде не сорвало. Машина только вздрогнула, закачалась. И тогда я еще и посадочные щитки выпустил. Мой «Лавочкин» без­ропотно вытерпел и такое невиданное издеватель­ство. Потеряв скорость, самолет обиженно захло­пал предкрылками, предупреждая: смотри, я и в штопор могу махнуть...

Но дело было уже сделано, «сто девятый» благо­получно проскочил и оказался у меня под носом. Я дал очередь и, кажется, попал.

Добил фашиста догнавший меня Жора, добил в тот момент, когда я едва не потерял сознание: перед глазами все поплыло, завертелось... Но я все-таки расслышал злой и испуганный Жоркин голос:

 — Убери левый крен, командир! Обороты прибавь. Не ковылять!

Жора буквально привел, дотащил меня домой и усадил.

Один великий остряк сказал: правда — большая редкость, ее надо экономить. Сказано лихо. Только слова что звуки! Гармоничные колебания возду­ха... Звуки исчезают, а жизнь идет дальше, насто­ятельно требуя правды и справедливости.

* * *

Когда у нас с Наташей в очередной раз произо­шел крупный конфликт и я поклялся больше никогда не замечать эту воображалу, на меня, что называется, «положила глаз» Галя. Плотная, рос­лая, лупоглазая, аккуратистка: все тетрадки в обертках, промокашки на ленточках, туфельки сияют, голова волосок к волоску причесана это и была Галя. Вообще-то она мне нисколько не нрави­лась, но не мог же быть «оставленным» Абаза, и я легко откликнулся на Галино предложение занять­ся фотографией.

Тогда фотография была повальным увлечением среди ребят. Скорей всего потому, что наши заводы только-только начали выпуск дешевых фотогра­фических аппаратов. Снимать мне не показалось особенно интересным, а заниматься в домашней лаборатории Галиного отцада! Покоряла магия красного фонаря, будоражили запахи химических реактивов и процесс проявления, когда из ничего возникало что-то.

У Гали был занятный отецтолстый, красноли­цый, веселый. Он шутил всегда, по любому поводу и... без повода.

А я жалел Семена Ильича: мне казалось, что своим заразительным оптимизмом он старается обмануть и себя, и окружающих, спрятать или боль, или обиду, а может быть, страх...

Помню, мы показывали Галиному отцу наши первые фотографии. Он аккуратно брал каждую карточку, поворачивал к свету и комментировал:

Похоже на дело... Передержка... Передержка... Резкость хорошо, а диафрагмочка маловата... Пе­редержка, передержка... Слушайте, ребята, попро­буйте печатать на дневной бумаге.Тут он как-то подозрительно шмыгнул носом и объяснил: На­крываете форматку негативом, выставляете на солнышко... Минуты три в вашем распоряжении... Так что бегом в лабораторию...

А в лабораторию для чего? спросила Галя, видно, что-то понимавшая в дневной бумаге.

Как для чего? Целоваться! Откуда у вас столько передержек иначе?

Семен Ильич подал блестящую идею. Хоть и минуло уже очень много времени, но всякий поце­луй и сегодня еще несет для меня едва уловимый привкус фотографических химикалиев.

Вскоре, однако, привязанность к фотографии пошла на убыль. А с годами обернулась резкой неприязнью. Особенно к фотографиям старым.

В крошечном, только что отбитом у врага местеч­ке мы искали пристанища и хотя бы относительно­го тепла. Все здания были изувечены если не артиллерийским, то обыкновенным огнем, всюду в небо смотрели голые, обожженные трубы, кругом отвратительно пахло кладбищенским тленом. Де­ваться было решительно некуда.

Наконец мы решили вторгнуться в странно поко­сившуюся, едва прикрытую подобием крыши поло­вину дома.

Зашли. Ничего не взорвалось — мы всегда опаса­лись заминированных помещений, — ничего не про­валилось. Внутри сохранилось даже что-то от бы­лой жизни. Разграбленный шкаф, поломанные стулья, зеленый ковер, на две трети засыпанный штукатуркой и кирпичами. Но все это лишь скользнуло по сознанию, а навсегда поразило дру­гое: фотографии неведомых людей — старая жен­щина в платке, немолодой грузный мужчина, де­вочка и еще девочка... У всех портретов были аккуратно прострелены глаза.

Не знаю, с какой дистанции метился «снайпер», но, даже если шагов с пяти, стрелял он, сукин сын, все равно здорово.

Мы ночевали в тех развалинах. Несколько раз я просыпался. И помимо воли тянулся взглядом к расстрелянным лицам. Тяжелая волна тоски и обиды ударяла в голову.

Утром я предложил моему товарищу похоронить фотографии. Он как-то странно поглядел на меня.

 — Сдурел? Бумагу хоронить... Да где это видано?

И мы ушли. А память осталась.

С тех пор и не люблю старых снимков. Только куда от них денешься?! Взялся недавно разбирать свой стол и — пожалуйста, фотография! Я. Моло­дой, глазастый. На щенка похож. Гимнастерка туго перетянута офицерским ремнем, бриджи, что Кас­пийское море! Голенища сапог подрезаны. Пилотка на правом ухе. Ну-у, карикатура, пародия, анекдот, а в те годы казалось — в самый раз. Мода такая была!

Между прочим, летчикам-инструкторам, нахо­дившимся на казарменном положении, разреша­лось носить только короткую прическу. Обычно мы стриглись боксом — затылок до макушки под ма­шинку, а надо лбом — чубчик.

У меня были рыжие, довольно густые кудри, закручивавшиеся кольцами. И определить истин­ную длину чубчика представлялось затруднитель­ным. Старшина Егоров утверждал, что чуб мой превышает четыре дозволенных сантиметра, а я настаивал: если кудри не растягивать, то прическа в норме и возвышается над черепом не более чем на три сантиметра. Спорили постоянно. Наверное, излишне яростно. В конце концов старшина Егоров взвился и, как говорит одна моя приятельница из пилотесс, встал на рога! Встал и рявкнул:

 — Сегодня к шестнадцати ноль-ноль подстричь­ся и доложить. Вам ясно, сержант Абаза?

Приказание старшины я повторил, все было ясно, только стричься не пошел. Дальше фронта не загонят, резонно рассудил я. И вообще, кто такой Егоров и кто Абаза? Как-никак я был летчиком-инструктором. А в авиации с незапамятных времен повелось: инструктор — бог! Пусть он рядовой, пусть разжалованный офицер или, напротив, гене­рал, все едино: прежде инструктор — потом остальное... Так что посмотрим, кто кого!

Но в армии не может быть невыполненных приказаний, такое противно самой идее вооружен­ных сил. Невыполнение приказа — деяние преступ­ное, преследуемое судебно.

Нет сомнения, в законах старшина Егоров разби­рался не хуже моего. И еще он знал: любая попытка не выполнить приказ — чрезвычайное происше­ствие, притом из тяжелейших.

Вероятно, отправляясь к комэску, старшина твердо рассчитывал, что будет не только поддер­жан, но и поощрен. Но Шалевич то ли был занят, то ли думал о другом, к рапорту Егорова отнесся без внимания и, я думаю, сказал примерно так:

 — Это не разговор: «А сержант не выполняет!» На то вы и старшина, чтобы заставить.

Верно, в уставе сказано: в случае прямого непо­виновения начальник имеет право применить силу, вплоть до оружия... Но попробуй примени — не расхлебаешься. А сохранить старшинский автори­тет надо...

Вечером была баня. Любимый в армии день. Кроме всего прочего, есть в банном ритуале велико­лепная раскованность. Голые, лишенные погон, а с ними и званий, люди чувствуют себя свободно и непринужденно. Кто служил, знает. И это надо еще поискать подхалима, который выговорит в банном пару: «А позвольте, товарищ капитан, спинку вам потереть?!»

Короче, была баня, и я склонился над шайкой, собираясь намыливать голову, когда почувствовал: кто-то схватил меня за волосы и ткнул в голову чем-то жестким и острым. Долго не раздумывая, повинуясь лишь защитному инстинкту, я развер­нулся и врезал налетевшему обидчику шайкой. Разлепив веки, обнаружил: в мыльной воде, стекав­шей по кафельному полу, лежало бездыханное тело старшины Егорова. А рядом валялась машинка для стрижки волос.

«Запевай веселей, запевала, эту песенку юных бойцов...»

Да-а, неприятность вышла громадная.

И Егоров писал в рапорте: «Нанес мне физиче­ское оскорбление по голове, когда я, добиваясь от сержанта Абазы безусловного выполнения прика­зания, начал укорачивать его прическу, превышав­шую установленную норму над черепом...»

По всем соображениям эта неприятность должна была обойтись мне дорого. Но Шалевич своею властью дал мне всего пять суток ареста и закрыл дело. А вскоре мы с комэском улетели на фронт.

Может, я напрасно не люблю фотографий? Ниче­го этого скорее всего бы не вспомнить, не попадись на глаза старый залихватский снимок сержанта Абазы, летчика-инструктора образца 1941 года...

Большие неприятности, маленькие... А как их мерить, чем? Иногда приходит в голову: большие неприятности — те, что долго помнятся, что долго портят жизнь. А мера понесенного наказания вовсе не обязательно соответствует истинной величине неприятности.

Человека наказывают люди. И у каждого свое представление о справедливости, своя совесть.

Что сделала жизнь со старшиной Егоровым? Не знаю.

Что сделал он со своей жизнью? Не хочу гадать.


Наше последнее общение получилось довольно странным.

Я лежал на койке. В гимнастерке и в сапогах. Нарушение, конечно. Только мье было все равно: утром разбился Аксенов. Мой курсант. Разбился на сорок втором самостоятельном полете. Почему?

Вошел Егоров, спросил:

—  Что вы делаете, Абаза? — и замер надо мной.

—  «Погружался я в море клевера, окруженный сказками пчел, но ветер, зовущий с севера, мое детское сердце нашел...»

—  Абаза! — В голосе старшины Егорова что-то изменилось.

—  «Призывал я на битву равнинную — побороть­ся с дыханьем небес. Показал мне дорогу пустын­ную, уходящую в темный лес...»

—  Абаза! Послушай... ты чего это, Аба­за? — встревожился Егоров.

—  «Я иду по ней косогорами и смотрю неустанно вперед...»

Егоров попятился. Я поднялся с койки.

 — «Впереди с невинными взорами мое детское сердце идет...» — читал я в отчаянии Блока.

Играя скулами, Егоров медленно отступал к двери. А я смотрел ему в лицо и продолжал:

 — «Пусть глаза утомятся бессонные, запоет, за­алеет пыль... Мне цветы и пчелы влюбленные рассказали не сказку — быль».

Больше мы никогда не виделись.

* * *

По городу бродили китайцы — чаще в одиночку, реже парами: показывали фокусы, жонглировали во дворах. У них были непроницаемые, будто изваянные лица. Представления шли без единого слова. Когда зевак собиралось много и они неволь­но начинали теснить артистов, хрупкий, нездешний человекфокусник или жонглер брал в руки веревку с ярким деревянным шариком на конце и так ловко раскручивал шарик, что он свистел под самым носом у зрителя, и все пятились, и круг делался шире...

Этовоспоминание очень далекого детства.



Поделиться книгой:

На главную
Назад