Леность, манкирование своими обязанностями племянника постепенно раздражали Черского. Раздражение нарастало, обращаясь в молчаливый гнев.
На одной из стоянок Генрих принес редчайшую птицу — синего гуся и небрежно бросил около костра. Черский сначала восхитился необыкновенной добычей и поздравил Генриха. Взяв в руки птицу, он ужаснулся: голубой гусь был изрешечен дробью. Препарировать изуродованную птицу было бессмысленно.
— Что же это такое? — спросил Иван Дементьевич. — Почему так безобразно испорчена шкура?
— Я зарядил ружье двойным запасом дроби, — лениво ответил Генрих.
— Науке известно пока только то, что синий гусь существует. И водится лишь на островах Чукотского моря. У тебя было в руках крылатое чудо, а что ты сделал из чуда? Ты лишил отечественную науку…
— Я плюю на отечественную науку, — оборвал разговор Генрих.
Черский не терпел хамства. Багровая пелена гнева покрыла его лицо, губы затряслись, пальцы забарабанили по коленям. Он сорвал с носа очки и произнес медленно и гневно:
— Балбес! Какой же ты невероятный балбес! Только невежда может так говорить о науке. К сожалению, ты не только невежда, но еще и лентяй. Я ненавижу лентяев. Невежду еще можно исправить, но ленивого глупца — никогда!
— Ты ко мне придираешься, дядя! Я действительно совершил глупость, поехав в эту идиотскую экспедицию.
— Это я сделал глупость, взяв тебя в нее!
— Я считаюсь препаратором, ты же заставляешь меня делать грязную работу. Я не грузчик, не коногон, не охотник за всякой летающей и бегающей дрянью. Я пре-па-ра-тор, прошу понять! — перешел на визгливый тон Дуглас. Он говорил зло, рыжие усики быстро двигались над тонкой губой.
Черский сузил карие свои глаза и ответил как можно спокойнее:
— Жалею, что ошибся в тебе. Ну да ладно. Теперь уже ничего не изменишь. Для нашей экспедиции скоро наступит самое трудное время. Работать придется много, и это будет грязная работа. Впрочем, я не так выразился. У нас нет ни грязной, ни чистой работы. Есть просто необходимая работа, и ее обязаны выполнять все. Да, все, от меня и до Саши. И тебе придется трудиться не меньше других. Запомни это!
Вспыхнувшая было ссора погасла. Генрих извинился перед Иваном Дементьевичем и пообещал, что будет работать прилежнее.
Тяготы путешествия и физическую усталость Черского облегчали жена и сынишка. Особенно радовал Саша. Иван Дементьевич воспитывал сына в суровой простоте, приучая его к физическому труду и самостоятельности. Саша рос смышленым, расторопным, смелым мальчуганом. Выносливость и любознательность переливались в нем, как лесные ручьи.
Мальчик был до удивления похож на отца. То же тонкое лицо, русые вьющиеся волосы, карие пристальные глаза, красивые, еще не окрепшие, но уже привыкшие к труду руки.
Саша помогал отцу брать образцы горных пород, составлять ботанические гербарии, спиртовать рыб и моллюсков. Черский с молчаливой радостью отмечал, что сын особенно увлечен ихтиологией. Саша сам ловил рыб в таежных речках, заспиртовывал, описывал их и бережно хранил коллекции.
— В нашей экспедиции самый видный ученый деятель Черский-младший, — шутливо говорил Иван Дементьевич. — Во всяком случае самый непоседливый.
Саша быстро выучился якутскому языку. Отцу, свободно владевшему пятью иностранными языками, было приятно видеть в сыне восприимчивость к языкам. Какой отец не гордится, видя в сыне собственные черты и способности!
— Кем бы ты хотел стать, Александр Иваныч? — серьезно спрашивал сына Черский.
— Географом и геологом, как и ты.
— Хм! Я думал, ты будешь ихтиологом.
— И ихтиологом, папа. На земле много морей и мало ихтиологов.
— Ты быстро научился говорить по-якутски. Кажется мне, у тебя задатки лингвиста.
— Путешественнику нужно знать языки. Да ты не бойся, папа. Я изберу одну, профессию.
— Ты прав, мальчуган. Человек должен иметь одну, но пламенную страсть.
И, помолчав, он продекламировал из «Мцыри»:
Черский до беспамятства любил поэзию. Чтение стихов вызывало в нем какое-то странное нервное возбуждение. Он плакал над строками Пушкина, Лермонтова и Мицкевича, наизусть декламировал сотни стихов из Гейне и Гёте. И Черский удивлялся, что сын его не испытывал восторга перед стихами.
Экспедиция медленно продвигалась к берегам Алдана. Чем дальше Черский уходил от Лены, тем непролазнее становилась тропа. Урчали трясины, зыбились аршинной толщины мхи, корни погибших деревьев шевелились как чудовищные серые осьминоги. Лошади бились в засасывающем их болоте, шарахались в стороны, карабкались по лежащим лесинам, срывались с них в рыжую тину.
Всадники то и дело сгибаются над лошадиными гривами, отстраняя от себя сухие сучья и колючие ветки лиственниц. Сучья до крови царапают лошадей, всадников, разрывают кожаные сумы.
— Тох, тох! — раздаются неистовые возгласы погонщиков.
Караван останавливается. Навьюченная лошадь лежит на боку, взбрыкивая задними ногами. Погонщики расседлывают ее, переносят груз на сухое место, вытаскивают из грязи измученное животное. И так через каждые пять-десять минут.
Степан ехал впереди каравана, отыскивая тропу. Черский замыкал шествие. Иногда он отставал, изучая окрестности. Однажды, догоняя караван, он услыхал душераздирающий вопль. Впереди, скрытый лиственницами, визжал и звал на помощь Генрих.
Черский устремился к племяннику и, увидев его, захохотал. Незадачливый путешественник висел на здоровенном суку. Сучок задел его за ремень на спине и сдернул с седла. Лошадь спокойно паслась неподалеку от всадника.
Черский снял племянника с дерева. Генрих обиделся на дядин смех.
— Не понимаю, что тут смешного? Несчастный случай! И с вами может приключиться такое.
— Позволь посмеяться! Ты же так походил на пойманного краба, раскачиваясь на суку. Разве не юмористическая картина?
— Не позволю смеяться над собою!
— Ну, тогда извини. Смеяться над тобой больше я не стану.
На семнадцатые сутки путешественники достигли берегов Алдана, переправились через этот могучий приток Лены и подошли к устью реки Хандыги.
Степан уверенно вел экспедицию в предгорья Верхоянского хребта. Расторгуев все больше и больше нравился Черскому. Скромный, он любил скромность в других. Его всегда прельщало мужество, решительность и неутомимость в людях, а Степан в избытке обладал этими качествами. Глядя на бодрого, улыбающегося проводника, Черский сам невольно испытывал чувство бодрости. Его коварные, неусыпные болезни — астма и туберкулез притихли, притаились и не беспокоили. Черский знал, что болен неизлечимо, но махнул рукой на свои недуги. «Чему быть, того не миновать. Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий».
На двадцатые сутки караван свернул на юго-восток и, перевалив водораздел рек Хандыги и Серебряной, очутился перед Верхоянским хребтом.
На берегу бурной речки Дыбы Черский устроил привал. Следовало передохнуть и набраться сил перед подъемом.
Короткое северное лето было в разгаре. Все спешило созреть и плодоносить. Травы, деревья, волчья ягода и шиповник шумели под ветром и наливались солнцем. В прозрачном, настоянном на кедровой смоле воздухе чернели голые пики Верхоянского хребта.
— Надо подняться на один из пиков. С высоты их должна проглядываться цепь Станового хребта. Можно будет установить соотношение двух горных хребтов, — решил Черский.
Иван Дементьевич и Мавра Павловна Черские
Верхне-Колымский острог.
Александр Иванович Черский.
Мавра Павловна поддержала мужа. Черский и Степан облюбовали самый высокий пик и отправились на его штурм. Подъем оказался крутым и опасным. На горной высоте Черский стал задыхаться, сердце учащенно забилось. Иван Дементьевич присел на валун. И тотчас же остановился Степан.
— Что с тобою, Дементьич? Кабыть, притомился?
— Обессилел, Степан. Сердце свое отзвонило.
— Полежи, отдышись. Полегчает, и попрем выше.
Но Черскому не полегчало. Он смотрел на черный, отполированный ветрами пик и горестно думал: «Укатали сивку байкальские горки. Я лишаюсь самой очаровательной особенности своей профессии — возможности ходить по горным высям. Досадно, а что поделаешь? Выход из безвыходного положения все-таки есть. Мавруша будет подниматься на горные вершины. У нее ясная голова. Ей теперь наблюдать, мне — обобщать…»
Острая жалость охватила Степана. За эти дни он уже успел привязаться, «прилипнуть сердцем» к ученому путешественнику. Особенно его трогала сердечность Черского и его простота. Природный ум Расторгуева на лету схватывал геологические объяснения Ивана Дементьевича. «Девонский период», «силурийские отложения», «свитки горных пород» звучали для него торжественно. Он начал разбираться в горных породах. Порфиры и доломиты, кварц и хризолит, пирит и сланец не сходили с его языка. Черский со спокойным сердцем доверил ему коллекцию собранных в дороге камней.
Подъем на один из пиков Верхоянского хребта задержал экспедицию на день. К вечеру погода резко изменилась, северный ветер нанес тучи, они обложили небо, пошел проливной дождь.
— Надолго зарядил, — взволновался Степан. — Дыба выйдет из берегов, придется пережидать непогоду.
Степан волновался не зря. Во время летних дождей на горных речках с потрясающей быстротой возникают паводки. Черский приказал развьючить лошадей и пустить на траву, установить палатки, развести костры.
Участники экспедиции обрадовались вынужденному, но желанному отдыху: все были страшно утомлены переходами через болотные топи и горные перевалы. Только Степан и Генрих не утерпели, отправились на охоту, а Черский засел за дорожный дневник. Мавра Павловна занялась стиркой и штопкой одежды, Саша наладил удочки и закинул их в Дыбу.
Черский, пристроившись на валуне у костра, закрыв брезентом голову, согнувшись в три погибели, держал на коленях походный дневник, а перед глазами вставали болотные топи, заломы погибших деревьев, оленьи тропки, голые утесы.
— Вот уже одиннадцать дней, как мы перебираемся через Верхоянский хребет. Одиннадцать мучительных дней, а цели еще не видно. Ну так что же. Дорогу осиливает идущий. — Он ощупал прохладные гладкие страницы тетради, отыскал карандаш. Капли дождя мелькали над ним, с тихим треском лопались на огне, шелестели и пощелкивали на брезенте. Почти в полумгле, не меняя неудобной позы, только поеживаясь от капель, попадающих за воротник, он записал:
«Человек, не побывавший в таких болотах, не может оценить силу той нравственной и физической усталости, которая вызывается постоянным напряженным состоянием во время езды по таким местам. Лихорадочная торопливость овладевает и лошадью, чувствующей, как вязнут ее ноги. С трудом освобождая их из зыблющейся трясины, животное мечется и бьется в самых неизящных позах, причем из-под ног его вырываются большие куски мохового покрова и взлетают далеко вперед и в сторону. Надеясь найти около корней деревьев более устойчивую почву, она мчится прямо на лесину, нанося удары в колено и плечо седока. Изгибаются ездоки, отстраняя ветви и сучья от глаз, ударяются вьюки о деревья, выбившиеся из сил лошади падают, роняя вьюки или ездоков…»
Черский весело рассмеялся, вспомнив Дугласа, висящего на ветвях лиственницы. «Серьезно, у Генриха был презабавнейший вид!» И снова продолжал писать, до хруста нажимая карандашом на бумагу,
«Раздаются громкие крики: тох-то, тох-то (стой-стой) и хот-хот! (ну-ну). Временной развязкою такой удручающей возни бывает обыкновенно весьма жалкая картина: 5 или 8 лошадей лежат в различных, нередко очень странных позах и требуют безотлагательной помощи людей…»
Черский обладал необходимой для каждого путешественника особенностью характера. Он немедленно забывал о всяких трудностях и неприятностях пути, насмешливо отзывался о них и видел только самые светлые, самые приятные стороны. Подобно Карлу Марксу, он бы мог сказать, — «существенная форма духа — это радость, свет, вы же делаете единственно законным проявлением духа — тень; он должен облачаться только в черное, а ведь в природе нет ни одного черного цвета».
Это оптимистическое, радостное состояние духа помогало Черскому переносить и тяжести путешествия и неизлечимую свою болезнь. Оно помогло выжить и двадцатидвухлетнюю царскую ссылку, стерпеть оскорбления и унижения, голод и холод бесправной жизни. Тюрьма и ссылка часто губят крепких физически, но слабых духом людей. У них исчезают желания, мечты, надежды. А ведь надеждой можно и пытать и лечить человека. Человек без надежды быстро опускается, становится безразличным к радости и беде, красоте и безобразию, хорошим и дурным поступкам. Весь мир для него окрашивается в черные краски, в нем растут злоба и недоверчивость, в людях он видит, только недостатки. Тогда-то и начинается в человеке распад духа, ужасная невидимая болезнь, которую не излечить никакими лекарствами.
Светлое и бодрое восприятие жизни и действительности не оставляли Черского даже в самые мрачные минуты. Любовь к жизни, к людям и науке горела в нем тихим, но неугасимым огнем. И сейчас, коротко записав в дневник впечатления и события дня, он улыбался весело и открыто, подставляя лицо набегающему дождю.
Потом встал, скинул брезент с головы, вышел на берег Дыбы. Река крутилась среди камней, перевертывала и тащила их, подмывала берег, обрушивая лиственницы. Черский отвернулся от клокочущей реки и стал смотреть на новую, мощную, быстро приближающуюся стену ливня. Солнце пробило тучи и озарило дождевой косяк. Ливень обрушился на Черского, но сквозь веселую шуршащую завесу ученый видел и скалы, и деревья на скалах, и пенную воду Дыбы.
— Вот это ливень! Давно не видела ничего подобного, — с удовольствием фыркнула Мавра Павловна. Она незаметно подошла и остановилась за спиной мужа, как и он, наслаждаясь потоками падающей воды.
— Ты позабыла байкальские ливни, Мавруша. Вот там ливни так ливни. Водопад между небом и землей. Сплошной блестящий водяной ад! — Черский повернул смеющееся, забрызганное каплями лицо к жене.
— Свидетельствую и подтверждаю! — Мавра Павловна прищурилась на радужную скользящую стену дождя. — Но и этот тоже хорош, Ваня.
Они мгновенно промокли, но остались под дождем: он бодрый и вдохновленный, она — радующаяся его свежему сияющему виду.
Ливень прекратился, но тучи не разошлись. Они оползали на тайгу набрякнувшими полотнищами, растекались в траве, дымились между кустами можжевельника и волчьей ягоды. Водяная слизь покрыла каждый сучок, лишайники на стволах лиственниц; ягоды голубицы и жимолости и листья крапивы приобрели странный голубоватый оттенок.
— Что это такое, Иван? — Мавра Павловна схватила за руку мужа. — Смотри, смотри, какой непонятный шар!
Неподалеку от них плыл большой, вишневого цвета предмет; низ его поблескивал, как почерневшее серебро, верх отливал бронзой, сердцевина вишнево светилась. Было что-то загадочное и угрожающее в этом таинственном шаре. Он то медленно двигался в воздухе, плавно огибая ветки, листья, скалы, то мягко приподнимался и опускался, то неподвижно висел над землей.
Из шара вырывались короткие коричневые лучики и лопались с легким треском. Шар медленно, даже как-то лениво поплыл над бушующей Дыбой, опускаясь все ниже и ниже, словно речные водовороты притягивали его к себе.
Наконец взметнувшемуся языку речной пены удалось лизнуть его. Раздался взрыв, тайга застонала от гула, оранжевое пламя осветило реку. Шар исчез.
— Что это? — снова, уже нетерпеливо, спросила Мавра Павловна.
— Шаровая молния, — тихо ответил Иван Дементьевич. — К сожалению, наука не знает, как образуется шаровая молния. Почему после грозы электричество конденсируется в форме шара? Загадка! Почему обыкновенная молния живет тысячную долю секунды, а шаровая несколько часов? Снова загадка! Что за оболочка, которая их сдерживает? Опять загадка! В чем тут дело, я не знаю и не могу объяснить. Я плохо разбираюсь в физике. Но, — Черский поднял руку, — но, дорогая Мавра Павловна, наука всемогуща. И она разгадает тайну шаровой молнии.
— Сколько же загадок на нашей земле! — вздохнула Мавра Павловна. — Ничьей жизни не хватит, чтобы узнать хоть малую часть неизвестных тайн природы.
Из-за береговых скал вывернулся Саша с удочками в правой и с живым селезнем в левой руке.
— Я его в кустах зацапал. Раненый, что ли, он, голыми руками схватил, — с гордостью сообщил мальчик. — А хариусов не поймал. Вода в реке совсем помутилась. — Саша положил селезня на землю, и тот уронил в траву черную, словно сотканную из ночного бархата головку. Саша осторожно пошевелил птицу, и она заковыляла к зарослям чернотала. Мальчик напряженно следил за ускользающей добычей, потом тряхнул белокурыми волосами.
— Ну и пусть уходит. Все равно я его не смогу убить.
Возвратились с охоты Степан и Генрих, мокрые, измученные и с пустыми руками.
— Сегодня низадачливый день, ни рибы, ни дичи, — виновато оправдывался Расторгуев. — Да вить и то какая охота, нипогода все живое по укромным местам попрятала. А ночью Диба совсем вийдет из берегов. Как периправляться-то станем, Диментьич?
— Утро вечера мудренее, — ответил Черский. — Плот сообразим и переправимся.
— Рази чо на плоту. Лошади-то вон допреж нас на тот берег перемахнули. Траву повкуснее ищут.
Ночь прошла в постоянно налетающих косяках дождя и тревожном шуме тайги. Черский долго не мог заснуть. Лежа на пахнущих смолою зеленых лапах стланика, он слушал, как тайга гудела тяжело и властно, как барабанил по крыше палатки дождь. Из непроглядной глубины ночи доносились чьи-то вздохи, вскрики, стоны. Гневно проухал филин, жалобно проверещал зайчишка, около палатки треснуло дерево и с глухим стуком упало. «Дуплистое», — определил Черский и, силясь уснуть, стал считать, досчитал до трехсот тридцати трех и бросил. «Так не уснешь». Он стал думать о самых разнообразных вещах, представляя себя то совсем маленьким в милой усадьбе Сволна, то гимназистом Виленской гимназии, то студентом Шляхетского института. Видения были темными и неясными, как речная вода. Неожиданно его мысль скользнула из родного дома к Полярной звезде, перенеслась на Марс, на Венеру и канула в далекое прошлое Земли. Почему-то возник мамонт, огромный, косматый зверь с загнутыми бивнями, потом полулюди-полузвери, одетые в шкуры, с каменными топорами в руках.
Черский открыл глаза, потер пальцами виски, словно стараясь избавиться от наваждения. «Сколько миллионов лет отделяют меня от этих причудившихся картин? А ведь все это было, было, существовало и боролось за право своего существования! Да, на Севере росли тропические леса и жили мамонты. Иначе чем объяснишь такое обилие мамонтовых костей в вечной мерзлоте здешних мест? Кое-кто объясняет появление мамонтов на Севере тем, что они, продвигаясь сюда, просто приспособились к его суровым условиям. Мои оппоненты не признают, что до ледникового периода здесь был тропический климат, А я верю в это…»
Его разбудил Степан.
— Рика бунтует, Диментьич. Вишла из биригов, да это не страшно. Зато погодка установилась. Ми грузы на плоту перебросим, я уже полдюжины лиственниц повалил.
— Что же ты не разбудил нас пораньше? Один за всех, ты так скоро поджилки надорвешь.
Степан только улыбнулся в пшеничную бородку.
Плот вязали все. Закрепив конец каната за поперечный брус плота, Степан обмотал себя другим концом и смело шагнул в мутную Дыбу. Черский и Генрих с шестами в руках устроились на плоту. На бревнах удалось разместить всего лишь шесть пудов груза. «Придется переправляться четырнадцать раз», — подумал Черский.