Среди постоянных посетителей особняка Марсанов был один молодой человек по имени Жильбер. Чувствую, сударыня, что, заговорив о нем, я касаюсь щекотливого вопроса и, право, уж не знаю, как выберусь из затруднительного положения.
За шесть месяцев этот молодой человек сделался завсегдатаем, навещал графиню раз или два в неделю, но чувство, которое он испытывал близ нее, пожалуй, нельзя назвать любовью. Ведь что ни говорите, а любовь – это надежда; однако Эммелина, какою ее знали друзья, хотя и внушала желания, но ни ее характер, ни поведение отнюдь их не воспламеняли. Впрочем, в присутствии графини Жильбер не задавался такими вопросами. Эммелина нравилась ему и уменьем вести разговор, и своими воззрениями, и своими вкусами, и остроумием, и искоркой лукавства, которое придает очарование уму. Вдали от нее воспоминания о ее взгляде, улыбке, о мелькнувших потаенных сокровищах красоты овладевали им и неотвязно преследовали, как преследуют нас после музыкального вечера обрывки какой-нибудь мелодии, от которых мы никак не можем отделаться; но когда он видел Эммелину, к нему вновь возвращалось спокойствие, и то, что он так легко мог встречаться с нею, вероятно, и не давало его страсти разгореться; ведь иной раз мы, лишь разлучившись навсегда с тем, кого любили, чувствуем, как сильна была наша любовь.
Друзья, собиравшиеся по вечерам в доме Эммелины, почти всегда заставали ее в окружении гостей; Жильбер приходил обычно к десяти часам, когда в гостиной больше всего было народу; никто из гостей не оставался последним, уходили все вместе в полночь, иногда позднее, если кто-нибудь рассказывал занимательную историю. Словом, за полгода Жильбер, хотя и постоянно бывал в доме, ни разу не оставался наедине с графиней. Однако он очень хорошо ее знал, пожалуй, лучше, чем самые близкие ее друзья, – то ли по природной проницательности, то ли по иной причине, о которой тоже следует сказать. Он любил музыку так же горячо, как Эммелина, а поскольку главная наша склонность всегда объясняет очень многое, музыка помогла ему разгадать ее: мелодия любимого романса, отрывок итальянской арии были для него ключом к сокровищнице; лишь только мелодия смолкала, он обращал взор к Эммелине, и редко бывало, чтоб взгляды их не встретились. Когда заходила речь о новой книге или пьесе, сыгранной накануне в театре, если один из них высказывал свое мнение, другой кивком соглашался с ним. Рассказывал ли кто-нибудь анекдот, оба смеялись одной и той же остроте, а слушая трогательный рассказ о благородном поступке, оба одновременно опускали глаза из боязни выдать свое волнение. Чтобы все выразить добрыми старыми словами, скажем, что меж ними была взаимная симпатия. Но ведь это любовь, заметите вы. Не извольте торопиться, сударыня. Любви еще не было.
Жильбер часто бывал в Итальянской опере и иногда просиживал целый акт в ложе графини. Случилось так, что он был в ложе и в тот вечер, когда опять давали «Дон Жуана»; господин де Марсан тоже был в театре. Когда запели «Трио Масок», Эммелина невольно посмотрела на соседний стул, вспомнив, как она сжимала в руке свой носовой платок; на этот раз в мечты был погружен Жильбер; весь захваченный низкими, глубокими звуками контрабасов и гармонией мрачного трио, он всей душой наслаждался пением мадемуазель Зонтаг, да и кто бы не чувствовал себя до безумия влюбленным в эту очаровательную певицу; глаза Жильбера блестели, на побледневшем лице, обрамленном черными кудрями, отражалось наслаждение, которое он испытывал, полуоткрытые губы вздрагивали, а рука тихонько отбивала такт, ударяя по обтянутому бархатом барьеру. Эммелина улыбнулась: должен сказать откровенно, что ее супруг, сидевший в глубине ложи, спал глубоким сном.
Столько есть препятствий, не позволяющих повторяться такого рода случаям, что подобные встречи бывают очень редко, но тем большее впечатление они производят и дольше сохраняется о них воспоминание. Жильбер не подозревал о тайных мыслях Эммелины и о том, какое сравнение она сделала. Однако бывали дни, когда он задавал себе вопрос, счастлива ли графиня, и не мог поверить, что она счастлива, а когда начинал думать об этом, совсем запутывался. Эммелина и он жили в одном и том же круге, встречались с одними и теми же людьми, и, естественно, у них было множество поводов переписываться друг с другом о каких-нибудь пустяках; в равнодушных строках этих записок, где точно соблюдались законы светского этикета, всегда была, однако, возможность вставить какое-нибудь слово, мысль, порождавшие мечты. Не раз случалось, что Жильбер все утро сидел в задумчивости за письменным столом, положив перед собой развернутое письмо г-жи де Марсан, и время от времени невольно заглядывал в него. Взволнованное воображение заставляло его искать особый смысл в самых незначительных словах. Эммелина иногда ставила перед своей подписью итальянское «Vostrissima», и хотя это была самая обычная формула дружелюбия, он твердил себе, что это слово все же означает: «Всецело ваша».
Жильбер не принадлежал к числу волокит, как г-н де Сорг, но и у него были любовницы. Он вовсе не питал к женщинам скороспелого и показного презрения, которым любят щеголять молодые люди, но у него составилось о светских дамах свое собственное мнение, и я лучше всего передам его сущность, если скажу, что г-жа де Марсан казалась ему исключением из правила. Разумеется, есть много добродетельных женщин, – ах, нет, сударыня, я обмолвился, – все женщины добродетельны, но ведь и добродетельной можно быть по-разному. Эммелина была молода, красива, богата, чуть меланхолична, в иных случаях восторженна, в иных до крайности равнодушна, всегда окружена блестящим обществом, полна всяких талантов, любила развлечения, – какие странные основания для добродетели, думал Жильбер. «А ведь как она хороша!» – восхищался он втайне, прогуливаясь теплыми августовскими вечерами по Итальянскому бульвару. Она, конечно, любит мужа, но только как друга, а настоящей любви уже нет. Неужели она больше никого не полюбит? Раздумывая так, он вспомнил, что у него уже полгода нет любовницы.
Однажды, делая визиты своим знакомым, он проходил мимо особняка супругов Марсан и постучался к ним в дверь, хотя время для посещения было неурочное – три часа дня: он надеялся застать графиню одну и сам себе удивлялся, как ему раньше не приходила в голову такая замечательная мысль. Швейцар сообщил, что графини нет дома; Жильбер отправился домой в очень дурном расположении духа и, по своему обыкновению, что-то бормотал сквозь зубы. Нечего и говорить, о чем он думал. Погрузившись в свои мысли, он в рассеянности свернул с обычного своего пути. Кажется, на перекрестке Бюсси он налетел на какого-то прохожего и, довольно сильно толкнув его, к величайшему удивлению этого незнакомца, громко произнес: «О, если бы в любви я все же мог признаться!..»
Конечно, ему тотчас же стало страшно стыдно. «Вот безумие!» – пробормотал он и, невольно засмеявшись, бросился прочь, но тут заметил, что его забавный возглас похож на строчку стиха, и довольно складную. В школьные годы он одно время сочинял стихи, и сейчас ему пришла фантазия срифмовать вторую строку, и, как вы увидите дальше, это ему удалось.
Следующий день была суббота – приемный день у графини. Г-н де Марсан уже начал уставать от уединенной жизни, и в тот вечер было множество народу; горели все люстры, все двери были отворены, перед камином собрался пестрый круг гостей: женщины по одну сторону, мужчины – по другую; словом, обстановка, не подходящая для нежных записочек. Жильбер не без труда приблизился к хозяйке дома. Поболтав четверть часа с нею и ее соседками о вещах безразличных, он вытащил из кармана сложенный листок бумаги и принялся теребить его. Листок, хотя и смятый, походил все же на письмо, и Жильбер надеялся, что это заметят; и действительно, кто-то заметил, но, к огорчению Жильбера, не Эммелина. Он положил листок в карман, потом вновь вытащил его; наконец графиня взглянула на сложенную бумажку и спросила, что у него в руках.
– Да вот, стихи сочинил в честь одной прекрасной дамы и готов показать их вам, но только при одном условии: если угадаете, кто моя красавица, обещайте не вредить мне в ее глазах.
Эммелина взяла листок и прочла следующие стихи:
К НИНОН
Закончив чтение, Эммелина молча возвратила листок Жильберу. Немного спустя она сама попросила у него стихи, прочла вторично и, оставив листок у себя, с равнодушным видом держала его в руке, как это делал незадолго перед тем Жильбер, потом кто-то подошел к ней, она встала и забыла отдать стихи.
Кто мы такие? Отчего действуем так легкомысленно? Жильбер шел на этот вечер в таком веселом расположении духа, а возвратившись, весь дрожал, как лист на ветру. То, о чем говорилось несколько преувеличенно в его стихах, что было не совсем правдивым, стало правдой, как только к ним прикоснулась Эммелина. Однако она ничего не ответила. А спросить при таком множестве свидетелей было невозможно. Не обиделась ли она? Что означает ее молчание? Заговорит ли она о его стихах при первой встрече? И что она скажет? Непрестанно перед ним всплывал образ Эммелины, лицо ее было то холодным и даже суровым, то ласковым и улыбающимся. Не в силах терпеть долее такую неуверенность, Жильбер, проведя бессонную ночь, на следующий день поспешил к графине; ему сообщили, что она заказала лошадей и уехала на «Майскую мельницу».
Жильберу вспомнилось, что несколько дней назад он вскользь спросил Эммелину, собирается ли она ехать в деревню, и она ответила, что нет, не едет. Воспоминание это поразило его. «Это из-за меня она уехала, – подумал он, – она страшится меня, она меня любит». При этом слове он весь замер, дыхание стеснилось в его груди, и какой-то ужас охватил его, он затрепетал при мысли, что так скоро смутил столь благородное сердце. Запертые ставни, пустынный двор, фургон, в который слуги что-то грузили, поспешный отъезд графини, так напоминавший бегство, – все это удивило и взволновало Жильбера. Он медленно пошел к себе домой. За какие-нибудь четверть часа он стал совсем другим человеком. Он не заглядывал вперед, ничего не рассчитывал, не помнил, что делал накануне и какие причины привели его в особняк Марсанов; ни тени гордости не было у него, за весь день он ни разу не подумал, как ему воспользоваться этим стечением обстоятельств, как встретиться с Эммелиной. Она уже не представала перед ним ни суровой, ни ласковой, он лишь ясно видел, как она сидит на террасе и читает его стихи, он шептал: «Она любит меня», и спрашивал себя, достоин ли он ее любви.
Жильберу еще не исполнилось двадцати пяти лет, он прислушивался к голосу совести, но тут же в нем заговорила молодость. На следующее утро он сел в почтовую карету, отправлявшуюся в Фонтенбло, и к вечеру приехал на «Майскую мельницу». Когда о нем доложили, Эммелина была одна; она приняла его с явным смущением и, увидев, что он затворил дверь, сразу побледнела, вспомнив г-на де Сорга. Но при первом же слове Жильбера она заметила, что он робеет не меньше, чем она. Против обыкновения, он даже не пожал ей руку и сел поодаль с таким застенчивым и сдержанным видом, какого у него прежде не бывало. Около часу они беседовали с глазу на глаз, и ни разу речь не заходила ни о стихах Жильбера, ни о любви, которую они выражали.
Вернулся с прогулки г-н де Марсан; лицо Жильбера омрачилось: он подумал, что очень плохо воспользовался своей первой встречей с любимой женщиной. А Эммелину волновали совсем иные чувства: она была растрогана уважением к ней, переполнявшим душу Жильбера, ею овладела весьма опасная задумчивость, она поняла, что Жильбер любит ее, и с того мгновения, как почувствовала себя в безопасности, сама его полюбила.
На следующее утро, когда Эммелина спустилась к завтраку, она была прелестна юной свежестью – ее лицо и ее сердце помолодели на десять лет. Ей вздумалось покататься верхом, хотя погода стояла отвратительная; она приказала оседлать норовистую кобылу и, казалось, нарочно подвергала опасности свою жизнь; размахивая хлыстом над головой встревоженной лошади, она не могла удержаться от странного удовольствия ни с того ни с сего ударить ее; лошадь в бешенстве взвивалась на дыбы, роняя пену с взмыленных боков, а всадница испытующе поглядывала на Жильбера. Послав своего скакуна галопом, он догнал Эммелину и хотел схватить ее лошадь под уздцы.
– Не надо, не надо, – сказала она, смеясь. – Нынче утром я не упаду.
Пришлось им все-таки заговорить о стихах Жильбера, и оба много толковали о них, но лишь глазами, а ведь взгляды бывают красноречивее слов. Жильбер провел на «Майской мельнице» три дня и каждую минуту готов был упасть на колени перед Эммелиной; он дрожал от страха, что не устоит перед соблазном обнять ее, но лишь только она делала шаг, он отстранялся, давая ей дорогу, словно боялся коснуться даже ее платья. На третий день к вечеру он сообщил, что завтра утром уезжает; за вечерним чаем говорили о вальсе и о стихах лорда Байрона, в которых он бранит вальс. Эммелина заметила, что поэт говорит с такой враждебностью о вальсе, должно быть, из зависти, так как хромота делала для него недоступным это удовольствие, казавшееся ему, вероятно, очень большим; в подтверждение своей мысли она достала томик стихов Байрона и для того, чтобы и Жильбер мог читать вместе с ней, села так близко рядом с ним, что касалась локонами его щеки. Почувствовав это легкое прикосновение, он весь затрепетал от радости, и если б не соседство г-на де Марсана, не устоял бы против искушения. Эммелина это угадала и, густо покраснев, закрыла книгу, – вот и все приключение.
Какой странный воздыхатель, не правда ли, сударыня? Есть пословица, утверждающая, что отложить – еще не значит потерять. Я вообще не люблю пословиц, ведь среди них найдутся изречения на любые обстоятельства; все они друг другу противоречат и могут быть притянуты для обоснования каких угодно поступков. И, признаюсь, та, которую я привел, кажется мне верной лишь в одном случае из ста – и то в применении к людям особо терпеливым, не столько смиренным, сколько равнодушным. Только праведникам, блаженствующим в райских кущах, можно так говорить – им спешить некуда, у них впереди целая вечность, но нам, простым смертным, времени отпущено в обрез, и проволочки для нас обидны. Отдаю моего героя на ваш справедливый суд. Впрочем, поступи он иначе, его, мне думается, постигла бы участь г-на де Сорга.
Г-жа де Марсан к концу недели вернулась в Париж. Однажды под вечер Жильбер пришел к ней. Погода стояла невыносимо жаркая, г-жа де Марсан была одна в будуаре, читала, полулежа на диване. На ней было белое кисейное платье, оставлявшее открытыми руки и шею. Цветы, стоявшие в двух жардиньерках, наполняли комнату нежным ароматом; через отворенную дверь из сада вливался теплый благоуханный воздух. Все располагало к томной неге. Однако беседу г-жи де Марсан и Жильбера то и дело пронизывали язвительные колкости, непривычные для них. Я уже упоминал, что им постоянно случалось выражать в одно и то же время и почти в одних и тех же словах свои мысли и впечатления, но в тот вечер они ни в чем не были между собой согласны и, следовательно, оба были неискренни. Эммелина произвела смотр некоторым своим знакомым дамам. Жильбер тотчас принялся восхвалять их, в ответ Эммелина подвергла их соответственно суровой критике. Сгущались сумерки, настала тишина. Вошел слуга и принес зажженную лампу; г-жа де Марсан заявила, что свет режет ей глаза, и велела поставить лампу в гостиной. Отдав такое приказание, она, казалось, пожалела об этом, встала с каким-то смущенным видом и направилась к фортепьяно.
– Посмотрите-ка табурет из моей ложи, я велела его переделать, и мне его только что принесли, – теперь я стану им пользоваться, когда буду музицировать. Сейчас я вам сыграю что-нибудь и обновлю табурет в вашу честь.
Она тихонько взяла несколько аккордов, потом потекла мелодия, и Жильбер узнал свою любимую вещь – «Желание» Бетховена. Постепенно музыка увлекла Эммелину, игра ее исполнилась страстной выразительности, руки ее бегали по клавишам с такой быстротой и силой, что невольно билось сердце, и вдруг она останавливалась, как будто у нее захватило дыхание; звуки то разрастались, то замирали. Никакие слова не сравнятся в нежности с языком музыки. Жильбер стоял близ Эммелины, и время от времени ее прекрасные глаза устремляли к нему взгляд, словно о чем-то спрашивали его. Облокотившись на фортепьяно, Жильбер смотрел на нее, и оба боролись с охватившим их волнением, как вдруг довольно забавное происшествие оторвало их от сладостных грез.
Табурет, на котором сидела Эммелина, вдруг сломался, и она упала на пол, к ногам Жильбера. Он бросился к ней, протягивая руку; Эммелина, смеясь, поднялась с его помощью; Жильбер был бледен как смерть, он боялся, что она сильно ушиблась.
– Да полно вам, – сказала она. – Дайте-ка мне стул. Можно подумать, что я упала с шестого этажа.
Она заиграла кадриль, пальцы ее бойко бегали по клавишам, а сама музыкантша подтрунивала над волнением и испугом своего слушателя.
– Но ведь это же так естественно, что я испугался, когда вы упали, – сказал он.
– Полноте! – заметила она. – Просто у вас нервы не в порядке. Уж не думаете ли вы, что я вам признательна за ваши страхи? Сознаюсь, упала я очень смешно, но я нахожу, – сухо добавила она, – что ваш испуг еще смешнее.
Жильбер несколько раз прошелся по комнате, а звуки кадрили под пальцами Эммелины становились все менее веселыми. Она почувствовала, что своими насмешками больно задела его. От волнения он не мог говорить. Он возвратился на прежнее свое место и встал, облокотившись на фортепьяно; на глазах у него появились слезы, он не мог сдержать их. Эммелина тотчас встала и, забившись в дальний угол, села там в молчании. Жильбер подошел к ней, упрекая ее за суровость. На этот раз она не могла вымолвить ни слова и сидела не шевелясь, во власти невыразимого волнения; он взялся было за шляпу, хотел уйти, но не имел сил решиться на это; он сел подле Эммелины, она отвернулась и повела рукой, как будто хотела сказать: «Уходите»; он схватил ее руку и прижал к своей груди. В это мгновение раздался звонок у входных дверей. Эммелина бросилась в другую комнату.
На следующий день Жильбер вновь очутился в особняке Марсанов и заметил, бедняга, что идет туда, лишь в ту минуту, когда позвонил у дверей. По опыту прошлых своих увлечений он опасался, что г-жа де Марсан встретит его сурово, с видом оскорбленного достоинства. Он ошибся: Эммелина была очень спокойна, снисходительна и сразу сказала ему, что ждала его. Но тут же она с твердостью заявила:
– Мы больше не должны видеться. Я не раскаиваюсь в своей вине и не хочу ни в чем себя обманывать. Но пусть я причиню вам страдания, пусть и сама буду страдать, – между нами стоит мой муж. Я не могу лгать. Забудьте меня.
Жильбер был потрясен этой откровенностью, в словах Эммелины звучала самая неподдельная искренность. Он не пожелал прибегнуть к пошлым фразам, к притворным угрозам покончить с собою, которые всегда выступают на сцену в подобных случаях; он попытался быть столь же мужественным, как графиня, и этим доказать ей, как глубоко его уважение к ней. Он ответил Эммелине, что готов повиноваться ей и на некоторое время уедет из Парижа; она спросила, куда он намерен поехать, и пообещала написать ему. Ей хотелось, чтобы он все знал о ней, и в нескольких словах Эммелина рассказала ему историю своей жизни, обрисовала свое одиночество, томление своей души и не стала изображать себя более счастливой, чем была на самом деле. Она возвратила Жильберу его стихи и поблагодарила за то, что он подарил ей минуту счастья.
– Я ухватилась за него, не размышляя и не желая размышлять, – сказала она. – Я уверена, что невозможное меня остановило бы, но перед возможным я не могла устоять. Надеюсь, вы не усмотрите в моем поведении кокетства, я не вела игры. Мне следовало больше подумать о вас, но вы, я надеюсь, не так влюблены, чтобы не скоро от этого исцелиться.
– Я буду откровенен, – ответил Жильбер, – и скажу вам, что я не знаю, как все обернется, но не думаю, что я исцелюсь. Меня пленила в вас не столько красота, сколько ваш ум и характер. Разлука и годы могут стереть в нашей памяти образ прелестного лица, но лишиться близости такого существа, как вы, – утрата непоправимая. Конечно, по видимости, я исцелюсь и почти наверное через некоторое время вновь возвращусь к своим привычкам, но даже холодный рассудок всегда будет твердить мне, что вы наполнили бы счастьем мою жизнь. Стихи, которые вы мне вернули, написаны как будто нечаянно, в минуту опьяняющего вдохновения, но чувство, выраженное в них, живет во мне с той минуты, как я узнал вас, и у меня нет сил таить это чувство, потому что оно искреннее и прочное. Итак, мы оба с вами будем несчастны; в угоду требованиям света мы приносим жертву, которую ничто не может возместить.
– Нет, не в угоду свету, а ради нас самих, – вернее, вы сделаете это ради меня. Ложь для меня невыносима; вчера, когда вы ушли от нас, я чуть было не призналась во всем мужу. Ну, довольно, – добавила она веселым тоном, – довольно, друг мой, постараемся жить.
Жильбер почтительно поцеловал ей руку, и они расстались.
Но едва они приняли мужественное решение, как оба почувствовали, что не в силах его осуществить. Они поняли это без долгих разговоров. Два месяца Жильбер не приходил к г-же де Марсан, и за два месяца разлуки оба лишились сна и аппетита. И вот однажды вечером, в конце этого срока, Жильбера охватила такая тоска, такое отчаяние, что он невольно взялся за шляпу и в обычный час явился к графине, словно ничего меж ними не было. Ей и в голову не пришло упрекнуть его, что он не сдержал слова. С первого взгляда она угадала, как много он выстрадал; сама же она так побледнела, так изменилась, что, взглянув на нее, Жильбер почувствовал раскаяние, зачем он не пришел раньше.
Чувство, заполнившее сердце Эммелины, нельзя назвать ни прихотью, ни страстью: это был властный голос самой природы, потребность молодой души в новой любви. Она не размышляла о характере Жильбера – он ей нравился, он был тут, рядом, он говорил, что любит ее, но и любовь эта была совсем иной, чем у г-на де Марсана. Вся душа Эммелины изболелась, ум, пламенное воображение, все благородные свойства ее восторженной натуры неведомо для нее были подавлены, и она страдала. Невольные и словно бы беспричинные, как ей думалось, слезы лились из ее глаз, и она допытывалась – что же их порождает; и музыка, и цветы, и даже повседневные привычки ее одинокой жизни открыли ей тайну: нужно было любить и бороться или же смириться и умереть.
Поняв это, графиня де Марсан с горделивой смелостью измерила взглядом бездну, в которую ей предстояло упасть. И когда Жильбер вновь сжал ее в своих объятиях, она подняла глаза к небу, словно призывая его в свидетели своего греха и говоря, как дорого она поплатится за свою вину. Жильбер понял ее унылый взор: благородное сердце его подруги возлагало на него великую задачу. Он чувствовал, что судьба Эммелины в его руках, что в его власти вернуть ее к жизни или навсегда унизить. Эта мысль наполнила его гордостью, но еще больше радостью: он поклялся всецело посвятить себя Эммелине и возблагодарил бога за истинную любовь, которую узнал.
Необходимость лгать все же удручала Эммелину, однако она больше не говорила об этом возлюбленному и скрывала горькое чувство; впрочем, ей и на ум не приходило продолжать сопротивление, раз она не в силах противиться всегда. Она как будто взвесила все, что ее ожидает – будущие страдания и будущее счастье, – и смело поставила на карту свою жизнь. После того как Жильбер вернулся, ей пришлось на три дня поехать в деревню. Он умолял ее о свидании перед отъездом. «Если вы требуете, я сделаю это, – ответила она, – но заклинаю вас, подождите немного».
На четвертый день, около полуночи, некий молодой человек вошел в «Английское кафе».
– Что прикажете подать, сударь? – спросил лакей.
– Самое лучшее, что у вас есть, – ответил молодой человек таким ликующим тоном, что все оглянулись на него.
В тот самый час в дальней комнате особняка Марсанов сквозь приотворенные решетчатые ставни и опущенную занавеску можно было бы увидеть свет. Запершись в своей спальне, г-жа де Марсан в легком ночном одеянии сидела одна в низеньком кресле. «Завтра я буду принадлежать ему. Отдаст ли он мне свое сердце?»
В эту минуту Эммелина не размышляла о своем поведении, не сравнивала себя с другими женщинами. И душевная скорбь и угрызения совести были далеко от нее в этот миг; все исчезло, уступив мысли о том, что ждет ее завтра. Осмелюсь ли сказать, что тревожило эту прелестную и благородную женщину в столь опасный час ее жизни, что беспокоило чувствительную и честную душу накануне того дня, когда она совершила единственный проступок, за который ей пришлось жестоко корить себя.
Она думала о своей красоте. Любовь, преданность, искреннее чувство, постоянство, взаимное сходство взглядов, страх, опасность – все было позабыто, изгнано, уничтожено живейшим беспокойством, сомнением в своих чарах, в своей телесной красоте. Свет, видный нам сквозь ставни, разливается от канделябра, который она держит в руке. Перед ней зеркало, она озирается, прислушивается, – ни единого свидетеля, ни малейшего шума! Она приподняла свои покровы и робко предстает перед возлюбленным, как в античном сказании предстала Венера пред юным пастухом.
О следующем дне вам лучше всего расскажет, сударыня, письмо, которое я приведу, – письмо Эммелины к сестре, где она сама говорит обо всем пережитом ею:
«Я принадлежу ему. Вслед за волнениями пришла крайняя усталость. Я чувствовала себя разбитой, но это состояние было мне отрадно. Весь вечер я провела в полусне. Мне грезились смутные видения, я слышала далекие голоса, я различала шепот: «Мой ангел, жизнь моя!» – и еще больше изнемогала. Ни разу не вспомнились мне тревоги, томившие меня вчера, я была в полусне, мне не забыть этой чудесной дремоты, которой я пожелала бы для себя и в раю. Я легла в постель и уснула сном младенца. Утром, в миг пробуждения, мне смутно вспомнилось то, что случилось накануне, и вся моя кровь хлынула к сердцу. Я затрепетала, сразу же приподнялась, села на постели и вдруг сказала вслух, очень громко: «Все кончено!» Потом уткнулась головой в колени и замерла. Я заглянула в самую глубину своей души. И в первый раз мне пришла страшная мысль: а вдруг он дурно судит обо мне? Я уступила с такой простотою, что у него могло сложиться очень плохое мнение. Невзирая на его ум и деликатность, я могла опасаться его житейского опыта. А что, если с его стороны была лишь прихоть, желание одержать еще одну победу? Я же так была изумлена, взволнована, потрясена чувствами, захватившими меня, что не могла в достаточной мере проникнуть в его сердце. И мне стало страшно, у меня дыхание стеснилось в груди. Ну что ж, храбро сказала я себе, он предо мной в долгу. Но придет день, когда он узнает, поймет меня и искупит свою вину. Мрачные размышления вдруг озарило сладкое воспоминание. Я чувствовала, что на моих губах играет улыбка, предо мной возникло его лицо, каким я видела его вчера, – прекрасное тем необычным выражением, которого я не встречала нигде, даже в лучших творениях великих художников: я так ясно читала в его чертах любовь, уважение, преклонение и робость, боязнь не достигнуть страстно желанного. Вот высочайшее счастье для женщины. И, словно убаюканная этими мыслями, я принялась одеваться. Какое огромное удовольствие обдумывать свой наряд, когда ждешь любимого».
Эммелине потребовалось пять лет, чтобы увидеть, как мало счастья принес ей первый ее избранник; после этого она страдала целый год; шесть месяцев она боролась против нарождавшейся страсти, два месяца после признания в любви противилась; наконец она пала, и счастье ее длилось две недели.
Две недели – очень малый срок, не правда ли? Я начал свое повествование без долгих рассуждений, а когда дошел до этих обстоятельств, которые и побудили меня взяться за перо, вижу, что мне, собственно, нечего сказать – разве лишь то, что дни счастья были коротки. Где же мне пытаться обрисовать его? Как выразить невыразимое – то, что величайшие в мире гении давали лишь угадывать в своих созданиях, ибо слово здесь бессильно. Разумеется, вы и не ждете от меня такой попытки, – я не совершу святотатства. Можно описать то, что исходит от сердца, но нельзя изобразить сокровенную жизнь сердца. Впрочем, если счастье длится всего лишь две недели, разве успеет человек заметить его? Эммелина и Жильбер были ошеломлены своим блаженством, еще не смели поверить ему, еще полны были восторженного восхищения и чудесной нежности, переполнявшей их сердца. «Возможно ли, – спрашивали они себя, – что мы когда-то обменивались равнодушным взглядом и холодным рукопожатием?» – «Как! – говорила Эммелина. – Я когда-то могла смотреть на тебя без слез умиления, заволакивающих глаза? Я слушала тебя, и меня не тянуло целовать твои губы? Ты говорил со мною так же, как со всеми, и я отвечала тебе, не промолвив ни слова о том, что я тебя люблю?» – «Нет, нет, – возражал Жильбер, – твой взгляд и голос выдавали тебя. Боже мой, как глубоко они запали мне в душу! А меня останавливал страх. Это я виноват, что мы так поздно полюбили друг друга». И они сжимали друг другу руки, словно говорили без слов: «Надо успокоиться, иначе мы умрем от волнения».
Едва лишь начали они привыкать видеться украдкой и наслаждаться самой опасностью тайных свиданий, едва Жильбер узнал новый облик Эммелины, то очарование, которым вдруг пленяет женщина, бросаясь в объятия любовника; едва лишь засияла сквозь слезы улыбка Эммелины, едва успели они поклясться в вечной любви, едва эти бедные дети, поверив судьбе, без страха предались ей, полные радостной уверенности, что надежда на взаимность не обманула их и что у них еще все впереди, – «Ах, как мы будем счастливы!» – говорили они, – как вдруг их счастье рухнуло.
Граф де Марсан был человек твердого склада и в важных жизненных обстоятельствах отличался безошибочной проницательностью. Он заметил, как печальна его жена, решил, что она уже меньше любит его, и не очень огорчился такой переменой. Но он видел, что она чем-то озабочена, встревожена, и не желал оставить это без внимания. Взяв на себя труд поискать причины этого беспокойства, он легко их нашел. При первом же его вопросе она смутилась, при втором готова была во всем признаться, но он не захотел выслушивать подобные признания; не говоря никому ни слова, он вышел из дому и снял себе квартиру в тех самых меблированных комнатах, где жил до женитьбы. Вечером, когда Эммелина уже собиралась лечь в постель, он вошел к ней в комнату в халате и, сев напротив жены, сказал ей приблизительно следующее:
– Вы знаете меня, дорогая моя, довольно хорошо, вам известно, что я не ревнив. Я очень любил вас, теперь я вас уважаю и всегда буду питать к вам чувство уважения и дружбы. Разумеется, в нашем возрасте, да еще после нескольких лет супружества, нам обоим необходимо проявить терпимость по отношению друг к другу для того, чтобы мы могли по-прежнему жить в мире. Я лично пользуюсь свободой, подобающей мужчине, и считаю справедливым предоставить свободу и вам. Если бы я принес в наш дом такое же состояние, как вы, я бы не ограничился словами, а дал бы вам понять это на деле. Но я беден, и наш брачный договор, согласно моему желанию, оставил меня бедняком. И то, что со стороны кого-либо другого было бы лишь благоразумной снисходительностью, с моей стороны окажется низостью. Какие бы ни соблюдались предосторожности, роман никогда не удается сохранить в тайне – рано или поздно о нем неизбежно пойдут толки. И когда настанет такой день, меня, как вы, конечно, понимаете, не отнесут к числу покладистых мужей или хотя бы смешных слепцов, а будут видеть во мне подлеца, готового все стерпеть ради денег. Устроить шумный скандал, покрывающий при любом его исходе позором два семейства, – это совсем не в моем характере; я не питаю ненависти ни к вам, ни к кому бы то ни было, а поэтому пришел заранее объявить вам свое решение, чтобы предотвратить последствия, которые могут быть вызваны неожиданностью. Со следующей недели я переезжаю в те меблированные комнаты, где я жил, когда познакомился с вашей матушкой. Очень сожалею, что вынужден остаться в Париже, но я не имею средств отправиться в путешествие; где-то надо жить, а прежняя моя квартира мне нравится. Подумайте и сообщите мне, что вы намерены делать; я сообразуюсь с вашими желаниями, если это окажется возможным.
Г-жа де Марсан слушала молча. Она была ошеломлена и словно окаменела. Она хорошо видела, что муж ее принял твердое решение, но не могла этому поверить; почти невольно она кинулась ему на шею.
– Нет, нет! – воскликнула она. – Ничто в мире не заставит меня согласиться на разрыв.
Но ответом ей было упорное молчание. Эммелина разрыдалась и, бросившись перед мужем на колени, хотела признаться в своей вине; он остановил ее, он отказался выслушать ее. Пытаясь успокоить Эммелину, он еще раз сказал, что нисколько не сердится, и, невзирая на ее мольбы, ушел.
На следующий день они не виделись; Эммелина спросила, у себя ли граф; ей ответили, что он ушел рано утром и до вечера его не будет дома. Эммелина хотела было дождаться его и с шести часов вечера заперлась в комнатах мужа, но у нее не хватило смелости для предстоящего объяснения, и она возвратилась на свою половину.
Утром граф вышел к завтраку в костюме для верховой езды. Слуги уже начали укладывать его чемоданы, и коридор был загроможден лежавшими в беспорядке вещами. Как только граф переступил порог, Эммелина подошла к нему, он поцеловал ее в лоб; они молча сели за стол; завтрак подан был в спальне графини. Напротив Эммелины стояло большое зеркало, она видела в нем свое отражение, и ей казалось, что перед нею призрак. Рассыпавшиеся в беспорядке волосы, измученное лицо – все, казалось, говорило о совершенном ею грехе. Неуверенным голосом она спросила графа, все ли еще он намерен оставить дом. Он ответил, что не изменит своего решения и собирается уехать в следующий понедельник.
– Нельзя ли как-нибудь отсрочить переезд? – спросила она умоляющим тоном.
– Но ведь положение измениться не может, – ответил граф. – Вы все обдумали? Что вы намерены делать?
– Все, что вы захотите, – промолвила графиня.
Г-н де Марсан промолчал.
– Все, все, что вы захотите, – повторила она. – Скажите, чем могу я смягчить вас? Какую жертву мне принести? Какое искупление моей вины вы согласитесь принять?
– Вы сами должны это знать, – ответил граф.
Он встал из-за стола и, не прибавив больше ни слова, удалился; но вечером он вновь пришел к жене, и лицо его было уже менее суровым.
Два эти дня истерзали Эммелину, она была бледна как смерть. Г-н де Марсан заметил это, и невольная жалость шевельнулась в его душе.
– Ну что, дорогая? – спросил он. – Что с вами?
– Я все думаю, думаю, – тихо сказала она, – и вижу, что ничего нельзя изменить.
– Вы так его любите? – спросил он.
Невзирая на его ледяной вид, Эммелина почувствовала, что в нем говорит ревность. Она подумала, что это свиданье – попытка сблизиться с нею вновь, и такая мысль была для нее тягостна. «Все мужчины одинаковы, – думала она, – они не ценят любовь, в которой уверены, а когда потеряют ее по своей вине, загораются страстью». Ей хотелось узнать, верно ли она угадала его чувства, и она сказала высокомерно:
– Да, сударь, я люблю его. Хоть в этом не буду лгать.
– Понимаю, – ответил г-н де Марсан. – Было бы нелепо с моей стороны вступать тут в борьбу против кого бы то ни было. Для этого у меня нет возможностей, да и желания нет.
Эммелина увидела, что она ошиблась, хотела ответить, но в растерянности не находила слов. Да и в самом деле, могла ли она осудить поведение графа? Он угадал то, что произошло, и принял решение – справедливое, но вовсе не жестокое. Она пыталась что-то объяснить и, сбившись, умолкла; из глаз ее потекли слезы. Г-н де Марсан мягко сказал:
– Успокойтесь. Вы совершили ошибку, но помните, что у вас есть друг, который все знает и поможет вам исправить вашу ошибку.
– А что сделал бы этот друг, – спросила Эммелина, – если б он был так же богат, как я? Ведь именно из-за этих мерзких денег он решил меня покинуть. Что вы сделали бы, если б не существовало нашего брачного договора?
Поднявшись с кресла, Эммелина подошла к письменному столу, достала из ящика брачный договор и сожгла его на огне горевшей свечи. Граф молча смотрел и не остановил ее.
– Я вас понимаю, – сказал он наконец. – Правда, то, что вы сделали сейчас, не имеет особого значения, так как у нотариуса хранится дубликат договора, но этот поступок делает вам честь, и я горячо вас благодарю. Но подумайте, – добавил он, обнимая Эммелину, – подумайте… Если б вы и уничтожили все эти формальности, разве я захотел бы воспользоваться таким выгодным положением? Ведь это значило бы злоупотреблять своим преимуществом. Я знаю, вы можете одним росчерком пера сделать меня столь же богатым, как и вы, – но я ни за что не соглашусь на это, и сегодня меньше, чем когда-либо.
– Какой гордец! – в отчаянии воскликнула Эммелина. – Почему вы отказываетесь?
И, слегка сжав ее руку, г-н де Марсан ответил:
– Потому, что вы его любите.
В прекрасный день погожей осени, когда солнце сияло так ярко, как будто прощалось с увядающей зеленью, Жильбер сидел у открытого окна в маленькой квартирке, которую снимал на третьем этаже дома, находившегося на уединенной улице за Елисейскими Полями. Напевая арию из «Нормы», он внимательно разглядывал каждый экипаж, проезжавший по шоссе. Лишь только экипаж приближался к углу улицы, пение обрывалось, но коляска, не останавливаясь, продолжала свой путь, и приходилось ждать следующего экипажа. В тот день их проезжало очень много, но настороженный взгляд Жильбера так и не увидел ни в одном шляпки из итальянской соломки и черной накидки. Прошел час, потом два; теперь уже нечего было ждать; раз двадцать Жильбер вытаскивал из кармана часы, раз двадцать совершал путешествие по своей комнате, поминутно переходя от надежды к отчаянию, но, наконец, спустился на улицу и некоторое время бродил по аллеям. Возвратившись, он спросил у швейцара, нет ли писем, – и получил отрицательный ответ. Весь день его томили мрачные предчувствия. Около десяти часов вечера он с некоторым страхом поднялся по широким ступеням особняка Марсанов.
Фонарь не был зажжен – это удивило и встревожило Жильбера. Он позвонил, никто не вышел на звонок; он толкнул дверь, она отворилась; он заглянул в столовую и остановился; появилась горничная, он спросил, может ли графиня принять его.
– Сейчас доложу, – ответила горничная.
Она вошла в гостиную. Жильбер, стоя у дверей, услышал знакомый, но несколько изменившийся, дрожащий голос, тихо промолвивший:
– Скажите, что меня нет дома.
Он сам говорил мне, что этот краткий и столь неожиданный ответ, который он услышал в темноте, был для него больнее, чем удар шпагой. Он вышел в невыразимом удивлении: «Она дома, она, вероятно, видела меня, – думал он. – Что же случилось? Разве не может она сказать мне хоть одно слово или написать мне?» Прошла неделя. Ни писем, ни возможности увидеть графиню. Наконец он получил следующее письмо:
«Прощайте! Вспомните о вашем намерении отправиться путешествовать – дайте мне слово уехать. Какую жестокую жертву я сейчас приношу! От рокового решения, которое я хотела принять, меня удерживает лишь то, что я услышала однажды от вас, – немногие, но глубоко прочувствованные слова. Я не посягну на свою жизнь. Но не отнимайте у меня той надежды, той мысли, которая может принести мне хотя бы подобие спокойствия. Позвольте мне, друг мой, возложить эту надежду на вас – но на расстоянии – и поставить некоторые условия. Вот если, например, вы почувствуете полное равнодушие ко мне, если, возвратившись и окрепнув волей, вы больше не захотите видеть меня и никогда уж вам не будет вспоминаться мой образ, моя любовь… для меня станет невозможным влачить дальше ужасное свое существование. В разлуке всегда несчастнее тот, кто остается, – значит, вам лучше уехать. Позволят ли вам отлучиться ваши дела? А мне куда же ехать, в какие края? Ответьте мне. У вас больше силы, а я совсем обессилела, пожалейте меня. Скажите мне что-нибудь – ну, например, что вы скоро исцелитесь. Я знаю, это неправда, но все равно скажите. Нам лучше не видеться перед вашим отъездом, – ведь мне нужна сила душевная, а где ж мне ее взять? Всю эту неделю я плачу и пишу вам, но только все письма бросаю в огонь. Наверно, и это письмо покажется вам бессвязным. Муж мой все знает, солгать я не могла; впрочем, он и без того все знал. Но что бы я ни говорила в этих строках, как мне выразить разлад между моим сердцем и рассудком? Постарайтесь сейчас больше бывать в обществе – пусть ваш внезапный отъезд не произведет впечатления странной неожиданности. Я еще не скоро смогу выезжать в свет и принимать у себя. Меня поминутно душат слезы, и я не могу слова сказать. Вы напишете мне, не правда ли? Неужели вы уедете, не написав мне хоть несколько слов? Ведь вы отправитесь путешествовать, скоро вас здесь не будет!»
Жильбер не мог поверить своему несчастью, ему казалось, что все это дурной сон. Он хотел бежать к г-ну де Марсану, вызвать его на дуэль. Он бросился на пол в своей комнате и долго плакал самыми горькими слезами. Наконец он решил увидеться с графиней во что бы то ни стало, потребовать объяснения этого разрыва, в котором ничего не мог понять. Он бросился в особняк Марсанов и, ничего не спросив у слуг, прошел в гостиную. Там он остановился, испугавшись мысли, что он, быть может, скомпрометирует любимую женщину и погубит ее. Послышались чьи-то шаги, он спрятался за гардину. Через комнату прошел граф. Оставшись один, Жильбер подкрался к застекленной двери и приоткрыл ее. Эммелина лежала в постели, подле стоял ее муж. У изножия кровати были брошены окровавленные простыни; врач, стоя перед умывальником, вытирал полотенцем руки. Картина эта ужаснула Жильбера, он затрепетал при мысли, что своей неосмотрительностью может увеличить несчастье возлюбленной, и, выйдя на цыпочках, никем не замеченный, покинул особняк.
Вечером он узнал, что графиня чуть было не умерла; новое письмо сообщило ему в подробностях все, что произошло. «Никогда не искать встречи друг с другом для нас невозможно, нечего и думать об этом, – писала Эммелина, – напрасно вы страшились такой беды, я и мысли о ней не допускаю. Но все же нам придется разлучиться на полгода, на год – вот почему меня душат рыдания, вот что разбивает мне сердце, но ничего другого не остается».
И Эммелина добавляла, что, если перед отъездом его будет слишком сильно томить желание проститься с нею, она согласится на свидание. Он отказался от этой встречи – ведь ему нужно было сохранить душевные силы; но хотя он был убежден, что ему необходимо уехать, он не мог на это решиться. Жизнь без Эммелины казалась ему бессмысленной и какой-то ненастоящей, фальшивой. Однако он дал себе клятву во всем повиноваться г-же де Марсан и, если понадобится, пожертвовать и жизнью ради ее покоя. Он привел свои дела в порядок, простился с друзьями и всем объявил, что отправляется в Италию. Но когда все было готово и Жильбер уже получил заграничный паспорт, он заперся у себя и день за днем проводил в слезах, хотя каждый вечер давал себе слово утром уехать.
У Эммелины, как вы, конечно, и предполагаете, оказалось не больше мужества. Лишь только здоровье позволило ей совершить поездку на лошадях, она уехала на «Майскую мельницу». Г-н де Марсан сопровождал ее. Во время болезни он проявлял к ней братскую привязанность и чисто материнскую заботливость. Нечего и говорить, что он все простил и, видя страдания жены, отказался от своего намерения разойтись с нею. Он больше не заговаривал о Жильбере и, думается, вряд ли с тех пор хоть раз произнес его имя, оставаясь один на один с графиней. Вести о предстоящем путешествии Жильбера дошли до него, но это, по-видимому, оставило его равнодушным – не обрадовало и не огорчило. По его поведению можно было угадать, что в глубине души он считает себя виноватым перед женой за то, что пренебрегал ею и так мало сделал для ее счастья. Когда Эммелина, опираясь на руку мужа, медленно прогуливалась с ним по «Аллее вздохов», он казался почти таким же печальным, как и она; Эммелина была ему благодарна за то, что он никогда не напоминал ей о былой их любви и не пытался бороться против ее любви к другому.
Эммелина сожгла письма Жильбера и, принеся эту горестную жертву, сберегла лишь один листок, на котором рукой ее любовника было написано: «Ради вас сделаю все на свете!» Перечитав эти слова, она не могла решиться уничтожить обрывок – это было последнее прости бедного Жильбера. Она вырезала ножницами эту строчку из письма и долго носила на груди, у сердца, эту полоску бумаги. «Если мне когда-нибудь придется расстаться с ней, – писала она Жильберу, – я лучше ее проглочу. Жизнь моя теперь словно щепотка пепла, и, поверите ли, я не могу без слез смотреть на потухший камин».
Вы, пожалуй, спросите меня, – а была ли Эммелина искренна? Не делала ли она попыток увидеться с любовником? Не раскаивалась ли в принесенной жертве? Не думала ли она изменить свое решение? Да, сударыня, думала, – я не хочу рисовать Эммелину ни лучше, ни более твердой, чем она была в действительности. Да, она пыталась лгать, обманывать мужа; несмотря на все свои клятвы, свои обещания, свои муки и раскаянье, она свиделась с Жильбером и за два часа, проведенных с ним, вновь узнала блаженство безумной страсти и любви; но, возвратившись домой, почувствовала, что она больше не может ни обманывать, ни лгать; скажу вам больше – то же почувствовал и сам Жильбер и не просил у нее нового свидания.