Сергей Соловьев
История России с древнейших времен. Том 21. Царствование императрицы Елисаветы Петровны. 1740–1744 гг
ГЛАВА ПЕРВАЯ
БРАУНШВЕЙГСКАЯ ФАМИЛИЯ
Императрица Анна скончалась; присягают внуку ее, императору Иоанну III Антоновичу; но император новорожденный младенец, кто же будет управлять? В сенатской типографии печатают устав о регентстве: покойная государыня распорядилась, будет регент. Устав вышел из типографии; в нем читают: «По воле божеской случиться может, что внук наш в сие ему определенное наследство вступить может в невозрастных летах, когда он сам правительство вести в состоянии не будет; того ради всемилостивейше определяем, чтоб в таком случае и во время его малолетства правительство и государствование именем его управляемо было чрез достаточного к такому важному правлению регента, который бы как о воспитании малолетнего государя должное попечение имел, так и правительство таким образом вел, дабы по регламентам, и уставам, и прочим определениям и учреждениям, от дяди нашего, государя императора Петра Великого, и по нем во время нашего благополучного государствования учиненным, как в духовных, военных, так в политических и гражданских делах поступано было без всяких отмен. К чему мы по всемилостивейшему нашему матернему милосердию к империи нашей и ко всем нашим верным подданным во время малолетства упомянутого внука нашего, великого князя Иоанна, а именно до возраста его семнадцати лет, определяем и утверждаем сим нашим всемилостивейшим повелением регентом государя Эрнста Иоанна, владеющего светлейшего герцога курляндского, лифляндского и семигальского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные, и сверх того в какие бы с коею иностранною державою в пользу империи нашей договоры и обязательство вступил и заключил, и оные имеют быть в своей силе, как бы от самого всероссийского самодержавного императора было учинено, так что по нас наследник должен оное свято и ненарушимо содержать. Не менее же ему, регенту, по такой ему порученной власти вольно будет о содержании сухопутной и морской силы, о государственной казне, о надлежащих по достоинствам и по заслугам к Российской империи всяких награждениях и о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет. А ежели божеским соизволением оный любезный наш внук, благоверный великий князь Иоанн, прежде возраста своего и не оставя по себе законнорожденных наследников преставится, то в таком случае определяем и назначиваем в наследники первого по нем принца, брата его, от нашей любезнейшей племянницы, ее высочества благоверной государыни принцессы Анны, и от светлейшего принца Антона Ульриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского, рождаемого, а в случае и его преставления – других законных из того же супружества рожденных принцев, всегда первого, и при оных быть регентом до возраста их семнадцати же лет упомянутому ж государю Эрнсту Иоанну, владеющему светлейшему герцогу курляндскому, лифляндскому и семигальскому; в таком случае, ежели б паче чаяния по воли божеской случиться могло, что вышеупомянутые наследники, как великий князь Иоанн, так и братья его, преставятся, не оставя после себя законнорожденных наследников, или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он, регент, заблаговременно с кабинет-министрами, и Сенатом, и генералами-фельдмаршалами, и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора изобрать и утвердить; и по такому согласному определению имеет оный Российской империи сукцессор в такой силе быть, якобы по нашей самодержавной императорской власти от нас самих избран был. И яко мы вышеописанное определение по довольному и здравому рассуждению в пользу нашей империи и всех наших верных подданных учинили, того ради и чрез сие всемилостивейше повелеваем, чтоб все государственные чины в управлении по должностям своим дел оных регенту были во всем так, как нам, послушны и в пользу империи все его повеления и учреждения исполняли. А между тем неизменно уповаем, что оный определенный от нас регент по имеющей чрез многие годы к нам верной ревности оставшей нашей императорской фамилии достойное и должное почтение показывать и по их достоинству о содержании оных попечение иметь будет. И яко, с одной стороны, такое регентское правление его любви герцогу курляндскому натуральным образом не инако как тягостно и трудно быть может и он сию тягость при
Этот акт был напечатан 18 октября; на другой день, 19 числа, печатают указ императора Иоанна III: «По указу его императорского величества, будучи в собрании, Кабинет, Синод, Сенат обще с генералами-фельдмаршалами и прочим генералитетом по довольном рассуждении согласно определили и утвердили: его высококняжескую светлость от сего времени во всяких письмах титуловать по сему: его высочество, регент Российской империи герцог курляндский, лифляндский и семигальский». И только через четыре дня вышел указ императора титуловать высочеством «вселюбезнейшего его государя отца принца Антона Ульриха».
Заметили странность в распоряжении о наследстве: в случае бездетной смерти императора Иоанна ему должны были наследовать родные братья его
Как бы то ни было, в первые минуты все эти распоряжения прошли беспрепятственно, и герцог курляндский стал управлять Российскою империею; беспрекословное повиновение всех оправдывало последнее слово умирающей Анны своему фавориту: «Небось». Бирон начал милостями. Еще в царствование Анны был возвращен из ссылки князь Александр Черкасский и жил в своих деревнях; теперь регент возвратил ему камергерский чин и позволил приезжать из деревень в Москву и другие места и жить свободно, где захочет. Василию Кирилловичу Тредиаковскому из конфискованного имения Волынского выдано 360 рублей, сумма, равная годовому жалованию Василия Кирилловича. Издан был манифест о строгом соблюдении законов, о суде правом, беспристрастном, во всем, повсюду равном, без богоненавистного лицемерия, и злобы, и противных истине проклятых корыстей; избавлены были от наказания преступники, кроме виновных по двум первым пунктам – воров, разбойников, смертных убийц и похитителей многой казны государственной. Сбавлено на 1740 год по 17 копеек с души. Сделано распоряжение, чтоб часовым в зимнее время давались шубы, ибо в великие морозы без шубы они претерпевают великую нужду. Бирона-фаворита упрекали за роскошь, введенную им в царствование Анны; Бирон-регент запрещает носить платье дороже четырех рублей аршин.
Из других распоряжений в регентство Бирона заметим следующие. Президент Коммерц-коллегии фон Менгден успокоился, уверившись, что немцы не пропадут, и представил в Сенат, что необходимо из кадетского корпуса взять в Коммерц-коллегию четверых кадет, двоих русских и двоих иноземцев, и быть им под особенным присмотром президента в офицерском ранге и с офицерским жалованьем, а когда несколько лет в коллегии послужат и окажут усердие в делах, то производить их на вакантные места в члены коллегии, чтоб не было нужды искать посторонних. Сенат, признав это дело «весьма полезнейшим», потребовал от Кабинета общего рассуждения, после которого предложение Менгдена было одобрено. При этом ни Сенат, ни Кабинет не обратили внимания на то, зачем потребовано кадет равное число из русских и из иноземцев? После уничтожения Главного магистрата в Петербурге оставалась ратуша, но еще в 1739 году велено было Сенату иметь рассуждение об учреждении в Петербурге магистрата; теперь Сенат доложил, что за многонужнейшими делами рассуждения о магистрате учинить невозможно; но до учреждения магистрата не соизволено ль будет определить ныне в ратушу одного члена с жалованьем; этому члену необходимо быть для того, что в нынешней ратуше без главного командира бурмистры, ежегодно переменяющиеся, не имеют ни попечения о распорядках городских, ни смелости к защите самих себя, отчего петербургские горожане пришли в крайнее изнеможение. Соизволение последовало, и таким членом от короны был сделан статский советник Языков.
Сенаторам действительно было не до рассуждения о петербургском магистрате: были дела многонужнейшие, общество волновалось под невыносимым гнетом стыда, оскорбленного народного чувства. Тяжел был Бирон как фаворит, как фаворит-иноземец; но все же он тогда не светил собственным светом и хотя имел сильное влияние на дела, однако, довольствуясь знатным чином придворным, не имел правительственного значения. Но теперь этот самый ненавистный фаворит-иноземец, на которого привыкли складывать все бедствия прошлого тяжелого царствования, становится правителем самостоятельным; эта тень, наброшенная на царствование Анны, этот позор ее становится полноправным преемником ее власти; власть царей русских, власть Петра Великого в руках иноземца, ненавидимого за вред, им причиненный, презираемого за бездарность, за то средство, которым он поднялся на высоту. Бывали для России позорные времена: обманщики стремились к верховной власти и овладевали ею, но они по крайней мере обманывали, прикрывались священным именем законных наследников престола. Недавно противники преобразования называли преобразователя иноземцем, подкидышем в семью русских царей; но другие и лучшие люди смеялись над этими баснями. А теперь въявь, без прикрытия иноземец, иноверец самовластно управляет Россиею и будет управлять семнадцать лет. По какому праву? Потому только, что был фаворитом покойной императрицы! Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника? Россия была подарена безнравственному и бездарному иноземцу как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя.
Даже иностранцы, недавно приехавшие в Россию, не могли не заметить, что на лице каждого из русских была написана горесть, вследствие чего надобно ожидать всевозможных беспокойств и смятений; русские понимали, что герцог курляндский унизил их государыню в глазах целой Европы и покрыл ее вечным стыдом, который она унесла с собою в могилу. В негодовании и горе они жаловались и на несправедливость, оказанную цесаревне Елисавете; говорили, что если уже регентом непременно должен быть иноземец, то более прав имел на него отец императора, принц Брауншвейгский; другие говорили, что если уже надобно подвергаться неудобствам государева малолетства, то почему же не призван на престол молодой герцог голштинский, который по летам своим мог бы гораздо скорее освободить Россию от регентства, чем Иоанн Антонович. Замечая всеобщее неудовольствие, иностранные министры писали об опасном положении регента и объясняли его желание занимать эту должность страхом очутиться в Митаве в кругу надменного и беспокойного дворянства, которое его ненавидит, страхом быть принуждену удалиться в свои имения Вартенберг в Силезии или Биген близ Франкфурта-на-Одере, где он был бы в руках австрийского или прусского правительств, одинаково ему враждебных. Уже толковали, что для утверждения себя в России Биронне ограничится регентством, что он соблазнится примером персидского Кулы-хана, который свергнул с престола молодого шаха и сам занял его место; уже толковали, что Бирон, неравнодушный к цесаревне Елисавете, женится на ней и таким образом приобретет право на престол русский.
Эти толки усиливали всеобщее недовольство новым порядком, которое высказывалось в разных слоях общества при удобных случаях. Роптали, слыша, как в церквах после императора, его матери и цесаревны Елисаветы поминали иноверного герцога Курляндского. Роптала гвардия. Во всех дворцовых переворотах в России в XVIII веке мы видим сильное участие гвардии; но из этого вовсе не следует, что перевороты производились преторианцами, янычарами по своекорыстным побуждениям, войском, оторванным от страны и народа; не должно забывать, что гвардия заключала в себе лучших людей, которым были дороги интересы страны и народа, и доказательством служит то, что все эти перевороты имели целью благо страны, производились по национальным побуждениям. Гвардия была против Бирона; гвардейцы говорили громко, публично: «Тецерь нечего делать, пока матушка-государыня не предана земле; а там, как вся гвардия соберется, то уж…».
Гвардия ждала погребения Анны, чтоб начать действовать против ее распоряжения относительно регентства. Но в гвардии были люди, которые по природе своей не могли долго ждать. Поручик Преображенского полка Петр Ханыков, стоявший в Летнем дворце на карауле во время кончины Анны, когда услыхал, что правителем назначен Бирон, не утерпел и сказал: «Для чего так министры сделали, что управление империею мимо родителей императора поручили герцогу Курляндскому?» Через два дня, 20 октября, Ханыков приехал настройку казарм и, увидавши сержанта своего полка Алфимова, опять не утерпел и сказал: «Что мы сделали, что государева отца и мать оставили? Они, думаю, на нас плачутся, а отдали все государство какому человеку, регенту! Что он за человек? Лучше бы до возраста государева управлять отцу императора или матери». Алфимов отвечал: «Это было бы справедливо». Согласие сержанта ободрило Ханыкова, он продолжал: «Какие вы унтер-офицеры, что солдатам об этом не говорите! У нас в полку надежных офицеров нет, не с кем посоветоваться и надеяться не на кого, разве вы, унтер-офицеры, станете об этом толковать солдатам. И я уже об этом здесь при строении казарм и в других местах многим солдатам говорил, и солдаты все на это позываются, говорят, что напрасно мимо государева отца и матери регенту государство отдали, и бранят нас, офицеров, также и унтер-офицеров, для чего не зачинают, что если им, солдатам, зачать нельзя, и, как был для присяги строй, напрасно тогда о том не толковали. А кабы гренадерам только сказал, то б все за мною пошли о том спорить: они меня любят; и офицеры, побоявшись того, все б стали солдатскую сторону держать. Только я, скрепя уже свое сердце, гренадерам о том не говорил, для того что я намерения государыни-принцессы не знаю, что угодно ли ей то будет.
На другой день сержант Алфимов встречается еще с офицером Михайлою Аргамаковым, который говорит то же самое и еще сильнее плачет: «До чего мы дожили и какая нам жизнь? Лучше бы сам заколол себя, что мы допускаем до чего, и, хотя бы жилы из меня стали тянуть, я говорить этого не перестану». Алфимов тотчас передал Ханыкову, что нашелся надежный офицер, с которым посоветоваться можно. «Если бы я, – сказал Ханыков, – повидался с Михайлою Аргамаковым, посоветовался бы с ним и проведали бы от государыни принцессы, угодно ли ей это будет, то я здесь и Аргамаков на Петербургском острову учинили бы тревогу барабанным боем и гренадерскую свою роту я привел бы к тому, чтоб вся та рота пошла со мною, а к тому б пристали и другие солдаты, и мы б регента и сообщников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкого, убрали. Ко мне Трубецкой и добр был, только он с ними больше в тех делах сообщником имеется и у регента на ухе лежит; однако завтра пойду на Васильевский остров и увяжусь с Михайлою Аргамаковым. Слышал я от солдата Преображенского полка, который ходит к регентовым служителям, что регентово намерение есть ко всем милость показать, между тем и в Преображенский полк больших (высоких ростом) из курляндцев набрать, отчего полку будет красота: вот, ничего не видя, хотят немцев набрать и нас из полку вытеснить».
Ханыков в своих разговорах обнаруживал больше всего злобы на Остермана и князя Трубецкого и тем показывал, как мало в гвардии знали настоящие отношения и расположения лиц, стоявших наверху; это, разумеется, происходило оттого, что высокопоставленные лица не отличались смелостью, не имея средств и способностей действовать впереди во имя известных интересов и убеждений, отличались осторожностью и скрытностью в такое смутное и тяжелое время, и если кому из них случалось проговориться, то, испугавшись, старался еще более притвориться усердным к существующему порядку, еще более надвинуть маску на лицо. Остерман был знаменит этою осторожностью, этим притворством, и, разумеется, никакие Ханыковы не могли проникнуть в глубину его души и усмотреть неприязнь к регенту, тогда как в действительности эта неприязнь была сильная: Бирон, и не будучи еще регентом, не мог переносить
Ханыков не знал, на кого особенно сердиться: погубил его не князь Никита Трубецкой, хотя, как ему казалось, и лежал на ухе у регента; погубил его и не хитрый иноземец Остерман, погубил его другой кабинет-министр, Бестужев-Рюмин, главный приверженец Бирона по тесной связи своих интересов с интересами регента, потому что Бестужев держался только Бироном и необходимо падал вместе с ним. 22 октября Алфимов был у другого сержанта, Акинфиева, и здесь встретился с вахмистром конногвардии Камыниным, который говорил: «Хотят ныне к солдатству милость казать и за треть жалованье выдать, доимку не взыскивать и, с которых доимка взята, возвратить; а из гвардейских полков дворян отпустить в годовой отпуск и вычетными из жалованья их деньгами хотят казармы достраивать и тем солдатство и всех приводят к милости. Чудесно, что господа министры допустили кого править государством! Вот мне и дядюшка Бестужев, а какой он министр? Вот коли бы Михайла Аргамаков сделал подписку…» Но агент-подстрекатель не дождался подписки и в тот же вечер донес дядюшке Бестужеву на Ханыкова, Аргамакова и Алфимова, которые на другой же день были арестованы; на пытке они не сказали ничего нового. Бестужев служил верную службу своему благодетелю – Бирону. Капитан Бровцын рассказывал кабинет-секретарю Яковлеву: «Однажды, будучи на Васильевском острову с несколькими солдатами, плакал я о том, что Бирон учинен регентом; увидя это, Бестужев погнался за мною с обнаженною шпагою, так что я насилу мог уйти в дом Миниха».
Другой кабинет-министр,
Офицеры, хотевшие свергнуть Бирона, рознились относительно вопроса, кому быть его преемником: одни указывали на мать, другие – на отца императора. Понятно, что не обошлось без движения между людьми близкими, домашними к принцу и принцессе Брауншвейгским. На другой день после взятия Пустошкина и Ханыкова с товарищами пришел донос на секретаря конторы принцессы Анны Михайлу Семенова в том, что он заподозревал указ императрицы Анны о регентстве, будто бы он не был подписан собственною ее рукою. Семенов на допросах указал уже на известного нам кабинет-секретаря Яковлева: тот признался, что действительно внушал Семенову сомнение насчет подлинности указа, признался, что не донес о разговоре своем с Пустошкиным и товарищами его, потому что «всегда имел усердие больше к стороне родителей его императорского величества, а правительство государственное желает, чтоб было в руках их же, родителей его императорского величества; Семенов внушал подозрение насчет указа для того, чтоб сообщено то было родителям его императорского величества, ибо он, Яковлев, чрез то уповал, в случае ежели бы государственное правительство чрез что ни есть перешло в руки их высочеств, дабы он, Яковлев, мог тогда избегнуть от следствия и беды и получить от их высочеств милость, ибо как по кончине ее императорского величества для проведывания, что о нынешнем правлении в народе говорят, надевая худой кафтан, хаживал он собою по ночам по прешпективной (Невскому проспекту) и по другим улицам, то слышал он, что в народе говорят о том с неудовольствием, а желают, чтоб государственное правительство было в руках у родителей его императорского величества».
Легко понять, с каким чувством Бирон должен был узнать, что в гвардии движение против него, что в народе его не хотят иметь регентом, а хотят родителей императора. Принц и принцесса Брауншвейгские – заклятые его враги с тех пор, как Анна Леопольдовна отказалась выйти замуж за его сына; эти принц и принцесса пользуются расположением в войске и народе, для них хотят отнять у него регентство. Мы видели, что Бирон во время своего фавора привык раздражаться, выходить из себя при первом сопротивлении и не разбирать средств, чтоб отделаться от человека, осмелившегося стать к нему во враждебные отношения. Но теперь дело шло не о каком-нибудь беспокойном человеке, решившемся высказаться против фаворита, теперь дело шло не о каком-нибудь Волынском, теперь дело шло о могущественных соперниках, которые опираются на свои права, признаваемые войском и народом, и которые поэтому легко могут отнять у него власть, и больше чем власть; теперь Бирон действует уже по инстинкту самосохранения, а известно, как люди действуют, когда руководятся инстинктом самосохранения, особенно такие люди, как Бирон. Регент едет к герцогу Брауншвейгскому и начинает кричать на него, что он затевает смуту, кровопролитие, надеется на свой Семеновский полк, но его, Бирона, не испугает. Люди, которые кого-нибудь боятся, обыкновенно говорят этому кому-нибудь, что не боятся, что их нельзя испугать. Бирон повторил эту сцену с принцем и его женою, когда они приехали к нему: тут, когда принц без намерения положил руку на ефес своей шпаги, то Бирон принял это движение за угрозу и, ударяя рукою по своей шпаге, сказал: «Я готов и этим путем с вами разделаться, если вы этого желаете».
Бирон не довольствовался вскрытием движений Ханыкова, Аргамакова, Пустошкина, Семенова: ему хотелось узнать что-нибудь подробнее о движениях самого принца и принцессы Брауншвейгских. С этою целью он велел арестовать адъютанта принцева Петра Граматина и подвергнуть допросу. Граматин показал, что когда во время предсмертной болезни императрицы Анны принцу Антону дали знать о подписке какой-то бумаги в Кабинете, то он говорил Граматину: «Чинится подписка в Кабинете: подписываются генералитет и гвардии офицеры, только о чем, неведомо, а меня не пригласили. Знать, они подписывают то, что мне ведать не следует, и, конечно, что-нибудь о наследстве престола подписывают. Сказывал мне прусский посланник Мардефельд, будто до возраста великого князя будет учинен для правления Тайный верховный совет и в том Совете будут заседать супруга моя, герцог курляндский, три кабинет-министра, фельдмаршал Миних, генерал Ушаков и кн. Куракин, а про меня ничего не упомянул, только я его речам не верю». Граматин сказал на это, что может быть и так, только лучше бы, чтоб правление государственное было поручено одной персоне, потому что наши министры между собою будут не согласны и чрез то государству не будет пользы. Принц поручил Граматину разведывать всячески о подписке. На другой день принц спросил Граматина, разведал ли он что-нибудь, и тот отвечал, что ничего не узнал; тогда принц сказал, что слышал о назначении регентом герцога Курляндского. После этого разговора Граматин вышел в другую комнату и нашел там секретаря Семенова, подле которого сел и спросил: «Что ты делаешь?» Тот отвечал: «Ох, что нам, братец, делать: худо у нас делается». «А что, разве ты слышал что-нибудь?» – спросил Граматин. «Да, мы нынче остаемся овцы без пастыря; знаешь ли ты, для чего подписка в Кабинете чинится? Доложи ты его светлости герцогу Брауншвейгскому, чтоб я был к нему допущен; я обо всем скажу; пусть его светлость на меня изволит положить эту комиссию; я сделаю, что дело может быть и переделано, только чтоб вперед я был защищен его светлости милостию». Граматин пересказал все принцу; тому и хотелось войти в сношения с Семеновым, и трусил: «А что если он попадется и объявит, что у меня был? Верно, у него есть какой-нибудь приятель у Андрея Ивановича Остермана, через него он это разведал». В таком трудном и опасном деле надобно с кем-нибудь посоветоваться, и принц посылает Граматина к брауншвейгскому посланнику Кейзерлингу спросить, как он думает, допускать ли к себе секретаря Семенова. Кейзерлинг присоветовал допустить Семенова, выслушать, обнадежив своею милостию и секретом. Но Семенов обещал переделать дело; можно ли на него в этом положиться? Граматин не верил, чтоб такой маленький человек мог сделать что-нибудь важное, и представил Кейзерлингу, что опасно положиться на Семенова относительно комиссии переделать то, что было подписано в Кабинете: «Когда ему поручится, а он не сделает и объявится, то после будет не без стыда». Кейзерлинг согласился, и принц только виделся с Семеновым, а никакой комиссии на него не возлагал.
19 октября принц завел с Граматиным разговор, что носятся слухи, будто императрица Анна завещание своеручно не подписала, подписано оно не ее рукою; императрица с начала своей болезни ни о каких государственных делах не говорила, тем менее о наследстве, все надеялась выздороветь. При этом принц сказал: «Надеюсь, что все бывшие нынче у регента министры могли заметить, с каким неудовольствием я был у него. Я намерен был нынче послать к Андрею Ивановичу Остерману за советом, чтоб завтра, когда при Летнем дворце соберутся на караул люди более тысячи человек, чтоб всех министров, которые будут в Кабинете, арестовать; только я этого уже не сделаю». Саксонскому посланнику Линару сам принц только рассказывал, что он спрашивал совета у Остермана и тот сказал: если принц имеет верную партию, то должен открыться и говорить; в противном случае лучше будет согласоваться с другими. Граматин также отвечал принцу, что решительные действия опасны: «Вашей светлости собою сказаться, что недовольны, не так прилично; разве когда государыня-принцесса изволит сказать, что недовольна, то и вашей светлости тогда о себе объявить пристойнее, а наперед надобно посоветоваться о том с министрами». Принц сказал на это: «Хотя я вижу, что супруга моя недовольна, однако она очень боится. Надеюсь, что о моем неудовольствии можно мне объявить Андрею Ивановичу Ушакову». Граматин отвечал, что можно, и тогда принц поручил ему переговорить об этом с адъютантом Ушакова Власьевым. Граматин увидал Власьева во дворце, в большой аудиенц-зале, и начал с ним разговор: «Что ты скажешь? Здорово живешь? Что у вас делается?» Власьев отвечал: «А что у нас делается? Ведь ты и сам знаешь, что у нас регент сделан. Что государыня принцесса и его светлость изволят об этом говорить?» «Сколько мне известно, – сказал Граматин, – они не очень довольны; только принц не знает, кому свое неудовольствие открыть из министров». «Да на что лучше нашего старика, – отвечал Власьев, – пусть ее высочество призвать изволит и о том объявить; он даст совет, как поступить». Когда Граматин передал эти слова принцу, тот велел ему сказать Власьеву, чтоб передал своему генералу Ушакову желание принца повидаться с ним, только, чтоб пришел по какому-нибудь делу и дал бы знать, когда придет. Граматин переговорил с Власьевым, Власьев с Ушаковым, и тот обещал побывать у принца.
Между тем Кейзерлинг сдерживал рьяность придворных принца и принцессы Брауншвейгских. 19 октября Кейзерлинг был у принца и потом имел разговор с камер-юнкером Шелианом, который после этого разговора со слезами говорил Граматину: «Что нам делать, что посланника Кейзерлинга не можем уговорить, чтоб он присоветовал принцу спорить! Все говорит: молчите, молчите! А его светлости никакой опасности, чтоб молчать, нет; Кейзерлинг говорит, что когда принц станет спорить, то его могут арестовать; но кто может арестовать его светлость?» Граматин сказал ему: «Как его светлости начать спорить, когда государыня принцесса о том ничего говорить не изволит?» Шелиан отвечал: «Мы до того времени будем молчать, пока они с нами что хотят, то сделают». Граматин был у Кейзерлинга, когда тот получил известие, что принцу Брауншвейгскому дан титул высочества. Кейзерлинг сказал при этом: «Пусть они нас теперь повышают: я бы желал, чтоб они его светлость сделали генералиссимусом, а там мы их достанем». Тот же Кейзерлинг спрашивал Граматина: «Как ты думаешь, утвердится ли нынешнее определение о регентстве?» И когда Граматин отвечал, что, по его мнению, утвердится, то Кейзерлинг сказал: «Может быть, министры между собою впредь не будут согласны и чрез то последует какая-нибудь отменка. При вступлении императрицы Анны на престол сперва было сделано так и потом переделано в самодержавство». Граматин в заключение доносил, что принц Антон в последний разговор с ним сказал: «Видно, на то, что такое определение о регентстве сделано, есть воля божия, и я уже себя успокоил. Мы лучше хотим с супругою моею терпеть, нежели чрез нас государство обеспокоить».
Принц Антон, по словам Граматина, успокоился; но Бирон не мог успокоиться. Принц Антон был недоволен, ему очень хотелось переменить постановление о регентстве, но недоставало смелости, уменья воспользоваться какою-нибудь благоприятною минутою; люди, к которым он обращался за советом – Остерман, Кейзерлинг, – сдерживали его, но не порицали его поведения, его желания, советовали только ждать удобного времени, составления многочисленной партии. А партия эта не могла составиться легко и скоро, волнение было сильное в гвардии; кроме названных лиц попался еще князь Иван Путятин, который рассуждал с своими товарищами, офицерами Семеновского полка, что государством следовало править принцу Брауншвейгскому; Путятин ходил во дворец, поручил там Шелиану передать принцу, что если его высочеству угодно, то некоторые из сенаторов его сторону держать будут; приезжал к капитану того же Семеновского полка Василью Чичерину с известием, что Аргамаков взят, и Чичерин отвечал: «И нам не миновать». Путятин сказал при этом: «Вот кабы полк был в строю, то бы, написав челобитную, и подали, чтоб государыня-принцесса приняла государственное правление».
Напуганный и раздраженный этими открытиями, Бирон стал выживать Брауншвейгских из России; не только другим лицам, но и самому принцу и принцессе Анне говорил, что хочет вызвать в Россию молодого принца голштинского Петра. Чтоб отнять популярность у Брауншвейгских, Бирон говорил, что принцесса Анна называет русских канальями, а муж ее хотел генералов и министров арестовать и побросать в воду.
23 октября дан был указ о ежегодной выдаче родителям императора по 200000 руб. в год, а цесаревне Елисавете по 50000 руб., но в тот же день принц Антон был призван в чрезвычайное собрание кабинет-министров, сенаторов и генералитета. Бирон изложил собранию все дело на основании показаний, сделанных приверженцами Брауншвейгской фамилии в Тайной канцелярии, и спросил принца, чего ему хотелось. Тот со слезами отвечал, что хотел произвести бунт и завладеть регентством. Тут Ушаков начал говорить: «Если вы будете вести себя как следует, то все будут почитать вас отцом императора; в противном случае будут считать вас подданным вашего и нашего государя. По своей молодости и неопытности вы были обмануты; но если б вам удалось исполнить свое намерение, нарушить спокойствие империи, то я, хотя с крайним прискорбием, обошелся бы с вами так же строго, как и с последним подданным его величества». После этой грозной выходки управляющего Тайною канцеляриею начал говорить Бирон; говорил о своих правах, о действительности распоряжения покойной императрицы и кончил словами: «Так как я имею право отказаться от регентства, то, если это собрание сочтет вашу светлость больше меня к нему способным, я сию же минуту передам правление вам». Тут многие из присутствующих объявили, что просят герцога продолжать правление для блага всей земли. Тогда Бирон, указывая на лежавшее перед ним распоряжение покойной императрицы о регентстве, спросил Остермана: «Та ли эта бумага, которую вы сами относили к императрице для подписи?» Остерман отвечал утвердительно; но регент не удовольствовался этим ответом: он потребовал, чтоб все присутствующие подписали бумагу и приложили свои печати; все исполнили требование, равно как и принц Антон.
Бирон и на этом не успокоился: он боялся, что принц будет иметь возможность действовать на войско по своим военным чинам – подполковника Семеновского полка и полковника кирасирского Брауншвейгского полка; регенту непременно хотелось отнять у него эти должности; Миних, который не любил принца, охотно подслужился Бирону и велел брату своему от имени принца Антона написать просьбу об увольнении от всех военных должностей. Фельдмаршал Миних принес эту просьбу в Кабинет, причем просил, что если отошлют ее к Остерману, то чтоб переписали, ибо он не хочет, чтоб Остерман видел руку брата его и догадался, что все дело идет через него, фельдмаршала. В просьбе от имени принца Антона говорилось к имени императора: «Я ныне, по вступлении вашего императорского величества на всероссийский престол, желание имею мои военные чины низложить, дабы при вашем императорском величестве всегда неотлучным быть». Принц Антон подписал просьбу, в которой он является таким нежным отцом, и 1 ноября дан был указ Военной коллегии, подписанный по обычаю: «Именем его императорского величества Иоганн регент и герцог». В указе говорилось: «Понеже его высочество любезнейший наш родитель желание свое объявил имевшиеся у него военные чины снизложить, а мы ему в том отказать не могли, того ради чрез сие Военной коллегии объявили для известия».
Бестужев говорил одному иностранному дипломату: «Если бы захотели, могли бы поступить с принцем вовсе не так милосердно. Он отец императора, но вместе с тем и его подданный. Петр I подал пример, что вправе сделать отец против бунтующего сына, то же наоборот и совершенно логично прилагается и к настоящему случаю; принцесса Анна это очень хорошо понимает; она бросилась на шею к герцогу Курляндскому с просьбою не давать гласности делу и обещала сама смотреть за мужем. До сих пор герцог Брауншвейгский рассчитывал на венский двор; но теперь он увидит, что эта опора бесполезна, потому что мы не только совершенно отстранили партию, преданную ему или его жене, но мы можем вообще сказать, что наше дело выиграно. Я рисковал головою и не имел ни минуты покоя в первые три дня после кончины императрицы, потому что я русский народ знаю: по первому толчку он в состоянии что-нибудь предпринять, но потом, как скоро эта минута пройдет, переходит к совершенному послушанию. Вот почему еще при жизни императрицы я изготовил манифест о регентстве, его напечатали в ночь по смерти императрицы вместе с присяжною формою, и сейчас же можно было приводить к присяге, прежде чем беспокойные головы имели время что-нибудь затеять. Если посудить, как велико само по себе это событие и как значительно народонаселение столицы, то нечего удивляться, что нашлось несколько недовольных; надобно удивляться одному, что не оказалось их более. Теперь для общего единения остается делать одно: награждать благонамеренных и строго наказывать тех, в которых будет замечено дурное направление».
Людей неблагонамеренных, действовавших против Бирона, в пользу принца Антона или принцессы Анны, Яковлева, Пустошкина с товарищами, били кнутом в Тайной канцелярии, давали по 15, 16 и 17 ударов. Но явились доносы на приверженцев цесаревны Елисаветы Петровны. Во время присяги войска Иоанну Антоновичу как наследнику престола капрал Хлопов, встретившись с капралом Гольмштремом, сказал ему: «Присягали мы ныне ее императорского величества внуку, а государыни-принцессы сыну»; а потом, немного погодя, махнул головою на дом цесаревны Елисаветы и сказал: «Не обидно ль?» В тот же день Хлопов говорил своим товарищам русским: «Вот император Петр Первый в Российской империи заслужил и того осталось. Вот коронованного отца дочь, государыня-цесаревна, оставлена». Немец Гольмштрем донес на Хлопова; Хлопова взяли и отпустили, равно как и товарищей его, русских, виноватых в том, что не донесли; отпустили «для многолетнего его величества здравия, но только впредь в такие противные рассуждения отнюдь бы они не вступали». Привели в Тайную канцелярию счетчика из матросов Максима Толстова за то, что отказался присягать регенту. Толстой прямо объявил, что не пошел к присяге «для того, что государством повелено править такому генералу, каковы у него, Толстова, родственники генералы были. До возраста государева повелено править герцогу курляндскому, а орел летал да соблюдал все детям своим, а дочь его оставлена: император Петр Первый соблюдал и созидал все детям своим, а у него, государя, осталась дочь цесаревна Елисавета Петровна, и надобно ныне присягать ей, государыне цесаревне. О том между собою говорили лейб-гвардии Преображенского полка солдаты, идучи от присяги». Толстова сослали в Оренбург – наказание легкое, если принять во внимание то, что он презрительно отзывался о Бироне, не хотел присягать ему. Могло казаться удивительным такое снисхождение к приверженцам цесаревны Елисаветы. Мы видели, что уже и прежде ходили слухи о видах Бирона на цесаревну. Теперь сам Бирон грозится, что против Брауншвейгцев вызовет в Россию племянника цесаревны Елисаветы, принца Голштинского, и пошли новые слухи, что Бирон хочет женить на Елисавете сына своего, принца Петра, а дочь свою потом выдать за герцога Голштинского. Как бы то ни было, говорили, что Бирон имел с цесаревною Елисаветою частые свидания, продолжавшиеся иногда по целым часам.
Бестужев думал или по крайней мере хотел заставить других думать, что опасность для Бирона прошла, потому что первая вспышка неудовольствия была потушена в самом начале. Вспышка была потушена, потому что недовольные не нашли себе вождей; но недовольных оставалось очень много, недовольно было все общество, весь народ. Не доверяя гвардии, призвали шесть армейских батальонов и 200 драгун. Чтоб гвардия не обиделась этою недоверчивостью, Миних произнес к ней речь, в которой говорил, что гвардейцы служат только высочайшим особам и что регент решился призвать на службу в Петербург армейских солдат, желая облегчить по службе гвардейцев. Но говорили, что речь не произвела ожидаемого действия. Драгуны сослужили службу: 24 октября ночью народ начал было собираться толпами в некоторых местах, но был разогнан драгунскими патрулями. Бирон поговаривал, что надобно преобразовать гвардию, зачем в ней рядовые солдаты из дворян: их можно определить офицерами в армейские полки, а их место занять людьми простого происхождения.
Даже и те, которые отказались быть вождями движения и выдали людей, неспособных дожидаться, и те не принадлежали к числу довольных, имевших сильные побуждения поддерживать регента, и когда Бестужев говорил «
Прежде он мог не желать регентства Анны вследствие неладов с принцем Антоном, находившимся под влиянием Остермана; прежде он мог предпочитать регентство Бирона; но теперь другое дело: принцесса и ее муж в невыносимо тяжком положении, ждут избавителя, и, разумеется, их благодарности к этому избавителю не будет границ.
7 ноября, как шеф кадетского корпуса, Миних представил Анне Леопольдовне несколько кадет, из которых она хотела выбрать для себя пажей. Когда кадеты были отпущены, принцесса со слезами на глазах стала говорить Миниху: «Вы видите, граф, как регент со мною обходится; я знаю от верных людей, что он думает выслать нас из России. Я готова к этому, я уеду; но употребите все свое влияние над регентом, чтобы по крайней мере мне можно было взять с собою сына». В ответ Миних дает слово освободить ее от тирана, и принцесса говорит, что полагается на него одного. Свое участие в избрании Бирона Миних оправдывал тем, что если б Бирон не был сделан регентом, то никогда не побудил бы императрицу назначить себе преемника, отчего Россия была бы ввергнута в ужасное положение. На другой день утром Миних видится с принцессою опять и объявляет, что намерен схватить регента. Сначала принцесса поцеремонилась, начала говорить, как это фельдмаршал рискует жизнью своею и всего своего семейства; предлагала посоветоваться с Левенвольдом; но Миних отвечал, что она обещала положиться на него одного, и притом он не хочет никого вовлекать в опасность. Тогда принцесса начала хвалить великодушие и смелость фельдмаршала и сказала: «Ну хорошо, только делайте поскорее». Медленность не была в характере Миниха, да и не было выгоды медлить: притом Преображенский полк, в котором он был подполковником, должен был смениться на другой по караулам.
В тот же день, 8 ноября, Миних обедал у Бирона, который пригласил его приехать и вечером. Герцог был весь этот вечер беспокоен и задумчив. Вместе с Минихом сидел у него Левенвольд, который вдруг спросил фельдмаршала: «А что, граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью?» Миних сначала смутился этим вопросом, в котором как будто намекалось на его намерение, скоро, впрочем, оправился и отвечал: «Не помню, чтоб я когда-нибудь предпринимал что-нибудь чрезвычайное ночью, но мое правило пользоваться всяким благоприятным случаем».
Регент и фельдмаршал расстались в одиннадцать часов вечера, и Миних немедленно стал распоряжаться «чрезвычайным ночным предприятием». Возвратясь из дворца, он сказал своему первому адъютанту подполковнику Манштейну, чтоб был готов, потому что понадобится ему очень рано. Действительно, в два часа пополуночи фельдмаршал позвал к себе Манштейна; оба сели в карету и отправились в Зимний дворец, где жил император с отцом и матерью. Фельдмаршал и адъютант вошли в покои принцессы Анны через гардероб и велели разбудить фрейлину Менгден, фаворитку принцессы; Менгден, услыхав от Миниха, в чем дело, велела разбудить принца и принцессу, но вышла к фельдмаршалу одна принцесса. Поговоривши с нею минуту, Миних велел Манштейну позвать к принцессе всех караульных офицеров, и, когда те вошли, принцесса обратилась к ним с жалобами на регента: «Мне нельзя, мне стыдно долее сносить все эти обиды, я решилась его арестовать и поручила это дело фельдмаршалу Миниху; надеюсь, что храбрые офицеры будут повиноваться своему генералу и помогать его ревности». Офицеры обещали исполнить волю принцессы, которая допустила их к руке и потом всех перецеловала. Сошедши с фельдмаршалом вниз, офицеры поставили под ружье караульных солдат, которым Миних объявил в чем дело; мы знаем, что солдаты только этого и дожидались; они крикнули в один голос, что рады идти всюду, куда он их поведет. Сорок человек солдат было оставлено при знамени, а с осмидесятью Миних отправился к Летнему дворцу, где жил регент.
Около двухсот шагов от дворца отряд остановился: Миних послал Манштейна к караульным офицерам объявить им о намерении принцессы Анны; те с радостью выслушали это объявление и предложили даже свою помощь при арестовании герцога. Тогда фельдмаршал велел Манштейну взять офицера и двадцать солдат, войти во дворец, арестовать герцога и в случае сопротивления убить его. Манштейн, войдя во дворец, велел солдатам следовать за собою издали, чтоб не делать шума. Все караульные пропустили его беспрепятственно, думая, что старший адъютант фельдмаршала прислан к герцогу за каким-нибудь важным делом. Пройдя несколько комнат, Манштейн вдруг нашелся в большом затруднении: он не знал, где спальня герцога, и в то же время не хотел спросить об этом у лакеев, чтоб не поднять шума. Подумав с минуту, он решился идти вперед в надежде отыскать наконец спальню. Пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверьми, запертыми на ключ; он попробовал, и двери отворились, потому что не были приперты задвижками внизу и вверху. Войдя в комнату, он увидел большую кровать, на которой герцог и герцогиня спали глубоким сном; они проснулись тогда только, когда Манштейн откинул занавесы у кровати и начал говорить. Муж и жена разом вскочили оба и начали кричать «караул!». Манштейн отвечал, что привел много караульных. Так как Манштейн стоял по ту сторону кровати, где была герцогиня, то Бирон соскочил на пол с намерением, как показалось Манштейну, спрятаться под кровать. Тогда Манштейн обежал кровать, бросился на Бирона, схватил его и крепко держал до тех пор, пока пришли солдаты. Когда они подошли к Бирону, чтоб взять его, тот стал обороняться, отмахиваясь кулаком направо и налево. В этой борьбе солдаты разорвали у него рубашку и сильно поколотили его, повалили на землю, засунули носовой платок в рот, связали руки офицерским шарфом, закутали в одеяло и вынесли в караульню; здесь набросили на него солдатскую шинель, посадили в карету Миниха, куда сел с ним офицер и повез в Зимний дворец. В то время как солдаты управлялись с Бироном, жена его выбежала в одной рубашке из дворца и, видя, как увозят мужа, бросилась за ворота на улицу; тут один солдат схватил ее, притащил к Манштейну и спрашивал, что с нею делать. Тот велел отвести ее во дворец, но солдату не хотелось с нею возиться: он бросил ее на кучу снега и ушел; капитан гвардии нашел ее в этом положении, поднял, велел одеть и проводил во дворец. Тот же Манштейн арестовал Густава Бирона, а другой адъютант Миниха, капитан Кёнигфельс, арестовал Бестужева, который подумал, что Бирон велел арестовать его, и спросил у Кёнигфельса: «Что за причина немилости регента?»
К шести часам утра все было кончено, и Миних явился к принцессе Анне с докладом, что все обошлось благополучно. Первым делом принцессы было послать за человеком, без которого считали невозможным решить какое-нибудь важное дело, – за Остерманом. Оракул, недовольный положением дел и чуя бурю в воздухе, несколько времени уже сказывался больным; и теперь, когда так рано прислали за ним от имени принцессы, велел отвечать, что нездоров; тогда Миних послал к нему генерала Стрешнева, родственника Остерману по жене, сказать, что есть обстоятельство, которое должно заставить его перемочь болезнь и приехать во дворец; это обстоятельство заключалось в том, что Стрешнев собственными глазами видел бывшего регента в караульне Зимнего дворца. Остерман перемог болезнь и явился поклониться восходящему светилу. А между тем все так привыкли верить в могущество Остермана, в его уменье таинственными путями устраивать перевороты, что сначала приписали ему низвержение Бирона. Шетарди, донося своему королю о перевороте, писал: «Болезнь графа Остермана сильно, если не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайных мер, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда; верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана». Румянцев, получивши в Константинополе известие о свержении Бирона, писал Остерману: «Что касается до той с богом начатой перемены, не только я здесь, но и все в свите моей сердечное порадование возымели и, яко едиными усты, богу моленье принесли с прославлением имени вашего сиятельства, яко первого сына отечества Российской империи, ведая, что все то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено».
В Константинополе могли долго так думать; но в Петербурге скоро узнали, что единственным виновником переворота был не Остерман, а Миних. Возвратившись по совершении своего подвига домой, фельдмаршал призвал к себе сына своего и родственника барона Менгдена, председателя Коммерц-коллегии, и велел сыну писать список наград. Во-первых, принцесса Анна, которая должна быть провозглашена правительницею вместо Бирона, возлагает на себя Андреевский орден, а Миниха жалует в генералиссимусы, Сын заметил, что, может быть, этого звания желает муж правительницы, принц Антон, надобно бы об этом разведать; сын советовал просить лучше звания первого министра. Отец согласился, но потом задал вопрос, как Остерман будет терпеть над собою первого министра. Ему отвечали, что надобно повысить Остермана; но как? Фельдмаршал наконец припомнил, что в 1732 году, работая над новым положением для флота, Остерман намекал, что желал бы быть великим адмиралом. Решили пожаловать Остермана в великие адмиралы – звание почетное, но не опасное, не стесняющее первого министра. Казалось бы, всего естественнее было дать Остерману, как вице-канцлеру, звание великого канцлера, которого никто не имел с 1734 года, со смерти старого Головкина; но иностранными делами хотел заправлять Миних, и великим канцлером назначили не
На другой день, 9 ноября, Анна Леопольдовна провозгласила себя правительницею, и никто не противоречил. Вышел манифест, подписанный Синодом, министерством и генералитетом: император Иоанн III объявлял, что хотя по предписанию императрицы Анны регентом был назначен герцог Курляндский, но ему велено было свое регентство вести по государственным правам, конституциям и прежним преданиям и уставам и особливо велено «не токмо о дражайшем здравии и воспитании нашем попечение иметь, но и к родителям нашим и ко всей императорской фамилии почтение оказывать. Но вместо должного тому исполнения он дерзнул не токмо многие противные государственным правам поступки чинить, но и к любезнейшим нашим родителям великое непочитание и презрение публично оказывать, и притом с употреблением непристойных угроз, и такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, которым не только любезнейшие родители наши, но и мы сами, и покой, и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли бы. И потому принуждены себя нашли по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина оного герцога от регентства отрешить и по тому же прошению всех наших верных подданных оное правительство поручить нашей государыне-матери».
II ноября вышел указ: «Ноября 10 дня всемилостивейше пожаловали мы: 1) любезнейшему нашему государю-родителю быть генералиссимусом, и хотя генерал-фельдмаршал граф фон Миних за его к Российской империи оказанные знатные службы и что ныне он уже первый в Российской империи командующий генерал-фельдмаршал и в коллегии Военной президент к пожалованию б сего знатного чина надежду иметь мог, токмо во всенижайшем к вышеупомянутому его высочеству почтении от сего высочайшего чина отрекается; притом же его высочество чин конной гвардии подполковника на себя принять изволит; 2) генерал-фельдмаршалу графу фон Миниху по вышеописанным обстоятельствам и особливо в рассуждении при нынешнем случае нам, родителям нашим и всему государству оказанной усердной ревности, при которой он, оставляя свое и своей фамилии благополучие и не щадя пота и крови, поступал, дабы он по то время, пока ему бог живот и силу продолжит, в состоянии был нам ревностные услуги оказать, всемилостивейше пожаловали чин первого министра в наших консилиях; и как он ныне уже первый ранг в империи имеет, то ему по генералиссимусе первым в империи быть, причем и супруге его пред всеми знатнейшими дамами, в том числе и тех принцев, кои невладеющие в нашей службе обретаются, супругами первенство иметь; 3) вице-канцлеру империи графу Остерману пожаловали чин давно состоящей ваканции генерал-адмирала, причем ему и кабинет-министром быть по-прежнему; 4) действительному тайному советнику князю Черкасскому пожаловали чин также давно состоящей ваканции великого канцлера, и быть ему по-прежнему в Кабинете; 5) действительному тайному советнику графу Головкину пожаловали чин вице-канцлера и кабинет-министра». Левенвольду дана «знатная сумма» на расплату долгов. Фельдмаршал князь Трубецкой освобожден от взыскания 10000 рублей и получил пенсион. Генерал-кригскомиссар Лопухин освобожден от взыскания 12000 рублей. Ушаков, Головин и Куракин получили Андреевский орден.
Все были довольны; но при этой, по-видимому, всеобщей радости нашлись люди, которые предсказывали, что это не последний переворот.
Бирона захватил фельдмаршал Миних; Миних не мог провозгласить себя регентом и отдал свою ночную добычу матери императора, с тем чтоб под именем первого министра управлять Россиею. Характер новой правительницы действительно мог утверждать Миниха в его надеждах, ибо не было существа менее способного находиться во главе государственного управления, как добрая Анна Леопольдовна. Cильно доставалось ей в молодости от матери, герцогини Екатерины Ивановны, за дикость; императрица Анна имела полное основание считать племянницу неспособною к правлению. Не одеваясь, не причесываясь, повязав голову платком, сидеть бы ей только целый день во внутренних покоях с неразлучною фавориткою, фрейлиною Менгден! Фрейлина была очень довольна, что «мы попали в правительство». Как только схватили страшного, ненавистного герцога Курляндского, так правительница подарила своей фаворитке четыре кафтана Бирона да три кафтана сына его, Петра; Менгден занялась спарыванием с них позументов и отдала на выжигу; вышло из выжиги четыре шандала, шесть тарелок, две коробки. Но щедрость правительницы не ограничилась позументами: пошли подарки по 1000, по 2000, по 3000, иногда по десяти и по тридцати тысяч; дана была и мыза Обер-Пален в Дерптском уезде.
С Анною Леопольдовной и с фавориткою Миниху легко было ужиться, тем более что Менгден была его родственница. Ни один из русских вельмож, стоявших наверху, не мог быть ему опасен; но был человек, который привык считать себя необходимым в управлении Российскою империею и привык считать себя первым по способностям и опытности: то был оракул Остерман. Бирон не любил Остермана и подставлял ему соперников: то Волынского, то Бестужева-Рюмина, но Остерман продолжал сохранять свое положение. Теперь Бирон в крепости, Бестужев-Рюмин в крепости, но первым министром – Миних, который не будет доволен одним титулом, который во всех делах, и особенно внешних, будет давать чувствовать свое значение первого министра; и действительно, первым его делом было отстранение Остермана от департамента иностранных дел возведением его в звание генерал-адмирала. Наблюдательные иностранцы писали к своим дворам: «Остерман никогда не терпел совместника в главном управлении делами России, а теперь он на месте далеко не на первом и может быть в отчаянии, видя фельдмаршала первым министром. Должно думать, что Остерман в настоящее время считает себя обесчещенным на весь мир человеком, если не выйдет из этого положения посредством падения фельдмаршала». Иностранцы предполагали, что Остерман для свержения Миниха решится действовать и в пользу цесаревны Елисаветы. Но для этого Остерману не нужно было так далеко ходить; ему не трудно было свергнуть Миниха и посредством принцессы-правительницы, и ее мужа. Знаменитый фельдмаршал, покоритель Данцига, Очакова и Хотина, свергнувший регента, не имел ни в ком и ни в чем опоры, был бессильнее Бирона, ибо не был правителем, не имел в руках своих верховной власти, права всем распоряжаться, следовательно, не имел возможности распоряжаться в свою пользу, для своего утверждения и безопасности; правительница назначила его первым министром, правительница могла и лишить его этого звания, и никто не мог ей в том помешать, некому, было заступиться за фельдмаршала. Вся сила Миниха основывалась на расположении к нему Анны Леопольдовны; но какого рода было это расположение?
Это не была сильная привязанность к человеку, отсутствие которого производило бы около нее пустоту, без которого ей тяжело было обойтись; подавить привязанность к такому человеку очень трудно, для этого нужно по крайней мере очень много времени, ибо внушения, делаемые против такого человека, против его достоинства и верности, неприятно раздражают, с такими внушениями подходить опасно; но отношение Анны Леопольдовны к Миниху было совершенно другого рода: она не чувствовала к нему никакого особенного расположения, ей было скучно с ним, как со всяким другим, кроме Юлианы Менгден и еще кого-нибудь; единственное чувство, которое связывало ее с ним, – это было чувство благодарности за освобождение от Бирона; но благодарность – чувство тяжелое, если не поддерживается другими чувствами, если нужно беспрестанно говорить самому себе: «Я должен быть расположен к этому человеку, потому что он оказал мне услугу», тогда как внутреннего влечения к нему нет никакого. На таком-то непрочном основании утверждалось значение и могущество Миниха! Если бы и при этом Анне Леопольдовне постоянно внушали, что она должна держаться Миниха как человека верного и необходимого, то, конечно, она бы и держалась его и с течением времени привыкла к нему; но тут именно близкие люди употребляли все старания, чтоб уверить правительницу в неблагонамеренности и опасных замыслах фельдмаршала, знаменитого честолюбца, который не может быть доволен ничем: а можно ли сохранять благодарность к такому человеку, который все делает только для удовлетворения своему честолюбию и если вчера свергнул одного, то завтра свергнет так же легко другого, чтоб никто не стоял на его дороге? Миних даже опаснее Бирона, потому что даровитее и отважнее его. При таких внушениях без средств и охоты опровергать их медлить можно было только из чувства приличия, из страха, что скажут: человек оказал такую услугу, а ему отплатили неблагодарностью!
Если легко было подкопать хрупкое основание Минихова могущества, то Остерман, которому очень хотелось это сделать, не мог, да и не желал сделать это прямо, один. У него были хорошие помощники, и прежде всего принц Антон. Принц Антон, несмотря на свержение Бирона, был опять недоволен; Миних явно пренебрег им, ведя дело свержения Бирона с Анною Леопольдовною, ее именем, ее провозгласил правительницею, тогда как другие хотели правителем его, принца Антона. Ему дали звание генералиссимуса, но и то не с полным значением: фельдмаршал Миних не хочет признавать своего подчинения генералиссимусу, пишет к нему не так, как подчиненные должны писать к начальникам. Даже в самом указе о назначении принца генералиссимусом Миних включил оскорбительные выражения: хотя фельдмаршал граф Миних за знаменитые услуги, оказанные им государству, имел право рассчитывать на место генералиссимуса, однако он отказывается от него в пользу герцога Антона Ульриха, отца императора, довольствуясь местом первого министра. Принц замечает, что о важных делах фельдмаршал ему не представляет, представляет только о ничтожных. В печальном положении принц прибегает к оракулу: Остерман вполне разделяет его негодование и даже, говорят, первый возбуждает неудовольствие принца.
С Остерманом заодно действует издавна неразрывный с ним обер-гофмаршал Левенвольд. Есть также из русских один, близкий к правительнице человек и родственник, граф Михаил Головкин, который недоволен вице-канцлерством с подчинением Миниху и мечтает управлять всеми внутренними делами.
На беду свою фельдмаршал захворал тотчас после своего торжества: пищеварение совершенно расстроилось, поднялось колотье в боку. Говорили, что причиною болезни было приказание правительницы уменьшить глубокий траур, какой надел Миних по императрице Анне и какой носил бывший регент; говорили, что Миних недолго останется на своем месте, что его никто не любит и какое счастье было бы для России, для Анны Леопольдовны, для него самого и для его семейства, если б он теперь умер. Болезнь Миниха облегчила врагам его возможность действовать, как некогда болезнь оказала ту же услугу врагам Меншикова. В конце декабря иностранные министры уже пишут к дворам своим: «Трое самых главных лиц работают против Миниха: Головкин, Остерман и Левенвольд». Генварь и февраль 1741 года прошли в тех же работах. Каждый вечер принц Антон сидел у Остермана, и тот настаивал, чтоб принц жаловался жене на недостойное обращение с ним фельдмаршала. В генваре 1741 года правительница нашла на своем туалете письмо, написанное как будто за границею; в нем говорилось, как опасно ей полагаться совершенно на одну фамилию, и притом иностранную, вследствие чего состояние природных подданных ее сына не улучшится, хотя и нет более Бирона. С другой стороны, принц приступил с жалобами, и Миних получил указ сноситься с генералиссимусом обо всех делах и писать к нему по установленной форме. Это был тяжелый удар Миниху. Но Остерман готовит и другие удары, и, чтоб сделать их подействительнее, он уже не полагается на других, действует сам. В царствование императрицы Анны он по целым годам не выходил из своей комнаты; а теперь больного очень часто носят к правительнице. Оракул внушает Анне Леопольдовне, что первый министр несведущ в делах иностранных, которыми он, Остерман, управлял в продолжение двадцати лет; что по своей неопытности Миних может вовлечь Россию в большие неприятности; что он, Остерман, был бы очень рад сообщать первому министру все нужные сведения, но болезненное состояние мешает ему ездить к фельдмаршалу. Остерман внушает также, что Миних одинаково несведущ и во внутренних делах империи, потому что всегда был занят только военными делами.
И эти внушения подействовали: 28 генваря 1741 года кабинет-министры получили именной указ: «Так как некоторые из вас кроме присутствия в Кабинете делами других департаментов заняты и не столько времени к беспрестанному в Кабинете присутствию имеют, то рассудилось нам, дабы входящие в наш Кабинет дела вдруг и безостановочно течение свое имели, рассматривать дела по департаментам: 1) первому министру, генерал-фельдмаршалу графу фон Миниху ведать все, что касается до всей нашей сухопутной полевой армии, всех иррегулярных войск, артиллерии, фортификации, Кадетского корпуса и Ладожского канала, рапортуя обо всем том герцогу Брауншвейг-Люнебургскому; 2) генерал-адмиралу графу Остерману ведать все то, что подлежит до иностранных дел и дворов, также Адмиралтейство и флот; 3) великому канцлеру князю Черкасскому и вице-канцлеру графу Головкину ведать все то, что касается до внутренних дел по Сенату и Синоду, и о государственных по Камер-коллегии сборах и других доходах, о коммерции, о юстиции. Каждый кабинет-министр рассматривает входящие в его департамент дела, но подлежащие до кабинетского и нашего решения отсылает в подлежащие места с запискою, а по надлежащим до Кабинета мнение свое подписывает и, так ли тому быть, сообщает прочим министрам для соглашения; если же по какому-нибудь департаменту случится такое важное дело, которое требует неотменного общего рассуждения, о таком тотчас учинить общий совет». Принц Антон говорил английскому посланнику Финчу: «Я имел горячие споры с фельдмаршалом. Хотя я много одолжен им в походах, хотя он может быть мне полезен на своем настоящем месте и недавно оказал услугу, однако из того не следует, чтоб ему быть здесь верховным визирем. Если он будет так умерен, что согласится на настоящие распоряжения (указ 28 генваря), то нет намерения делать ему какой-нибудь вред; но если он станет слушаться только неумеренного своего честолюбия и природной жестокости своего нрава, то может своею глупостью навлечь на себя гибель». Миних согласился на разделение департаментов, но от этого положение его не улучшилось. При докладах первого министра правительница казалась затрудненною множеством предметов, отговаривалась неимением времени, призывала на помощь принца Антона. Миних решился прекратить такое невыносимое для него положение дел требованием отставки, причем, как обыкновенно бывает в подобных случаях, надеялся, что испугаются, станут упрашивать и примут все его условия. Сначала правительница действительно была смущена этим требованием и отвечала, что не может обойтись без советов фельдмаршала; но фельдмаршал не довольствовался этим ответом и поставил условием продолжения своей службы, чтоб все было по-старому, как в первые два месяца правления Анны. Об этом надобно было подумать: принц Антон приезжает к графу Головкину с заднего крыльца, сидит с ним целый час, после чего выходит задним же крыльцом и отправляется к Остерману, куда приезжает и граф Головкин. Втроем совещаются они три часа, и вследствие этого совещания на обер-гофмарщала Левенвольда и на сына Миниха возлагается поручение объявить фельдмаршалу, что он получает столь желаемую им отставку. Принцесса Анна так объяснила причины этого решения: «Фельдмаршал неисправим в своем доброжелательстве к Пруссии, хотя я много раз объявляла ему свою решительную волю помочь императрице Марии Терезии; также мало обратил он внимания на внушение, чтоб исполнял приказания моего мужа, как мои собственные; мало того, он поступает вопреки и собственным моим приказаниям, выдает свои приказы, которые противоречат моим. Долее иметь дело с таким человеком – значит рисковать всем».
3 марта 1741 года принцу Антону приносят бумагу: «Указ нашему генералиссимусу: всемилостивейше указали мы нашего первого министра и генерал-фельдмаршала графа фон Миниха, что он сам нас просит за старостию и что в болезнях находится, и за долговременные нам, и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его от военных и статских дел уволить и нашему генералиссимусу учинить о том по сему нашему указу. Именем его императорского величества Анна» Принц Антон на радостях распорядился: на петербургских улицах раздался барабанный бой, и народу торжественно читался указ об отставке первого министра. Миних страшно оскорбился: мало того, что ему объявили отставку, не дождавшись от него письменного прошения, теперь объявили об этом народу при барабанном бое! Анна Леопольдовна, у которой и без того лежал на сердце поступок с человеком, спасшим ее от Бирона и сделавшим правительницей, которая по слабости только уступила настояниям принца Антона, Остермана и Головкина, – Анна Леопольдовна сильно была недовольна распоряжением супруга и послала сказать Миниху, что готова дать ему какое угодно удовлетворение за эту обиду. Миних отвечал, что вполне удовлетворен, получивши такие знаки милости от правительницы. Несмотря на то, Сенат должен был отправить к нему троих из своих членов с извинениями.
Говорили, что отставке Миниха много способствовали показания Бирона. Действительно, и Бирон, и Бестужев в ответах своих складывали на Миниха вину избрания Бирона в регенты; кроме того, Бирон старался обвинить Миниха в чем только мог: в нерасположении к родителям императора и в опасных замыслах. Но дело в том, что Бирон начал выставлять с дурной стороны Миниха, когда узнал о падении первого министра. «Что он, Бирон, вступил в дело о правительстве, в том он, Миних, главнейшую имеет винность, ибо он первейше ему о том говорил, и непрестанно просил, и возбуждал, и понеже он, Бирон, всегда с ним в особливом дружелюбии пребывал, того ради инако подумать не мог, что он, Миних, его, Бирона, с таким горячеством к тому делу, которое наилучше выдумано, присоветовать будет и по тому присоветованию его, Минихову, основание есть к сему худому делу. Сие все и другим много известно, но никто не дерзает все то сказать, что ведает, как ему, Бирону, и самому было, ежели б он, Бирон, сперва, как генерал Ушаков в Шлюссельбурге был, открыл то, что Миних впервые ему о том предлагал, то б он, Бирон, ныне, может быть, и в живых уже не был; он-де того не говорит, что он впервых на то мнение пришел, но он ему впервых предлагал, а слова и дело не одно, но великая в том стоит разность, ибо иной много говорит, а мало исправит, а он, Миних, действительно исправил, что другие говорили».
«Фельдмаршала, – продолжал показывать Бирон, – я за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россиею недовольна, и французские интриги распространяются и до всех концов света. Посол (Шетарди) инструкцию свою, которую он получил, никому не открывает, а фельдмаршалу он, однако же, сказывал, что он некоторую получил. Его фамилия впервые, сказывали мне, о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав графа фельдмаршала известен, что имеет великую анбицию, и притом десперат и весьма интересоват. Також слыхал я от него, что Преображенская гвардия ныне его более любит, нежели при жизни блаженной памяти императрицы; також сказывал он мне однажды по кончине императрицы, что он некоторые полевые полки остановить или ближе к Петербургу приступить велел, на которых он надеяться может; а к чему он их употребить хотел, того он мне не сказывал и я его не спрашивал же. А после того времени принял я в рассуждение, у него первый и люднейший гвардии полк и почти вся армия под командою, а потому ж пришли и вышеобъявленные обстояния: того ради восприял я намерение о сем его императорского величества высоким родителям объявить и мнение свое о фельдмаршале обеим их императорским высочествам я открыл бы, но, понеже его фамилия в милости обращалась, того ради в том отважиться не хотел. О Ханыкове я твердо и свято помыслил, что он намерение свое не в пользу его императорского величества или высоких его родителей предвосприять хотел, но чаял я, конечно, и подлинно, что когда б он собрал великое число солдат, то б объявил принца Голштинского, чего ради приказывал я генералу Ушакову, також и Трубецкому наижесточайше экзаменовать, что не имел ли он какого другого намерения.
Еще приходит мне на память, что назад тому года с два принесли ко мне с почтового двора письмо, писанное к ее императорскому величеству блаженной памяти, и как я то письмо ее императорскому величеству вручил, то оное распечатала, и письмо было по-немецки, а ничьею рукою не подписано, а в оном доне сено, что принц Голштинский тайно в греческой религии обучается. Письма мои явно свидетельствовать могут, была ль когда у меня корреспонденция с голштинским двором, кроме того что, когда поздравительные письма к новому году ко мне писаны и я ему благодарствовал. Помнится, что он к императрице писал собственною рукою русское письмо, о котором ее императорское величество мне сказывала, что собственная его рука, и в оном покойный герцог весьма преклонительно ее просил, чтоб приказать ему 100000 рублей дать, ибо находится он в великом недостатке, и желал ее императорскому величеству в войне ее счастия и благословения. Притом просил он, чтоб его уведомить о ее императорского величества мнении, апробует ли она, ежели он намерение восприемлет между сыном своим и принцессою Курляндскою брак предложить; и как ее императорское величество мне оное сказывала, то ответствовал я: «Сие есть удивительный брак, дочь моя по милости вашего императорского величества может и без его сына мужа достать; мне королевского высочества в зятья не надобно, пускай он с богом его женит, где он хочет». Императрица ответствовала: «А мне он думает сим способом 100000 рублей достать», взяла письмо и бросила в камелек в Летнем доме, и говорила: «Вот тебе ответ! Он у Басевича выучился плутовать». Наконец, Бирон старался выставить Миниха эгоистом и неблагодарным, именно таким человеком, с которым, как выражалась правительница, всем рисковать можно. «Поступки его в свете уже известны, – говорил Бирон, – как фельдмаршал Флеминг в убожестве его принял и всякое добро ему делал, а он ему какую мзду воздать хотел! Граф Ягужинский много его защищал, а он его в несчастие привел и старался лишить живота и напоследок сослать в Сибирь; графа Остермана, который его всегда добрым показывал и защищал и верно с ним поступал, старался он десять лет лишить чести, живота и имения; графа Остермана старался он весьма со мною ссорить, токмо то не удалось. Ежели все его, фельдмаршаловы, действия, предвосприятые во время войны, в рассуждение приняты будут, то явно покажется, с осмотрительною ли осторожностью или отчаянием произведены. Когда бы в нем совесть была, то бы он втайне мне присоветовать мог, чтоб сей чин (регентство) сложил, что ему по правде и чинить было должно, для того что он первый мне к тому присоветовал. А что напоследок со мною учинил, и тоне от ревности к его императорскому величеству или государству, но к тому возбудили и привели его три причины: 1) увидал, что народ был в беспокойстве, и для того хотел себя наперед показать, понеже когда бы дошло до следствия, то бы явно показалось, что он впервые мне предлагал и более в том побуждение чинил; 2) чтоб получить от его императорского величества милость и потом чрезмерную свою анбицию удовольствовать; 3) свою несытность насытить».
По поводу обвинения в намерении ввести в Петербург армейские полки, также взять из гвардейских полков, Преображенского и Семеновского, дворян и распределить их по другим полкам, а в гвардию набрать из мужиков Бирон также указал на Миниха: «О раскасовании гвардии полков и о навербовании другими он не говорил, кроме того, что как при жизни ее величества, так и после говаривал он, что лучше в тех полках солдатом быть не из дворян, а дворян производить в офицерство, понеже оные чрез многие годы в солдатстве продолжаются без произвождения. О других полках, как припомнить он мог, сказывал ему генерал-фельдмаршал неоднократно, что он некоторые полевые полки привел к С.-Петербургу, ибо он на те полки надежен, а для чего он то чинил и в чем на них надежду имел, того не открыл». Наконец, Бирон набросил тень и на сына Минихова, гофмейстера, женатого на Менгден, сестре фаворитки: «Бестужеву о шпионах говорил ли я, что при дворе их императорских высочеств от меня имеются, того не упомню, только я имел надежду на гофмейстера графа фон Миниха: он мне обо всем, что при дворе ее высочества обо мне или об чем другом новом услышит, за то, что я ему награждение чинить обнадежил, сообщать обещал, ибо ему лучший к тому случай был, что его своячина при ее высочестве в ближайшей милости находится, в чем и надежду на него имел; только он мне ничего не сообщал за краткостью времени до моего несчастья».
Старания Бирона сложить всю вину на Миниха нисколько не облегчили его собственной участи. Генералитетская комиссия, состоявшая из осьми членов (графа Чернышева, Хрущова, Лопухина, Бахметева, Новосильцева, Яковлева, Квашнина-Самарина, Соковнина), 8 апреля приговорила казнить бывшего регента смертью, четвертовать и все имение отобрать в казну; но 14 апреля издан был манифест, в котором от имени императора говорилось: «Как мы по природному нашему великодушию и в рассуждении добровольного признания как всегда, так и ныне особливо к милости больше склонны, так указали мы его от смертной казни всемилостивейше освободить, а, напротив того, со всею его фамилиею, також и братьев его обоих, и зятя Бисмарка, которые в вине оскорбления величества явно с ним обще приличились, по отписании всего их имения на нас в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные наши подданные от него претерпели, без всякого взыскания не остались, також всему тому, что нашему государству, и общему покою, и благополучию опасно и вредительно быть может, таким образом вдруг предупреждено было».
Этот любопытный манифест начинается воспоминанием о Годунове, который по искоренении древней фамилии российских царей избран на царство своими советниками и единомышленниками и привел было Россию к совершенному падению, если бы премудрый промысл божий этому не воспрепятствовал. Всякий легко мог понять, к чему клонилась речь о Годунове; но после Годунова поведена речь о двоевластии, бывшем при царе Михаиле, сказано, что народ, боясь прежних коварств, просил его величество принять в помощники и правители отца своего, патриарха Филарета, которому был дан и титул великого государя, а от этого самого времени Российская империя высочайше процвела и распространилась. Если этим намеком хотели указать, что Россия процветет и распространится в правление матери императора, то намек был неудачен, потому что при царе Михаиле соправителем был отец. Очень может быть, что манифест был составлен Остерманом или по его мысли и нарочно был вставлен намек на необходимость быть правителем отцу императора.
Далее манифест обращается опять к сравнению Бирона с Годуновым и обвиняет герцога Курляндского в невинном пролитии крови и в мучительном заточении многих знатных особ духовного и светского чина, обвиняет в коварствах и интригах, направленных против родителей императора; обвиняет в том, что он, Бирон, «чрез своих креатур различные способы употреблял в Российской империи, яко самовластному государю быть, у нас самодержавную власть вовсе отнять и наших родителей от правления исключить». И здесь говорится о замысле исключить из правления обоих родителей. Потом Бирон обвиняется в получении не по достоинству своему неисчислимого богатства, тогда как в Россию прибыл в «мизерном состоянии».
Бирон был сослан в Пелым, где для него был выстроен дом, как говорят, по рисунку Миниха – знак, что судьба герцога Курляндского была решена уже давно, когда еще Миних был первым министром. Сосланы были его братья, свояк Бисмарк; но вместе с Бироном и Бисмарком арестован был русский человек, вполне преданный регенту, кабинет-министр Бестужев-Рюмин. Одно из обвинений Бирону было: «Вы Бестужева всегда фаворитом имели и в Кабинет министров ввели с великим презрением и поношением прежних министров». И в обвинениях Бестужеву выставлено искание и получение благосклонности бывшего регента: 1) быв в Копенгагене, с Бироном корреспонденцию имел и во время первого его в С.-Петербург приезда искал он в нем, дабы чрез него получить кавалерию Александра Невского и прибавку жалованья, что и получил. Когда послан паки в Копенгаген, то он, Бирон, произвел его тайным советником и еще обещал произвесть в кабинет-министры и отцу его в вине прощение исходатайствовать; 2) по повелению Бирона у датского двора старался, чтоб Бирону титул светлости придан был; 3) после вторичного приезда Бестужева в Петербург Бирон произвел его в кабинет-министры. Потом следуют обвинения в известном уже старании Бестужева доставить Бирону регентство и удержать его за ним. Бестужев вел себя дурно при допросах: сначала обговаривал Бирона, потом, когда Миних перестал быть в силе, начал признаваться, что наговаривал ложно на бывшего регента, желая угодить Миниху и получить посредством него облегчение своей участи; просил помилования для страдания спасителя, для здравия и благополучия императора и родителей его. Но комиссия 27 января 1741 года определила: Бестужева четвертовать.
Бестужева четвертовать; но в том же самом старании утвердить за Бироном регентство сверженный регент обвинял и других. По его показаниям привлечены были к делу и оказались виновны: фельдмаршал граф Миних, канцлер и кабинет-министр князь Черкасский, генерал Ушаков, обер-шталмейстер князь Куракин, адмирал граф Головин, генерал-прокурор князь Трубецкой, обер-маршал граф Левенвольд, тайный советник барон фон Менгден, тайный советник фон Бреверн, генерал-майор Албрехт. 24 апреля им было объявлено прощение; объявление это оканчивалось так: «Хотя по оным явным обличениям, по силе прав государственных надлежало о таком вредительном нам самим и нашим родителям и спасаемом всей нашей Российской империи деле вконец доследовать, однако ж мы по природному нашему великодушию, из высочайшей нашей имп. величества милости вас во всем том прощаем в. том уповании, что впредь по должности своей данной нам присяги верно и истинно поступать будете и к таким бездельным вредительным делам приставать не станете».
Бестужеву-Рюмину также было объявлено прощение, с тем чтоб подробно описал все, как Бирон достиг регентства; но по указу 22 мая он был сослан в отцовскую пошехонскую деревню на житье без выезду, а жене его и детям пожаловано на пропитание 372 души в Белозерском уезде, оставшиеся за раздачею.
Не сочли неблагоразумным, опасным для нового правительства дважды оскорбить главных лиц в государстве, оскорбить обвинением и прощением. Миниха простили вместе с другими; но в манифесте о винах Бирона обнародовано и обвинение человеку, свергнувшему Бирона; в числе вин бывшего регента читали: «Ведая подлинно, что некоторая знатная персона по своим поступкам еще при жизни нашей государыни-бабки подозрительна была в том: 1) что с таким иностранным двором дружбою собязана, который Россиею недоволен; 2) некоторых из россиян, честных, заслуженных людей, в несчастье привел и старался лишить живота и имения; 3) имел (Бирон) из его писем довольное основание, что упомянутая персона к российским честным людям и ко всей нации весьма зол, и о том по самое свое падение молчал и потакал, и, с ним крайнейшее дружество имея во всех своих делах и начинаниях, на него крепкую надежду полагал».
Бывшего первого министра постарались выставить «персоною, к российским честным людям и ко всей нации весьма злою» и, разумеется, должны были предполагать, что персона будет за это весьма зла. В страхе пред этою злостью не знали, что делать с Минихом, куда его девать. Удалить его в ближайшее ингерманландское поместье – опасно: будет знать обо всем, что делается в Петербурге, и по характеру своему не останется в покое. Назначить ему пребывание в его ливонских владениях? Но он там, окруженный своими, может предпринять что-нибудь в пользу шведов. В украинских? Но и прежде, при императрице Анне, недали ему главного начальства в Малороссии, дали Кейту, боясь, чтоб Миних не поднял козаков. Боялись оставить его в России, боялись выпустить за границу. Были даже внушения, что всего безопаснее сослать Миниха туда, где он не будет знать того, что делается в Петербурге, не будет в состоянии ни поднимать козаков, ни помогать шведам – сослать в Сибирь; и внушениям этим последовали бы, если бы фрейлина Менгден не заступилась за своего родственника. А боялись Миниха сильно: стража во дворце была удвоена; шпионы следили повсюду за фельдмаршалом и доносили о всяком его поступке; принц и принцесса Брауншвейгские каждую ночь меняли спальни до тех пор, пока Миних не перебрался из их соседства на другой берег Невы.
Регент Бирон сослан; Миних уже не первый министр, он и фельдмаршал только по имени, лишился всякого значения; Бестужев сослан. Кто же остался? Остался невредим тот, кого и прежде величали душою Кабинета. Остерман остался незаподозренным; даже и тело Кабинета, князь Алексей Михайлович Черкасский, подвергся следствию и обвинен, ибо получил прощение в вине; один Остерман вышел чист, безучастен в деле Биронова регентства. Никогда еще Остерман не был так могуществен, как в первое время после падения Миниха. «Можно без преувеличения сказать, – писали послы иностранные, – что Остерман теперь настоящий царь всероссийский; он имеет дело с принцем и принцессою, которые по своим летам и по тому положению, в каком их держали, не могут иметь никакой опытности, никаких сведений». Теперь взглянем, в каком положении находились внутренние и внешние дела в руках первого министра Миниха и великого адмирала Остермана.
Мы видели, что по указу 28 января для отнятия слишком обширной власти у первого министра Кабинет был разделен на три департамента – военный, внешних дел вместе с морским и внутренних дел. По военному департаменту в правление Миниха вышел именной указ 31 генваря, подтверждающий распоряжение предшествовавшего царствования об отставке военных чинов по выслуге 25 лет, считая от 20. Как сказано в самом указе, он был вызван тем, что распоряжение императрицы Анны не исполнялось, ибо когда по окончании турецкой войны все бросились в отставку, то почли нужным затормозить движение, придумывая различные ограничения и затруднения, как, например, стали требовать, чтоб просящийся в отставку представлял аттестаты от всех полков, где бы ни служил. Поднялся, разумеется, ропот: дали льготу и отнимают, и вышел указ 31 января: «Ныне мы усмотрели, что служащему в полках шляхетству отставка не только таким, кои по выслужении определенных 25 лет, но и тем, которые за ранами и неисцельными болезнями, за совершенною старостью и дряхлостью, имея при себе от полков и генералитета аттестаты, об отпуске просят, почти всем генерально остановилась, а понеже мы, дабы шляхетские домы в экономии не упадали, но от времени до времени в добром состоянии находиться могли, имеем прилежное попечение: того ради повелеваем шляхетству от воинской службы отставку чинить в нашей Военной коллегии с таким наикрепчайшим притом подтверждением, дабы оная коллегия в той отставке поступала с довольным рассмотрением и свидетельством по аттестатам командующего генералитета, и от полков, и докторским, и лекарским и отставлены были такие, кои за совершенною старостью и дряхлостью и за неисцельными болезнями более полевой и гарнизонной службы снести не могут, такожде и те, кои просить будут об отставке по экономии, по выслужении, считая от рождения двадцати до сего назначенных 25 лет, не взыскивая при том таких затруднительных и почти невозможных аттестатов от всех полков, в коем бы кто ни служил».
Относительно дел внутренних и правительница, подобно своим предшественникам, должна была прежде всего издать популярный, но малодействительный указ против исстари знаменитой
Прежние указы против нищенства оказывались так же недействительны, как и указы против волокиты в судебных местах, и потому придумали запереться в Петербурге от нищих: в июне 1741 года Сенат приказал нищих обоего пола в С.-Петербург ниоткуда отнюдь не пропускать. Из указа видно, что нищие, приходившие в Петербург, были большею частию помещичьи крестьяне. На северо-западе их не пускали в столицу; на юго-востоке их по-прежнему пускали на Дон и Яик, и оттуда по-прежнему требовало их правительство по жалобам землевладельцев. Но нужно было принять меры против зла, которое делало нищими и горожан – купцов богатых: то было банкротство, и в декабре 1740 года издан был устав о банкротах, в предисловии к которому говорилось: «Известно есть, какие убытки и ущербы от банкротов общему народу, и особливо коммерции, происходят, ибо от тех кредиту ослабление и купечеству остановка чинится; а надежность и имение всякого торгового человека в сомнение приводится и напоследи множество безвинных людей в великие убытки и часто в крайнее разорение и в самую нищету приходят. И понеже весьма нужно, дабы оному вредительному злу всячески предупредить; того ради учинен сей устав, который частью с правами и обыкновениями других государств, в которых негоция расцветает, сходен, частью ж по обстоятельству дела тако потребен».
Относительно промышленности правительство сочло нужным обратить внимание на суконные фабрики, которые поставляли свои произведения на войско, а войсковое начальство подняло сильные жалобы против дурного качества сукон. Без сомнения, по настоянию первого министра в январе 1741 года Кабинету дан был именной указ исследовать, почему на русских фабриках делаются плохие сукна. Составлена была комиссия, которая нашла, что работы на фабриках производятся медленно от недостатка регламентов, как поступать рабочим людям, например, чтоб не по своей воле на работу и с работы ходить. Комиссия нашла, что надобно учредить над фабриками директоров, которыми в настоящее время могло быть двое: суконный фабрикант Степан Болотин да иноземец Шмит; Болотин в молодых летах иностранным языкам научился, в чужие края ездил, а потом занимался купечеством и суконными фабриками. Тут же комиссия представила и регламент суконным и каразейным фабрикам.
В декабре 1740 года правительница восстановила запрещение, «чтоб отныне вновь богатых с золотом и серебром и из других шелковых парчей и штофов дороже от трех до четырех рублей платьев никто из наших подданных (окроме трех первых классов и кто из придворных наших кавалеров сами пожелают) делать и носить не дерзал, яко же благополучное государствование всякого зависит не от чего иного, как от удовольствия и соблюдения от всяких излишностей своих подданных». Но что за смысл в выражении: дороже от трех до четырех рублей?
Еще в 1738 году медицинская канцелярия требовала резолюции послать в Париж молодых лекарей – шесть человек с годовым жалованьем каждому по 300 рублей, «чтоб там в хирургии и анатомии так утвердились, дабы при главных госпиталях в Российском государстве, а именно в С.-Петербурге, Москве и Кронштадте, для обучения подлекарей и лекарских учеников могли употреблены быть; а между тем, пока оные шесть лекарей в Париже выучатся, от оной канцелярии старание приложено будет, как наилучше возможно здешних хирургических школ содержать». Кабинет остановился на вопросе: каких молодых людей пошлет канцелярия в Париж, русских или иноземцев? Потому что иноземцы могут взять русские деньги и не возвратиться; поэтому в Кабинете последовала резолюция такая: «Справиться, молодые лекаря иноземцы или русские посылаются в Париж, и, если иноземцы в России родились и семейство имеют, таких, как природных русских, можно послать, однако взявши с отцов их или родственников подписку, что они возвратятся в Россию». Быть может, вследствие этого затруднительного условия, постановленного Кабинетом, только в 1741 году медицинская канцелярия представила молодых людей, годных для отсылки за границу, и то не более троих, из которых один русский – Ножевщиков, двое других – иноземцы, родившиеся в России, Минау и Цирольд. В инструкции им, между прочим, говорилось: «По приезду их в Париж наведываться им того ж часа о квартире его княжеского сиятельства принца Кантемира, а при отдании поклона предаться им в его защищение и протекцию, а потом отдать им г. профессору Гунольту отправленное к нему писание и в науке их поступать им по его советам и наставлению». Они должны были в продолжение трех лет обучаться анатомии, хирургии, лечению очных болезней, употреблению бандажей и как новорожденных принимать».
В Синоде по смерти Феофана Прокоповича первым членом был Амвросий Юшкевич, епископ Вологодский, и потом архиепископ Новгородский, далеко не могший заменить Феофана ни по способностям, ни по энергии. Все оставалось по-прежнему, хотя Юшкевич был противного Феофану направления. Только падение Бирона подало Синоду надежду на возможность исполнения двух самых сильных желаний. Мы видели меры Петра Великого против наполнения монастырей людьми, шедшими туда не по призванию; мы видели также, что меры эти после не исполнялись: позволяли себе для шутки постригать мальчиков без всякого приготовления; но когда при Анне взял верх Феофан Прокопович, то он, считая меры Петра относительно монашества своими собственными, восстановил их во всей строгости. В декабре 1740 года Синод просил всемилостивейшего указа постригать из разночинцев, уволенных от всех служб, особенно учительных людей, также из крестьян, которые в монастырях к экономическим и прочим исправлениям потребны, иначе монастыри совершенно опустеют и заведенные училища останутся без учителей. Позволение последовало, но велено притом смотреть, чтоб постригали только в потребном числе, без всякого излишества, для чего посылать в Синод ежегодно рапорты: в том году из каких чинов сколько пострижено и сколько в каком монастыре церквей и монахов, чтоб Синоду можно было видеть, не будет ли где лишних монахов; а вперед Синоду иметь прилежное старание о сочинении порядочного штата всем монастырям, какому числу монахов в каком монастыре быть, что им из доходов употреблять, а остальные доходы употребить на госпитали, на школы, на содержание сирот, показав, какому числу где быть и что следует издерживать на их содержание.
Исполнение одной просьбы подавало надежду, что будет исполнена и другая. Мы видели, что с 1701 года архиерейские и монастырские имения находились в ведении Монастырского приказа, управлявшегося графом Ив. Мусиным-Пушкиным; потом, с учреждением Синода, они перешли в его ведение. В 1727 году все имения были отданы в ведомство архиерейских домовых вотчин и монастырей по принадлежности; но петровское разделение на вотчины, определенные на содержание архиерейских домов и монастырей, и на вотчины, доходы с которых шли на благотворительные учреждения, оставалось, и духовенство платило с последних вотчин денежные и хлебные доходы в коллегию Экономии. В 1740 году граф Платон Мусин-Пушкин подал доношение в Кабинет, что когда имения духовенства были в ведении Монастырского приказа, то архиерейские дома и монастыри были во всяком довольстве, сверх того, доходами с этих имений содержался в Москве большой госпиталь и за всем тем с 701 по 711 год в казне осталось более 1000000 рублей и доимок не было, вследствие чего потребовал, чтоб те вотчины, доходы с которых шли в коллегию Экономии, были и в полном ведомстве этой коллегии, а домы архиерейские и монастыри управляли бы только вотчинами, назначенными на их содержание, что и было исполнено. Теперь Синод представил, что бывший граф Мусин-Пушкин в своем доношении показал ложно, и просил, чтоб вотчины, доходы с которых шли в коллегию Экономии, по-прежнему находились в ведомстве монастырей, которые бы получали из них съестные припасы и пользовались работами крестьян, без чего монастыри содержаться и поддерживать свои строения не могут. И эта просьба была исполнена.
Выгораживая память императрицы Анны и обременяя ответственностью за все при ней сделанное фаворита ее, послали указы о возвращении ссыльных аннинского царствования: освободили из крепости Феофилакта Лопатинского, которого уже считали мертвым. Полумертвого Феофилакта привезли на новгородское подворье, очистили от грязи, в которой держали его в крепости, и Амвросий Юшкевич со слезами на глазах одел его в монашеское и архиерейское платье. Приехала цесаревна Елисавета и спросила Феофилакта, знает ли он ее. «Ты искра Петра Великого», – отвечал тот. Цесаревна отвернулась и заплакала; она оставила ему на лекарство 300 рублей; но лекарство уже не могло помочь: в мае 1741 года Феофилакт умер. Синод потребовал от Тайной канцелярии известия, где другие сосланные при Анне архиереи: Георгий Дашков, Сильвестр, Игнатий, Лев. Получен был ответ, что двое – Сильвестр и Георгий – уже умерли, Игнатий и Лев живы, их освободили из заточения и поместили в монастыре простыми монахами. Маркел Родышевский освобожден был из Тайной канцелярии и отослан в Синод для определения в монастырь. Освобожден из ссылки Аврамов. Жене казненного фаворита Петра II князя Ивана Долгорукого княгине Наталье Борисовне из отписного имения свекра ее, князя Алексея, дано село Старое Никольское с деревнями в Вологодском уезде. Были пожалованы чинами все пострадавшие в последнее время при Бироне: Яковлев, Пустошкин, Ханыков и другие.
Но эти милости к опальным прежнего времени далеко не могли доставить Анне Леопольдовне такого народного расположения, которое поддержало бы ее колеблющееся правление. Для этого к милости нужно было присоединить твердость, деятельность и разумность, а этих-то качеств и недоставало правительнице. Все ждали, что по свержении Миниха власть перейдет в искусные руки Остермана. Действительно, к Остерману обращались как к первому министру.
В марте 1741 года Кейт писал ему из Глухова: «Я должен признаться, что без помощи генерал-майора Шипова, который хорошо знает канцелярский порядок и объясняет мне все то, что я не могу знать сам, я был бы в большом затруднении на моем месте, не имея возможности узнать о чем-либо от здешних кобацких асессоров. Я осведомился здесь о поведении Шипова и не слыхал на него ни одной жалобы; он не запирается, что берет подарки, т. е. безделицы, необходимые для стола, и я вижу, что давний обычай страны освящает это; но он клянется, что никогда не взял ни копейки денег, хотя ему часто их предлагали. Пред моим отъездом из Петербурга ваше превосходительство сказали мне, что вакантные места не должны быть замещены до тех пор, пока я буду на месте и не спишусь с вами. Я просмотрел лист кандидатов и нашел мало лиц, мне известных, так что мне невозможно представить своего мнения о их способностях. Если бы на место Камынина асессором в главную войсковую канцелярию я мог иметь полковника Ливена, то я уверен, что он был бы полезен. Я поставил своею обязанностью свободно открывать мои мысли вашему превосходительству, ибо вижу в этом единственное средство изучить истинные интересы этой страны относительно России; поэтому я должен вам сказать, что нахожу здесь скрытное нерасположение к русским; малороссияне думают, что дела пошли бы лучше, если бы в комиссии было несколько иностранцев. Я не вижу никакого препятствия удовлетворить этому желанию здешних жителей и потому предлагаю Ливена».
К Остерману обращался и донской атаман Данила Ефремов с такими, например, письмами: «Вашему высокографскому сиятельству небезызвестно, каким образом не токмо бригадиры Иван Краснощоков, Иван Фролов, яко по заслугам, но и дети Краснощоковы высочайшею его им. в-ства милостию награждены и большими медалями пожалованы, а я, нижайший, как о том уведал, то не мог без соизволения вашего высокографского сиятельства, яко издревле милостивого государя и отца, смелости принять в высшее место прошение взнесть, но токмо нижайше прошу, дабы чрез вашего высокографского сиятельства милостивейшее ходатайство против означенных бригадиров высочайшей милости не был оставлен, в чем отдаю себя во всемилостивейшее ваше покровительство и остаюсь с должнейшим моим рабским почтением, милостивейший государь, вашего высокографского сиятельства всепокорнейший раб».
Но очень скоро люди, бывшие поближе, чем Кейт и Ефремов, увидали, что Остерман не только не царь всероссийский, но даже и не первый министр, что ему нужно употребить большее усилие, произвести новый, более трудный переворот, чем свержение Бирона и Миниха, чтоб стать таким всемогущим правителем, каким издали его представляли. Анна Леопольдовна сама не могла управлять, ей было скучно заниматься делами; но в то же время она не умела и не хотела найти человека опытнее, способнее других, на которого бы могла сложить все бремя дел, т. е., не производя никаких перемен, сложить все это бремя дел на Кабинет, а в Кабинете по удалении сначала Бестужева, а потом Миниха душою оставался по-прежнему Остерман, а кн. Черкасский – только телом, следовательно, Остерман становился на деле первым министром. Но Анна Леопольдовна, не умея управлять, скучая делами, хотела, однако, управлять, и это желание, естественно, поддерживали в ней приближенные люди, которые хотели управлять, по крайней мере вмешиваться в управление, играть видную роль, пользоваться важным значением. Такими приближенными людьми были фрейлина Менгден и граф Михайла Гаврилович Головкин, которые не любили Остермана, не хотели подчиняться ему. Вполне был предан Остерману, вполне подчинялся его влиянию принц Антон; но это только вредило Остерману во мнении правительницы и ее приближенных, потому что между мужем и женою были нелады. Отсюда естественное желание Остермана поднять значение принца Антона, а это желание только усиливало нерасположение к нему со стороны правительницы и людей к ней близких.
Для лучшего уяснения отношений, господствовавших при тогдашнем дворе, характера лиц и способа их действий приведет следующий рассказ.
У Амвросия Юшкевича сидит гость, действительный статский советник Темирязев; ведется разговор политический. «Остерман, – говорит хозяин, – делает в государстве многие неправды; думаю, что и в нынешней шведской войне он больше виноват; я на него многократно государыне говаривал, только к нему ничто не льнет». Темирязев: «Да и манифест о правлении великой княгини, чаю, он сочинял!» Архиерей: «Он, он! Да и регенту он все помогал, все действия eгo, только к нему ничто не льнет!» Темирязев: «Смотрите, преосвященный, как он регента сверстал с великою княгинею!» Преосвященный встрепенулся, принес манифест: «Ради бога покажи, в которой речи он сверстанье учинил?» Темирязев показал ему, что по смыслу манифеста великая княгиня должна править на том же основании, как правил Бирон. «Поставь против этой речи точки, я малопамятен», – сказал ему архиерей. Темирязев поставил точки. «Хорошо, – продолжал преосвященный, – я пойду к государыне и покажу на него, Остермана, все, что это подлинно все его дело».
Дня через два Темирязев опять приехал к архиерею спрашивать, как идет дело. «Доносил я государыне об этом, – отвечал Амвросий, – она изволила сказать, что подлинно тем обижена, да не только тем, что с регентом ее сверстали и дочерей ее обошли; а про Остермана ничего не изволит говорить, к нему ничего не льнет; он и книгу у нас запечатал,
Темирязев не знал, как пройти к Менгден: архиерей послал келейника показать ему крыльцо, ведшее к ее спальне. Только что начал Темирязев объяснять фаворитке обиду, нанесенную принцессе Анне в манифесте, о сверстании с Бироном, как та перебила его:
Темирязев отправился к фрейлине, вошел к ней в спальню смотрит: вместо фаворитки сама правительница. «Что с тобой говорил Михайла Гаврилович?» – спросила Анна. Темирязев пересказал слова Головкина. Принцесса начала опять: «Мне не так досадно, что меня сверстали с регентом; досаднее то, что дочерей моих в наследстве обошли; поди ты напиши таким манером, как пишутся манифесты, два: один в такой силе, что буде волею божиею государя не станет и братьев после него наследников не будет, то быть принцессам по старшинству; в другом напиши, что ежели таким же образом государя не станет, чтоб наследницею быть мне». Темирязев оцепенел от ужаса. Подыскаться под манифест Остермана он сумел, но самому написать два манифеста, самому вдруг из Темирязева сделаться Остерманом!.. «Чего ты боишься, – продолжала Анна, – ты государю присягал? Присягал также, чтоб у меня быть послушну?» «Присягал», – отвечал Темирязев. Анна была неумолима в своей наивной логике. «А коли присягал, – продолжала она, – то помни присягу и поди сделай и, сделав, отдай фрейлине, только этого не проноси, помни свою голову». С этими грозными словами несчастный Темирязев был отпущен. Что оставалось ему делать? Самому не написать, надобно посоветоваться с каким-нибудь знающим человеком; и вот Темирязев отправляется к секретарю Иностранной коллегии Познякову: так и так, выручи ради бога! «Что же делать, – отвечал Позняков, – не робей, много ныне непорядков происходит, да коли это приказано от правительницы, то сделать надобно». «Сделай ты, напиши», – стал умолять Темирязев. «Добро, – отвечал коллежский искусник, – я напишу и ужо к тебе завезу». Действительно, ночью Позняков явился к приятелю с манифестами; обрадованный Темирязев отвез их немедленно к фрейлине.
Между тем правительница призвала Остермана и спросила его, каким образом случилось, что в утверждении о наследстве не упомянуто о принцессах, которые всегда в России за неимением принцев наследницами бывают? Тоном вопроса правительница давала знать Остерману, что она считает его виновником этого упущения. «Надобно подумать, – продолжала Анна, – как бы это поправить; приходил ко мне Темирязев и объявлял, что об этом и в народе толкуют». На другой день Остерман отправил к правительнице маленькое письмо. «Понеже, – писал он, – то известное дело важно, то не прикажете ли о том с другими посоветовать, а именно с князем Алекс. Мих. Черкасским и архиереем Новгородским?» Правительница отвечала собственноручно, что кроме этих лиц надобно призвать к совещанию и графа Мих. Гаврил. Головкина, потому что это дело от него происходит. Остерман послал к Головкину звать его к себе. Головкин приехал и, поговоря о деле, объявил, что денька два подумает и пришлет сказать, когда им всем съехаться. Наконец съехались у Остермана Головкин, Черкасский, Амвросий Юшкевич, но события не дали им покончить своих толков.
Мы видели, как народное чувство, оскорбленное господством иностранцев, высказалось тотчас же по смерти императрицы Анны, когда герцог Курляндский объявил себя регентом. Падение Бирона приняли с восторгом; но скоро увидали, что прежний порядок вещей оставался, только ослабел вследствие розни, усобицы его представителей. Как господство немцев было приготовлено усобицею между способными русскими людьми, оставленными Петром Великим, так теперь падение немецкого господства приготовляется раздором, усобицею между немцами, которые губят друг друга. Бирон свергнут Минихом; под Миниха подкопался Остерман; но Остерман не может господствовать: он встречает нерасположение в правительнице. Русские не любят Остермана как немца, не любят принца Антона за то же, следовательно, тем более должны быть расположены к Анне Леопольдовне и к графу Головкину, ее главному советнику, который уже выставился как противник Остермана. Какое выгодное положение для Анны Леопольдовны, если бы она умела пользоваться им! Но ее умение вести дела всего резче выказалось в сцене с Темирязевым, где она человека, с которым, вероятно, говорила в первый раз в жизни, заставляет писать манифесты, и в одном из них она должна быть объявлена наследницею престола в случае смерти сына. Головкин и его отношения к правительнице и к фрейлине Менгден также резко выказывались в деле Темирязева. Гораздо влиятельнее Головкина была эта фаворитка Менгден; но она была немка; немцы хлопотали, как бы посредством ее сблизить Остермана с правительницею и удалить Головкина. Остерман жаловался Менгдену, что граф Головкин старался его, Остермана, оставить в подозрении у правительницы и просил похлопотать, чтоб принцесса была к нему милостива. Менгден пошел к фрейлине и говорил ей, чтоб склоняла правительницу иметь более доверия к Остерману, чем к Головкину, потому что Остерман в делах больше разумеет. От Головкина как человека больного и лишенного энергии не ждали многого; фаворитка, которая могла больше сделать, была немка; и немец Остерман, несмотря на то что к нему не благоволили, имел большую силу: к нему ничто не льнет, жаловался архиепископ Новгородский, не хочет выпускать книги Камень веры, и книга запечатана. Значит, немцы владеют по-прежнему, с тою только разницею, что прежде, при императрице Анне, был порядок, а теперь «много непорядков происходит». Но что всего хуже, будет новый Бирон. В 1735 году саксонский посланник при русском дворе граф Линар по требованию императрицы Анны был отозван своим правительством из Петербурга: причиною было то, что красивый Линар внушил нежное чувство племяннице императрицы Анне Леопольдовне. Теперь Линар является опять в Петербург, и нежные отношения его к правительнице не тайна. Для большего удобства в августе 1741 года Линар объявлен женихом фаворитки Менгден и отправился в Дрезден, чтоб устроить там свои дела, возвратиться в Петербург и вступить в русскую службу в звании обер-камергера. Линар повез с собою 35000 рублей, которые дала ему невеста для положения в дрезденский банк. Линар уже получил Андреевский орден.
Для русских настоящее ничем не лучше прежнего: немцы так же владеют, только беспорядков много, и готовится уже новый Бирон. Это ожидание нового Бирона в Линаре всего более возмущало; чем слабее было правительство, тем громче высказывалось неудовольствие; даже женщины, которых иностранцы находили в России сдержаннее, чем в других странах, не стеснялись в своих речах. Вместе с русскими сильно возмущался и Остерман, потому что в Линаре ему готовился господин еще более тяжелый, чем Бирон: Линар был искуснее в делах иностранных; притом у него с Остерманом и прежде уже были неприятности, когда Линар в первый раз был в Петербурге. Миних, теперь заклятый враг Остермана, должен, естественно, присоединиться к Линару, с которым ему сблизиться легко чрез жену последнего. Чтоб предотвратить опасность, Остерман решается войти в сношения с Головкиным: он посылает к нему двоих своих родственников по жене, Стрешневых, которые более двух часов толковали с ним запершись. Чего не понимала Анна Леопольдовна, то понимает Остерман: он понимает, что идет сильное народное движение, с которым надобно считаться, и он готов на всевозможные уступки: еще в конце марта, устрашенный движениями фрейлины Менгден в пользу сверженного Миниха и готовностью правительницы сблизиться с своим прежним первым министром, Остерман хлопочет, как бы отстранить АннуЛеопольдовну и передать правление принцу Антону; но он знает нерасположение народа к последнему как немцу, иноверцу и потому ведет дело о принятии принцем православия. Любопытно, что в последние дни императрицы Анны иностранные министры знали о намерении обратить принца Антона в православие. Но понятно, что дело было трудное и потому откладывалось, когда опасность уменьшалась. Таким образом, с обеих сторон, на которые делилось правительство, не принималось быстрых и решительных мер по отсутствию лиц, способных на такие меры, ибо, самый даровитый между людьми, желавшими поддержать престол императора Иоанна, Остерман умел пользоваться обстоятельствами, делом чужих рук, умел ходить подземными, потаенными ходами, но был совершенно неспособен стать в челе решительного движения; единственный человек, способный к этому, Миних, был в опале, мог служить только страшилищем для принца Антона и Остермана и запасным орудием для правительницы и Юлии Менгден в крайнем случае. Войско, гвардия, могшие иметь сильное и решительное влияние при всяком важном событии, при всякой перемене, как показал пример восшествия на престол Екатерины I, восстановления самодержавия при Анне, свержения Бирона, гвардия не была на стороне правительства, которое не имело человека, который бы, с одной стороны, был ему предан, а с другой – пользовался любовью войска.
Такая слабость правительства, такое разъединение сил в нем не обещали прочности престолу Иоанна VI; это чувствовали и свои, и чужие, и последние употребляли всевозможные средства ускорить переворот для собственных целей.
Мы видели, что единовременно с императрицею Анною умерли государь австрийских земель император Карл VI и прусский король Фридрих Вильгельм I. Слабость русского правительства в царствование преемника Анны, внутренние смуты, поглощавшие все внимание, приходились именно в то время, когда в Европе поднималась сильная борьба и Россия не могла остаться ей чуждою, ибо по отношениям к соседним державам, Швеции, Польше и Турции, у нее определились отношения и к другим европейским державам, а теперь готовился переворот в системе этих держав: владения австрийского дома, союзного России, назначились к разделу, что усиливало Францию, враждебность которой к России была очевидна. Императором Карлом VI прекращалась мужская линия Габсбургского дома: у него была только одна дочь Мария Терезия, выданная замуж за герцога Франца-Стефана Лотарингского, который по Венскому миру променял Лотарингию на Тоскану. Карл VI хотел, чтоб все владения Габсбургов достались нераздельно его дочери, он думал, что дипломатическим путем, путем уступок, обеспечит дочери наследство, склонит все дворы признать его распоряжение, так называемую прагматическую санкцию, но жестоко ошибался: уступками он только выказывал свою слабость и тем приманивал хищников. Принц Евгений Савойский говорил ему, что единственное средство упрочить наследство за Мариею Терезиею – это держать наготове 180000 войска.
Кто же могли быть эти враги, против которых, по мнению Евгения Савойского, наследница Габсбургов оружием должна была защищать свое достояние? Разумеется, старый герой имел прежде всего в виду свое прежнее отечество, Францию, известную соперницу Габсбургов. Франция в описываемое время, казалось, возвратила свое прежнее значение, ослабленное в последние годы царствования Людовика XIV; особенно поднял ее Венский мир, блистательно окончивший бесславную для нее войну за польский престол: она выдала партию Лещинского в Польше, выдала Данциг, заставила тестя своего, короля, спасаться бегством, войска ее не ознаменовали себя никаким значительным делом, а между тем Франция приобрела Лотарингию. Конец венчает дело, и, по словам Фридриха II, с Венского мира Франция была решительницею судеб Европы. С войны за испанское наследство опасною соперницею Франции явилась Англия; но скоро можно было усмотреть, что ее влияние на дела континента вовсе не будет такое непосредственное, как влияние Франции. Англия по своему островному положению – отрезанный ломоть от континентальной Европы, – по своей конституции чужда завоевательных стремлений относительно Европы; вся ее деятельность обращена на другую сторону: она распространяет свои владения за океаном, ее господствующий интерес – торговый; она внимательно приглядывается и чутко прислушивается только там, где дело идет о ее торговых и промышленных выгодах, отчего политика ее принимает характер узкости и односторонности; Англия не любит войны, предпринимает ее только в крайности, когда прямо затронут ее господствующий интерес; любит вести войну чужими руками, давать деньги вместо войска и прекращать войну при первой возможности, когда опасность для ее господствующего интереса прошла. Интересы Ганноверской династии втягивали Англию в дела континента, но она сильно упиралась; и политика знаменитого министра двоих первых Георгов, Вальполя, явно обнаруживала основной характер национальной английской политики – стремление ограничиться тесным кругом насущных интересов страны, боязнь пред вмешательством в континентальные отношения, боязнь пред войною.
В конце 1739 года миролюбивая Англия объявила войну Испании, ибо затронут был господствующий интерес ее, интерес торговый. После долгой и упорной войны, бывшей следствием перемены династии и вмешательства чужих держав во внутренние дела Испании, последняя стала пробуждаться от долгого сна, и средства пробуждающегося народа выказались в преемственной деятельности троих министров – Альберони, Риперды и Патиньо. Морские силы и торговля Испании начали увеличиваться, она готовилась выйти из страдательного положения, в каком до сих пор держали ее иностранцы относительно торговли. Это сильно не понравилось англичанам. «Я замечаю с большим неудовольствием успехи, которые делает Патиньо в своем стремлении усилить испанский флот», – писал английский посланник; он же наивно жаловался своему правительству на злокозненность Патиньо, «который старается отстранить все, что наносит вред Испании». Жалобы посланника находили сильные отголоски в Англии, и миролюбивый Вальполь не был в состоянии сдержать порывы народа, затронутого в своем главном интересе. Пробуждение Испании, ее упорное стремление утвердиться в Италии заставили обратить на неё внимание и рассчитывать на ее участие в войне за австрийское наследство, в которую она должна была вступить, опять имея в виду Италию. Должен был принять участие в войне и король сардинский с целью распространить свои владения на счет австрийских областей в Италии, на. счет Милана. Сардинский король Виктор Амедей, по словам Фридриха II, был государем искусным в политике и ясно сознававшим свои интересы; политика Пьемонта состояла в том, чтоб держать равновесие между Австрией и обеими ветвями Бурбонского дома, французскою и испанскою, и этим приобретать средства к распространению своих владений.
Испания будет действовать в Италии; Франция также будет действовать с этой стороны, будет стараться привлечь к себе сардинского короля. Но Франция будет также действовать в Германии, здесь возбуждать против Австрии сильнейших владельцев. Кто же эти сильнейшие владельцы? Во-первых, курфюрст Саксонский, он же и король Польский. Саксония самая богатая страна Германии: она обязана своим богатством плодородию почвы и промышленности жителей; курфюрст получает 6 миллионов талеров ежегодного дохода, у него 24000 войска, но в случае нужды он может иметь еще 8000. Польша доставляла саксонскому курфюрсту королевский титул, но не прибавляла ничего к его силам, а личность курфюрста Августа II (короля Августа III) отнимала у Саксонии возможность играть видную роль. Вот портрет Августа III, хотя и писанный враждебною кистью Фридриха II, однако похожий: «Август был кроток по лени, щедр из тщеславия, без религиозных убеждений подчинялся своему духовнику и без любви преклонялся пред волею жены; кроме этих двух подчинений подчинялся еще любимцу графу Брюлю. Брюль отличался теми тонкостями и хитростями, которые составляют политику мелких владельцев; ни у кого не было больше платья, часов, кружев, сапогов, чулок и туфлей. Цезарь отнес бы его к числу тех отлично завитых и раздушенных голов, которых нечего бояться».
Сильным владельцем в Германии считался также курфюрст Баварский. Бавария приносила пять миллионов талеров дохода; Франция платила курфюрсту субсидию в триста тысяч талеров; но курфюрст не мог выставить в поле более 12000 человек.
Но сильнее всех курфюрстов Германии был курфюрст Бранденбургский, носивший титул короля Прусского. В 1740 году народонаселение прусских владений простиралось до трех миллионов, доходы – до семи миллионов с половиною, а число войска – до 76000 человек, из которых почти 26000 были иностранцы. Несоразмерность войска с количеством народонаселения была очевидна; войско было собрано прусским Калитою, королем-скопидомом Фридрихом Вильгельмом I, который копил войско точно так же, как копил деньги, видя в том и другом главные условия силы; он оставил своему преемнику 8700000 талеров в казне и ни копейки долгу. Накопленные силы требовали употребления, войско и деньги вызывали на войну, на завоевание, на приобретение новых сил. Разумеется, все здесь зависело от личности преемника короля-скопидома: деньги могли быть истрачены на пустые удовольствия; войско могло быть также истрачено или продано, как тогда водилось, могло исчезнуть в бесполезных войнах. Но преемником Фридриха Вильгельма был сын его Фридрих II, едва не казненный отцом за то, что отец с сыном не сошлись характерами. Фридрих II развил свои блестящие способности сильным вниманием к литературному движению XVIII века, развил свои способности посредством этого движения, не подчинившись ему в том, что не было полезно ему в его положении. Фридрих II философствовал, либеральничал себе на уме, писал против Макиавелли и не разбирал средств для достижения своих целей. Он решился воспользоваться вопросом об австрийском наследстве, чтоб употребить накопленные отцом войско и деньги для расширения своих владений. Но он видел, что средств Пруссии недостаточно для ведения успешной войны, и начал искать союзников. Вот его соображения: Франция кроме старинной ненависти к англичанам питала одинаковую вражду и к австрийскому дому; Франция хотела добыть Фландрию и Брабант и довести свои границы до Рейна. Такой план не может быть исполнен вдруг: надобно, чтоб он созрел от времени и чтоб обстоятельства ему благоприятствовали. Таким образом, Франция могла быть верною союзницею в войне против Австрии. Что касается других государств, то Испания и Австрия почти равны силами; но Испания может вести войну только с Португалией или с Австрией в Италии, тогда как Австрия может воевать всюду: у нее больше подданных, чем у короля испанского, и она может посредством интриги присоединить к своим силам силы Германской империи. Но Испания богаче Австрии; последняя, как бы ни обременяла налогами своих подданных, все будет нуждаться в иностранных субсидиях для войны; кроме того, она истощена турецкою войною, обременена долгами. Пруссия не так сильна, как Испания и Австрия, не может меряться с ними один на один, но может занять следующее за ними место. Пруссия может действовать, только опираясь на Францию или на Англию. Можно идти вместе с Франциею, которая всегда желает себе славы и австрийскому дому унижения. От англичан можно вытянуть только субсидии, которые они дадут, имея в виду собственные интересы.
Фридрих не ошибся относительно чувств Франции к австрийскому дому, но ошибся относительно военных средств Франции, которая была уже не прежняя. На ее престоле сидел Людовик XV, который уронил монархическое начало во Франции настолько, насколько оно было поднято знаменитым его предшественником; вместо короля, дряхлого в молодости своей, управлял дряхлый летами кардинал Флёри, не любивший войны, старавшийся поддерживать значение Франции только средствами дипломатическими. Аристократия французская также одряхлела и не могла выставить ни одного замечательного полководца. Когда 20 октября 1740 года умер император Карл VI, во Франции произошло движение, но движение конвульсивное, которое лучше всего выразилось в деятельности графа Белиля, вождя воинственной партии. Никакого заранее составленного плана действия не было.
Дочь Карла VI, Мария Терезия, приняла титул королевы Венгерской и Богемской, но курфюрст Баварский Карл предъявил свои права на габсбургское наследство как муж дочери старшего брата Карла VI, бывшего императора Иосифа I. Баварские претензии остались бы претензиями, если бы в Германии не было Фридриха II прусского. Когда другие еще думают и пишут, Фридрих начинает дело. Несмотря на то что Пруссия признала права Марии Терезии, или прагматическую санкцию, прусское войско в конце 1740 года вступило в Силезию под предлогом, чтоб другие претенденты на австрийское наследство не заняли этой провинции; в то же время Фридрих предложил Марии Терезии, что гарантирует прагматическую санкцию и поможет мужу ее, Францу Лотарингскому, получить императорскую корону, если она уступит Пруссии часть Нижней Силезии за 6 миллионов. Предложение было отвергнуто. Мария Терезия обратилась к державам, гарантировавшим прагматическую санкцию: помощи ниоткуда, а между тем пруссаки уже овладели большею частью Силезии. Удержит ли Фридрих свою добычу? Решение этого вопроса зависело от Франции и России. Во Франции Белиль настаивал на необходимости войны: правительство отдаст отчет потомству, если не воспользуется таким благоприятным случаем для окончательного сокрушения австрийского могущества; не нужно много войска, много денег для раздробления австрийских владений, и после этого раздробления в Германии не будет уже ни одного сильного государства, которое было бы опасно для Франции; надобно соединиться с Бавариею, давнею союзницею Франции, дать курфюрсту Карлу императорскую корону, Богемию, австрийскую Швабию, Тироль, Верхнюю Австрию; Милан отдать второму сыну испанского короля, женатому на дочери Людовика XV; Марии Терезии оставить Венгрию, Нижнюю Австрию и Бельгию (которая, принадлежа к такому слабому и отдаленному государству, может быть всегда легкою добычею Франции). Старик Флёри был против войны, но за войну была, любовница королевская, придворные; дочь короля, жена испанского принца, присылала отцу слезные письма, требуя надела своему мужу в Италии на счет Австрии, – и Людовик XV объявил себя за войну; Флёри уступил.
Но что скажут на другом, противоположном, восточном краю Европы, в России? Фридрих II пред началом своей деятельности сделал смотр всем державам Европы, их средствам, чтоб уяснить себе, против кого можно успешно действовать и где искать помощи. Разумеется, он не мог забыть о России: он подходил с разных сторон к этой новорожденной загадочной империи, всматривался внимательно и заботливо, то успокаивал себя, то вдруг тревожился. Россия, казалось Фридриху в 1740 году, не имела достаточно значения в европейской политике, чтоб дать перевес той стороне, за которую она стояла. Влияние этой новой империи не простиралось далее Швеции и Польши. Петр I, чтоб цивилизовать свой народ, работал над ним как крепкая водка над железом, был и законодателем и основателем обширной империи; он создал людей, солдат, министров, основал Петербург, завел значительный флот и заставил всю Европу уважать свой народ и свои удивительные таланты.
«В 1740 году Россия могла выставить в поле без усилия 170000 войска; флот ее состоял из 12 линейных кораблей, 26 кораблей низшего разряда и 40 галер. Доходы империи простирались до 15 миллионов талеров – сумма умеренная в сравнении с громадным пространством страны; но в России все дешево. Самая необходимая для государей жизненная потребность – солдаты – не стоит здесь и половины того, что тратят на их содержание другие государства Европы. Петр I составил проект, какого не составлял ни один государь до него. Завоеватели стараются только о том, чтоб распространить свои владения, а Петр хотел сократить пространство своего государства, потому что последнее было дурно населено в сравнении с обширностью. Он хотел сосредоточить 12 миллионов жителей, расселенных по империи, между Петербургом, Москвою, Казанью и Украйною, чтоб это пространство было хорошо населено и обработано; остальные же области представляли бы пустыню, превосходную защиту от персиян, турок и татар. Смерть помешала великому человеку привести в исполнение этот план. После несчастий Карла XII и утверждения Августа Саксонского в Польше, после побед Миниха над турками Россия держала в своих руках судьбы Севера; русские были так страшны, что никто не мог ждать успеха в нападении на них, ибо, чтоб достигнуть до них, нужно пройти пустыни и можно было все потерять, если бы даже ограничиться оборонительною войною в случае их нападения. У них в войске множество татар, козаков и калмыков; эти кочевые орды хищников и зажигателей способны опустошить сильные, цветущие провинции, прежде чем регулярное русское войско вступит в них. Для избежания этих опустошений соседи уклоняются от столкновений с Россиею, а русские смотрят на союзы, заключенные ими с другими народами, как на покровительство, которым они удостаивают своих клиентов».
Фридрих как будто предчувствовал удовольствие, какое должны были впоследствии доставить ему татары, козаки и калмыки. Россия миролюбива, обращает внимание только на ближайших соседей; но именно для ближайших целей она определила взгляды свои и на отношения к другим государствам. Так, она держалась австрийского союза по одинаковости интересов относительно Турции и Польши и отвергала союз французский. В интересах России не допускать крайнего ослабления Австрии и преобладания Франции при союзах последней с Турциею и Швециею. Это хорошо понимали в Западной Европе и принимали свои меры: Франция держала наготове Швецию, чтобы при первой надобности спустить ее на Россию и таким образом отвесть последнюю от подания помощи Австрии; прусский король спешит сблизиться с Россиею, предлагает ей оборонительный союз, зная. что у нее такой же союз с Австрией. Только смерть помешала императрице Анне подписать союзный договор с Пруссиею: враждебные отношения Швеции заставляли искать ближайшего к прибалтийским областям союзника; кроме того, на союзе настаивал Бирон, ибо в союзном договоре Пруссия гарантировала Курляндию. По смерти Анны Бирон – регент; он свержен, но первым министром становится фельдмаршал Миних, который не терпит Австрии за последний мир с Турциею. Миних явно выставляет себя другом Пруссии, требует союза с нею; Остерман представляет необходимость уже по существующим обязательствам охранять Австрию, на которую новый предлагаемый союзник намерен напасть, – и тогда в каком положении найдется Россия? Анна Леопольдовна пишет письмо Фридриху II, говорит о слухах, что прусские войска идут в Силезию, уверяет прусского короля в своей дружбе, но выражает сильное желание, чтоб Фридрих удержался от возбуждения военного пламени в большей части Европы.
11 декабря его высокографское сиятельство, господин кабинетный первый министр, генерал-фельдмаршал граф фон Миних послал объявить другим членам Кабинета, что он в заключении прусского трактата никакого особливого затруднения не находит, только одно сомнительно: прусским министром сообщено, что король его с войском прямо пошел в Силезию, и поэтому еще надобно посоветоваться сообща, следует ли заключать с ним договор или нет? Вице-канцлер граф Головкин подал мнение, что Россия по существующим обязательствам с венским двором должна его защищать, и потому надобно повременить заключением прусского трактата, пока усмотрится, какое участие морские державы примут в защите Австрии и сама она чем будет отвечать на такое наглое нападение: может быть, венский двор с прусским полюбовно разделается, заплатив некоторую сумму денег? В донесении наших министров при иностранных дворах, особенно при венском, мы усмотрим, надобно ли нам за Австрию вступаться; но при этом не надобно спешить предложением действительной помощи, а дожидаться, будут ли морские державы действительными силами вступаться за венский двор или будут употреблять только добрые услуги. Здешнему министерству надобно принять в рассуждение нынешнюю систему в Европе, как недавно голландцы по смерти цесаря сделали, и, взяв за основание состояние здешнего государства (которое хотя и плохо вследствие тяжких войн, однако ныне случай есть совершенно его поправить), постановить между собою правила, каким образом по здешнему состоянию поступать с другими державами; составивши такой план, легко будет здешнему министерству и говорить с пребывающими здесь иностранными министрами, и содействовать интересам их дворов. Если венский двор станет требовать помощи по союзному договору, то отговариваться, что государство истомлено польскою и турецкою войнами и потому не может подать скорой помощи, а между тем надобно смотреть, что будут делать морские державы. Если прусский министр станет неотступно домогаться заключения союзного договора, то не удобнее ли будет весь этот договор с сепаратными артикулами показать австрийскому резиденту Гогенгольеру, и когда он объявит, что в нем нет ничего противного его двору, то договор и можно будет заключить.
Хотели дожидаться донесений русских министров при иностранных дворах, особенно из Вены. Ланчинский в начале 1741 года доносил о морских державах, что Голландия являет склонность помочь Марии Терезии, но притом желает, чтоб какая-нибудь другая держава прежде нее оказала эту помощь; притом находит трудность, что полки посылать далеко. Английский король показывает себя склоннее прежнего; но так как прошел слух, что с прусской стороны сделаны Марии Терезии выгодные предложения, то английский король прежде всего желает их сообщения; при этом советует полюбовно помириться, но без малейшего нарушения прагматической санкции, иначе какая-нибудь держава откажется от гарантии этой санкции под предлогом, что сама наследница Карла VI нарушила ее и таким образом освободила других от гарантии. У прусского короля в Силезии до 50000 войска да еще ожидается 20000, и потому страна может быть спасена только диверсиею с русской стороны, чего усиленно домогаются в Вене, ибо мирное посредничество России не помогает. Фридрих II, прочтя грамоту русского министра, только поморщился, но от своих поисков не унялся. Франция молчит в Вене и интригует в Германии, располагает курфюрстами Баварским, Кельнским и Пфальцским, обещает Баварскому провозгласить его щвабским королем и добыть ему часть австрийского наследства; курфюрсты Майнцский и Трирский по слабости ничего не могут сделать, и, таким образом, Франция грозит всемирною бурбонскою монархиею.
В Петербурге хотели воспользоваться затруднительным положением Марии Терезии и заставить признать императорский титул русских государей. Но австрийские министры и тут не сдались: государственный секретарь барон Бартенштейн сказал Ланчинскому, что надобно подождать. «Знаете, – сказал он, – сколько явных врагов и тайных недоброжелателей у нас в империи, особенно при предстоящем императорском избрании, самые маловажные обстоятельства толкуют злостно, а за такой поступок стали бы сильно кричать и подняли гонение». Петербургский двор требовал также, чтоб в переписке между обоими Дворами употреблялся не латинский, а немецкий язык, понятный правительнице и мужу ее. На это министры отвечали, что Венгрия есть первенствующее королевство в державе Марии Терезии, а короли венгерские исстари употребляли латинский язык. Ланчинский возражал, что латинский язык принадлежит римским цесарям, а Мария Терезия есть немецкая государыня, и Венгрия принадлежит ей как эрцгерцогине австрийской; но министры упорно стояли при своем, указывая, что французский посол не принял первой известительной грамоты о восшествии Марий Терезии на престол, потому что грамота была не на латинском языке. Министры жаловались: «У нас сильные враги и могущественные друзья; только первые на наснападаютдействительно, а дружеская помощь еще далеко, тогда как без нее после двух несчастных, разорительных войн здешнему дому не устоять; один на другого ссылается: английский король указывает на союз, который надеется заключить с петербургским двором. Итак, единственная надежда остается на Россию, которая должна сделать почин и ободрить приятелей наших».
На эти донесения в Петербурге отвечали: «Целый свет не может довольно надивиться слабому оборонительному состоянию венского двора; надобно было ожидать, что в таком крайнем случае употребятся и крайние меры. Всю тягость войны навалить на союзников невозможно. Королева венгро-богемская – главнейшая интересованная партия: от нее и главнейшие действия ожидаются, которым союзники должны помогать. Такие большею частию ответы получаем от всех дворов, где мы по верному нашему доброжелательству в пользу ее величества стараемся. Вы можете внушать, что ничто другие державы не может так склонить к поданию скорейшей помощи, как прямые и сильные действия с королевиной стороны. На жалобы австрийских вельмож, что Россия оставляет их без помощи, можете отвечать, что если кому жаловаться, то нам; но, избегая неприятных объяснений, мы все предаем забвению. О Франции и сумнительных ее поступках мы уже давно с венским двором в конфиденции изъяснились; но жаль, что все наши изъяснения были мало уважены, и следствия этого теперь ясны. Швеция одною Франциею против нас двигается; старанием Франции заключен против нас оборонительный союз между Швециею и Турциею; король прусский в надежде на Францию так смело и отважно поступает, ибо Франция одною миною и декларациею могла его удержать; курфюрста Баварского Франция содержит и явно прочит его в императоры, без сомнения желая доставить ему притом и значительную часть австрийского наследства, ибо без этого императорское достоинство было бы ему тяжело; курфюрстов Кельнского и Пфальцского Франция утверждает в их противных положениях; Англия и Голландия должны смотреть на Францию, боясь от нее нападения, если станут помогать Австрии; сколько Франция помогла в бывших с Портою несогласиях и в нынешнем последнем случае, о том в Вене известно и в том состоят все плоды, которые мы все до сего времени от Франции имеем, и можно видеть, что она теперь ищет во всем свете зажечь военный огонь, а потом уже будет приводить в исполнение свои дальновидные намерения с наибольшею силою и с наименьшею тягостью и опасностью. Хотя жаль, что мы, отдавая сами себя и свои интересы в руки Франции, привели эту державу в такое опасное для нас состояние: однако дело уже сделано, и ничего другого не остается, кроме принятия сильных мер».
Между тем в апреле ожидали в Вену патриарха Пекского и администратора митрополии всего сербского и славянского народа: патриарх должен был приехать на поклон к новой королеве Марии Терезии, и Ланчинский имел указ из Петербурга, чтоб патриарх в своей капелле отслужил благодарственный молебен о здравии императора Иоанна, его родителей и цесаревны Елисаветы Петровны по приложенной печатной форме. Ланчинский доносил, что указ исполнен с большим торжеством: он, посланник, ездил на патриаршую квартиру шестернею; сначала была литургия с достодолжным поминовением по форме, потом сам патриарх, надев богатое облачение и драгоценную митру – дар государей русских, служил молебен с четырьмя архиереями – петервардейнским, кроатским и двумя, выехавшими из турецкой Сербии; после молебна председатель патриаршей консистории говорил проповедь, приличную настоящему торжеству. За такой
Когда в том же апреле Ланчинский донес своему двору, что в Вене обрадованы готовностью Англии и Голландии помогать венгерской королеве, то получил ответ: «С сожалением мы видим, что до сего времени все дворы, гарантировавшие прагматическую санкцию ограничиваются одними представлениями прусскому королю, а к самому делу или хотя к надежному уговору и плану важных действий в случае недействительности представлений еще никто не приступает. Все желают, чтоб мы наперед начали действительное нападение на Пруссию, ясно в том намерении, чтоб нас только затянуть, а сами наперед будут смотреть, как наши дела пойдут, и тогда уж станут свои меры принимать. Но таким поведением они будут только дела тянуть, на нас свалили всю тягость, тогда как мы одни достаточную силу для поправления дела употребить не в состоянии: ожидаем ежедневно шведского нападения; следовательно, наше вмешательство в войну повело бы только к тому, что противная сторона с большею силою наступила бы на австрийские земли; и так как тамошний двор не в состоянии обороняться, то отворились бы ворота и другим к нападению на владения Марии Терезии и низложению Австрийского дома, несмотря на наши действия, и потом, соединя свои силы с шведскими, враждебные державы станут действовать и против нас. Мы сами от души сожалеем, что шведские движения, происходящие по французским внушениям и за французские деньги, побуждают нас к сильному вооружению и препятствуют употребить все наши войска в пользу общего дела. Вы можете о всем этом сообщить в конфиденции при удобном случае, в надежном месте».