Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жили-были на войне - Исай Константинович Кузнецов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Колонна тронулась. Мы ехали вдоль опушки леса. Деревья стояли покрытые лохматым инеем и тускло поблескивали. Лес казался сказочным. “Зимняя сказка”… Может, он и не был таким уж сказочным, но это был немецкий лес, и дорога, занесенная снегом, была немецкой дорогой. Это была Германия. Германия… Не потому ли мне казался сказочным, таинственным этот лес, стоявший стеной вдоль дороги? Слева лес, справа заснеженное, бескрайнее поле, по которому разбросаны огни костров. До самого горизонта – костры, костры, костры… Это были большие костры, просто неправдоподобно большие, и я не сразу догадался, что горят немецкие фермы.

И все это – и влажный морозный воздух, и эти горящие фермы, и приглушенный расстоянием запах гари, и этот лес с осыпанными инеем деревьями, выстроившимися вдоль дороги, как солдаты на параде, – все это было Германией…

А потом был город… Город, который горел весь, целиком, дом за домом, улица за улицей, квартал за кварталом, горел, подожженный отступавшими эсэсовцами и нашими солдатами, теми, в ком горе и ненависть искали своего выхода.

Наши машины шли между стенами сплошного огня, и было нестерпимо жарко. Языки пламени вырывались из окон квартир, из витрин магазинов, освещая лепные балконы и тяжелые витиеватые карнизы.

Запомнился большой многоэтажный дом, объятый огнем, на площади, где стоял памятник человеку в длинном сюртуке и с книгой в руках, памятник, который я потому и запомнил, что это не был привычный для Германии военный монумент, каких впоследствии довелось насмотреться немало.

Дом горел, и каждое окно, от первого этажа до последнего, было ярко освещено, будто внутри было весело и празднично. Лопались стекла, и пламя тут же вырывалось наружу, осыпая снопами искр наши машины, падали балки, вываливались объятые огнем оконные рамы.

Наша машина стояла в ожидании, когда пройдет колонна гвардейских минометов – “катюш”. Я смотрел на горящий дом. Рядом со мной стоял незнакомый майор-пехотинец. Он смотрел на огонь и плакал, наклонив голову, не спуская взгляда с горящего дома, по его лицу текли слезы. Он не вытирал их.

Почему-то я подумал, что именно он, майор, поджег этот дом.

Мы вступили в Германию.

Бауцен

Мы ехали по залитому солнцем, увешанному флагами городу. Флаги висели в каждом окне, свисали с балконов, полоскались на фонарных столбах. Нет, не флаги – простыни, полотенца, просто белые тряпки. Их было так много, что высокие, пяти-шестиэтажные дома от тротуара до крыш были сплошь белыми. Наши машины шли как бы по коридору с белыми стенами. И хотя белый цвет был цветом и знаком капитуляции, город выглядел празднично.

Вдоль тротуаров, в окнах и на балконах стояли люди с белыми повязками. Кое-кто размахивал даже красными тряпками. Мы удивленно переглядывались: немцы приветствуют нас, русских, приветствуют победителей! Казалось, что чуть не весь город высыпал на улицы. Вспомнилось, как наивно мы верили в первые дни войны в то, что угнетенные Гитлером немецкие рабочие с радостью встретят нас – своих освободителей. Казалось – вот оно, то самое ликование.

Позади остались разрушенные города Силезии, с горящими зданиями, с языками пламени, вырывающимися из окон; квартиры с вывороченным из шкафов скарбом, с битыми бутылками и банками из-под варенья и консервированных овощей, затоптанные, заплеванные, загаженные солдатами; летающие по улицам листы бумаги, официальные – из ратуши и присутственных мест, и частные – письма, страницы школьных тетрадей…

Остались позади одинокие фигуры немцев, не успевших эвакуироваться, а иногда и прятавшихся от принудительной эвакуации, веривших в освободительную миссию нашей, первой в истории человечества “истинно народной” армии. Были и такие. Их было немного, и все же – были.

Но армия несла не только освобождение.

Там, в безлюдных к моменту нашего прихода городах и поселках с бродящими по булыжным мостовым коровами и козами, остались и убитый у дверей своего дома старик с красным бантом на лацкане пиджака и портретом Розы Люксембург в руке, и хромая девочка, изнасилованная четыре раза в течение суток, и всякий раз – двоими или троими.

Постепенно, по мере продвижения нашей армии на запад, города становились многолюдней. Вряд ли сыграл какую-нибудь роль приказ, угрожавший полевым судом за насилия и убийства мирных жителей, требовавший относиться к гражданскому населению “дифференцированно” и “высоко нести звание советского воина-освободителя”. Просто бежать от нас было уже некуда, а поступки, “позорящие звание воина-освободителя”, стали менее заметны. Заметно стало другое: очереди немцев у солдатских кухонь за супом, детишки, беседующие с пожилыми солдатами, смеющиеся лица девчонок, объясняющихся при помощи мимики и жестов с молоденькими офицерами, настороженные, но уже не такие испуганные лица стариков, расставшихся со своими бункерами, где провели последние месяцы.

Война кончалась. А уверенность в естественности, даже едва ли не божественности “неотъемлемого права победителей” странным образом разделяли с победителями подчас и побежденные. Случалось, что при первом же появлении нашего солдата, не дожидаясь требования или насилия, молодая немка сама раздевалась, с готовностью и даже с покорной и заискивающей улыбкой.

И все же то, что происходило в этом белом от простыней городе, было ни на что не похоже. Мы проехали на своих машинах по празднично ликующему городу, так ничего и не поняв.

Лишь через много лет, попав в уже мирную Германию, я нашел ответ на мучившую меня когда-то загадку. Город, который встречал нас столь радостно, был Бауцен, центр округа, населенного полабскими славянами, славянский островок в тевтонском море.

Для жителей Бауцена мы, русские, были не врагами, а братьями по крови. Славянское происхождение позволяло им и радоваться, и рассчитывать на некоторые послабления и преимущества по сравнению с настоящими немцами.

К сожалению, они не догадывались, что русский солдат не очень-то разбирается в этнических и этнографических проблемах и для него каждый, кто живет по эту сторону границы, – немец и никем другим быть не может, если только он не угнанный в рабство русский или не пленный француз, англичанин или американец.

Так что если статус славянского меньшинства в какой-то мере мог бы и учитываться в неких высших инстанциях, то для рядового солдата эти люди были немцами, и только немцами, со всеми вытекающими из этого последствиями. Война все-таки не совсем закончилась. До полного конца оставался почти целый месяц.

Бауцен остался позади, и мы выехали к Эльбе, или к Лабе, как называли ее славяне, когда-то населявшие эти земли вплоть до Лейпцига, который в те времена назывался почти по-русски – Липск.

Мгновение

Это было давно, в самой ранней моей молодости. Я шел по Арбату, и, как это часто бывает именно в ранней молодости, меня одолевали самые мрачные мысли – не вполне осознанные сомнения в себе, в своем будущем, да и вообще в самом смысле существования. Был вечер, солнце стояло низко, и только окна в верхних этажах по левой стороне Арбата отражали его предзакатный свет.

Не помню, откуда и куда я шел, может быть, ходил в кино, а может, просто бродил по улицам. И вдруг увидел девушку. Она шла навстречу, размахивая маленькой, на тонком ремешке, сумочкой, в белом, расцвеченном синими васильками платьице. Я увидел ее и остановился. Остановило ее лицо. Нет, она вовсе не была красавицей. Просто она сияла. Сияла… Нет, это не то слово. Не знаю, как это описать. На лице ее отражалась радость. Радость жизни. И желание поделиться этой радостью с первым встречным, со всеми!

Взглянув на меня, она улыбнулась. Мне. Именно мне. И прошла мимо. Вот и все. Прошла, а я долго стоял и смотрел ей вслед. Мрачные мысли куда-то исчезли, мне сделалось легко и весело. Я пошел дальше, что-то насвистывая.

Мгновение…

Но это мгновение осталось в памяти на всю жизнь.

Как и те несколько дней на берегу Днепра, у переправы на Букринском плацдарме, в октябре сорок третьего года. Всего несколько дней – по существу, тоже мгновение.

Последний паром замкнул цепочку моста в полной темноте. Издалека доносился рокот приближающихся танков. Я шел от моста, мимо замаскированных зениток, увязая в песке, не уверенный, что в этой кромешной тьме разыщу свое жилище.

Невдалеке от берега, среди помятых, поломанных кустов ивняка, стояла большая квадратная палатка. У входа – белый флажок с красным крестом, еле различимый в темноте. Пункт первой помощи.

Чтобы попасть к себе, надо было пройти от палатки еще метров триста в глубь рощицы. Я остановился, пытаясь сориентироваться, и вдруг услышал высокий, едва ли не мальчишеский голос, читающий стихи.

…До двухНесметного неба мигали богатства.Но вот петухи начинали пугатьсяПотемок и силились скрыть перепуг,Но в глотке рвались холостые фугасы,И страх фистулой голосил от потуг,И гасли стожары, и, как по заказу,С лицом пучеглазого свечегасаПоказывался на опушке пастух.Я тоже любил…

Я стоял и слушал, глядя вверх, на то самое небо с несметными богатствами звезд, но разрезанное красноватыми линиями трассирующих очередей, наполненное гулом невидимых, высоко летящих бомбардировщиков.

А юношеский голос продолжал:

…и она пока ещеЖива, может статься…

Я тоже любил. Но ее уже нет…

Задерживаясь у нее допоздна, я возвращался с улицы Грановского к себе в Останкино светлыми июньскими ночами и, чтобы не замечать время и расстояние, читал про себя стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Маяковского, Багрицкого, Пастернака. Хватало на всю двухчасовую дорогу, хватило бы и на более долгую. И эти, которые тогда еще не были для меня наполнены смыслом и которые сейчас доносились до меня из санитарной палатки:

По-прежнему давнее кажется давешним.По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев,Безумствует быль, притворяясь не знающей,Что больше она уж у нас не жилица…

Какое-то время в палатке царило молчание. Потом женский голос произнес с выдохом: “Хорошо!” И чуть позже: “Еще!”

Я боролся с желанием откинуть полог и войти. Не вошел. Стоял и слушал.

Мне хочется домой, в огромностьКвартиры, наводящей грусть…

– Не надо! – оборвал чтение женский голос. – Об этом не надо.

– Да, пожалуй, – согласился тот, кто читал. Оба замолчали. Уже отчетливо, совсем близко, раздавался скрежет и урчание подходящих к мосту танков.

Я уже дотронулся до брезентового полотнища, прикрывающего вход в палатку, чтобы войти и взглянуть на того, кто читал Пастернака, и на ту, что слушала.

Не решился. Ушел.

Я лежал в одном из шалашей, оставленных теми, кто первыми форсировали Днепр и сейчас вели бой на плацдарме. Крытые ивовыми ветками шалаши сливались с невысоким кустарником и были неразличимы для самолетов. Крохотный шалашик, почти нора. Пахло прелыми, засохшими листьями, вялой травой, служившей подстилкой. Я лежал и повторял про себя только что услышанные стихи.

Мне хочется домой, в огромностьКвартиры, наводящей грусть…

На вечерах, по праздникам, я читал солдатам Симонова, Твардовского, читал Маяковского, иногда Пушкина, никогда Пастернака. Он остался там, в том времени, которое безумствует, притворяясь не знающим, что его нет, и которое никогда не вернется.

Совсем близко ухали зенитки, пронзительно завывали пролетающие над самой моей головой “мессершмитты”. Где-то, наверно у самого моста, грохотали взрывы.

Неожиданно все стихло, по-видимому, танки прошли на плацдарм. Нет, не стихло, просто грохот разрывов и гудение бомбардировщиков отдалились за Днепр. Я уснул.

На другой день, проходя мимо санитарной палатки, я увидел Алеху Пыжикова, свертывающего у потухшего костра толстую самокрутку. Рядом, подогнув под себя ногу, сидела девушка, ворошившая суковатой палкой догорающие угольки. В сторонке мальчонка лет двенадцати, в мешковатой, не по росту, солдатской гимнастерке, уплетал, обжигаясь, только что испеченную картошку, поблескивая пуговками раскосых глаз.

– Познакомься со своей землячкой, – сказал Пыжиков.

Девушка подняла глаза, посмотрела на меня с интересом.

– Вы москвич? – Не вставая, она протянула мне руку. – Меня зовут Зоей, – представилась она, улыбнувшись.

Ладная, высокая, с погонами медстаршины и орденом Красной Звезды на аккуратной гимнастерке, коротко, под мальчишку стриженные светлые волосы, голубые, очень ясные, внимательные глаза, сдержанная, чуть ироничная улыбка.

Медсестра… Как и та, что погибла на Западном фронте в декабре сорок второго. Только эта – светловолосая. И глаза не черные – голубые…

– Никакая она не Зоя, – усмехнулся Пыжиков. – Ее зовут Нина.

– У меня два имени. – Она улыбнулась снова, не без некоторого лукавства. – Говорят, будто двойное имя приносит счастье. – Слово “счастье” она слегка растянула. – Не знаю, правда ли это.

Мне захотелось, чтобы это было правдой.

Наверно, мой взгляд говорил больше, чем мне того хотелось, потому что она смутилась и кивнула на мальчишку:

– А это мой приблудный помощник, Абдулайка.

Абдулайка широко осклабился измазанным в золе ртом и протянул мне черную обугленную картофелину. Я присел к костру, перекидывая картошку из руки в руку – она оказалась слишком горячей.

– Где вы жили в Москве? – спросила Нина-Зоя.

– В Останкине.

– А я на Трубной. Почти рядом.

– Да, двадцать минут на трамвае. На девятке.

– Кто здесь говорит о трамваях?

Я обернулся. Передо мной стоял молоденький лейтенант – судя по голосу, тот, что вчера читал в санитарной палатке Пастернака. Невысокий, худощавый, в застиранной гимнастерке и выцветшей пилотке, из-под которой выбивалась темно-русая прядка, он смотрел на меня с легкой улыбкой, слегка застенчивой.

– Это я говорил о трамваях.

– Женя Разиков. – Он протянул мне руку. – А вы – москвич. Узнаю земляков с первого взгляда.

То, как человек пожимает твою руку, много говорит о нем самом. Женя протягивал свою доверчиво, пожимал крепко, глядя прямо в глаза.

Прошло более полувека, целая жизнь. Я знаю многих, чья жизнь уложилась в более короткие сроки… Все изменилось. Изменилась страна, изменился мир, да и мы сами уже не те, какими были когда-то. И не только потому, что постарели.

Но в моей памяти и Женя, и Нина-Зоя остались и навсегда останутся такими, какими их знал, недолго, всего семь-восемь дней – короткое фронтовое знакомство, сразу и естественно возникшая близость, открытость и доверительность трех случайно встретившихся москвичей.

Пристроившись где-нибудь на песке у костра, прячась от дождя в чьей-нибудь палатке или на берегу, в темноте, под холодным, усыпанным звездами небом – а ночи были на редкость звездными, – мы вели нескончаемые разговоры, предаваясь воспоминаниям, каждый своим и вместе с тем общим. О войне, о сегодняшнем почти не говорили.

С Женей Разиковым едва ли не с первого дня мы перешли на “ты”. Нина-Зоя говорила “ты” Жене. Со мной была на “вы”.

Нина Кудрявцева, которая называла себя Зоей… Может быть, в память о Зое Космодемьянской? Или так звали погибшую подругу? Я не спрашивал. Наверно, это имя было для нее каким-то талисманом, своего рода оберегом.

В отличие от впечатлительного, порой даже восторженного Женьки, она была сдержанна, больше слушала, чем говорила сама. Она была хирургической сестрой. Я видел, как она вместе с двумя помощницами-санитарками оказывала первую помощь раненым, спокойная, сосредоточенная, суровая и в то же время – нежная.

Раненых к ней в палатку доставляли немного, но, как правило, все четыре койки редко пустовали. Одних увозили в госпиталь, появлялись другие, мост бомбили непрерывно. Ухаживал за ранеными и Абдулайка, ее “приблудный помощник”.

Я как-то спросил, не собирается ли она после войны стать врачом.

– Нет, – сказала она твердо. – Насмотрелась достаточно, на всю жизнь.

– А кем?

– Не знаю. Зачем об этом думать? Пусть кончится война. Жива буду – подумаю. Может быть, в учителя пойду. С детьми интересно. – Она подмигнула Абдулайке, который в ответ расплылся в широкой улыбке.

Я недоумевал – откуда здесь, на Днепре, взялся этот казашонок. Оказалось, что его мать и отец, служивший на границе, погибли в первый же день войны. Как он уцелел за два года немецкой оккупации, непостижимо. Из его сбивчивых, на чудовищном русском языке рассказов следовало, что приютила и прятала его от немцев какая-то старуха. Потом, если ему верить, оказался он в услужении у немецкого офицера, “оберта”, как он выразился, которого, по-видимому, забавляла Абдулайкина экзотическая для немца физиономия. В конце концов попал он к партизанам, с которыми, по его словам, “лупил” немцев. Что в его рассказах от правды, что от детских домыслов, понять было невозможно. Впрочем, все могло быть.

К Нине-Зое сюда, в палатку, пришел он голодный, оборванный, в первый же день ее пребывания на берегу. Нина накормила его, одела в свою старую гимнастерку, и он привязался к ней едва ли не как к родной матери. Не отходил ни на шаг, выполняя все ее поручения, умудряясь при этом не быть надоедливым. Всегда при ней и всегда чуть в стороне. Глядя на них, я понимал, что Нине с детьми не просто интересно – она их любит.

– Почему?.. – спросила она как-то задумчиво. – Почему я вспоминаю, как мы с мамой и сестрой пьем чай с баранками, а кошка Чапа сидит у меня на коленях и мурлычет? Что в этом такого? Если вдуматься – даже скучно… Мне с детства хотелось, чтобы что-нибудь случилось. Пожар… Наводнение…

– Вот и случилось, – усмехнулся Женя.

– Да, война… Но это тоже скучно. Отвратительно и скучно… Вы оба такие умные, скажите, что человеку нужно?

Вопрос вопросов, подумал я.

– Каждому свое, – покусывая сухую травинку, проговорил Женя. – Мне, например, – стол, лампа, лист бумаги. Тебе – ребенок.

– Дурак ты, Женька! – вспыхнула Нина и, помолчав, вздохнула. – Впрочем, ты прав. И не одного. Двух, трех…

– Кончится война… – начал было Женя и, не договорив, замолчал. Конца войне не было видно. Да и кто знает, увидим ли мы ее конец?



Поделиться книгой:

На главную
Назад