Между тем комитет собрался в превеликой ярости. Пальмстерна угрожал Окергельму конечною погибелью, и все вообще нападали на духовный чин, особенно на епископа Альстрина, крича, что он хотел воспалить огонь несогласия во всех четырех частях государства; старик приведен был в такое волнение грубыми выражениями противников, что больной отвезен был домой. Принято решение начать переговоры с Окергельмом, в которых проведен целый день. Перед домом Окергельма вдруг появилось множество людей, одна карета отъезжала, другая подъезжала; сперва налегали на него с угрозами, что если он своего увольнения не примет, то неминуемо придет в гораздо опаснейшее состояние. Так как угрозы оказались недействительны, то употребили сладкие слова, обещая ему со стороны тайного комитета такое вознаграждение, которое заменит всякую пенсию, какую бы он мог получить, и потому в его воле состоит возвратить государству согласие. Окергельм отвечал, что он никак не хочет умножить раздор в государстве; но тайный комитет передал его дело чинам, и потому он будет ожидать их решения; он подал в отставку поневоле, и, несмотря на то, против него начали дело, и некоторое время его репутация подвергалась пересудам народным, от пенсии же он отказаться не может. Переговоры еще продолжаются, а между тем я стараюсь поддерживать его смелость и постоянство, и он обещает мне быть твердым. Некоторые из твердейших патриотов думают, что не будет никакого вреда их делу, если Окергельм при настоящих обстоятельствах выйдет из Сената: его невинность и злонамеренность противников ясны, и на будущем сейме можно легко действовать в его пользу, маршальский жезл его не минует, и, таким образом, он больше будет иметь случая показать свои услуги в рыцарском дому, чем в Сенате, где большинство голосов на стороне враждебной; останется он в Сенате, то все злонамеренные соединятся против него вместо того, чтобы ссориться между собою, что непременно последовало бы, если б они не имели общего предмета ненависти в нем».
Подучили самого короля, чтоб и тот уговорил Окергельма выйти из Сената; но старик не принял и королевских представлений. Тогда французская партия подкупила придворного проповедника Троилиуса, одного из лучших друзей Окергельма. Троилиус пошел в собрание духовного чина, благодарил его за желание удержать Окергельма в Сенате, но вместе с тем объявил его именем, что он для общего блага и для восстановления согласия между государственными чинами не хочет оставаться сенатором. Духовный чин, не подозревая нисколько Троилиуса, сильно рассердился на Окергельма за его непостоянство и определил дать знать прочим чинам, что так как Окергельм настаивает на своем увольнении, то духовный чин приступает к решению дворянского и мещанского чинов. Таким образом, дело об оставлении Окергельма сенатором и было покончено; враждебная партия не замедлила разгласить, что, значит, у Окергельма нечиста совесть, когда он не посмел остаться в Сенате, находясь в таком выгодном положении, имея на своей стороне духовенство и крестьян. Вслед за тем французская партия одержала и другую победу – провела Тессина в президенты Канцелярии иностранных дел. Сейм кончился в декабре.
Гросс из Парижа доносил в Петербург, что Франция так же сильно интригует против России в Константинополе, как в Стокгольме. Неплюев в начале года писал из Константинополя: «Хотя теперь с турецкой стороны чего-нибудь опасаться и нечего, хотя все приятели обнадеживают, что Порта ни о чем против вашего импер. величества не помышляет и хану внушено сохранять спокойствие, однако уменьшать предосторожности не следует, а надобно прибавить на Украйне несколько полков; это послужит в пользу венского двора и против французских подущений, которые не только не перестают, но еще умножаются, впрочем, по благости божией, без успеха». Так, французский посол Кастеллан внушал, что в России на Украйне вспыхнул бунт, несколько козаков ушло в Польшу и вообще вся Малороссия ждет только удобного случая к восстанию, что Порта должна воспользоваться этими обстоятельствами и сделать диверсию в пользу Швеции, которой Россия хочет предписывать законы.
21 января явились к Неплюеву три человека: венецианский подданный корабельщик Макри, александрийский грек Пери и русский подданный Федор Иванов. Пери, служивший у последнего толмачом, объявил следующее: Федор Иванов называет себя сыном царя Ивана Алексеевича, будто в самых молодых летах поручен для скрытия матерью его, царицею Прасковьею Федоровною, греческому монаху Евфимию вместе с одною женщиною-голландкою по имени Мария. Евфимий, одев его в женское платье, провез из Москвы в Астрахань, а оттуда чрез Персию в Бассору, где Мария умерла, а монах с Федором Ивановым переехал в окрестности Дамаска. Между тем монах будто бы три раза ездил в Россию, жил там по два и по три года и привозил много денег и драгоценных камней, полученных будто бы от царицы Прасковьи Федоровны. Евфимий пропал в Иерусалиме, а Иван Федоров странствовал по разным местам Азии, содержа себя продажею драгоценных камней, оставленных ему Евфимием, потом объявил себя лекарем и взял себе в толмачи Пери, потому что не знал никакого другого языка, кроме арабского, был в Кипре, где открыл свое происхождение архиепископу, который посоветовал ему отправиться на Афонскую гору; здесь монахи приняли его дурно, объявивши плутом и лжецом, и он отправился в Константинополь. Неплюев стал увещевать самозванца, чтоб объявил о себе сущую правду; тот отвечал, что от роду ему 40 лет и что все сказанное Пери – правда. Тогда Неплюев принялся за другое средство – велел сечь его нещадно плетьми и заставил объявить, что он действительно русский подданный, а из которого места, как выехал и кто его отец, о том ничего не знает, кроме того, что монах Евфимий и жена его Марья ему объявили, а если они все затеяли ложно, то и он лжет. Неплюев велел его сковать и отправить в Россию сухим путем с поручиком Обрезковым, наказав последнему употребить все средства, чтобы не дать колоднику уйти. Самозванец притворился, что сильно желает возвратиться в Россию; но, приехав с Обрезковым в Айдосы, закричал, чтобы турки освободили его как султанского подданного и что он хочет принять магометанство. Обрезков выстрелил в него из пистолета, но не попал и, не успевши выручить его из турецких рук никакими посулами и домогательствами, поспешил возвратиться в Константинополь. Неплюев, чтоб спасти теперь Обрезкова от опасности и не завести неприятного дела с Портою, отправил его немедленно опять в Россию на Киев. После Неплюев узнал, что турецкое правительство отправило Федора Иванова в Алеппо, откуда он объявил себя родом.
Новое значение турецким отношениям грозил дать переворот, происшедший в Персии. Назначенный сюда полномочным послом князь Голицын в начале описываемого года вступил в персидские границы; но в апреле писал императрице из Ряща, что от самых границ до этого города, кроме обид, наглости и неудовольствий, от персиян ничего не видал и на будущее время лучшего надеяться нельзя; притом во многих местах начались бунты, потому что правительство обходится с подданными безо всякого милосердия. «Если отважиться в дальнейший путь, – писал Голицын, – то не предвидится никаких средств к охранению моего значения и самой жизни; нет надежды, чтоб я мог достать подводы даже и за свои деньги, и потому без указа я опасаюсь ехать дальше. По нынешним дурным обращениям и обстоятельствам в Персии не повелите ли мне, рабу вашему, морем возвратиться в Россию?» К умножению неприятностей Голицыну дали знать, что резидент Братищев «в пьянстве упражнялся и такие сумасбродства, драки и прочие непотребные поступки чинил, которых не только резидент, но и самый бы бурлак чинить не мог». В бытность свою в Ряще вместе с резидентом Голицын заметил, что «такое его пьянство и в пьянстве сумасбродство по. ночам случается». Мало того, получены были известия от персиян, что Братищев просил шаха принять его в персидское подданство.
Голицын писал жалобы и на консула Бакунина, который представлял, что жители Ряща хотят отложиться от шаха и принять русское подданство, и требовал, чтобы посол принял их в свое покровительство, стращая, что в противном случае ему предстоит от них большая опасность, в случае же согласия на их желание прельщал тем, что в городе находится шаховых денег триста тысяч рублей. Голицын отвечал ему, чтоб он не только делом, но и словом не смел вмешиваться в такие дела. Но и после этого Бакунин, по словам Голицына, продолжал действовать по злодейским и коварным вымыслам, чтобы только поскорее отпустили его в Россию.
15 мая Голицын известил императрицу, что принужден, но дожидаясь указа, возвратиться на судах в Астрахань. Ему давали знать из Петербурга, что из Крыма пронеслись на Украйну ведомости, будто между султаном и шахом условлено напасть в одно время на Россию. Голицын отвечал, что слухи невероятны, потому что как бы Надир ни был зол на Россию и как бы французы ни старались усиливать эту злобу, только теперь и на будущее время он ничего сделать не в состоянии: повсюду мятежи, войско от постоянного голода так изнурено, что и с внутренними врагами управиться не может; новое войско набрать неоткуда, да хотя бы вооружил всех персиян поголовно и двинул на Россию, то последней это не опасно: от реки Куры до Дербента места пустые, где хлеба ни зерна; к Дербенту пройти трудно, потому что встретит препятствия от изменивших ему шемахинских и генджинских жителей и грузинского владельца Теймуразмирзы, которые будут действовать заодно с лезгинцами. Голицын, впрочем, оставался в Ряще до 5 июля, когда получил известие о смерти Надира, убитого взбунтовавшимся войском, после чего посол возвратился в Астрахань.
Уведомленный им об этих событиях, канцлер доложил императрице: «Нынешним в Персии генеральным бунтом, разделением парода на многие партии, мором и голодом предвещается упадок этого государства; но так как для России очень опасно, чтобы Оттоманская Порта, пользуясь слабостью Персии, не овладела ею и не сделалась для России опасным соседом, и так как главная цель Петра Великого в завоевании Гиляни и других персидских областей была та, чтобы отдалить соседство турок, а не та, чтоб удерживать эти области за собою, то канцлер представляет, не соизволит ли ее величество указать для рассуждения о персидских делах как можно скорее собрать совет; а между тем канцлер думает, не потребно ли иногда будет под командою доброго генерала послать в Гилянь несколько войска на помощь персиянам против турок в случае внезапного нападения последних или под предлогом успокоения междоусобных замешательств; а чтобы отнять всякое подозрение, то, нагрузя несколько судов хлебом, разменивать его там на шелк, отчего вследствие свирепствующего там голода казне будет большая прибыль. Совету же быть может предложено и прежнее канцлерово мнение о сожжении построенных в Персии кораблей и о захвачении Элтона». Императрица 21 августа указала пригласить в коллегию Иностранных дел для рассуждения и советования о персидских делах генерала графа Румянцева, генерал-прокурора князя Трубецкого, генералов Бутурлина, Апраксина и тайного советника барона Черкасова.
27 августа совет постановил: 1) удостовериться в смерти шаха Надира; 2) пригласить горских дагестанских владельцев ко вступлению в русское подданство, пославши к ним небольшие подарки из сукон и камок; 3) в Астрахани держать наготове достаточное число морских судов, на которых в случае нужды перевозить войско и провиант, отправить туда готовые суда из Казани и строить новые; 4) заготовить в Астрахани провиант; 5) отправить нынешней же осенью как можно скорее к гилянским берегам до 1000 четвертей пшеничной муки для продажи тамошним жителям на деньги или для мены на шелк; 6) воспользоваться смутою в Персии и смертью шаха для искоренения корабельного строения, заведенного Элтоном: для этого предписать находящемуся в Гиляни резидентом Черкасову подкупить из бунтовщиков или других персиян, чтоб сожгли все корабли, построенные или еще строящиеся, сжечь также заведенное там адмиралтейство, анбары, парусные и прочие фабрики и инструменты, что можно будет, то бы все сожгли, а иное разорили б до основания, к чему хотя несколько их разных людей уговорить, чтоб они это сожжение как можно скорее сделали, и за то им хотя бы и знатную сумму из казенных денег выдать. Если б это не удалось, можно тем командирам, которые на судах с продажным хлебом к гилянским берегам будут отправлены, поручить, чтоб они как на походе в море, так и в бытность при берегах всегда примечали и, где им персидские корабли попадутся, всячески старались, если возможно, скрытно, а по нужде хотя и явно зажечь и таким образом сделать, чтоб они вовсе пропали; также командиры приложили бы старание, будучи там на малых судах, тайно или под видом разбойников съездить в Ленгерут и случая искать находящиеся там корабли и всякое адмиралтейское строение сжечь и до основания разорить. Равномерно и о том стараться, чтоб заводчика этого корабельного строения Элтона оттуда достать, или уговорить, или тайно схватить, или у персиян за деньги выпросить и немедленно в Астрахань отослать. Императрица апробовала этот доклад, подписанный графом Алексеем Бестужевым, графом Румянцевым, Бутурлиным, графом Воронцовым, Апраксиным, бароном Черкасовым, Юрьевым и Веселовским.
В сентябре было получено достоверное известие, что шах Надир убит и шахом сделался племянник его Али-Кулы-хан, умертвив детей и внука Надировых. Поэтому 6 октября императрица велела опять собраться совету, который решил войти с новым шахом в дружеские сношения; впрочем, прежнее решение совета остается во всей силе, с исключением одного, чтоб командиры судов, отправляемых в Гилянь,
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИСАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ. 1748 ГОД
Россия приняла участие в войне, войска ее двинулись на помощь морским державам; при этом имелось целью прекратить европейскую войну, но считалось возможным и обратное действие, что война вспыхнет с новою силою, что нужно будет переведываться с опасным соседом, прусским королем. Нужно было приготовиться, и в тот же день, когда подписан был указ Военной коллегии об отправлении тридцатитысячного корпуса на помощь морским державам, 4 декабря 1747 года поднесен был императрице для подписания указ Сенату по поводу записки, составленной со слов генерала Апраксина, в которой указывалось на затруднение и медленность со стороны Сената во время последней шведской войны. В указе говорилось, чтоб впредь в Сенате по представлениям Военной и Адмиралтейской коллегий давались немедленно резолюции, не отлагая изо дня в день, как некоторым образом доныне происходило; чтоб Сенат в таких делах не делал никаких затруднений и излишних запросов и, кроме того, что от этих двух коллегий будет представлено, более ни в какие до них касающиеся дела не вступался. Елисавета, читая указ, велела зачеркнуть слова «как то некоторым образом доныне происходило» и написать именно: чтоб впредь не так поступали, как в минувшую шведскую войну происходило, и что Сенату всегда надлежит об отечестве своем ревностное попечение иметь и о таких делах, в чем государственная нужда есть, с верным радением поступать, дабы никакого упущения и вреда не произошло.
Затруднения оказались и не по вине Сената. Назначен был рекрутский набор со 121 души; по последней ревизии, оказалось 6580715 душ, подлежащих рекрутской повинности, а за исключением 433325 содержащих ландмилицию однодворцев – 6147390 душ, с которого числа надлежало взять рекрут 50804 человека, но, по присланным в комиссариат ведомостям из губернских и воеводских канцелярий, выходило другое число жителей обязанных рекрутскою повинностью, именно 6122185 душ; в Шацкой провинции, например, от ревизора было показано 121359 человек, а от провинциальной канцелярии – 182041. После неоднократных требований Камер-коллегия прислала ведомости о приходе и расходе 1742 года, спрашивая: ведомости других городов в такой же ли точно форме приказано будет оканчивать?
В Сенате рассмотрели эту ведомость, сравнили с присланною в 1743 году о сборе и расходе того же, 1742 года и нашли значительное несходство, а как оно явилось, неизвестно: 1) в прежних табелях показано остаточных от 1741 года, кроме остзейских губерний, 832700 рублей, червонных – 12, ефимков счетом 3683, весом три пуда тридцать девять фунтов четыре золотника три четверти, песцов шесть, а по вновь присланным ведомостям, того же остатка написано 620606 рублей; червонных – 11, ефимков весом 14 пуд. 23 фунта 45 золотников да счетом 23, разница – 212093 рубля, червонных один, а ефимков больше 10 пудов 24 фунтов 41 золотника. 2) Окладным сборам написан оклад 2217075 рублей, а по новой ведомости – 2263877 рублей, разница – 46802 рубля. 3) Окладных написано в сборе 1864483 рубля, а по новой ведомости – 1874542 рубля, в приходе, следовательно, показано больше 10059 рублей. 4) По прежней ведомости, написано неокладных в приходе 1242601 рубль, ефимков – 82 пуда 27 фунтов 88 3/4 золотника, а по новой ведомости – 1302408 рублей, ефимков 89 пудов 34 фунта 69 золотников да счетом два ефимка, в приходе показано больше 59807 рублей весом больше на 7 пудов 6 фунтов 76 1/4 золотника да счетом 2 ефимка. 5) В первой ведомости показано в расходе 2430343 рубля, а в новой написано 3252601 рубль, ефимков 99 пудов 16 фунтов 70 золотников, червонных – 11, в расходе, следовательно, показано больше на 822258 рублей, кроме того, ефимки и червонцы. 6) В прежней ведомости показано в остатке от 742 на 743 год 1509441 рубль, червонных 12, ефимков 6 пудов 29 фунтов 92 3/4 золотника да шесть песцов, а по новой – 545137 рублей, ефимков 2 пуда 27 фунтов 94 золотника да счетом 25. Кроме того, один сбор в два месяца разнесен; сборы, идущие в другие места, написаны вместе с доходами Камер-коллегии, например доходы синодального ведомства, также с государственных крестьян четырехгривенные и с купечества подушные, которые отсылаются в комиссариат.
В доход прибавили субсидии от морских держав; насчет их было сделано распоряжение: так как отправленные в службу морских держав войска будут содержаться на их иждивении и жалованье им будет выдаваться из субсидий, то деньги, которые будут оставаться в воинской казне вследствие отсутствия этих расходов, также деньги, которые останутся от субсидий, отдать в коллегию Иностранных дел для сбережения их налицо, чтоб в готовности были к нужному случаю, если понадобится, войско умножить и на другие нужнейшие воинские расходы употребить.
Но в нужном случае нельзя было надеяться на одни субсидии; надобно было приготавливать другие средства, которые находить было очень трудно. В июне Сенат имел рассуждение, что многие разные присутственные места считают друг на друге многие и неоплатные долги и долгое время не платят; поэтому приказал из всех присутственных мест в Сенат подать ведомости, сколько какое место кому должно на нынешний 1748 год и для чего тот долг не в платеже. Штатс-контора объявила, что она имеет долг на Главной полицмейстерской канцелярии с 732 года 80140 рублей, на Сибирском приказе с 731 года – 261660 рублей, на Соляной конторе с 727 года – 676326 рублей, всего – 1018127 рублей. Тогда же президент Штатс-конторы Шипов доложил, что прислан из Сената указ об отпуске в Швецию на минувшие три срока 150000 рублей, но Штатс-конторе отпустить такой суммы не из чего; по именным указам за неимением денежной казны исполнения еще не учинено; по именным указам надлежит отпустить 99572 рубля, да за прошлые годы и настоящий 1748-й на январскую и майскую трети в определенные расходы Штатс-контора заплатить должна 3234440 рублей, а с вышеозначенными это составит 3334013 рублей, а губернии высылкою денег всеконечно безнадежны, у них и на тамошние расходы недостает. Сенат приказал в Штатс-контору послать указ: требуемую сумму отпустить в Иностранную коллегию в самой скорости и не имея никаких отговорок. Это было в июле, а в сентябре Штатс-контора прислала доклад: по именным указам Штатс-конторе надобно отпустить теперь денежной казны: для взносу в комнату их высочеств на будущую сентябрьскую треть – 26666 рублей 66 1/2 копейки, которые велено отпускать в начале каждой трети. На дачу лейб-компании на эту майскую треть жалованья 28221 рубль 19 1/2 коп., которые велено отпускать по прошествии трети, не продолжая более недели; в Камерцалмейстерскую контору на дачу придворным на майскую треть – 47305 рублей 29 1/2 коп., что велено отпускать по прошествии трети, не продолжая более трех дней; да сверх того, обретающимся в Петербурге министрам, сенаторам и всем служащим на майскую треть – 47806 рублей 84 1/2 коп., итого – 150000 рублей, а в петербургской рентерее денежной казны ничего нет; не повелено ли будет 150000 отпустить из Монетной канцелярии под образом займа? Сенат согласился. 1 декабря опять доклад той же Штатс-конторы, что в петербургской рентерее денег нет, а нужно платить в комнату их высочеств, и лейб-компании, и придворным, и всем служащим в Петербурге. Сенат приказал: Монетной канцелярии из капитальных денег в Штатс-контору под образом займа отпустить 200000 рублей немедленно, а возвратить из присылаемых в Штатс-контору для. передела на Монетный двор ефимков и серебра первых присылок.
Обратили внимание на уменьшение сборов на Макарьевской ярмарке и решили поручить надзор над верными сборщиками губернатору или определить знатную особу, ибо когда ярмарка была под смотрением губернии, то в сборе было до 34000 рублей, а при нарочно определенных с 1744 года сбор уменьшился от 27 до 18000. Оказалось: за январскую треть в питейной продаже недобор на 20687 рублей. Сенат приказал: Камер-конторе подтвердить, чтоб она за определенными выборными ларешными и прочими сборщиками крайнее и неусыпное смотрение имела и подтвердила, чтоб в нынешней майской и в будущей сентябрьской третях против сборов прошлых лет собрано было не только с пополнением, но чтоб и происшедший в январской трети недобор заменен был, под опасением взыскания этих недоборов на сборщиках. Другая важная доходная статья, соль, по-прежнему не давала покоя.
В самом начале года Соляная контора уже представила, что у Строгановых к надлежащей выварке соли никакой надежды нет, недоваривают и против 1746 года, когда они целого миллиона пудов не выварили. Последовало обычное решение: послать указ с крайним подтверждением. В марте барон Александр Строганов явился с просьбою, чтоб ему с братьями выдано было заимообразно 30000 рублей; Сенат согласился. Но и это не помогло: в половине года Сенат убедился, что Строгановым нельзя вести дела по-прежнему при возвышении цен, и решил доложить императрице, не соизволит ли, чтоб Строгановы отправляли соль за свидетельством от Соляной конторы, сколько лишнего в известном месте и в известное время заплачено ими будет сверх прежнего положения, и этот лишек доплачивать им из казны, которая потом выручит свое возвышением продажной цены. Но Строгановы объявили, что и эта приплата, которой надобно еще дожидаться, не покроет их убытков. Тогда Сенат решил представить императрице, чтоб снять с Зырянских промыслов Строгановых оброк во 100000 пудов соли, пусть ставят они и эту соль, только за деньги.
Сальные промыслы (рыбные) у Архангельска и Колы, находившиеся в описываемое время в казенном содержании, отданы были на 20 лет графу Петру Шувалову с единовременною выдачею из казны 6000 рублей и на условиях, на каких прежде содержал эти промыслы купец Евреинов, плативший только настоящие пошлины. Смола продана была от казны английским купцам по одному полновесному ефимку и по II/2 копейки за осьмипудовую бочку.
Относительно внешней торговли замечательно было распоряжение насчет консульства в Персии. На место бывшего там консулом Бакунина Сенат велел Коммерц-коллегии вместе с Главным магистратом выбрать из московского купечества достойного человека. Гл. магистрат поручил выбор знатным московским купцам Роману Журавлеву с товарищи, и они выбрали московского же купца Ивана Данилова, потому что он «пред прочими достаточнее комерцию знающ». Коммерц-коллегия объявила согласие на выбор, и Сенат утвердил с жалованьем по 2000 рублей в год персидскою монетою, но жалованье это должно было производиться сбором с купцов по рассмотрению Гл. магистрата, ибо этот консул отправлялся теперь не от коллегии Иностранных дел, но от купечества, для их купеческой пользы, для защиты приказчиков и проч. Относительно внутренней торговли Сенат был уведомлен, что в настоящем году из едущих через Боровицкие пороги судов 300 было разбито, тогда как по репортам, присланным в Сенат, показано с 17 апреля по 1 июня только 36 разбитых судов, а с 1 июня нет донесений, и потому Сенат приказал потребовать обстоятельных донесений.
Страшный вред городам в описываемом году был нанесен пожарами. В Москве 10 мая во 2-м часу пополудни загорелось в Белом городе между Ильинскими и Никольскими воротами в доме княжны Куракиной, загорелось от кузницы; сильный ветер перебросил огонь к Златоустову монастырю и к церкви Всех Святых на Кулишках, отсюда к Яузским воротам, на Яузский мост, от которого огонь пошел налево по Николоямской улице и Алексеевской слободе вплоть до Андроньева монастыря, который был истреблен, чем пожар на этой стороне и кончился; но с другой стороны от церкви Всех Святых огонь пошел к городовой стене и, перекинувшись через городовую стену, пошел до церкви Ильи Пророка на Воронцовом поле, потом по Покровской улице. Пожар прекратился в 1-м часу пополуночи. Сгорело 96 человек, 1202 дома, обгорело 25 церквей, 15-го числа за Яузою в Гончарах сгорело 25 дворов. 23 мая опять большой пожар в Москве, в селе Покровском (теперь улица) и Новонемецкой слободе сгорело 196 дворов. На другой день пожар в противоположном конце города, на Стоженке и Пречистенке, сгорели три церкви и 72 дома. 25 мая погорела Покровка и пламя перекинулось за Земляной вал в Басманную слободу и на Красные ворота, сгорело 62 дома, Триумфальные ворота, комедиальный дом, находившийся между Красными воротами и церковью Петра и Павла в Новой Басманной. Указали на зажигателей, но когда чиновники приехали для сыску оговоренных, то в двух местах, у Новинского монастыря и в селе Покровском, они были встречены жителями, которые бросились их бить. Пожары не ограничились Москвою: в тот день, когда был самый большой московский пожар, 10 мая погорел Воронеж, истреблен 681 дом, осталась соборная Благовещенская церковь, архиерейский дом, две приходские церкви да весьма малое число обывательских дворов. 24 мая в Глухове сгорело 275 домов, в том числе школ и
Найдено было, что полицейские команды действовали очень плохо, и вообще, как мы уже видели, положение полиции было очень печально. Главная полицмейстерская канцелярия объявила Сенату, что в Киеве на Подоле в рядах чистоты никакой нет, потому что скот бьют в рядах, а не в
Препятствия эти иногда заключались в следующем: упомянутый ямской управитель в Нижнем прапорщик Кучинский, собравшись с ямщиками, бил дубьем определенного к исправлению полицейской должности квартермистра Баранщикова, держал двое суток в цепи и водил по улицам, чтоб в ямские дворы не ставил постоя. В 1747 году Сенат велел губернской канцелярии исследовать о своевольствах ямщиков, но ничего не было сделано. После этого уже когда несколько ямщиков взято было в полицию за нехождение в рогаточный караул, то Кучинский и ямской староста Долинин пришли в полицию с ямщиками человек со сто, схватили полицмейстерского служителя и, вытаща за волосы на двор, пробили голову, причем Кучинский и Долинин кричали: если вперед на караул будут наряжать, то быть великой беде! Полиция жаловалась в губернскую канцелярию, но та ничего не сделала. Кучинский и Долинин не допустили печатать печи у ямщиков, Долинин вытолкал сотника, пришедшего за этим. Губернская канцелярия с своей стороны доносила, что 20 июня у ямщика случился пожар и погорело 10 дворов, вероятно от несмотрения нижегородского полицмейстера Метревелева и особенно ямского управителя Кучинского, между которыми большое несогласие, ибо полицмейстер жалуется на Кучинского, а Кучинский показывает, что он у ямщиков печи печатает сам только позволяет топить в указные дни надворные печи, а на рогаточные караулы ямщикам ходить не приказал, потому что по указу из Ямской канцелярии ямщикам ходить на эти караулы не велено. Губернская канцелярия о сохранности города полицмейстеру беспрестанно подтверждает, но он, видя, что состоит в ведомстве Главной полицмейстерской канцелярии, приказаниями губернской канцелярии пренебрегает; то же самое делает и ямской управитель. Из других городов такие же жалобы: в полицмейстерской инструкции велено смотреть, чтоб строения не выдавались в улицу и оставляли проезд не менее пяти сажен, но в Воронеже ямщик в торговую площадь прибавил двора своего и выставил городьбу на 10 сажен. Полицмейстер городьбу сломал, но ямщик опять загородил, а при ломании ямской управитель Сиверцев приказал ямщикам бить до смерти посланных от полицмейстерской конторы солдат и десятских, отчего ямщики и прочие обыватели пришли в бесстрашие и полиции не слушаются. Тут же полицмейстерская контора доносила, что в Воронеже архитектора нет. Главная полицмейстерская канцелярия доносила, что в Москве после пожара 1737 года стоят ветхие каменные строения, которые вместо украшения такого знатного города дают дурной вид, и в них может быть пристанище ворам и другим непотребным людям; сверх того, находится в них множество помету и всякого скаредства, отчего соседям и проезжающим людям, особенно в летнее время, может быть повреждение здоровью, и хотя полиция неоднократно понуждала обывателей достраивать их, однако не достраивают и трудно надеяться, чтоб скоро достроили, а потому главная полиция думает, что надобно положить срок – полгода, по истечении которого отдавать это строение другим желающим. Сенат приказал: принуждать достраивать, кроме тех, которые в армии или других отдаленных местах. Кто объявит, что достраивать не в состоянии, таким велеть продавать охочим людям за вольную цену, обязывая их в том подписками, а желающим из выстройки этих домов отдавать не следует, ибо от такой отдачи домовладельцам последует крайняя обида; также и полугодичный срок невозможен по короткости его. Главная полиция предлагала в Москве на Тверской-Ямской для большей красивости, так как это первая улица для приезжающих из Петербурга, насадить березки, как на Невском проспекте. Сенат и на это не согласился, так как слобода за Земляным городом; к тому же в ней бывает великая грязь и многих разных чинов людей приезды, от которых деревьям всегда может происходить повреждение, особенно от скота, ямщики принуждены будут беспрестанно новые деревья садить, отчего будут терпеть напрасный убыток.
Против пожаров известна была самая действительная мера: замена деревянных строений каменными. По просьбе петербургского купечества императрица приказала вместо деревянного гостиного двора строить купцам на свой счет каменный в один
При описанном печальном состоянии общественной охраны случилось, что разбойники приехали в Одоев, взяли из тюрьмы четверых колодников и благополучно уехали. Воры и разбойники в калужской провинциальной канцелярии показывали, что они пограбленные вещи отвозят за польскую границу на Ветку, а форпост на границе объезжают лесами; также приезжали в Калугу и живали у многих посадских людей в домах недели по две и больше без паспортов, причем домохозяева знали, что за люди их жильцы. Полицмейстер поручик Волков ни за чем не смотрит, в надлежащих местах караулов и рогаток нет. Прислано для поимки воров 20 солдат пеших, но надобны конные. Села Грибцова крестьяне, собравшись многолюдством, напали на дом ротмистра Дурнова в Калужском уезде, в сельце Незамаеве, мать его мучительски били, деньги и пожитки побрали, потом пришли в другой раз, мать его закололи ножами и дом зажгли. Люди и крестьяне Дурнова нашли в Калуге разбойничью партию, троих схватили и привели в калужскую провинциальную канцелярию, но воевода отпустил их. Олонецкая провинциальная канцелярия доносила о появившихся в Олонецком уезде двух воровских партиях и большом числе беглых из службы людей и крестьян, а для поимки злодеев посылать некого. Порховская воеводская канцелярия писала, что для сыску воров и разбойников сыщика и команды никакой нет и беспрестанно из запольского рубежа выходят беглые солдаты, матросы, рекруты, беглые крестьяне и имеют пристани у помещичьих крестьян. Несколько церквей пограблено без остатку, а у жителей крадут лошадей. В Новогородском уезде в разных местах, особенно по московской дороге и близ нее, появились воры и разбойники. Епископ сарский и подонский (крутицкий) жаловался Синоду, что Белевского уезда вотчины капитана Левшина управитель Семенов, да села Троицкого приказчик Павлов, да староста Кириллов с 30 человеками крестьян пришли в церковь села Троицкого с ружьями, дубьем и цепами, выбили северные двери и выстрелили в алтаре, священника из алтаря выволокли, ризы на нем изодрали, на престоле и жертвеннике одежды подрали, прочие ризы, которые висели в алтаре, стаща, топтали ногами и измарали все без остатка; священника отволокли на помещичий двор и, разложа среди двора, били кнутом, а управитель бил дубиною мучительски, так что священник едва жив.
Относительно быта крестьян заметим следующие распоряжения и случаи. Граф Петр Шувалов словесно предложил Сенату, что во многих городах и уездах, на заводах и Торжках при покупке у крестьян хлеба употребляют хлебные меры, в которых сверх указной осмичетвериковой меры больше от четверика до осмины, а деньги платят за четверть и от таких неровных мер крестьяне несут немалую обиду: поэтому не соизволит ли Сенат подтвердить указом во всех местах иметь хлебные меры ровные и заклейменные, чтоб в четверти было восемь четвериков. Сенат согласился. В ближних к Дону местах крестьяне не отвыкали от бегства: ряжская воеводская канцелярия донесла, что из разных помещиковых вотчин людей и крестьян бежало человек 270 с женами, детьми и пожитками; некоторые пойманы и показали, что бегут на житье в козачьи городки. Бегство крестьян – явление очень для нас знакомое, но в описываемом году случилось бегство особого рода: бежал воевода Черньской провинции Ляпунов, с ним бежали с приписью подьячий и канцелярист, не сдавши никаких дел определенному на его место воеводою майору Хитрову.
Мы видели, что в высших учреждениях, коллегиях прокуроры указывали на неправильность действий членов, но в описываемое время президент Камер-коллегии Кисловский донес Сенату, что он не согласен с мнением вице-президента и членов, с общим определением членов Камер-коллегии и Главного магистрата, ибо видит упущение интересов ее имп. величества и явную потачку ворам, утаителям товаров от пошлин чрез наглый разбойнический проезд в пограничную брянскую заставу. Он записал в протокол особливые свои мнения, но эти мнения присутствующими уничтожены; прокурор Философов не обратил на них внимания, и исполнено по голосам вице-президента и членов.
Любопытное явление в конце года произошло в коллегии Иностранных дел. 8 декабря канцлер призвал к себе в дом тайного советника Веселовского да обер-секретаря Пуговишникова, показал им присыпанные к нему от времени до времени из коллегии экстракты из министерских реляций, которых накопилось очень много и по которым резолюции требуются, и начал говорить: «Удивляюся, для чего в коллегии о таких делах, между которыми есть и нужные, господа члены по должности своей старания не прилагают, ибо известно им, что по силе регламента в делах мнения свои членам наперед с нижних голосов президенту предлагать надобно».
«Я, – отвечал Веселовский, – как и другие члены в коллегии, всегдашнее сидение имеем и по возможности своей в делах упражняемся, и которые дела предложены были нам к решению, как старые, так и новые, по тем всем недавно мы, сколько ума нашего было, рассуждение свое дали».
Этот любопытный разговор вскрывает нам ход дел в Иностранной коллегии. Президент ее, канцлер, не ездит в коллегию, нужнейшие дела исправляет у себя дома, а между тем слышит, что его упрекают в деспотизме, в присылании указов членам коллегии; он призывает к себе Веселовского и оправдывается в своем поведении, складывая вину на него, на то, что не находит помощи в коллегии, жалуется, что там ведут дела не так, не по регламенту, а между тем сам признается, что приучил вести дела неправильно, делал чего не следует, предлагал свое мнение, не собирая голоса с младших. Веселовский наивно и грубо отвечает: давно бы сказал, что надобно поступать по регламенту, так бы и поступали. Бестужеву особенно чувствительны были нарекания на его поведение в коллегии потому, что вице-президентом ее был Воронцов, его враг. Бестужев удалил из коллегии воронцовского клиента Неплюева, пославши его в Константинополь, но теперь получались известия, что и Веселовский, выведенный Бестужевым по старым приятельским отношениям, перешел на сторону Воронцова.
О поведении врагов канцлера, Воронцова и Лестока, мы продолжаем узнавать из депеш Финкенштейна. Воронцов уверял Финкенштейна, что прусскому королю нечего опасаться ни от последнего заключенного Россиею трактата, ни от похода тридцатитысячного русского корпуса. «Я, – доносил Финкенштейн своему королю, – имевши много случаев находить сообщаемые им известия справедливыми и хвалиться добрым его расположением к интересам вашего величества, я не могу думать, чтоб. он меня в этом случае хотел обмануть. Он, правда, боязлив, но эта боязливость заставляет его скрывать от меня некоторые подробности только, и я никак не думаю, чтобы он захотел представить мне не то, что на самом деле». Но кроме Воронцова, приятеля важного, у Финкенштейна был еще приятель неустрашимый – Лесток. Этот объявлял ему о всеобщем неудовольствии, которое возбуждено походом тридцатитысячного корпуса за границу. «Боюсь одного, – говорил Лесток, – чтоб канцлер нарочно не замедлил походом с целью не допустить войско прийти вовремя и вступить в дело с неприятелем, потому что если случится противное дело дойдет до битвы, то можно биться об заклад, что русские потерпят неудачу: прежняя дисциплина исчезла и командующий генерал Ливен не любим войском; поражение войска составляет теперь желание всех благонамеренных генералов; многие из них говорили мне, что нет другого средства заставить императрицу открыть глаза насчет канцлера; если дела пойдут хорошо, то нечего и думать о перемене; надобно получить пощечину, и тогда нетрудно будет свергнуть канцлера». По поводу этой депеши Бестужев заметил: «Такою изменническою о войсках ее импер. величества хулою король прусский столько ободрится, что с ее величеством равняться думает, вместо того что дед и отец его и зависимости государя Петра Великого были. Совсем ложь: генерала Ливена не только солдаты, но и офицеры все любят и почитают. А как долго сии изменники не искоренятся, то и помышлять нечего, чтоб они к присяжной своей должности обратились, ибо злость их и ненависть на канцлера не допущает их чувствовать, что они, желая его погубить, вредят интересам своей монархии и отечества».
Воронцов старался отстранять причины неудовольствия Елисаветы на Фридриха II. Одною из причин неудовольствия был отказ Фридриха отдать русских солдат-великанов, присланных отцу его прежними правительствами. Воронцов внушал Финкенштейну, что если Фридрих возвратит несколько из них в Россию, то нет сомнения, что это произведет самое полезное впечатление в мыслях императрицы; он, Воронцов, знает наверное, что это дело представлено ей с религиозной точки зрения и всякий день толкуют ей об этом, чтоб раздражить ее против прусского короля. Воронцов в разговорах с Финкенштейном укорял Бестужева, что тот посылкою тридцатитысячного корпуса вовлекал Россию в европейские замешательства. Бестужев по этому случаю замечает: «Ее и. в-ства слава и интересы требуют в европейские дела мешаться. Петр Великий столько о том старался, что помощный корпус на своем собственном иждивении отправить рад был бы. Инако же разве турками или персианами быть запертыми в своих границах? Пример тому недавно сделался, что когда король прусский в чужие дела вмешался, а с здешней стороны никакого движения против того чинено не было, то он до такой силы дошел, что подлинно наиопаснейшим соседом есть».
В конце марта месяца Финкенштейн доносил своему двору об опасной грудной болезни генерал-прокурора князя Трубецкого, прибавляя: «Смерть князя Трубецкого подлинно была бы великая потеря, и канцлер избавился бы от самого опасного неприятеля, какого он в здешней земле когда-либо имел. Графы Лесток и Воронцов, которые связаны с ним дружбою, очень беспокоятся». Бестужев заметил: «Из сего ее имп. величество усмотреть изволит, в каких людях сия шайка состоит».
Бестужева очень обрадовала депеша Финкенштейна от 23 июля, из которой оказалось, что Воронцов получает пенсию от прусского двора. Финкенштейн писал королю: «Так как срок пенсии, которую вашему величеству угодно жаловать важному приятелю, истек 1 сентября прошлого года, то я считаю долгом испросить приказаний вашего величества относительно ее, тем более что приятель, не называя вещь ее именем, однако, дал мне знать, что надеется на продолжение к нему милостей вашего величества. Я должен также прибавить, что хотя настоящее положение дел не дает ему возможности быть полезным в той же степени, в какой он был прежде, однако он продолжает быть одинаково благонамерен и сообщать мне от времени до времени то, что, по его мнению, может быть полезно службе вашего величества». Бестужев замечает: «Христос во евангелие глаголет, не может раб двума госнодинома работати, богу и мамоне; а между тем из сего видно, что сия сумма еще прежде бытности его в Берлине знатно чрез Мардефельда назначена. Сие же теперь толь больше вероятности подает подаванным от казненного в Пруссии тайного советника Фербера к полковнику Виттингу известиям, которых оригиналы из коллегии скрадены, и тому письменному известию, каково камергер Чоглоков при проезде своем чрез Берлин от бывшего там секретаря Лоренца получил, а именно что вице-канцлер сообщил королю прусскому из Дрездена о плане саксонцев; король прусский их предупредил и тем Саксонию разорил».
В конце августа Лесток дал знать Финкенштейну, что императрица сильно раздражена против морских держав, говорила, что, по-видимому, хотят уничтожить ее войска; но впрочем, венский двор не перестает быть любимым двором. Уведомляя об этом, Финкенштейн писал королю: «Выходит из этих слов, что возникло охлаждение между русским двором и морскими державами, которым благонамеренные могли бы воспользоваться, если б они имели мужество и способны были к деятельности. Говорят сильнее прежнего о путешествии в Москву. Канцлер, впрочем, еще не отчаивается отклонить его и сильно хлопочет об этом под рукою». Бестужев замечает: «Ее импер. величеству лучше известно, изволила ли такие разговоры при Лестоке держать; но преступление его в том равно, лгал ли он на ее величество или верный рапорт делал министру короля прусского. Ее императ. величество из прежних писем уже усмотреть изволила, что Лесток советовал, чтоб ни министра ее величества на конгресс не допущать, ни же России в мирный трактат не включать».
Вслед за тем Финкенштейн писал: «Я внушил обоим приятелям, что такое положение дел в соединении с раздражением императрицы мне кажется благоприятным случаем, которого не должно упускать, что именно теперь надобно раскрыть пред императрицею недостойное поведение ее первого министра, что затруднения, которые делают России в Ахене, чтоб не допустить ее до участия в деле умиротворения Европы, и печальное состояние русского войска доставляют страшные доказательства против канцлера и можно сделать эти представления так, что тщеславие императрицы не будет затронуто, ибо она, быть может, сочтет делом своей чести поддерживать и ложные меры своего министра: надобно ей внушить, что величайшие государи имели иногда несчастие быть обманутыми безо всякой вины со своей стороны; надобно напомнить ей пример родного отца, который, несмотря на свой гений и всю свою деятельность, часто находился в таком положении и избавлялся из него посредством розысков и примерных наказаний, и тем не менее он считался во всей Европе государем мудрым, правосудным, правителем самостоятельным. Важный приятель, казалось, принял мои внушения и сказал, что не преминет воспользоваться ими при первом удобном случае; но в то же самое время я нашел его в таком душевном расслаблении вследствие обхождения с ним императрицы, что я не могу много на него рассчитывать, если только государыня сама не сделает первого шага. Я был более доволен графом Лестоком, который решился объясниться с императрицею при первом случае. Я говорил им также о поездке в Москву, на которую я смотрю как на проделку партии; я их уговорил приложить свое старание при этом и надеюсь, что они успеют, потому что императрица страстно желает этой поездки».
Не известно, объяснился ли Лесток с императрицею; известно только, что в ноябре он был арестован, и ему предложены были следующие допросные пункты: 1) зачем водил компании со шведским и прусским послами? 2) От богомерзкого человека Шетардия табакерки к тебе присланы, и именно написано было, чтобы оные герою отдать: ты, ведая, кому он сие имя давал (Елисавете) и будучи сие уже по высылке его отсюда учинено, то сие от него дерзостно сделано, а ты, как присяжный человек, таку ль верность к государю своему имеешь, что о сем утаил? Любя Шетардия, такого плута на государя своего променял! Не мог ли ты себе представить, что ежели б и партикулярной даме, в ссоре находящейся, кто-либо подарок прислал, то оный ни от кого принят быть не может, кольми же паче чести ее величества предосудительно. 3) Ты в некоторое время ее имп. величеству самой говорил, что ежели б де принцесса цербстская послушала твоих и Брюммеровых советов, то б она великого князя за нос водила: так объяви, в чем советы твои состояли? 4) Ты хочешь переменить нынешнее царствование, ибо советуешься с министрами шведским и прусским, а они ко дворам своим писали, что здешнее правление на таком основании, как теперь, долго оставаться не может. 5) Финкенштейн писал, что для произведения перемены удобным случаем была б ссора между императрицею и великим князем: не учинено ль от тебя каких откровений? 6) В тех же письмах усмотрено, что генерал-прокурор князь Трубецкой главным сообщником всех твоих злодейских замыслов был, да и то еще об нем упомянуто, что в случае воспоследуемого происшествия перемены он таким между твоею шайкою признавается, который в состоянии теми приятелями предводительствовать, кои теперь в спячке находятся, а тогда все восстанут. 7) Ты сам Финкенштейну говорил, что тебе с вице-канцлером удалось тайного советника Веселовского на свою сторону преклонить, так что он, учиня тебе весьма много откровений. и отстать не может. 8) Во время негоциации с морскими державами о перепущении им помощного корпуса ты старался все тайности у вице-канцлера сведать и о всем Финкенштейну пересказывал; уже доказано, что и сам вице-канцлер прусскому министру такие открытия чинил, с тобою же был в тесной дружбе. 9) Шапизо (капитан Ингерманландского полка, племянник Лестока) показал, что ты чрез Мардефельда от короля прусского 10000 рублей получил. Лесток ни в чем не признался; его сослали в Углич.
Падение Лестока произвело сильное впечатление при иностранных дворах; оно показывало несокрушимую силу Бестужева, показывало, следовательно, и будущее направление русской политики после важного события в Западной Европе, замирения ее на Ахенском конгрессе.
10 мая в Петербург съехались к канцлеру австрийский посол барон Бретлак, английский лорд Гиндфорд, голландский посланник Шварц, и Бретлак жаловался на медленность князя Репнина. который в Гродне напрасно жил три недели, а 13 апреля был не далее местечка Гуры. Князь Репнин, будучи болен, нарочно задерживает войска из одного желания все их вместе самому показать императору и императрице римским. По словам Бретлака. он получил от своего двора выговор, ибо твердо обнадежил, что русские войска в исходе апреля вступят в австрийские владения: теперь же, как по всему видно, они прежде июня туда не придут. Гиндфорд и Шварц жаловались еще сильнее, представляя, что французы, зная о медленном движении русского войска, которое потому в нынешнюю кампанию не может сделать им большого вреда, без малейшего опасения устремляют все свои силы против союзников, отчего общее дело очень страдает. Чернышев доносил из Лондона, что как при дворе, так и в народе главным предметом разговора служат движения русского вспомогательного корпуса. вычисляют, по скольку миль он должен делать в день и когда придет к месту назначения.
Но движение этого корпуса способствовало только скорейшему заключению мира, переговоры о котором уже начаты были в Ахене. В апреле Чернышев уведомил о заключении прелиминарных статей, по которым воюющие державы обязывались возвратить друг другу все завоевания; прусскому королю была гарантирована Силезия; Франция признавала императором германским мужа Марии Терезии. Английское министерство жаловалось Чернышеву, что Англия принуждена заключить этот мир вследствие дурного действия своих союзников, Австрии и Голландии, что король не иначе смотрит на него как на вынужденный силою и потому намерен остаться непоколебимым в своей прежней системе, т. е. находиться в теснейшей дружбе со своими собственными союзниками, особенно с русским двором; в знак чего велел отослать к графу Гиндфорду копию с прелиминарных статей и всех пьес, относящихся к мирным переговорам, для представления императрице с уверением, что король в точности исполнит все обязательства. Чернышев получил также уверение, что английское правительство не намерено вступать ни в какие теснейшие обязательства с королем прусским. Но в конвенции о перепущении русского войска было внесено условие, что в случае мирных переговоров Россия принимает в них участие, почему теперь Чернышев потребовал, чтоб русский министр был допущен на Ахенский конгресс или но крайней мере Россия была включена в окончательный трактат, дабы не испытать какой-нибудь мести со стороны держав, против которых она подала помощь своим союзникам. Чернышеву отвечали, что английский уполномоченный на конгрессе граф Сандвич предложил об этом, но получил решительный отказ со стороны французского уполномоченного графа Сан-Северина и потому Англия, нуждаясь в скорейшем заключении мира, не может более настаивать ни на допущение русского министра на конгресс, ни на включение России в окончательный договор. Но если императрица пожелает, то Англия употребит все свое старание, чтоб Россия была приглашена приступить к окончательному договору после его заключения; притом Англия обязывается не входить с Австриею и Голландиею ни в какие теснейшие союзы без предварительного сношения и согласия с русским двором. Князю Репнину, находившемуся в Элберфельде, послано было требование, чтоб немедленно возвращался назад, ибо под этим условием французы обязывались вывести из Брабанта 35000 своего войска. Но не князь Репнин привел назад русское войско: он умер 30 июля, и начальство над корпусом принял генерал-поручик Ливен.
В октябре между Чернышевым и английским министром герцогом Ньюкестлем были разговоры об Австрии по поводу столкновений ее с сардинским двором. Ньюкестль обвинял венский двор в неполитичности его действий, настаивал, что необходимо щадить сардинский двор, ибо иначе он передастся на сторону Франции; Чернышев защищал венский двор, ибо враждебность отношений к Пруссии заставляла в Петербурге поддерживать австрийские интересы во что бы то ни стало. Ньюкестль говорил, что поведение венского двора может нарушить настоящую систему и равновесие Европы; Чернышев возражал, что Австрия неоспоримо более в состоянии поддержать европейское равновесие, чем Сардинское королевство, и Ньюкестль должен был с этим согласиться, хотя продолжал выражать раздражение против Австрии.
В Вене раздражение против Англии было еще сильнее. Ланчинский еще от 30 марта сообщил своему двору о словах канцлера Улефельда, что относительно примирения Англия, кажется, благоприятствует Пруссии и что есть намерение заключить мир на одних проторях Австрии. И в апреле Улефельд пел ту же песню, жаловался на англичан, что слишком поздно заключили конвенцию с Россиею, говорил, что не заключили бы и этой конвенции, если бы не штатгалтер голландский принц Оранский, утверждал, что англичане непременно хотят ввести на конгресс прусского уполномоченного. В мае Улефельд, говоря об ахенских прелиминариях, объявил, что они чрезвычайно странны и заручены Англиею, Франциею и Голландиею в предосуждение венскому двору, которому в Италии очень мало остается; Силезия гарантируется прусскому королю, которого англичане и голландцы стараются усилить на помощь себе впредь. «Вашему и нашему двору, – говорил канцлер, – ненадобно надеяться ни на Англию, ни на Голландию и ни на какую другую державу, но твердо держаться вместе: у нас одни интересы и наши системы всех других постояннее». Но теперь при таком смутном положении дел посылается указ графу Кауницу в Ахен, чтобы подписал прелиминарии. В июне Улефельд уже толковал, что теперь необходимо стараться не только не допускать прусского короля до теснейшего соединения с Франциею, но всячески их разделять. Английские министры, говорил канцлер, объявляют другое несостоятельное мнение, что России надобно соединиться с Англиею, Пруссиею и здешним двором против Франции; но на самом деле они хотят принести нас в жертву и усилить прусского короля. Они хотят удержать субсидию, чтоб наше войско в Нидерландах голодом поморить. Нашим постоянным неприятелям, французам, мы обязаны тем, что прусского министра на конгресс не допускают. В Вене употребляли все средства, чтоб вооружить Россию против Пруссии, рассказывали Ланчинскому, что Фридрих II хочет принять католицизм для получения императорской короны, что имеет виды на Польшу; в то же время внушали, что Россия не должна настаивать на допущении своего министра на Ахенский конгресс, ибо в таком случае Англия будет настаивать на допущении прусского министра. Улефельд продолжал бранить англичан: «Не только противности, но и неучтивости их к нашему двору умножаются; и с нами-то не за что так поступать, а русские вспомогательные войска чем провинились? Для чего так странно отсылаются, не дождавшись решения их императрицы? Смехотворно объявляют, что Франция требовала их отсылки, обещая отпустить и со своей стороны такое же число войска; но французам возвращаться близко, а русским полкам 300 миль идти надобно без отдыха. На то не обратили внимания, что одно движение этих войск заставило Францию спешить с прелиминариями, если же англичане приняли эти прелиминарии себе без пользы и нам ко вреду, то русские войска к тому причины не подали».
В Дрездене Мих. Петр. Бестужева прежде всего занимал вопрос о проходе русского вспомогательного отряда через Польшу. В марте граф Брюль сообщил ему, что перенято письмо французского резидента Кастера, из которого видно, что он пишет к польским магнатам и великому гетману, как бесчестно и стыдно, что дозволяется пропуск чужим войскам через Польшу. Король очень рассердился, и решено жаловаться французскому двору на Кастера. В апреле Бестужев писал императрице, что в Польше довольны дисциплиною и исправным платежом проходившего через нее репнинского корпуса; но так как на будущем сейме без крику и шуму против прохода русских войск не обойдется, то надобно прислать к сейму несколько денег и мягкой рухляди для успокоения этих криков. Надобно было ожидать на сейме поднятия и другого неприятного для России вопроса – курляндского, предвиделось, что поляки потребуют или освобождения Бирона и его сыновей, или объявления герцогского престола праздным и выборов на него; Мориц Саксонский, прославившийся как маршал французской службы, не переставал называться герцогом курляндским, и носились слухи, что он сам приедет в Польшу к сейму. По всем этим обстоятельствам Бестужев представлял своему двору необходимость разорвать сейм, а для этого надобились деньги и мягкая рухлядь. По этому представлению переслано было в Польшу для сейма 11000 рублей деньгами.
Касательно Саксонии Бестужев должен был хлопотать о том, чтоб она приступила к союзу, заключенному между Россиею и Австриею. На предложение со стороны Бестужева Брюль отвечал, что это дело великой важности, ибо Саксония, будучи окружена владениями короля прусского, первая подвергается его нападению, как в последнюю войну и случилось: за исполнение обязательств Варшавского трактата король подвергся великой опасности, почти вся Саксония была завоевана и разорена и не получила ниоткуда ни помощи, ни вознаграждения за понесенные убытки. Поэтому желательно, чтоб здешнему двору были показаны безопасность и выгоды; а без того его величество приступление к договору не находит согласным со своими интересами; наконец, между Россиею, Австриею и Саксониею и без того существуют союзные договоры.
Осенью начался сейм в Варшаве. 8 октября Бестужев писал: «Двор продолжает желать, чтоб сейм состоялся; князья Чарторыйские в угодность королю, особенно же для показания своей силы в Речи Посполитой, стараются об этом всеми средствами и почти никого противников себе не находят. Правда, воевода сендомирский Тарло, как богатейший здесь после князей Чарторыйских, мог бы им противиться, но его, как человека корыстолюбивого, король каким-нибудь обещанием может задобрить, а великий гетман коронный (Потоцкий) так устарел и одряхлел, что уже и себя почти не помнит, так что теперь сейм состоит совершенно из креатур Чарторыйских. Великий гетман литовский князь Радзивил просил меня, чтоб я вашему имп. величеству засвидетельствовал о его доброжелательности и усердии к русским интересам, и притом ко мне отзывался, что хотя он с князьями Чарторыйскими и в дружбе находится, однако неохотно может видеть, чтоб они приходили в большую силу; и я сам усматриваю, что у главных магнатов к фамилии Чарторыйских большая зависть, да и правда, эти князья вместе с воеводою мазовецким Понятовским многих из них умнее и в делах гораздо поворотливее и расторопнее».
9 октября после обеда королевского, к которому был приглашен и Бестужев, Брюль подошел к нему и как бы шутя сказал, что король желает, совершения сейма, а слышно, что он, Бестужев, хочет противного и не имеет ли он об этом указа императрицы? Бестужев признается, что был смущен этими словами, но принял также шутливый тон и отвечал, что указа нет и никому никаких внушений о том не сделано. После этого Брюль попросил его приехать к нему на другой день, чтоб переговорить серьезнее и обстоятельнее. На другой день Брюль начал разговор просьбою, чтоб Бестужев прямо и откровенно объявил, есть ли у него указ императрицы разорвать сейм, ибо если так, то король и трудов своих употреблять не станет, зная, что императрица по своему кредиту в Польше и посредством денег не допустит сейма до окончания, хотя король и желал бы противного единственно для чести и для утверждения своего кредита в Польше, что императрице может быть не только не противно, но по общим интересам и приятно, и если б она прислала указ о разорвании сейма, то это было бы поступлено несоюзнически.
Бестужев отвечал, что точного указа не имеет, но, слыша, что в Посольской избе раздаются крики о курляндском деле, за которым сюда и депутаты присланы, считает своею обязанностью и без указа разорвать сейм, чтоб не было внесено в конституцию чего-нибудь противного русским интересам; впрочем, до сих пор не сделал еще ни одного шага и ни с кем из своих друзей не изъяснялся, и потому подозрения Брюля напрасны. Что же касается до желания короля о завершении сейма, то он до сих пор ничего об этом не знал, а теперь, когда ему королевское намерение объявляется, то оно императрице нимало противно быть не может, лишь бы только в конституцию не было внесено ничего противного русским интересам. Разговор кончился тем, что Брюль дал слово не вносить ничего о курляндском деле в конституцию, лишь бы императрица со временем покончила это дело, и Бестужев известил свой двор, что в сеймовые дела больше мешаться не будет, вследствие чего 10000 рублей останутся в казне. Сейм расползся и без русских денег. Говорили, что причиною этому были французские и прусские интриги, но Бестужев писал, что чужих интриг не было, а были интриги завистников фамилии князей Чарторыйских, усиления которых не хотят допустить. Литовский гетман Радзивил, приехавши к Бестужеву проститься, просил его от имени всей Литвы уверить императрицу в истинной преданности и в том, что Литва в случае какого-нибудь происшествия полагает надежду на помощь России, при этом жаловался он на Чарторыйских, что поступают деспотически, что сношения двора с домом Чарторыйских во время последнего сейма клонились к тому, чтоб на сеймах вести решение дел по большинству голосов, a liberum veto уничтожить. «От этого, – говорил Радзивил, – вольность республики была бы истреблена вконец, и я скорее дам себя на части изрубить, чем позволю на введение такой вредной новости». Бестужев извещал, что этот замысел Чарторыйских увеличил число их врагов, поднял против них Радзивилов, Огинских, Сапег, Сангушек, Потоцких, Тарлов; великий канцлер коронный Малаховский показывает им только вид приязни, негодуя, что двор доверяет им более, чем кому-либо другому. Бестужев внушал своему двору, что введение большинства голосов на польских сеймах будет вредно русским интересам.
Прусский двор во время движения русского вспомогательного корпуса и во время ахенских переговоров хранил глубокое молчание. В Швеции в апреле месяце Корф был сменен действительным камергером Никитою Ив. Паниным. Новый посланник должен был начать свои донесения печальными известиями о состоянии королевского здоровья. «Хотя жизнь его величества и не пресечется, – писал Панин в мае, – однако по причине старости и невоздержания час смерти не может быть далек, и бдительная французская партия давно уже принимает свои меры; кронпринц почти ежедневно присутствует в Сенате, куда преданные Франции сенаторы приезжают постоянно, носящие же имя патриотов – очень редко. Эти патриоты здраво судят о дурных последствиях смерти королевской, но плохая надежда, чтоб они могли принять какие-нибудь меры, все единогласно признают слабость и трусость своих единомышленников; один из них, Вормгольц, откровенно сказал мне, что их партия без помощи посторонней державы не двинется».
В письме к канцлеру Панин изложил свое мнение, как России надобно действовать после смерти королевской. Она должна иметь в виду три задачи: 1) не допустить до установления самодержавия; 2) низвергнуть настоящее министерство; 3) возведением на места прежних министров добрых патриотов связать руки у молодого двора. Достигнуть этих целей посредством старой русской партии (колпаков) нельзя; надобно из французской партии выбрать сильного человека и склонить на свою сторону. Действовать в полном согласии с Даниею по единству интересов и подкрепить сейм оружием, раздача же денег никакой пользы не принесет. Королевская болезнь затянулась надолго. Панин требовал, чтоб решительные меры, именно вооруженное вмешательство, были приняты прежде смерти королевской, ибо после будет уже поздно; он настаивал на том, что Швеция решительно не в состоянии сопротивляться нападению с двух сторон – русской и датской.
19 октября в Петербурге был написан Панину секретный рескрипт: «Усмотря из разных ваших доношений несумненные доказательства старательствами проискам поверхнствующей в Швеции французско-прусской партии о введении, по преставлении его величества шведского, самодержавства, мы, по неутомленному нашему о благе и целости нашей империи и об отвращении всего того, еже интересам оной вредительно быть может, всегда имеющему попечению, уже пред давным временем канцлеру нашему поручили с пребывающим при нашем дворе датским министром Шезом о таком важном и до обоих государств равно существительно касающемся предмете потребные сношения иметь, дабы такой предосудительный оной шайки замысел соединенными силами в ничто обратить и тем покой в севере постоянным и надежным учинить. И мы на верность и искусство ваше полагаемся, что вы сию деликатную материю с надежнейшими из патриотов так тайно трактовать будете, что о том ничего наружу не выйдет». Но Дания медлила, и Панин был недоволен министром ее в Стокгольме Винтом. Последний открыл ему, что он уведомлен от своего двора о сношениях России с Даниею по поводу шведских дел и получил указ поступать с ним, Паниным, откровенно и ободрять шведских патриотов. Панин с своей стороны открыл ему только то, что датский министр в Петербурге предложил принять общие меры против восстановления самодержавия в Швеции и что он, Панин, будет обнадеживать патриотов в сохранении их свободы как от имени императрицы, так и от имени короля датского, но в дальнейшие изъяснения с ним не вошел, «потому что, – писал Панин, – до сих пор от него ничего сходного с его инструкциями не вижу; это такой человек, что свои забавы и спокойствие предпочитает делам».
7 ноября Панин был приглашен наследным принцем, который начал ему говорить: «По окончании несчастной войны у Швеции с Россиею недоброжелательные обоим дворам люди постарались против меня лично вооружить ее импер. величество и внушить подозрения, будто я во время европейской смуты вместе с шведским народом действовал вопреки интересам ее величества и даже прямо принял неприятельские меры против России. Я боюсь, чтобы эти подозрения рано или поздно не причинили горести моему отечеству и чтоб я не был первою причиною несчастия. Так как теперь вследствие общего замирения Европы несправедливость таких подозрений сама собою оказывается, то я прошу вас дружески донести императрице о моей истинной преданности и высокопочитании, уверить, что я почел бы себя за неблагодарнейшего человека в мире, если бы когда-нибудь забыл милости и благодеяния ее величества». «Эта штука внушена Тессином, – писал Панин, – он заставил принца свою
Таким образом, кронпринц и его, или так называемая французская, партия, достигнувшая своими жалобами в Петербурге отозвания Корфа, ничего не выиграли, получив на его место Панина. Корф отправился на свое прежнее место в Копенгаген склонять Данию действовать заодно с Россиею.
16 декабря отправлен был к нему рескрипт: «Мы наперед обнадежены пребываем, что его величество король чиненные ему с нашей стороны толь откровенные авансы с предварительным сообщением о нашей в Швеции чинимой декларации и о сделанных уже действительно в Финляндии распоряжениях за удостоверительные опыты нашей союзнической и истинной дружбы купно с тою надобностью, чтоб оным равным образом чрез откровенное объявление его при том имеющих сентиментов соответствовать, совершенно признает, следовательно же, далее и не отречется чрез своего министра Шеза у нас первые предложения учинить и его достаточными инструкциями к неотлагательному заключению формальной конвенции снабдить повелеть, дабы сие зело важное дело, в совершении которого, в рассуждении зело слабого состояния здравия короля шведского, ни единого часу упускать более не должно, без дальнего отлагательства к совершенному состоятельству привелено было. Польза же, которая датскому двору при сем произрастет, видится гораздо вящей важности быть, нежели для нас, ибо мы, как упомянуто, ничего более, как ненарушимое сохранение тишины в севере, не желая притом чего-либо завоевать, предметом имеем; напротив же того, оному двору насчет Швеции охотно некоторые авантажи дозволяем».
И относительно других дворов произошли перемещения русских министров: граф Мих. Петр. Бестужев-Рюмин из Дрездена переместился в Вену; на его место в Дрезден назначен Кейзерлинг из Берлина; на место Кейзерлинга переведен в Берлин Гросс из Парижа. В Париж не назначен никто, потому что охлаждение между Россиею и Франциею достигло высшей степени вследствие перепущения русского вспомогательного корпуса морским державам для действия против Франции. Дальон был отозван еще в конце 1747 года, но так как его отъезду было дано значение временное, то Гросса немедленно не отозвали и он должен был выслушивать неприятные выходки от заведовавшего иностранными делами маркиза Пюизие. «Такой великой державе, как Россия, – говорил маркиз, – неприлично свое войско за деньги отдавать другим державам; приличнее было бы ей прямо объявить войну против Франции». Гросс получил из Петербурга приказание «При всяком таком случае разговоров продолжительно доказывать, что сия нашим союзникам чинимая помощь никому в обиду причтена быть не может, да и мы в том никому же отчета давать не обязаны». Год проходил, но французское правительство ни кого не назначало в Петербург на место Дальона, и 9 декабря императрица подписала Гроссу рескрипт, в котором приказывала ему немедленно выехать из Франции:
«Мы из разных реляций ваших усмотрели, – говорилось в рескрипте, – что маркиз Пюизие в некоторый реванш за отправленные нами к обеим морским державам 30000 человек войска отзыв от нашего двора французского министра Дальона почитал, оказывая притом, что король его – государь и совсем не намерен кого-либо другого на место его к нам прислать. Сверх же того, по поводу помянутого перепущения наших войск весьма неприятные и всевысочайшему нашему достоинству предосудительные разговоры вам держаны. И яко нам вкорененное французскому двору к нашей императрице недоброжелательство и произведен ные издревле при разных дворах да при самой Оттоманской Порте нам предосудительные происки и возмущения, которые по приобретенной Францието несправедливыми и богомерзкими войнами в свете знатности от большей части и успех получают, довольно известны, мы же для обессиления такой знатной инфлюенции лучших способов не изобрели, как верным и натуральным нашим союзникам посторонним образом против оной державы сильно вспомогать, чрез который способ наконец и пожеланный мир в Европе восстановлен. Тако мы, как в рассуждении того, что французский двор причиненною посылкою наших войск препятствия прогрессом оружия оного, нам не скоро позабыть может, так и для неподания о нас в свете мнения, яко бы сия корона столько нам надобна, что мы и собственную всевысочайшую нашу честь из глаз выпущаем, оставляя вас тамо, невзирая на то что при нашем дворе французского министра не находится и что хотя, почитай, ко всем другим новые послы и манистры назначиваются, а о нас не помышляется, за весьма нужно изобрели вам повелеть, чтоб вы оттуда со всеми у вас находящимися канцелярскими делами, как скоро токмо собраться можете, в Гагу под таким претекстом выехали, что вы по прошению вашему о распоряжении некоторых домашних дел в отечестве вашем всевысочайшее от нас позволение получили».
Желанный мир был восстановлен, и, по общему признанию, одною из причин его ускорения было движение русского войска к Рейну. Таким образом, уже в третий раз движение русского войска останавливало завоевательные замыслы, сдерживало победителя, вело к миру в Европе: появление русского войска на Рейне повело к Венскому миру, окончившему войну за польское наследство; движение русского войска в 1745 году заставило Фридриха II ускорить Дрезденским миром, и, наконец, последнее движение репнинского корпуса заставило спешить ахенскими переговорами. Новое могущество, появившееся на Востоке с начала века, оказывало свое влияние на европейские дела новым, особенным образом; политическое равновесие получало для себя сильное ручательство.
Дело кончилось, по-видимому, страшным раздражением между Россиею и Франциею, заставившим их прекратить дипломатические сношения. Но это раздражение России против старой Франции было последнее. Старая Франция теряла свою силу и вовсе не была так опасна, что ясно сказалось при окончании войны за австрийское наследство: с какими надеждами вступила в нее Франция? С надеждами окончательно низложить, раздробить Австрию, после чего вся Германия представляла бы ряд мелких, слабых государств, подчиненных влиянию Франции. Но сбылись ли эти надежды? Нисколько. Австрийские владения не раздробились; но дело было не в Австрии: в Германии явилась держава гораздо опаснее Австрии; Франция вела войну для Пруссии, ибо одна Пруссия воспользовалась войною, одна усилилась, одна приобрела от Австрии богатую область, потерю которой Австрия не могла забыть; конец войны должен был убедить Францию в том, в чем русские государственные люди были давно уже убеждены: они были убеждены в том, что Пруссия опаснее Франции. Франция должна была убедиться, что для нее Пруссия опаснее Австрии: в этом убеждении, естественном и необходимом, лежала главная причина перемены старых вековых отношений, которая была следствием войны за австрийское наследство и причиною Семилетней войны.
Но пока вся Европа замирилась, и Елисавета стала приготовляться к своей любимой поездке, поездке в Москву. Мы видели. что вопрос об этой поездке стал вопросом партии, Бестужев вы ставил сильное сопротивление, указывая на необходимость оставаться двору в Петербурге ввиду шведских событий, в которых не преминут принять участие Пруссия и Франция. Канцлер основывался на депешах Панина, который настаивал на том же, указывая, как обрадовалась в Стокгольме французская партия при известии об отъезде русской императрицы в Москву. Но сопротивление Бестужева заставляло противников его тем сильнее утверждать Елисавету в ее намерении ехать в Москву.
17 октября Сенат получил указ: в будущем декабре императрица едет в Москву и повелевает учинить наряд подводам, чтоб было на каждый стан по 725 подвод, в том числе ямских и градских – по 300, уездных – по 425. Для Сената, Синода и коллегий подводы нанимать вольные и что ненужное отправлять другими трактами; а чтобы за множеством проезда, за дороговизною кормов наемщики цен безмерно не возвышали, того ради отпуски партикулярным людям своих товаров до января месяца как здесь, так и в Москве велеть удержать, также расставленных по почтам в разных местах ямских лошадей, кроме московской отсюда дороги, велеть убавить на весь декабрь месяц. 15 декабря императрица выехала в Москву.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИСАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ
Царствование, занимающее последнее десятилетие первой половины XVIII века и первое десятилетие второй половины, царствование Елисаветы представляет заметную перемену во внутренней жизни русского общества. Употребляя общепринятое выражение, историк имеет право сказать, что нравы смягчаются, к человеку начинают относиться с большим уважением и умственные интересы начинают находить более доступа в обществе, которое начинает чувствовать потребность высказаться, вследствие чего являются начатки литературы и попытки обработать, облагозвучить орудие выражения пробивающейся мысли, язык. Эта перемена должна была произойти от разных причин: прежде всего от естественного роста, естественного развития русского общества по тому направлению, которое было усвоено в эпоху преобразования; каковы бы ни были препятствия, развитие должно было совершаться в сильном и живом народе; во-вторых, Россия, вошедшая в общую жизнь европейских народов, должна была подчиняться влияниям, среди них господствовавшим. Сильное литературное движение на западе, охватывавшее всю Европу при господстве французского языка, содействовало повсюду возбуждению вопросов о человеке и обществе, соседняя Германия почувствовала это влияние, почувствовала его и Россия; наконец, многое зависело от условий времени и в государстве самодержавном зависело от характера царствующего лица.
Описываемое время оставило по себе приятное воспоминание в народе, несмотря на то что за ним почти непосредственно следовало блестящее екатерининское время. Этому, разумеется, содействовало печальной памяти предшествовавшее царствование Анны, бироновщина и слабое, бестолковое правление Анны Леопольдовны, не дававшее обеспечения ни в чем. Елисавета подняла славное знамя отца своего и успокоила оскорбленное народное чувство ясным для всех стремлением неуклонно следовать главному и самому важному для народа правилу – нисколько не ослабляя связей с Западною Европою, давать первенствующее значение русским людям, в их руках держать судьбу государства. Восстановление учреждений Петра Великого в том виде, в каком он их оставил, постоянное стремление дать силу его указам, поступать в его духе сообщали известную твердость, правильность, систематичность действиям правительства, а подданным – уверенность и спокойствие, тем более что следование правилам и указам Петра не было рабским, мертвым подражанием чему-то отжившему или отживающему, ибо не являлось новых потребностей, которые бы вызывали новый дух и новые формы. Напротив, известная, хотя и бессознательная, реакция, известные уклонения от духа и форм Петровых, сделанные с 1725 года, оказывались вовсе не бесполезными для государства. Становились на твердую почву, указавши, какому образцу будут следовать, а между тем это следование по стопам преобразователя было спокойное и легкое, чуждое волнений преобразования, как уже совершившегося. Правительство отличалось миролюбием, а между тем войны, им веденные, ознаменовались блестящими успехами. Это спокойствие, довольство, удовлетворение главным потребностям народным заслужило елисаветинскому времени приятную память, особенно по сравнению со временем предшествовавшим, чему много способствовал, как уже было сказано, характер императрицы, который выразился всего резче в том, что народ должен был отвыкнуть от ужасного зрелища смертной казни. Закона, уничтожавшего смертную казнь, не было издано: вероятно, Елисавета боялась увеличить число преступлений, отнявши страх последнего наказания; суды приговаривали к смерти, но приговоры эти не были приводимы в исполнение, и в народное воспитание вводилось великое начало.
Мы хорошо знаем препятствия правильному ходу народного воспитания в России в XVIII веке, и наше дело – следить по возможности, во сколько, откуда и в какой форме являлось противодействие этим препятствиям. Восточные дикари, вступавшие в русскую службу, продолжали разделываться друг с другом по своему старому обычаю. В 1744 году генерал-лейтенант грузинский царевич Бакар велел своим людям схватить служившего в астраханском гарнизоне капитаном грузинского же князя Назарова, бить и волочить его за ноги по улице. Бакара призвали в Сенат и объявили ему указ государыни, что ему не только в резиденции, но и нигде такой своевольной продерзости чинить не надлежало, и хотя он, царевич, по указам подлежит тягчайшему штрафу, но ее имп. в-ство из высочайшей милости указать соизволяет, чтоб он князя Назарова во всем удовольствовал немедленно, а если не удовольствует, то поступлено будет с ним по указам. В 1745 году прокурор Коммерц-коллегии Самарин представил в Сенат, что асессор Красовский отказался подписать журнал, ибо в нем не сказано, как президент князь Юсупов в судейской ударил солдата по щеке, причем и сам Юсупов говорил, что солдата ударил. Государство нуждалось в деньгах, и явились люди, которые предложили средство добыть деньги. В начале 1748 года двое белгородских купцов, Ворожайкин и Турчанинов, донесли, что, несмотря на указы Петра Великого, многие носят бороды и русское платье, и просили, чтобы позволено им было таких преследовать, обещаясь доставить в казну на 1748 год более 50000 рублей от штрафов с бородачей. Но Сенат решил Ворожайкину и Турчанинову отказать, ибо смотреть за исполнением указов о бородах и русском платье поручено губернаторам, воеводам и Раскольничьей конторе.
В семейных отношениях даже в высших слоях общества сильно отзывалась иногда старина. В 1746 году жена экипажмейстера Конона Никитича Зотова, Марья Прокофьевна, по смерти мужа осталась беременна и родила сына Конона; но после родин дворовые ее люди, мужчины и женщины, убежали из Петербурга в Москву к падчерицам ее Зотовым и подали челобитную, что вдова Зотова родила мертвую дочь, а мальчика принесли подставного, чтобы лишить падчериц наследства. По всему оказывается, что челобитье было ложное.
Вне дома правительство должно было вооружиться также против старого явления: в декабре 1743 года Сенат велел в Камер-контору подтвердить указом, чтоб в торговых банях мужчинам и женщинам париться вместе было запрещено, и смотреть за этим накрепко, а кто будет допускать, таких штрафовать безо всякой пощады. Подле старых бань условия новой жизни выставили
В других городах о подобных удовольствиях не упоминается, и, вероятно, эти вечерние удовольствия, если бы существовали здесь, нередко обходились бы дорого. Мы видели, что государство должно было вести постоянную борьбу с разбойниками, для которой надобились значительные военные средства. В городах мы слышали сильные жалобы на плохое состояние полиции, что позволяло даже в Москве совершаться грабежам в самых обширных размерах. Это печальное положение – с одной стороны, возмутительные грабежи, а с другой – недостаток средств для их преследования, безнаказанность грабителей – заставляло для сыску преступников употреблять людей из преступников же, которые, по-видимому, приносили пользу, предавая злодеев в руки правосудия, но эта польза перевешивалась вредом, происходившим от самих сыщиков, вовсе не забывавших старых привычек.
Представителем таких сыщиков был знаменитый Иван Каин. Иван был крепостной человек; с ранней молодости повадился он воровать, в кабаке подружился с опытным уже мошенником, который уговорил его бежать, что Каин и сделал, покравши господина. В священническом платье, также украденном, он прошел мимо рогаточных сторожей и приведен был своим руководителем в притон мошенников, собиравшихся у Каменного моста. Новые товарищи приветствовали Каина словами: «Поживи здесь в нашем доме, в котором всего довольно: наготы и босоты изнавешены мосты, а голоду и холоду анбары стоят; пыль да копоть, притом нечего и лопать». На другое же утро неопытный беглец, вышедший днем погулять по Китаю-городу, был схвачен и возвращен господину, который, по тогдашнему обычаю, вместо собаки держал на дворе на цепи медведя. Беглеца приковали к медведю, не велели кормить два дня и потом высечь. Каин избавился от последнего наказания доносом на господина, закричавши «слово и дело». Выпущенный на волю из Тайной канцелярии за основательный донос, он пристал к уже знакомой шайке от Каменного моста. Промышлял Каин не в одной Москве, ездил и на Макарьевскую ярмарку обворовывать армянских купцов. Он искал все более широкой деятельности и пристал к большой разбойничьей шайке, состоявшей из 70 человек и бывшей под начальством атамана Зори. Это была одна из тех страшных шаек, известия о подвигах которой мы уже встречали в жалобных донесениях из приволжских и приокских областей в Сенат. Шайка разбила большой винный завод, село, в другом селе на реке Суре отдыхала, жила «в смирном образе» месяца с три; покинув «смирный образ», разграбила армянское судно. Узнавши о сильной погоне за собою, разбойники отняли у татар лошадей и отправились к монастырю Боголюбову подле Владимира, откуда Каин поехал в Москву для приискания квартиры.
По природе и воспитанию Каин не был отважным волжским разбойником, был столичный мошенник, и потому, естественно, пришла ему мысль заняться другим ремеслом, побезопаснее. В конце 1741 года он явился в Сыскной приказ и подал челобитную, в которой приносил повинную богу и ее импер. в-ству, что, «будучи на Москве и в прочих городах, мошенничал денно и нощно, в церквах и разных местах, у всякого звания людей из карманов деньги, платки всякие, кошельки, часы, ножи и прочее вынимал; а ныне от того прегрешения престал, а товарищи мои не только что мошенничают, но ездят по улицам и грабят, которых я желаю ныне искоренить, и дабы высочайшим указом для сыску и поимки означенных моих товарищей дать конвой». В приложенном реестре Каин написал имена 32 своих товарищей. Каину дали конвой, 14 человек солдат и подьячего, и в одну ночь он захватил всех означенных товарищей своих в Зарядье.
С этих пор «доноситель Иван Каин» ежедневно ходил с солдатами по публичным местам и ловил мошенников; в два года он сыскал 298 человек воров, становщиков, беглых солдат. Между тем он женился достойным образом: обговорил, застращал пытками, подвел под кнут солдатскую вдову, которая не хотела было выходить замуж за мошенника; из-под кнута он взял ее на поруки и повел в церковь. У Каина был свой дом – полная чаша; наполнял он эту чашу таким образом: он составил себе шайку из опытных воров и с ними ловил других, причем пойманных приводил прежде к себе и страхом Сыскного приказа заставлял откупаться; промышлял также игрою и фальшивыми деньгами и, чтоб обезопасить себя от доносов, объявил в Сенате, что он в поимке воров и разбойников проведывает чрез таких же воров и с ними принужден знаться, почему имеет опасение, что когда эти злодеи, будучи пойманы, будут на него показывать, то не подвергся бы он какому истязанию. Сенаторы уверили его, что никакому показанию на него не будет дана вера и что он будет за свою службу награжден, если только не будет заодно действовать с преступниками и привлекать невинных. Но Каин не мог выполнить этих условий: он являлся к богатым раскольникам, забирал у них детей и заставлял отцов выкупать их; захватил у одного богатого крестьянина племянницу под предлогом, что она была раскольница, плетью заставлял ее признаться в расколе и оговорить дядю, потом освободил за 20 рублей.
Но это не прошло ему даром: по доносу в Тайную контору он был арестован, бит плетьми нещадно и «хотя подлежал жесточайшему наказанию кнутом и дальней ссылке, однако освобожден, дабы впредь в сыске разбойников и воров имел крепкое старание, только отдан под надзор». Но ему трудно было переменить свое поведение, потому что трудно было отказаться от доходов. Он подговорил товарища среди белого дня на Москве-реке разграбить струг богатого купца. Наконец он попался, увезши дочь у солдата; отец пожаловался полиции, а на беду Каина тогда приехал сам генерал-полицеймейстер Татищев в Москву по поводу прибытия туда императрицы в 1749 году. Каин принужден был рассказать Татищеву подробно все свои похождения, и вследствие этого рассказа генерал-полицеймейстер донес императрице, что по делу Каина надобно нарядить особую комиссию, ибо в его сообщничестве были секретари и другие чиновники Сыскного приказа, полиции, Раскольничьей комиссии и Сенатской конторы. Каин был приговорен к смертной казни; но смертные приговоры не приводились в исполнение: его наказали кнутом и сослали в тяжкую работу.
Безнравственные явления прекращались правительственною властию; если не топор палача, как прежде, то ссылка освобождала общество от Ваньки Каина с товарищи. Взглянем теперь на состояние церкви и школы, какие у них были средства освобождения общества от безнравственных явлений. Число священников, получивших школьное образование, увеличивалось, но недостаточно; и это недостаточное количество ученых священников, необходимо имевших преимущество пред неучеными, должно было ограничивать право прихода избирать себе священника: Синод требовал, чтоб к лучшим церквам определялись окончившие школьный курс, вследствие чего местные власти распоряжались, чтоб на упразднившиеся места не обученных в школах не представлять и заручных прошений о них не собирать, а требовать ученых; таким образом, епархиальное начальство стало указывать достойных кандидатов, ибо оно одно знало, кто учен и кто неучен, кого следует определить на лучшее место и кого на худшее. От этого столкновения прав епархиального начальства и прихода происходили следующие случаи: студент Московской академии Некрасов по приказанию своего архиепископа Платона (Малиновского) отправился в церковь Спаса в Наливках, куда хотел поступить в дьяконы, чтоб взять себе заручную от прихожан; но священник церкви объявил ему, что прихожанин купец Азбукин, который имеет старание о церкви, склонил всех других прихожан и его, священника, дать заручную одному дьячку-горлану. Некрасов, однако, не отстал от своего намерения, и когда священник сказал Азбукину, что студент богословия хочет к ним в дьяконы, то Азбукин отвечал: «Я плюю на богословию, и что нам есть от богословии?» Чрез несколько дней Некрасов Опять пришел в церковь и стал на клирос, но Азбукин согнал его с клироса, и он ушел в алтарь; а когда после обедни священник начал говорить прихожанам, что Некрасов – человек хороший и Синод по указу Петра I определяет ученых людей на священнические и дьяконские места, то Азбукин и его приятели стали кричать, что им школьников отнюдь не надобно, пусть школьники идут в села и учат там деревенских мужиков, а московские жители до них еще переучены, да и лучше их, и если школьник вперед придет в их церковь, то они определили – метлой его выгнать. Архиепископ Платон велел вызвать Азбукина в консисторию и, объявив ему регламент духовный о студентах, допросить: «Для чего он противится именному указу государеву и для чего мужик простой, бесстудный в церковное наше дело вступает?» Азбукин объявил, что без воли Главного магистрата в консисторию не пойдет; потом одумался и подал архиерею донесение, в котором запирался в своих словах о школьниках. Архиерей велел ему объявить с подпискою указ Петра I о студентах; Азбукин подписался, и Некрасов попал в дьяконы к Спасу в Наливки.
Для введения образования среди духовенства необходимым средством был признан вызов ученых монахов из Малороссии на архиерейские кафедры в Великой России. Необходимость продолжалась и после Петра Великого; но мы видели темную сторону этого явления; на архиереев смотрели враждебно, как на чужих, втершихся и оттеснивших великороссиян; их упрекали, что они благоприятствуют только своим, наполняют значительнейшие места малороссиянами же. Неудовольствие было сильное и простиралось не только на лица, но и на дело, для которого были призваны лица, на школы; вместо того чтобы спешить сравняться с малороссиянами в образовании и таким образом сделать последних ненужными, оказывали нерасположение к тому, чем были малороссияне выше их, – к науке, к школе, притом же смотрели на школу как на учреждение, которое дорого стоит, уменьшает доходы архиерейские. Мы видели уже гонение на школу и учителей в Казани, воздвигнутое архиереем из великороссиян. Печальное явление не было единственным. Архангельский архиерей Варсонофий говорил о большой, хорошо выстроенной школе: «Чего ради такая не по здешней епархии школа построена? Да и школам в здешней скудной епархии быть не надлежит; к школам охоту имели бывшие здесь архиереи-черкасишки, ни к чему негодницы». Экзаменатора Венедикта Галецкого Синод велел произвести в архимандриты в Антониев-Сийский монастырь; но Варсонофий из ненависти к нему, как малороссиянину, не произвел его в архимандриты и пищу давал очень скудную, напитков ничего не давал и в келью к себе редко допускал. Галецкий, не вынесши такого обращения, уехал, а Варсонофий обрадовался и говорил: «Слава богу, черкашенина отсюда избыли!» Неохотник до школы отличался грубостью и жестокостью. В 1742 году в Архангельске на святой неделе, 17 апреля, в праздник св. Зосимы Соловецкого, архиерей служил обедню, а пред церковью против алтаря стояли босые на снегу соборные протопоп со священниками и дьяконами за то, что не служили накануне всенощной. Приехав в Николаевский корельский монастырь и подгулявши, неизвестно за что жестоко прибил своими руками соборного ключаря и велел водить вокруг монастыря на цепи в жестокий мороз; ставил в священники людей моложе двадцати лет, волочил ставленниками, брал с них взятки.
Архиереи, заботливые о школах, встречали препятствие к их заведению в недостатке денег, действительном или мнимом. В 1748 году тобольский митрополит Антоний просил Синод, и Синод представил в Сенат, чтоб в Тобольске при архиерейском доме учредить славяно-латинского учения семинарию для двухсот студентов, с тем чтоб студентов, учителей и проповедника по примеру Московской славяно-греко-латинской академии содержать из казны императорской, кроме учеников и учителя русской школы, которые по силе духовного регламента должны быть содержаны – ученики на собираемую с знатнейших монастырей двадцатую часть хлеба и на готовых книгах архиерейских, а учитель – на домовом архиерейском коште. Антоний указывал, где взять деньги на новый расход: собираемые в Тобольской епархии с венечных памятей на содержание лазаретов деньги (которых в сборе бывает до 500 рублей в год) определить на новую семинарию, ибо на содержание гошпиталей после 1714 года сверх денег, собираемых с венечных памятей, изобретены и другие немалые сборы, а именно вычеты за повышение рангов месячного жалованья, вычеты при выдаче жалования у всех служащих по копейке с рубля, с неисповедующихся всяких чинов людей положенные штрафы. Если с венечных памятей сумма определится на семинарию, то она пойдет на платье и обувь студентам и на жалованье учителям и проповеднику, а кормовые деньги пусть велено будет производить против студентов Московской академии вполовину, т. е. по 1 1/2 копейки каждому на день из неокладных доходов Сибирской губернии, а хлебом их Синод определит довольствовать из архиерейских житниц, также и о снабжении семинарии библиотекою Синод промыслит. На это представление Сенат отвечал: на содержание семинарии доходов определить нельзя по причине многочисленных расходов, уделить не из чего, и потому св. Синод благоволил бы определить из доходов своего ведомства, ибо, как уповательно, при домах архиерейских, и монастырях, и в канцелярии экономического правления за расходами денежной казны и хлеба остается немалая сумма.
В Тобольске хотели заводить славяно-латинскую семинарию, а между тем в Москве было не более 40 ученых священников и дьяконов, включая сюда и не кончивших академического курса. Цель их учения было наставление прихожан, но на допрос консистории, кто сколько в год говорил проповедей, некоторые отозвались, что проповедей своего сочинения не говорили за неимением нужной для того библиотеки, чтоб без справки с книгами «вместо пшеницы правого учения не сказать плевел мерзкие ереси». Обучавшиеся в риторике объявляли, что и сложить проповеди не могут; некоторые показывали, что не говорили проповедей, потому что еще продолжают учиться в Академии. Пред поставлением в священники архиерей отсылал кандидата в школу или к экзаменатору, который преподавал ему нужное учение по букварю и по особо изданной тетрадке, а потом писал аттестат: «Такой-то силу символа православной веры, десяти заповедей божиих и церковных, седьми таинств церковных, добродетелей богословских и евангельских, и советов о гресех и всего надлежащего до катехизиса изустно сказал». Несмотря на то, ученые архиереи объявляли, что в их епархиях духовенство, в давних и недавних летах произведенное, надлежащего по его должности учения ничего не знает, узнанное у экзаменатора после посвящения совсем забывает, умышленно не прилагая никакого радения для удержания того в памяти, а некоторые, произведенные в давних летах, никогда ничему и не учились.
Теперь посмотрим, чему и как в школах учились, и начнем со старой московской школы – Славяно-латинской академии.
Здесь явно стремились к тому, чтобы учителями были постоянно одни монахи. В 1744 году в Академии был только один светский учитель Кондаков, и то в низших классах, но и относительно его по представлению ректора последовало такое определение Синода: «Кондакова из учителей, понеже он монашеского чина поныне не приемлет, исключив, ни к каким школам не определять». По штату 1745 года на Академию выдавалось ежегодно 4450 рублей; ректор получал 300 рублей жалованья, учителя – по 150 рублей; старшие ученики получали по 4, младшие – по 3 копейки в день; учеников, не получавших жалованья, было очень немного. Духовный регламент требовал, «чтоб при школах быть библиотеке довольной, ибо без библиотеки, как без души, Академия». Несмотря на то, на библиотеку денег не выдавалось, учителя и ученики пользовались книгами синодальной и типографской библиотек, академическая же библиотека наполнялась с течением времени книгами, оставшимися после умерших архиереев и архимандритов. Академию составляли ректор, префект, или инспектор, и от 6 до 7 учителей. Префект по регламенту должен быть «не весьма свирепый и не меланхолик». Низший, или приготовительный, класс носил название славяно-русской школы; в ней учили азбуке, часослову, псалтырю и письму, учил студент высших классов, которому за то давалось двойное студенческое жалованье. За славяно-русскою школою следовало
Феофан Прокопович восстал против схоластики, которая, по его словам, занимала учеников пустыми спорами, поселяла в них ложную уверенность в приобретении мудрости, делала из науки комедию; несмотря на то, новое направление, указанное Феофаном, начало пробиваться в Московской академии только в сороковых годах благодаря особенно богословскому преподаванию ректора Кирилла Флоринского (умершего в 1743 году). Профессор философии преподавал физику, метафизику, психологию и метеорологию; в психологии после главы о душе следовал трактат о волосах, где решались вопросы: отчего у стариков выпадают волосы, отчего у женщин не растет борода? и т. п. Физика оканчивалась уранографией, где решались вопросы о числе небес, жидкости неба, о движении небес, о расстоянии неба от земли и, между прочим, вопрос, росла ли в раю роза без шипов. Целью преподавания риторики было заставить ученика выражаться как можно высокопарнее, вычурнее, как можно более разниться в своей речи от речи простой, разговорной. Вот обращик риторического упражнения в описываемое время. Предмет сочинения: цари мудрые и воинственные одинаково знамениты:
«Еще доселе Фемида на своих не ложных весех сей не объяви правды, яко едали кровавой Беллоны или премудрые Паллады славнейшие суть дела и вящие у мира приобретают ли славы, и во правду яко где-либо Марс язвоносным своим поорет железом, где-либо мужественная Беллона изобильную воинства своего кровь истощит, всегда тамо, аще бо бы были и алпейские каменья, неувядаемые победителей процветут лавры; обаче весь свет исповести нужду имать, яко и Паллада подобная паче является Беллоне, яко во славе, тако и в победоносиях. Не всегда бо по истощении кровен моря к блаженному торжеству и блаженные славы пристанищу Марс свой корабль препровождает, но безопаснее седше у кормила Палладова корабля и без малейших обуревания страстей намеренного туллиановыми волнами достигает брега, неутолимое восклицая веселье: се совершенно ладия приста ко брегу».
Так медленно и с такими уклонениями приобретались средства. указанные преобразователем русскому духовенству для его поднятия согласно с новыми условиями быта. Но мы видели, что Петр обратил внимание и на материальные средства белого духовенства, и на отстранение тех затруднений, которые мешали правильности занятия духовных мест. Мы видели, что Петр освободил духовенство от обязанности покупать и поддерживать дома; но в царствование троих первых его преемников указ его совершенно потерял силу; в Москве на места были определяемы только те, которые давали большую цену за дома своих предместников. Только второй архиерей Московской епархии, Платон Малиновский, счел своею обязанностью требовать исполнения петровского указа. Тот же архиепископ старался и об исполнении другого указа Петрова, чтоб количество священнослужителей соответствовало средствам прихода, чтоб духовенство, таким образом, получало обеспеченное содержание. Несмотря на строгие меры против безместных священников, нанимавшихся на площадях или крестцах отправлять церковные службы, этот наем продолжался. Консистория посылала на крестцы забирать священников, их наказывали плетьми, но они все не переставали ходить на крестец. Грубости нравов соответствовали жестокие наказания, наказывали плетьми за пьянство и буйство, наказывали плетьми даже монахинь, сажали на тяжелые цепи; но скоро мы услышим, как лучшие люди станут вооружаться против жестокости наказаний, употреблявшихся в монастырях.
От учителей церковных перейдем к светским. Мы видели состояние высшего учено-учебного учреждения, Академии Наук, или, по-тогдашнему, Десьянс-Академии, в первое время ее существования, видели, что очень скоро возникает в ней борьба между лучшими академиками и библиотекарем Шумахером, который, умея находить поддержку во всех президентах, забрал власть в свои руки. Бреверн оставил президентское место, и Шумахер управлял делами Академии как советник канцелярии. Лучшие ученые оставили Академию и Россию. Молодой Миллер, обещавший неутомимого труженика, хотя не оставил России, но принужден был бежать от Шумахера в Сибирь, в Камчатскую экспедицию. По удалении лучших немцев главным врагом Шумахера оставался француз Делиль, попытка которого побороться с могущественным библиотекарем не имела никакого успеха. Делиль, однако, остался в Петербурге и дождался воцарения Елисаветы. Его одноземец Шетарди хлопотал о возведении на престол дочери Петра Великого, чтоб этим возведением низложить поднявшихся при Анне немцев, которым приписывал участие России в делах Европы. Понятно, что, когда Шетарди считал себя вправе думать о близком исполнении своих желаний, когда Остерман, Миних и Левенвольд отправились в ссылку, француз Делиль не хотел терять времени и выступил в поход против Шумахера и немцев, разумеется, под знаменем науки и России. В январе 1742 года он подал в Сенат донесение, в котором обвинял Шумахера в обременении Академии разными учреждениями по части искусств и ремесл, в искажении, таким образом, характера Академии и лишении ее необходимых средств; русский народ немало потерпел от этого, русских не старались обучать и двигать в науках, употребляли и повышали одних почти немцев, которые немного принесли пользы государству; профессора не имеют возможности управлять Академиею по намерению Петра Великого.
Француз доносит на немца, что тот поступал против русских интересов, а что же русские? Мы видели, что русских, которые бы имели важное ученое значение, занимали профессорские места, в Академии не было. Ададуров был только адъюнктом; Тредьяковский числился секретарем и потому должен был держать себя в стороне, когда профессора ссорились с Шумахером и президентами. Был в Академии один значительный человек из русских, известный токарь Петра Великого Андрей Константинович Нартов, которого сведения в механике, как видно, очень уважались современниками; в конце царствования Анны он определен был в Академию к инструментальным делам, учреждена особая механическая экспедиция. Нартов сделан вторым советником академической канцелярии и столкнулся с Шумахером, который видел в нем лишнего и мешавшего ему человека.
Нартов слышал от своих русских, мелких людей в Академии, переводчиков, студентов; приказных и мастеровых сильные жалобы на дурное обращение с ними Шумахера, на его своеволие, казнокрадство и решился выступить в поход в союзе с Делилем. Время было самое благоприятное: немцы попадали сверху, на престоле была дочь Петра Великого, знавшая хорошо Нартова как близкого человека к отцу. 2 августа 1742 года, когда двор и Сенат были в Москве, Сенатская контора в Петербурге получила от советника Академии Наук Андрея Нартова представление, что он подал в Сенат проекты «при экспедиции лабораторий механических и инструментальных наук, главной артиллерии и о прочих высочайших, государственных дел для пользы отечества и интересов ее импер. величества денежной казны поданы от него в прав. Сенат проекты и. требовал, чтоб его для исходатайствования по оным резолюции, також и для объявления в Москве ко артиллерии секретных дел отпустить и по отбытии его порученные ему дела исправлять имеющемуся при той же Академии профессору Делилю». Нартова отпустили, к чрезвычайной досаде Шумахера, который уже проведал, что Делиль и Нартов жаловались на него Сенату. Он писал Штелину в Москву: «Г. советник Нартов получил из Сенатской конторы паспорт на проезд в Москву, конечно, для подтверждения поданных Делилем пунктов и своих собственных клевет. Я не обращаю на то внимания, потому что у меня совесть чиста. Делиль уже более двух лет не имеет сношений с Академией, а теперь Сенатская контора по представлению Нартова без ведома Академии передала этому Делилю экспедицию инструментальных и лабораторных наук – так титулуется теперь инструментальная мастерская! Это позор!»
Нартов взял с собою в Москву донос на Шумахера академических служителей – комиссара Камера, канцеляриста Грекова, копииста Носова; кроме них послали донос на того же Шумахера студенты Пухорт, Шишкарев и Коврин, ученик гравера Поляков, переводчики Горлицкий и Попов. Переводчик Горлицкий писал Нартову в Москву: «Что же о нас, благодатию божиею до сего числа здравы пребываем, ожидая тщением вашим милости всещедрого бога чрез помазанницу его получить, а супостатов ходатайством пресв. богородицы и всех святых под ноги верных рабов и сынов российских покорить дай боже».
Сначала успех соответствовал ожиданиям: императрица назначила следственную комиссию над Шумахером и его сообщниками, вследствие чего Шумахер был арестован. Все академические дела поручены были Нартову, который стал заботиться о том, чтоб как-нибудь вывести Академию из ее печального положения. В марте 1743 года он жаловался в Сенат, что Штатс-контора вместо 24912 рублей выдала только 10000 рублей, отговариваясь отсутствием денег в рентерее, тогда как вся Академия и за прошлый 42 год жалованья не получила. При этом Нартов заявлял, что Академия не может пробыть более без президента и без утверждения штата, составленного еще в 1735 году и не конфирмированного; также, что Академия сама долгов своих заплатить не может. Сенат приказал отпустить всю сумму немедленно и всегда отпускать сполна в начале года. 27 июня того же года Нартов от имени Академии подал доношение в Кабинет, жаловался на долги и недостатки Академии, выставляя главною причиною их то, что в Академии два учреждения – Академия Наук и Академия Художеств и вторая истощает первую. При этом Нартов доносил, что канцелярия отрешила излишних и вопреки указам пенсионы и двойное жалованье получающих неподобных людей, т. е. танцмейстера, также беспашпортных и тому подобных служителей. Из гимназии отрешила трех немецких учителей: первый из них, Миллер, родной брат профессору Академии Миллеру, почти всегда больным сказывался; он и другой учитель, Герман, русского языка вовсе не знают и потому больше учили иноземческих детей, а русские дети почти напрасно к ним в гимназию и ходили, ибо Герман и Миллер недели по две и по три туда не являлись, но учили на дому за деньги, а вместо них один только информатор Фишер в гимназии учил, да и тот русского языка почти ничего не знает, к тому же глух и плохо видит. На место отрешенных Академия имеет русских людей, а именно Василия Тредьяковского и Ивана Горлицкого, которые в гимназии могут обучать русских детей грамматическим порядком латинскому и французскому языкам, а для немецкого языка, будет определен переводчик Гронинг, который не только в немецком, но и во французском и в русском языках очень силен. А в гимназии главное дело, чтоб русской нации дети грамматическим порядком на всех языках учились, без чего, право, писать и говорить не могут; сверх того, может над гимназиею смотрение иметь адъюнкт Ломоносов и другие. Нартов спрашивал, не угодно ли будет в Академии для каждой науки оставить по одному профессору и по одному адъюнкту; почетным членам, пребывающим в иностранных землях, пенсии не давать; художественные департаменты убавить, ибо никакого плода Российскому государству не приносят.
От Академии представлен был длинный список учреждений и лиц, должных ей за напечатание указов и забранные книги: на самом Сенате числилось 6501 рубль, на бывшем Кабинете – 75, на Синоде – 577, на императорском дворе за забранные книги, комедии и прочие вещи – 813, на принцессе Анне – 260, на принце Антоне – 135, на бароне Менгдене – 270, на Брюммере – 102. Особенно значительные суммы числились на бывших президентах: на Блюментросте за книги – 179, да чистыми деньгами взял 5061 рубль, на Кейзерлинге – 217, на Корфе – 4339, на Бреверне – 355; на всех учреждениях и лицах числилось 32203 рубля. В сентябре 1743 года Нартов подал просьбу Елисавете, что императрица Анна в разные годы пожаловала Академии 110000 рублей, а по ее кончине до сего времени никакой дачи не было, отчего Академия пришла в совершенную нищету, и все ее служители не только за этот 1743 год, но и за несколько месяцев прошлого 1742 заслуженного жалованья не получали, и как профессора, так и все служители с женами и детьми, дневной пищи лишаясь, гладом тают, а мастеровые и художники просят увольнения в другие места.
Чтоб побудить к скорейшему отделению от Академии художественных департаментов, Нартов подал в Сенат доношение, где говорилось: «В прошлом 1742 году подан был от меня его импер. величеству письменный проект об учреждении Академии Художеств, который и соизволил его императ. величество за благо принять и собственною своею рукою расписание Академии Художеств по классам написал, по которому намерение имел определить на содержание помянутой Академии Художеств денежную сумму сверх Академии Наук под надзиранием особливого директора». В собственноручном расписании Петра Великого было означено: I класс: 1) мастер архитектуры цивилис; 2) мастер механики всяких мельниц и слюзов; 3) мастер живописных всяких дел; 4) мастер скульпторных всяких дел; 5) мастер грыдорованных всяких дел. II класс: 6) мастер иконных дел; 7) мастер штыхованных всяких дел; 8) мастер тушеванных дел; 9) мастер граверных дел, который отправляет шпейтели. III класс: 10) мастер оптических дел; 11) мастер фонтанных дел, что надлежит до гидролики; 12) мастер токарных дел, что надлежит до токарных машин; 13) мастер математических инструментов; 14) мастер лекарских инструментов; 15) мастер слесарских дел железных инструментов. IV класс: 16) мастер плотнических дел, что надлежит до шпицов; 17) мастер столярных дел; 18) мастер замочных дел; 19) мастер типографических дел; 20) мастер обронных медных дел; 21) мастер литейных медных дел; 22) мастер оловянничных всяких дел; 23) мастер медных мелких гарнитурных дел; 24) мастер серебряных всяких дел. Всего мастеров 24 человека, учеников – 240 человек, покоев академических – 115. Петр велел архитектору Земцову сделать чертеж здания Академии Художеств.
Наконец, Нартов вошел с жалобою, что учрежденное в 734 году Российское собрание разрушилось.
Все эти движения со стороны Нартова показывают в нем человека добросовестного, хотевшего принести возможную пользу Академии и не позволяют нам легко отнестись к этому токарю, повторять об нем отзывы людей, явно ему враждебных. Предположение, что он мог иметь хорошего советника в человеке более даровитом, только может увеличить его заслугу. К сожалению, Нартов не мог оставаться долго на своем месте и спокойно отдаться заботам об Академии, потому что дело по жалобам на Шумахера с самого начала приняло неблагоприятный для него и союзников его характер. Исследование дела было поручено особой комиссии, которая состояла из петербургского коменданта генерала Игнатьева и президента Коммерц-коллегии князя Юсупова под председательством адмирала Головина. Почему-то главным деятелем в комиссии явился князь Юсупов, что не обещало хорошего исхода для жалобщиков. Мы уже не раз встречались с этим Юсуповым, слышали жалобы вице-президента Коммерц-коллегии на его нападки и ругательства, слышали прокурорское извещение, как тот же Юсупов в присутствии ударил солдата по щеке. Пред такого-то господина являются теперь несколько мелких, ничтожных людей, которые осмеливаются обвинять своего начальника: да это неслыханное дело, это просто бунт, вроде недавнего нападения в Петербурге на святой под качелями на немецких офицеров или недавнего же бунта солдат в финляндской армии; эти явления надобно прекращать как можно скорее арестами, плетьми и ссылками. Не говорим уже о том, что со стороны Шумахера и его друзей были употреблены все средства, чтоб в глазах людей сильных представить это дело именно таким образом. Еще прежде разразившейся над ними бури Шумахер успел заискать расположение Лестока, Черкасова, гофмаршала Миниха, Воронцова; есть известие, что к Юсупову писал за Шумахера какой-то сильный тогда при дворе человек иностранный. Жалоба на Шумахера была, собственно, жалоба на бывших президентов Академии, а эти президенты, именно двое последних, Корф и Бреверн, были люди сильные, пользовавшиеся большим уважением; обвинить Шумахера значило обвинить их. И в каких злоупотреблениях обвинялся Шумахер? В том, что он был любезный, услужливый человек, не спрашивал денег с тех, кто забирал книги в Академии? В упомянутом списке лиц, должных Академии за забранные книги, находим имена двоих членов комиссии – Головина, на котором числилось 97 рублей, и Игнатьева, на котором числилось 5 рублей.
С другой стороны, характер обвинений против Шумахера был такой, что ему легко было оправдаться. В обвинениях выразилось самым сильным образом долго подавляемое оскорбленное национальное чувство, как оно высказывалось в одах и проповедях, но в одах и проповедях оно высказывалось по поводу падших, осужденных Бирона и Остермана с товарищами; тогда как обвинители Шумахера, высказывая свою вражду, забыли, что имеют дело не с сибирскими и ярославскими заточниками, а с людьми сильными, забыли, что они будут обязаны вести дело юридически, доказывать каждую выходку свою, каждое слово. Шумахер обвинялся в том, что от его злого умышленного непорядка сущее бесславие, поношение, уничтожение и иссякновение наук и вместо пользы вред происходит, что в 18 лет ни одного профессора из русских нет и что отсюда явно Шумахерово на Россию скрежетание. Шумахеру легко было оправдаться, указавши, что он был человек подначальный, исполнял волю президентов, а с другой стороны, дело научное было не в его руках, а в руках профессоров. Таким образом, он защищался именами президентов, тем более что в обвинениях была выходка и против них. Горлицкий писал: «Ежели бы (по проекту Петра В.) директор и два его товарища были российского народа, православные и добросовестные, то бы сии три человека не допустили до таких его злоковарных и вредных отечеству нашему умышлений; к тому же президент вельми ученый и не супостат был бы православию, понеже таковые люди не верны, да и разнствие закона по нужде друг другу противиться понуждает». Шумахер отвечал, что президенты были определены по именным указам, люди искусные и науки знающие, которые и ныне обретаются в службе ее величества: Блюментрост в Москве при медицинских делах, Кейзерлинг при польском дворе, Корф при датском министрами, а Бреверн в Иностранной коллегии тайным советником, и, чтоб из них кто был супостат православия, не знает, и злоковарных и вредных Российскому отечеству умышлений никаких от него, Шумахера, не было. Обвинители доставили также Шумахеру самых ревностных союзников в людях, которые прежде были его врагами, именно в профессорах Академии; последние увидали, что обвинения, направленные на Шумахера, еще более направлены на них, из распоряжений Нартова относительно гимназии увидали ясно, к чему дело идет, и сочли необходимым в собственных интересах поддержать Шумахера против Нартова, жаловались в комиссию, что Нартов пишет к ним в форме указов, чего и прежние президенты никогда не делали, и Шумахер такой власти себе не присваивал. Миллер сам признавался, что все эти движения против Нартова в пользу Шумахера делались по его советам, что он писал все представления и просьбы.
Уже 24 декабря 1742 года следственная комиссия доносила императрице, что она никакого важного преступления Шумахера не видит, а потому не соизволит ли ее величество Шумахера из-под ареста освободить и отдать ему шпагу. По отзывам комиссии, доносители не привели ни одного доказательства и требуют, чтоб их допустили до всех дел академических, о которых не доносят, из чего видно, что они только хотят продолжать время, ибо о чем не имеют доносить, то не для чего таких посторонних дел им и требовать. Гридоровального дела подмастерье Поляков в комиссии при генерале Игнатьеве, Нартове и Делиле кричал и неучтиво говорил, что у него на допрос Шумахеров доказательство готово, только объявлять не будет и судом комиссии недоволен, секретаря Иванова называл вором, потому что по его, Полякова, доношепию по третьему пункту Шумахер не допрашивай о самовольных и непорядочных расходах, за что комиссия велела заключить Полякова в оковы.
12 марта 1743 года комиссия объявила, что все доносители показывали ложно из злости, не исключая Нартова и Делиля; а что Нартов представлял проект и собственноручное расписание Петра Великого об учреждении Академии рукодельной, то ему надлежало объявить об этом в Сенате или в Кабинете требовать исполнения, но этого до сих пор им не сделано и намерение Петра Великого не осуществлено от него, Нартова, за что он подлежит суду. А Делиль доносит за то, что Шумахер ему жалованья не давал, по. следствию же явилось, что он, Делиль, в конференцию к профессорам не ходил и ничего не сообщал, а на Нартова Шумахер в 742 году Сенатской конторе представлял, что он большую часть своего времени на артиллерийские работы употребил и употребляет, тогда как президент Корф требовал его в Академию Наук для того, чтоб начатый триумфальный столб всем славным баталиям, и акциям, и героическим делам Петра В. окончить, Нартов же, несмотря на многократные ему от Академии Наук напоминания, этого великого и важного дела не только не кончил, но в шесть лет и не начал. Он же, Нартов, с профессором Делилем по вступлении комиссии в следствие архив ученых бумаг и шкафы географического департамента запечатали самовольно безо всякой причины и тем остановили ученые занятия, а профессорам нанесли крайнюю обиду, из чего можно заключить, что Делиль желал на такую славную в свете Академию навлечь бесславие и поношение. Поэтому комиссия полагает профессора Делиля уволить за то, что он в конференцию к профессорам не ходит и никаких изобретений им не сообщает. О советнике же Нартове комиссия передает в высочайшее соизволение, но притом представляет, что он Академиею Наук управлять не может, потому что наук не знает, необходимо определить президента, а к нему в помощь советника Шумахера, который этого вполне достоин, к тому же он служит в Академии с самого ее основания, его трудами кунсткамера и библиотека приведены в порядок, а так как в проекте Петра Великого повелено назначить директора и двоих товарищей, то директором быть Шумахеру, а товарищами Ададурову и Тауберту.
Нартов, узнавши о таком донесении комиссии, подал императрице челобитную: «В именном указе велено при разборе и рассмотрении канцелярских дел – все ли по силе указов происходило, равно и в прочих делах – для разъяснения и доказательства всех непорядков и похищения казны быть мне с профессором Делилем, также и доносителям безотлучно; ясно, что требуемые от них изъяснения и доказательства должны быть представлены по наличным делам, а не на память, и если б комиссия поступила по силе именного указа, то разбором запечатанных вещей и академических дел при нас, депутатах, и при доносителях выведены были бы наружу не только показанные в доношениях неправые поступки Шумахера и похищения казны, но и противные интересу вашего величества непорядки. Но комиссия начала не разбором и свидетельством академических дел вместе с нами, а судом, как будто бы это было партикулярное челобитчиково дело. Ныне уведомился я, что комиссия предложила вашему величеству доклад, не объявя нам, депутатам, не исследовав подлинно, не допустив доносителей к рассмотрению и свидетельству составленных выписок и экстрактов и к прикладыванию рук, подлинные дела при нас, депутатах, и при доносителях не свидетельствованы, а свидетельствовали и рассматривали их члены комиссии без нас и по требованиям доносителей ничего не объявляли, представляя, что доносители доказательств не имеют, несмотря на то что Шумахер ими обличен и по некоторым пунктам сам винился. Комиссия полагает, будто бы все то делано было не им, Шумахером, а президентами и будто бы он, Шумахер, при президентах воли не имел, несмотря на то, что многие определения им одним креплены, и сам он, Шумахер, в книге „Краткое изъяснение о состоянии Академии Наук“ на немецком и русском языках о себе во весь свет объявил, что с самого начала Академии Наук правил канцеляриею и прочими академическими делами, чего без одобрения прав. Сената печатать ему о себе не следовало; да и в той же книге в начале в фигуре у фамы на значке изобразил, будто бы Анна (правительница) совершила то, что Петр I начал; что начало Академии от Петра Великого – это всем известно, а что бывшая принцесса Анна будто бы ее совершила, то он приписал ложно, потому что и до сих пор Академия в несовершенстве: в 19 лет ни одного русского профессора не произвелено, а денег истрачено на нее более полумиллиона».
Попов, Горлицкий, Камер, Пухорт и Греков подали также просьбу на высочайшее имя, также жаловались, что комиссия, оставя следствие, начала суд между ними и Шумахером, что они обличили Шумахера в похищении казенного интереса. Они просили освободить их от комиссии и допустить к академическим делам, потому что в этих делах такие скрытные подлоги находятся, которых никто не знающий академических порядков без них разобрать и показать ясно не может. Поляков подал жалобу, что один допросный пункт был в комиссии утаен; он завел об этом спор и отдан под караул по приказанию генерала Игнатьева; когда же он объявил, что судом его превосходительства недоволен, то приехавший в это время в комиссию князь Юсупов называл его плутом и шельмою в противность стоящего на столе зерцала, и когда он, Поляков, объявил, что комиссиею недоволен, то князь Юсупов велел посадить его на цепь как злодея.
Комиссия требовала для Шумахера директорского места, хотя и признала его виновным в растрате казенной собственности; для доносителей его требовала плетей, батогов и ссылки. За Шумахера хлопотал при дворе его приятель профессор Штелин, находившийся в это время наставником при великом князе-наследнике. В декабре 1743 года последовал указ императрицы: Шумахеру быть в Академии у дел по-прежнему, Нартову быть также у прежнего дела, у которого он был до отрешения Шумахера. По свидетельству Ломоносова, «уговорены были с Шумахеровой стороны бездельники из академических нижних служителей, кои от Нартова наказаны были за пьянство, чтоб, улуча государыню где при выезде, упали ей в ноги, жалуясь на Нартова, якобы он заставил терпеть голод без жалованья. Сие они сделали, и государыня по наговоркам Шумахерова патрона указала Нартова отрешить от канцелярии и быть в ней Шумахеру главным по-прежнему».
Комиссия закрывалась, но все дело было передано на рассмотрение и решение в Сенат. Сенат признал справедливым заключение комиссии о неосновательности доносов на Шумахера в государственных преступлениях, хотя и смягчил наказания для доносителей, но жалоб на академические беспорядки и казнокрадство разбирать не стал, прося императрицу назначить президента, который и должен рассмотреть все эти дела. Императрица велела освободить доносителей от всякого наказания. Из бумаг, оставшихся после знаменитой комиссии об Академии Наук, сохранилась ведомость о колодниках, содержавшихся по этой комиссии; имена колодников оканчиваются следующим именем: «адъюнкт Михайла Ломоносов».
Мы уже видели, что в первое пятнадцатилетие существования Академии русский элемент не мог иметь в ней значения. На первом плане были иностранцы более или менее знаменитые; русских было очень немного, и те не выдавались своими дарованиями; виднее других был Тредьяковский, но русские не могли им похвалиться, указывать на него как на своего представителя в науке и литературе. Дела пошли иначе, когда в Академии явился Ломоносов. Нам неизвестно время рождения отца русской науки и литературы: очень может быть, что он и сам с точностью не мог определить этого времени, но нам известно место его рождения: поморская, или беломорская страна пустынная, холодная, но прилегавшая к морю, которое принадлежало Европе, на котором появлялся европейский корабль. Сюда явился очень скоро молодой преобразователь, жаждавший моря; эта страна впервые почувствовала прикосновение его сильной руки. Страна, народонаселение которой давно привыкло к трудной и опасной, развивающей силы деятельности, давно привыкло к тем явлениям, которые стояли теперь на очереди. Сильно потребовались – эта страна наполнилась новым духом, новым движением, кто-то сильный, необыкновенный явился, прошел, оставил неизгладимые следы, поразил воображение, овладел памятью народа. Всюду для людей чутких, исполненных силы слышались слова: «Иди за мной, время наступило!» Под такими впечатлениями богатырского времени новой России воспитывался одаренный великою духовною силою сын холмогорского рыбака. Мать, происходившая из духовного звания, выучила его грамоте, и ребенок страстно схватился за книги, разумеется за книги церковные, кроме того, он достал грамматику Смотрицкого, арифметику Магницкого. Работа с отцом, морские плавания и промыслы укрепляли его физические силы, делали из него богатыря и телом. Богатырь не усидит в отцовском доме; его тянет на подвиг, а подвиг новой, преобразованной России не разминать в степи плечо богатырское, а развивать ум наукою в школе. Семейная обстановка печальна, выживает из дому: матери, первой наставницы, уже нет, вместо нее мачеха, которая, по старому обычаю, «поедом ест» пасынка за то, что он не работает, как следует крестьянскому сыну, корпит над книгами, точно попович. Богатырь уходит из дому – в Москву, в заиконоспасские школы. Мужика не приняли бы по уставу; Ломоносов сказался поповичем, метрических свидетельств тогда не спрашивали. Говорят, после Ломоносов признался в обмане вождю «ученой дружины», оставшейся от петровского времени, и Феофан Прокопович обещал ему покровительство.