Россия заняла важное место среди европейских держав с могущественным влиянием, особенно на судьбу держав соседних. Понятно, что последние должны были заботливо следить за внутренними переменами в ней и сильно волноваться вопросом: кто будет преемником Екатерины? Особенно этот вопрос был важен для Дании, которой вступление на русский престол герцогини голштинской грозило страшною опасностию, а вступление великого князя Петра уменьшало или даже уничтожало опасность. Датский министр в Петербурге Вестфален должен был больше всех трудить свою голову над придумыванием средств, какими можно было помочь возвести на престол великого князя Петра, и наконец нашел средство: оно состояло в том, чтоб отнять у партии, враждебной Петру, ее главу Меншикова и заставить его действовать в пользу Петра. Но Вестфален, по известным отношениям своего двора к русскому, не мог сам действовать и обратился к министру другого двора, которого интересы относительно престолонаследия в России были тождественны с интересами датскими. Мы видели, что Остерман, разбирая средства великого князя Петра, указывал на поддержку, которую он должен найти у австрийского двора, будучи племянником цесаревны. Теперь с австрийским двором был заключен союз, и посланник цесаря, граф Рабутин, занимал самое видное место в Петербурге между представителями европейских дворов, пользовался наибольшею доверенностию и доступом. К нему-то и обратился Вестфален с предложением привлечь Меншикова на сторону великого князя указанием на блестящую будущность, которая ожидает его при Петре, если он выдаст за него дочь свою; со стороны цесаря Рабутин обещал Меншикову первый фьеф, какой только сделается вакантным в империи. Разумеется, Меншиков должен был с радостию принять это предложение, представлявшее ему такой блестящий выход из его затруднительного положения. Оставалось получить согласие императрицы на брак великого князя с княжною Меншиковою. Светлейший воспользовался тем, что дочь его была сговорена за польского выходца графа Сапегу, но императрица взяла этого жениха для своей племянницы Скавронской, и Меншиков в вознаграждение начал просить согласия на брак своей дочери с великим князем. Императрица согласилась. Нужно ли объяснять это согласие одним упадком нравственных сил в Екатерине, о котором доносили некоторые иностранные министры дворам своим, или Екатерина видела невозможность отстранить от престола великого князя в пользу одной из дочерей своих и думала, что упрочивает их положение, соединяя с будущим императором человека, на признательность которого имела право рассчитывать?
Как бы то ни было, дело было решено в марте 1729 года, и это решение привело в ужас цесаревен и их приверженцев. Обе цесаревны бросились к ногам матери, заклиная ее подумать о гибельных следствиях сделанного ею шага: к ним на помощь явился Толстой с своими представлениями: он говорил об опасности, какой императрица подвергает своих детей и своих самых верных слуг; грозил, что последние, не будучи в состоянии с этих пор быть ей полезными, принуждены будут ее покинуть; он сам скорее подвергнет жизнь свою опасности, чем станет спокойно дожидаться страшных последствий ее согласия на просьбу Меншикова. Екатерина защищалась, говорила, что не может изменить слову, данному по фамильным причинам, и брак великого князя на Меншиковой не переменит нисколько ее тайного для всех намерения относительно престолонаследия. Несмотря на то, представления Толстова произвели сильное впечатление на Екатерину, и герцог голштинский стал надеяться на победу; речь Толстова была положена на бумагу: Бассевич носил ее в кармане и всем читал. Но радость была непродолжительна: Меншиков имел вторую секретную аудиенцию, и дело было решено окончательно.
Меншиков торжествовал. На его стороне по крайней мере, по-видимому, был представитель старого вельможества князь Дм. Мих. Голицын, который видел себя наконец у цели своих желаний: в противном лагере раздор, и посредством того самого Меншикова, который возвел на престол Екатерину, можно возвести Петра, а там что бог даст! Соединенные противники были неодолимы, а поодиночке можно одолеть и Меншикова. Другие понимали дело именно так, что Голицын ласкает Меншикова только до поры до времени; но Меншикову, как человеку его происхождения, обремененному до сих пор ненавистию старой знати, приятно было думать, что теперь он становится с нею заодно, в челе ее. С ним заодно был первый делец Остерман, который видел всю невозможность обойти великого князя и пристал к партии, на стороне которой был теперь верный успех. Меншиков, Голицын, Остерман и австрийский посланник Рабутин составляли теперь тайный совет, в котором рассуждалось о будущем России, и всего важнее было то, что Россия принимала охотно это будущее, которое вполне ее удовлетворяло, обеспечивая ее спокойствие.
Меншиков торжествует, он в безопасной пристани, а Толстой с товарищами играет в опасную, отчаянную игру. Где же его товарищи? Их не видно, он один, а два года тому назад их было много, и все сильные люди. Ягужинский, заклятый враг Меншикова, человек смелый, далеко в Польше; тесть его, граф Головкин, слишком осторожен, напролом не пойдет; великий адмирал граф Апраксин в затруднительном положении между двумя друзьями – Меншиковым и Толстым, разделившимися теперь в противоположных стремлениях, а как было прежде хорошо, покойно старику опираться на таких двоих друзей и как обоим друзьям было выгодно держаться за такого старика! Говорили, что Апраксин сделал выбор, стал на сторону Толстова, но от него трудно было ожидать деятельной помощи в минуту решительную. Таким образом, Толстому нечего было надеяться на людей, высоко стоявших, – великого канцлера и великого адмирала. Он должен был обратиться к людям второстепенным, кто посмелее: таковы были старый генерал Ив. Ив. Бутурлин и только что возвратившийся из курляндской посылки граф Девьер, оба враждебные Меншикову, несмотря на то что Девьер был женат на родной сестре светлейшего Анне Даниловне. Недавно, только во время курляндской посылки, Девьер был произведен в генерал-лейтенанты, но он уже мечтал о месте в Верховном тайном совете. Бутурлин и Девьер были равнодушны к вопросу, кто будет преемником Екатерины; они боялись одного – усиления Меншикова, и если они желали отстранения от престола Петра, так потому только, что Петр вступал в брак с дочерью Меншикова; один Толстой прямо не хотел Петра, боясь, что сын отплатит ему за то, что он сделал против отца.
«Меншиков, – говорил Бутурлин, – что хочет, то и делает, и меня, мужика старого, обидел, команду отдал мимо меня младшему, к тому ж и адъютанта отнял, и откуда он такую власть взял? Разве за то он меня обижает, что я ему много добра делал, о чем он сам хорошо знает, а теперь забыто! Так-то он знает, кто ему добро делает! Не думал бы он того, что князь Дм. Мих. Голицын, и брат его, и князь Борис Ив. Куракин, и их фамилии допустили его, чтоб он властвовал; напрасно он думает, что они ему друзья; как только великий князь вступит на престол, то они скажут Меншикову: „Полно, миленький, и так ты нами долго властвовал, поди прочь!“ Если б великий князь сделался наследником по воле ее величества, то князь Борис Иванович (Куракин, как близкий родственник) тотчас прикатил бы сюда. Меншиков не знает, с кем знаться: хотя князь Дмитрий Михайлович манит или льстит, не думал бы, что он ему верен только для своего интереса».
Девьер толковал так же о Меншикове. «Что же вы молчите? – говорил он Толстому. – Меншиков овладел всем Верховным советом; лучше б было, если б меня в Верховный совет определили». Толстой толковал свое: «Если великий князь будет на престоле, то бабку его возьмут из монастыря, а она будет мне мстить за мои к ней грубости и будет дела покойного императора опровергать». Все соглашались, что брак великого князя на дочери Меншикова опасен: Меншиков будет больше добра хотеть зятю своему, чем императрице и ее дочерям. Но как быть? Ждать: а если что случится с императрицею? Меншиков дремать не будет. Надобно представить императрице необходимость распорядиться поскорее престолонаследием. Но которую выбрать из дочерей? Девьеру и Бутурлину больше нравилась старшая, Анна Петровна: «Нравом она изрядным, умильна и приемна, и ум превеликий, много на отца походит и человечеством изрядная; и другая цесаревна изрядная, только будет посердитее». Но Толстой был за Елисавету, потому что муж Анны, герцог голштинский, смотрел на Россию только как на средство добыть престол шведский. Елисавету Петровну надобно возвести на престол; но как освободить ее от страшного соперника, великого князя Петра? Он еще мал, пусть поучится, потом он поедет за границу еще поучиться, как делают другие принцы, а тем временем цесаревна коронуется и утвердится на престоле.
Но главным орудием успеха считалось войско, и герцог голштинский говорил Толстому: «Хочу просить себе у государыни чина генералиссимуса, а лучше, если б мне отдали Военную коллегию: я бы тогда силен был в войске и ее величеству верен». «Изрядно, – отвечал Толстой. – Извольте промышлять к своей пользе, что вам угодно».
Все эти речи происходили в ожидании, что время еще не ушло, что можно еще и помешать браку великого князя на дочери Меншикова: жених еще молод, ему надобно учиться в России, надобно учиться за границею, а между тем можно склонить императрицу назначить наследницею цесаревну Елисавету. Разумеется, медлить было опасно, потому что здоровье Екатерины не было надежно; надобно поскорее обратиться с этою просьбой к императрице, но кто возьмется за такое деликатное дело? Толстой брался: подговаривал и Девьера, чтоб и тот не упустил благоприятного случая; Девьер трусил, подбивал Бутурлина, которого считал посмелее. «Что же вы не доносите императрице? – говорил он ему. – Я говорил о доносе с Толстым, и тот сказал: лучше донесть из нас кому одному». «Для чего вы к ее величеству не ходите?» – спрашивал Девьер Бутурлина. «Нас не пускают», – отвечал тот. «Напрасно затеваете, – продолжал Девьер, – сами ленитесь и не ходите, а говорите, что не пускают». Герцог голштинский говорил, что он пробовал делать императрице намеки, но она промолчала.
Решительная минута наступила ранее, чем ожидали эти господа. 10 апреля у императрицы открылась горячка. Герцог голштинский прислал сказать Толстому, чтоб приехал для совещания в дом к Андрею Ушакову; Толстой отправился к Ушакову, но не застал его дома и пошел во дворец. На дороге нагоняет его герцог голштинский в коляске, сажает его с собою и везет к себе; приехавши домой, рассказывает ему, что императрица очень больна, мало надежды на выздоровление; тут приходит Андрей Ушаков, и герцог говорит: «Если императрица скончается, не распорядившись насчет престолонаследия, то мы все пропадем; нельзя ли теперь ее величеству говорить, чтоб объявила наследницею дочь свою?» «Если прежде этого не сделано, то теперь уже поздно, когда императрица при смерти», – отвечал Толстой, и Ушаков согласился с этим.
Одни, чувствуя свою слабость, говорили, что поздно; другие в сознании своей силы спешили достигнуть цели своих стремлений; по поводу опасной болезни императрицы созваны были во дворец: члены Верховного тайного совета. Сенат, Синод, майоры гвардии и президенты коллегий для совещания о престолонаследии. Было три предложения: за цесаревну Елисавету, за цесаревну Анну и за великого князя Петра. Последнее, разумеется, взяло верх, и согласились, чтоб новый император оставался несовершеннолетним до 16 лет; во время малолетства Верховный тайный совет сохраняет свое настоящее значение и состав, кроме того, что цесаревны Анна и Елисавета занимают в нем первые места; никакое его решение не имеет силы, если не будет подписано всеми членами без исключения; великий князь и все его подданные должны обязаться страшною клятвой не мстить никому из подписавших смертный приговор его отцу. При совершеннолетии государя цесаревны получают по 1800000 рублей и между ними поровну разделяются все бриллианты их матери.
В то время когда Толстой решил, что уже опоздали, Девьер своим неосторожным поведением во дворце дал Меншикову возможность захватить в свои руки враждебных ему людей. После 16 апреля канцлер граф Головкин получает от Меншикова бумагу при следующей записке: «Извольте собрать всех к тому определенных членов и объявить указ ее величества и всем, не вступая в дело, присягать, чтоб поступать правдиво и никому не манить, и о том деле ни с кем нигде не разговаривать и не объявлять; кроме ее величества, и завтра поутру его допросить и, что он скажет, о том донесть ее императорскому величеству, а розыску над ним не чинить». Указ состоял в том, что комиссия должна была допросить генерал-лейтенанта Девьера по следующим пунктам: 1) понеже объявили нам их высочества государыни цесаревны, что сего апреля 16 числа во время нашей по воле божией при жестокой болезни параксизмуса все доброжелательные наши подданные были в превеликой печали, а Антон Девиер, в то время будучи в доме нашем, не только не был в печали, но и веселился и плачущуюся Софью Карлусовну (Скавронскую, племянницу императрицы) вертел вместо танцев и говорил ей: «Не надобно плакать». 2) В другой палате сам сел на кровать и посадил с собою его высочество великого князя и нечто ему на ухо шептал; в тот час и государыня цесаревна Анна Петровна, в безмерной быв печали и стояв у стола в той же палате, плакала; и в такой печальный случай он, Девьер, не встав против ее высочества и не отдав должного рабского респекта, но со злой своей продерзости говорил ее высочеству, сидя на той кровати: «О чем печалишься? Выпей рюмку вина!» И, говоря то, смеялся и пред ее высочеством по рабской своей должности не вставал и респекта не отдавал. 3) Когда выходила в ту палату государыня цесаревна Елисавета Петровна в печали и слезах, и пред ее высочеством по рабской своей должности не вставал и респекта не отдавал и смеялся о некоторых персонах. 4) Его высочество великий князь объявил, что он, Девиер, в то время, посадя его с собою на кровати, говорил ему: «Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля, а матери твоей не быть уже живой» – и при том его высочеству напоминал, что его высочество сговорил жениться, а они за нею (за невестою его) будут волочиться, а его высочество будет ревновать. 5) Ее высочество великая княжна (Наталья Алексеевна, сестра великого князя Петра) объявила, что в то время рейхсмаршал, генерал-фельдмаршал светлейший князь, видя его, Девиеровы, такие злые поступки, ее высочеству говорил, чтобы она никого не слушала, но была бы всегда при матушке с ним, светлейшим князем, вместе.
Девьер отвечал, что 16 апреля в доме ее величества в покоях, где девицы сидят, попросил он у лакея пить и назвал его Егором; князя Никиту Трубецкого называли шутя товарищи его Егором, и когда он, Девьер, попросил у лакея пить и назвал его Егором, то Трубецкой на это слово обернулся, и все засмеялись: великий князь спросил у него: «Чему вы смеетесь?» И он, Девьер, ему объяснил, что Трубецкой этого не любит, и шепнул на ухо, что он к тому же и ревнив. Софью Карлусовну вертел ли, не помнит. Цесаревне Анне Петровне говорил упомянутые в обвинении слова, утешая ее. Цесаревна Елисавета Петровна сама не велела никому вставать. Великому князю означенных в обвинении слов не говорил, а прежде говаривал часто, чтоб изволил учиться, а как надел кавалерию – худо учится и еще, как сговорит жениться, станет ходить за невестою и будет ревновать и учиться не станет. Комиссия представила эти ответы императрице, от имени которой было написано следующее: «Мне о том великий князь сам доносил самую истину: я и сама его (Девьера) присмотрела в его противных поступках и знаю многих, которые с ним сообщники были, и понеже оное все чинено от них было к великому возмущению, того ради объявить Девьеру последнее, чтоб он объявил всех сообщников».
Получивши на пытке 25 ударов, Девьер объявил о известных нам разговорах с Толстым и Бутурлиным. Кроме этих лиц и Ушакова к делу примешаны были известный уже нам Григорий Скорняков-Писарев, Александр Львович Нарышкин, молодой князь Иван Алексеевич Долгорукий, который, как мы видели, находился при герцоге голштинском; все эти лица высказывались против брака великого князя Петра на дочери Меншикова. 6 мая состоялся указ: «Девьера и Толстова, лишив чина, чести и деревень данных, сослать: Девьера – в Сибирь, Толстова с сыном Иваном – в Соловки; Бутурлина, лиша чинов, сослать в дальние деревни; Скорнякова-Писарева, лиша чина, чести, деревень и бив кнутом, послать в ссылку; князя Ивана Долгорукого отлучить от двора и, унизя чином, написать в полевые полки; Александра Нарышкина лишить чина и жить ему в деревне безвыездно; Ушакова определить к команде, куда следует». Потом прибавлено: «Девьеру при ссылке учинить наказанье, бить кнутом».
Герцог голштинский находился в самом печальном положении: хотя и соглашались, чтоб цесаревны занимали первые места в Верховном тайном совете, и обещали им деньги и бриллианты, но это не было обеспечено; не обеспечена была русская помощь при достижении главных целей – возвращения Шлезвига и добытия шведского престола. «Где вы, мой любезный Бассевич? – говорил герцог своему министру. – Если теперь вы нам не поможете, то мы вконец пропали». Бассевич отправляется к Меншикову, начинает ему представлять «с умилением», что обе цесаревны, Анна и Елисавета, дочери Петра Великого, которому он, Меншиков, может приписать свое счастие. Меншиков пришел в умиление и согласился выдать на каждую принцессу по миллиону денег, установить порядок престолонаследия и подтвердить договоры с герцогом голштинским; все это должно заключаться в завещании императрицы, где также должно быть означено, что Петр должен вступить в супружество с дочерью Меншикова. Но кто сочинит завещание? Никто не отыскивался. Тогда Бассевич, не могши вытерпеть, по его словам, чтоб герцог и обе принцессы пришли все в крайнюю нищету, сочинил наскоро завещание, которое Меншиков дал подписать цесаревне Елисавете. Герцог голштинский обязывался при этом заплатить светлейшему князю с миллиона 80000 руб.: 60000 вперед, а 20000 при последней выдаче. Несмотря на то, Меншиков сказал Бассевичу, что герцог должен выехать из России, потому что ему, как шведу, не доверяют.
Нужно было спешить с завещанием. Мы видели, что императрица занемогла 10 апреля; 16-го, когда Девьер неприлично вел себя во дворце, был кризис, после которого стало легче, и несколько дней надеялись на выздоровление; но потом кашель, прежде слабый, стал усиливаться, обнаружилась лихорадка, больная стала ослабевать день ото дня, и явились признаки повреждения легкого. 6 мая, в девятом часу пополудни, Екатерина скончалась. На другой день, 7 мая, собрались в дворец вся царская фамилия, члены Верховного тайного совета, Синода, Сената, генералитет и начали читать завещание покойной императрицы, подписанное собственною ее величества рукою, как сказано в журнале Верховного тайного совета. Завещание это состояло из 15 пунктов: 1) великий князь Петр Алексеевич имеет быть сукцессором, 2) и именно со всеми правами и прерогативами, как мы оным владели. 3) До …лет не имеет за юностию в правительство вступать. 4) Во время малолетства имеют администрацию вести наши обе цесаревны, герцог и прочие члены Верховного совета, которой обще из 9 персон состоять имеет. 5) И сим иметь полную власть правительствующего самодержавного государя, токмо определения о сукцессии ни в чем не отменять. 6) Множеством голосов вершать всегда, и никто один повелевать не имеет и не может. 7) Великий князь имеет в Совете присутствовать, а по окончании администрации ни от кого никакого ответа не требовать. 8) Ежели великий князь без наследников преставится, то имеет по нем цесаревна Анна с своими десцендентами, по ней цесаревна Елисавета и десценденты, а потом великая княжна и ее десценденты наследовать, однако ж мужеска пола наследники пред женским предпочтены быть имеют. Однако ж никогда российским престолом владеть не может, который не греческого закона или кто уже другую корону имеет. 9) Каждая из цесаревен, понеже от коронного наследства своего родного отца выключены, в некоторое награждение кроме приданых 300 тыс. рублев и приданого один миллион рублей наличными деньгами получить, и оные во время малолетства великого князя им помалу заплачены быть, которых ни от них, ни от их супругов никогда назад не требовать; тако ж имеют они, обе цесаревны, все наши мобилии в камнях драгоценных, деньгах, серебре, уборах и экипаже, которые нам, а не Короне принадлежат, у себя и у своих удержать, наши же лежащие маетности и земли, которыми мы, пока короны и скипетра не получили, владели, имеют между нашими ближними сродниками нашей собственной фамилии чрез правительство администрации по праву разделены быть. 10) Пока лета администрации продолжаются, имеет каждой цесаревне сверх прежних по 100000 рублев плачено быть. 11) Принцессу Елисавету имеет его любовь герцог шлезвиг-голштинский и бискуп любецкой в супружество получить, и даем ей наше матернее благословение; тако же имеют наши цесаревны и правительство администрации стараться между его любовью (т. е. великим князем Петром) и одною княжною князя Меншикова супружество учинить. 12) Его королевского высочества герцога голштинского дело шлезвицкого возвращения и дело Шведской Короны по взятым обязательствам имеет накрепко исполнено, и Российское государство так, как и великий князь, к тому обязаны быть. Что же его королевское высочество герцог здесь по се число получал, не имеет никогда назад требовано или на счет поставлено быть. 13) Все сие имеет тотчас по смерти нашей, кроме что до пункта его королевскому высочеству праведно принадлежащей сукцессии в Швеции касается, публиковано, присягою утверждено и твердо содержано; а кто тому противен будет, яко изменник, наказан быть и римского цесаря гарантии на сие искать. 14) Фамилия между собою имеет под опасением нашей матерней клятвы согласно жить и пребывать; великому князю голштинского дому, пока нашей цесаревны потомство оным владеть будет, не оставлять, но по получении совершенного возраста, чего еще не достанет, исполнить. Напротив того, и голштннский дом, и его королевское высочество, когда герцог шведской престол получит, то же с Россиею чинить имеет. 15) Тако ж имеет цесаревнам, когда оне отсюды поедут, свободный транспорт позволен быть, тако ж и на голштинское посольство способной и от всяких тягостей, и судебного принуждения уволенной дом из государственной казны куплен быть.
Когда прочтен был этот знаменитый тестамент, в котором именем Екатерины отменялся закон Петра Великого о праве царствующего государя назначать себе преемника и устанавливался порядок престолонаследия, то все присутствовавшие начали поздравлять нового императора и присягать ему; гвардия, собранная пред Зимним дворцом, также присягнула и крикнула: «Виват!» После этого все отправились к обедне и молебну, а по возвращении из церкви собрались в залу, где бывало заседание Верховного тайного совета. Здесь Петр II сидел в креслах императорских под балдахином; на правой стороне, на стульях, сидели: цесаревна Анна Петровна, ее супруг, великая княжна Наталья Алексеевна и великий адмирал граф Апраксин; по левую руку – цесаревна Елисавета Петровна, Меншиков, канцлер граф Головкин и князь Дм. Мих. Голицын; Остерман, получивший должность обер-гофмейстера, стоял подле императорских кресел справа; также «почтены были стулами» ростовский архиепископ Георгий да вновь вступивший в русскую службу поляк фельдмаршал граф Сапега. Снова прочтено завещание, и решено записать в протокол, что все должно по тому тестаменту исполнять; протокол подписан всеми сидевшими, начиная с императора, потом генералитетом и Сенатом.
Тестамент был обнародован, хотя тут же и пошли слухи, что он подложный: граф Сапега, не отходивший от постели умирающей императрицы, уверял, что он ничего не видал и не слыхал. Но на завещание, как видно, мало обратили внимания: для огромного большинства права нового государя были бесспорны. Не боялись смуты и в старой Москве, и не делали никаких там распоряжений. Макаров уведомил о восшествии на престол Петра II главное лицо в Москве – старика графа Мусина-Пушкина следующим любопытным письмом, где Петр является государем по завещанию, по избранию и по наследству: «7 мая, в девятом часу утра, собрались в большую залу вся императорская фамилия, весь Верховный тайный совет, св. Синод, сенаторы, генералитет и прочие знатные воинские и статские чины: по ее императорского величества
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЦАРСТВОВАНИЕ ИМПЕРАТОРА ПЕТРА II АЛЕКСЕЕВИЧА
Новый император был признан беспрекословно: беспокойство. вызванное вопросом о престолонаследии, прекратилось; но второму императору, как называли Петра, было только одиннадцать лет. До совершеннолетия должен управлять Россией Верховный тайный совет вместе с цесаревнами. «Дела решаются большинством голосов, и никто один повелевать не имеет и не может», – было сказано в завещании, которое все поклялись исполнять; но всем было хорошо известно, что в последнее время Меншиков повелевал в Верховном совете. Меншикову теперь уже нельзя было приобрести большей силы, большего значения, поэтому он оставил все, как было, и только хлопотал о том, чтоб удержать власть в своих руках. Средствами к тому были: полное подчинение молодого императора своему влиянию, сосредоточение в своих руках военного управления, составление для себя сильной партии из людей способных и значительных, удаление людей враждебных или подозрительных.
Оставить Петра во дворце по одну сторону Невы, а самому жить в своем доме на Васильевском острове было опасно для Меншикова: свой глаз верней всякого другого, и потому светлейший князь перевез императора в свой дом на остров, который вместо Васильевского велено было называть Преображенским. 25 мая совершено было торжественное обручение императора на княжне Марье Александровне Меншиковой, которую стали поминать в церквах великою княжною и нареченною невестою императора; 34000 рублей ежегодно назначено было на содержание ее особого двора. Еще прежде, 13 мая, Меншиков получил наконец давно желанное звание генералиссимуса, которого так хотелось и герцогу голштинскому при Екатерине; теперь не было в войске человека, равного Меншикову.
Но кроме войска всюду нужно было иметь преданных людей. Меншикову должно отдать честь, что он настоящим образом понял свои обязанности в отношении к молодому императору, понял, что Петру надобно долго и много учиться, чтоб быть достойным вторым императором. Кому же вверить надзор за воспитанием? Способнее не было Андрея Ив. Остермана, человека, знавшего иного и умевшего прилагать свои знания к делу, следовательно, могшего научить и другого подобному же приложению; притом Остерман имел уже заслуги относительно Петра: он в 1726 году гак убедительно представил невозможность отстранить его от престола. Еще при Екатерине, как только улажено было дело о женитьбе великого князя на дочери Меншикова, Остерман был сделан обер-гофмейстером Петра с обязанностию руководить воспитанием. Вице-канцлера стали уже видеть на прогулках вместе с его воспитанником. От этого времени до нас дошла любопытная записка Остермана к Меншикову: «За его высочеством великим князем я сегодня не поехал как за болезнию, так и особливо за многодельством и работаю как отправлением курьера в Швецию, так приготовлением отпуска на завтрашней почте и, сверх того, рассуждаю,
Мы уже видели, что переход на сторону Петра сближал Меншикова с знатью, и теперь генералиссимус старался упрочить это сближение. Бутурлин мог быть прав, говоря, что князь Дм. Мих. Голицын наружно показывал преданность Меншикову, пока тот был ему нужен для возведения на престол Петра; но по крайней мере в первое время царствования Петра продолжались лады между ними. Меншиков, забыв прошлое, старался привязать к себе и другую знатную фамилию – Долгоруких; князь Алексей Григорьевич получил место гофмейстера при великой княжне Наталье Алексеевне, место важное по тому влиянию, какое имела великая княжна на брата-императора; приближение отца необходимо вело, хотя, вероятно, не вдруг, к приближению сына князя Ивана Алексеевича, несмотря на то что этот молодой человек так недавно еще подвергся опале за противодействие браку Петра на дочери Меншикова. Князь Михаил Владимирович Долгорукий был сделан сенатором. Брат его, князь Василий Владимирович, еще не зная о кончине Екатерины, писал к Меншикову с Кавказа 11 мая: «За высокую вашу, моего государя и отца, милость, показанную к брату моему и ко мне неоплатную, попремного благодарствую и не могу, чем заслужить до смерти моей того, только могу просить всемогущего бога, да воздаст вам, моему отцу, всевышне за ваше великодушие со всею вашею высокою фамилиею. Вашей светлости высокою милостию мы взысканы; по верной вашей светлости службе к ее императорскому величеству и чистой вашей совести предстательствуешь, видя всех нас к ее императорскому величеству верные заслуги; все получаем чрез ваше предстательство, и со всякою охотою свидетельствую самим богом, всем сердцем, сколько слабого моего смыслу есть, с радостию служу, не жалея своего здоровья, и прошу у всевышнего, чтоб мог я исправно положенные на меня дела управить и пользу принесть отечеству своему и верную свою услугу на старости моей ее императорскому величеству показать, и всю свою надежду имею на вашу светлость, моего милостивого государя и отца, и надеюсь на великодушие вашей светлости, что оставлен вашею высокою милостию не буду, и, кроме вас, моего государя и отца, надежды не имею, как вашей милости самому известно».
Желая привязать к себе, с одной стороны, людей даровитых, государственных работников неутомимых, с другой – людей знатных, Меншиков в то же время беспощадно преследовал людей, в которых знал или подозревал вражду к себе и которые стояли на его дороге. Мы видели, как еще до смерти Екатерины он объявил Бассевичу, что герцог голштинский должен оставить Россию. 19 мая герцог голштинский заседал в Верховном тайном совете; явился Бассевич и донес Совету словесно об опасной болезни принца голштинского, епископа любского, жениха цесаревны Елисаветы Петровны, после чего Бассевич подал мемориал: 1) о даче цесаревнам двух засвидетельствованных копий с завещания императрицы Екатерины и с приглашения цесаря к гарантии этого завещания; 2) об определении комиссаров к описи оставшихся после покойной императрицы алмазов, золота и проч.; 3) об определении, из каких сборов получать назначенные герцогу голштинскому и цесаревне Елисавете 100000 рублей на год; 4) о ежегодной уплате известной части из отказанного в завещании обеим цесаревнам миллиона рублей; 5) о покупке для голштинского посольства особого двора в Петербурге; 6) о позволении занять для герцогской свиты несколько комнат в Академии. На этот раз мемориал остался без ответа.
В тот же день, т. е. 19 мая, епископ любский умер. С лишком через месяц, 27 июня, голштинское дело было возобновлено в Верховном тайном совете: призван был гофмейстер цесаревны Елисаветы Сем. Григор. Нарышкин, которому объявлено, чтоб он по данной ему копии брачного договора с герцогом голштинским всячески наблюдал и предостерегал, все ли обязательства этого договора будут исполняться со стороны герцога; приданые 300000 рублей все уже выплачены, и герцог в получении этой суммы прислал расписку; потому приказали, чтоб Нарышкин сделал от имени членов Верховного совета цесаревне Анне представление, что они для выгоды ее высочества желают знать, выплачиваются ли ей надлежащие проценты. На другой день, 28 июня, министры герцога голштинского Бассевич и Стамке явились в Верховный тайный совет и объявили формально о намерении своего государя и его супруги выехать из России, причем подали новый мемориал, заключавший в себе те же требования, какие мы сидели в мемориале 19 мая. Члены Совета согласились удовлетворить всем этим требованиям, только отказали в выдаче копии с завещания императрицы Екатерины, объявив, что дать эту копию неприлично и невозможно, к тому же она герцогу и не нужна, ибо распоряжение касательно наследства русского престола зависит исключительно от воли императора. Разумеется, голштинские министры могли возразить, что в завещании, которое все, начиная с императора, поклялись исполнять, прямо определен был порядок престолонаследия. Наконец, голштинским министрам было объявлено, что из имения покойной императрицы для цесаревны Елисаветы оставлено будет столько, сколько дано уже герцогине Анне Петровне, остальное же пойдет в равный раздел между обеими сестрами. 24 июля от имени императора за подписью членов Верховного тайного совета герцогу голштинскому дана была декларация, в которой говорилось, что все трактаты и секретные артикулы, которые император Петр I заключил с Швециею в пользу герцога и с ним самим, равно как тайная конвенция, заключенная императрицею Екатериною с цесарем насчет Шлезвига, наикрепчайшим образом возобновляются и утверждаются; и пока шлезвигское дело не будет окончено, герцог получает от России ежегодно по 100000 цесарских гульденов; из назначенного ему миллиона рублей герцог получает до отъезда 200000, остальные выплачиваются в восемь лет. Впоследствии Бассевич показал, как мы видели, что между ним и Меншиковым было условлено, чтоб герцог из этого миллиона заплатил Меншикову 80000 рублей, именно: 60000 вперед, а 20000 – при последней выдаче. Когда все дело было кончено и Бассевич привез Меншикову 60000 рублей и письменное обязательство герцога уплатить остальные 20000, то Меншиков отдал это обязательство Бассевичу назад, сказавши ему: «Ваше превосходительство много при том труда имел; я дарю тебе эти 20000, возьми их с герцога, ты их заслужил». Бассевич взял записку и отдал ее герцогу, говоря, что отдает в его волю, чем ему угодно будет наградить его. Герцог, взявши записку, надавал Бассевичу много устных и письменных обещаний, но не дал ни копейки денег; напротив, цесаревна Елисавета Петровна подарила ему алмазный крест, доставшийся ей после отца; и этот крест герцог выменил у Бассевича на свой, который по меньшей мере стоил 4000 ефимков дешевле.
Герцог и герцогиня голштинские уехали из Петербурга 25 июля. По приезде в свою резиденцию Киль Анна Петровна писала к сестре в Петербург: «Государыня дорогая моя сестрица! Доношу вашему высочеству, что я, слава богу, в добром здоровье сюда приехала с герцогом, и здесь очень хорошо жить, потому что люди очень ласковы ко мне; только ни один день не проходит, чтоб я не плакала по вас, дорогая моя сестрица: не ведаю, каково вам там жить. Прошу вас, дорогая сестрица, чтоб вы изволили писать ко мне почаще о здравии вашего высочества. При сем посылаю к вашему высочеству гостинец: опахало, такое, как здесь все дамы носят, мушечную коробку, зубочистку, готовальню, орехи; прислала б здешних фруктов, только невозможно; крестьянское платье, как здесь носят, а шапку прошу ваше высочество отдать Миките Волоките и белую шляпу. Впрочем, рекомендую себя в неотменную любовь и остаюсь верная до гроба сестра и услужница Анна. Прошу ваше высочество отдать мой поклон всем петербургским, а наши голштинцы приказали отдать свой поклон вашему высочеству». Мы видели, что Толстой, вооружаясь против возведения на престол Петра II, выражал опасения насчет влияния, которое должна будет получить бабка Петра инокиня Елена (Авдотья Федоровна Лопухина). И Меншиков, подобно Толстому, не мог надеяться доброго расположения к себе от первой жены Петра Великого, но оставлять в заключении бабку императора было нельзя; Елену освободили из Шлиссельбурга и отправили прямо в Москву, где она была помещена в Новодевичьем монастыре с приличным содержанием. 3 июня велено было освободить Елену, а 26 июля в Верховном тайном совете состоялся именной указ об отобрании манифестов 1718 года по делу царевича, Глебова и Досифея, чтобы впредь ни в каких коллегиях и канцеляриях и по церквам их не было и не читали; а кто имеет их из частных людей, те должны приносить в Петербурге в Сенат, в Москве – в Сенатскую контору, по городам и уездам отдавать губернаторам и воеводам; утаившие будут отданы под суд. Вместе с означенными манифестами были отобраны манифест 1718 года о наследстве и устав о наследстве престола российского 1722 года; этим хотели показать, что Петр II есть законный император по наследству и что устав Петра Великого потерял силу.
Меншиков не хотел оставить в покое своего заклятого врага Шафирова, который, возвращенный, как мы видели, из ссылки Екатериною, получил место президента Коммерц-коллегии. Но еще в марте 1726 года Меншиков выхлопотал указ, по которому президент Коммерц-коллегии должен был отправиться в Архангельск для устройства китоловной компании. Говорят, что Остерман, для которого бывший вице-канцлер был очень опасен, поддерживал старую вражду и опасения Меншикова. Шафиров по нездоровью остановился в Москве, но 12 июня 1727 года в Верховном тайном совете решили, что надобно определить в Коммерц-коллегию президента настоящего, а Петру Шафирову иметь только титул президента этой коллегии и быть ему в Архангелске для заведования делами китоловной компании; 19 числа приказано было послать в Москву к графу Мусину-Пушкину указ, чтоб Петра Шафирова выслал в Архангельск к китоловному делу немедленно. Ягужинскому, бывшему генерал-прокурору, потом посланнику в Польше, велено было отправиться в противоположную сторону – в Украинскую армию.
Дело Девьера вскрыло для Меншикова кружок людей молодых, невидных, которые, однако, старались подняться наверх с помощью Петра II. В числе людей, выведенных Петром Великим за даровитость и образование, были хорошо уже известные нам члены семьи Бестужевых-Рюминых, состоявшей из отца Петра, которого мы видели русским министром в Курляндии, и сыновей: Михайлы, министра в Швеции и потом в Польше, и Алексея, министра в Дании. Бестужевым, и особенно самому даровитому и самому честолюбивому из них Алексею, не хотелось ограничиваться дипломатическими местами, оставаться постоянно вдалеке от России, без непосредственного влияния на дела, в зависимости от других; их тянуло в столицу, ко двору, к источнику силы и почестей. Это стремление во что бы то ни стало выдвинуться, заискать, пользуясь конъюнктурами, едва было не погубило Алексея Бестужева в самом начале, когда он по воле Петра служил камер-юнкером при дворе курфирста ганноверского и короля английского Георга. В 1717 году, узнавши, что царевич Алексей ушел из России и находится под покровительством императора, Алексей Бестужев 7 мая отправил к нему следующее письмо: «Serenissime et augustissime altesuccedens Princeps gratiosissime Domine Czarewicz. Так как отец мой, брат и вся фамилия Бестужевых пользовалась особою милостию вашею, то я всегда считал обязанностью изъявить мою рабскую признательность и ничего так не желал от юности, как служить вам; но обстоятельства не позволяли. Это принудило меня для покровительства вступить в чужестранную службу, и вот уже четыре года я состою камер-юнкером у короля английского. Как скоро верным путем я узнал, что ваше высочество находится у его цесарского величества, своего шурина, и я по теперешним конъюнктурам замечаю, что образовались две партии, притом же воображаю, что ваше высочество при нынешних очень важных обстоятельствах не имеете никого из своих слуг, я же чувствую себя достойным и способным служить вам в настоящее важное время, посему осмеливаюсь вам писать и предложить вам себя как будущему царю и государю в услужение. Ожидаю только милостивого ответа, чтоб тотчас уволиться от службы королевской, и лично явлюсь к вашему высочеству. Клянусь всемогущим богом, что единственным побуждением моим есть высокопочитание к особе вашего высочества».
Царевич истребил письмо, только немецкий перевод его сохранился в венском архиве; беда не коснулась Бестужева по следственному делу, ибо царевич и устно не показал на него; но несчастный исход дела царевича не истребил в Бестужевых убеждения, что права сына Алексеева рано или поздно получат силу и что надобно держаться великого князя Петра, а также и венского двора, которого интересы были так тесно связаны с интересами родного племянника цесаревны. Алексей Бестужев, ставши русским министром в Копенгагене, сносился с Веною, а родная сестра его, княгиня Аграфена Петровна Волконская, была в Петербурге душою кружка, который сосредоточивался около двора великого князя Петра. Главною связью кружка с этим двором служил Семен Афанасьевич Маврин, заведовавший с 1719 года воспитанием великого князя. Это место, как видно, Маврин получил по указанию императрицы Екатерины, при которой находился безотлучно в пажах с 1711 года; в 1725 году он был произведен в камер-юнкеры, получил за службы в вечное владение деревни в Гдовском и Кобыльском уездах; в начале 1727 года он упоминается уже в числе камергеров и пользовался немаловажным значением, потому что о свадьбе его на камер-фрейлине княжне Лобановой, гувернантке графини Софьи Скавронской, племянницы императрицыной, упоминает саксонский посланник Лефорт в своих донесениях. Другими членами кружка были: кабинет-секретарь Иван Черкасов, советник Военной коллегии Егор Пашков, сенатор Нелединский, секретарь Исаак Павлович Веселовский, брат известного беглеца Абрама Веселовского, Абрам Петрович Ганнибал, арап Петра Великого, воспитанный им за границею. Принадлежность Бестужевых к этому кружку объясняет нам, почему Михаил Петрович Бестужев был удален из Швеции но настоянию Бассевича и голштинского министра при стокгольмском дворе, как человек неприязненный герцогу голштинскому. Союз России с Австриею и вследствие того сильное влияние венского кабинета в Петербурге, потом известие о перемене в судьбе великого князя внушили Алексею Петровичу Бестужеву большие надежды, показывая ему в то же время основательность его расчетов; от 23 мая 1727 года он писал сестре своей княгине Волконской: «Как к Рабутину (австрийскому посланнику в Петербурге) отсюда писано, так и к венскому двору, дабы он, Рабутин, инструирован был стараться о вас, чтобы вам при государыне великой княжне цесарского высочества (Наталье Алексеевне, сестре Петра II) обер-гофмейстериной быть, такожде чтоб и друзья наши Абрам Петрович (Ганнибал) и Псаак Павлович (Веселовский), достойнейше награждены были. Вы извольте согласно с помянутым Рабутином о том стараться. Что же принадлежит до брата нашего и до меня, и я намерен потерпеть, дондеже вы награждение свое, чин обер-гофмейстерины, получите и помянутые друзья наши, ибо награждение мое чрез венский двор никогда у меня не уйдет. Согласитесь с Рабутином о себе и о вышеписанных друзьях наших, такожде и о родителе нашем прилежно чрез Рабутина стараться извольте, чтоб пожалован был графом, что Рабутин легко учинить может».
Но Алексей Петрович Бестужев жестоко обманулся в своих надеждах: Рабутин умирает, а в бумагах Девьера находят письма к нему от Бестужевых, от княгини Волконской, из которых видна тесная связь между всеми этими враждебными Меншикову людьми, ибо светлейший князь был убежден, что Петр Бестужев расстраивал его курляндские планы. Ненависть Бестужевых к камергеру Левенвольду, который был один человек с Остерманом, указывает на сильную борьбу Маврина и его кружка с Остерманом и Левенвольдом, причем назначение Остермана обер-гофмейстером при великом князе Петре должно было возбудить крайнее ожесточение в Маврине и его друзьях. Как бы то ни было, одновременно с арестованием Девьера стража была поставлена и в дом княгини Волконской, которой запрещен приезд ко двору. Важных улик не было. Несмотря на то, к княгине Аграфене Петровне явился секретарь Меншикова Андрей Яковлев и объявил ей, чтоб ехала в Москву, жила там или в деревнях, где хочет, принес и подорожную, где было сказано глухо, чтоб посланным людям давать подводы без означения имен. Против других членов кружка также не было никаких улик, и потому их могли разослать только в почетную ссылку, давши поручения в сибирские города. Маврин и Ганнибал отправлены были в Тобольск, последний с поручением строить крепость, потому что был инженером; из Казани 29 июня он писал Меншикову: «Не погуби меня до конца имене своего ради, и кого давить такому превысокому лицу такого гада и самая последняя креатура на земли, которого червя и трава может сего света лишить: нищ, сир, беззаступен, иностранец, наг, бос, алчен и жажден; помилуй заступник и отец и защититель сиротам и вдовицам» и проч. Иван Черкасов в звании синодского обер-секретаря отправлен в Москву для описи церковной утвари; 7 июня в Верховном тайном совете было решено: «О Иване Черкасове в Сенате объявить, чтоб по посланному к ним указу об отправлении его в Москву чинили немедленно». Изгнанник Федор Веселовский, не зная, что делается в России, думал, что с восшествием на престол сына царевича Алексея наступило удобное время просить позволения возвратиться в Россию. 19 июня в Верховном тайном совете читано было письмо его из Лондона, где он, объявляя причины своего бегства, просил о помиловании. Но в Совете нашли оправдания его не заслуживающими уважения. Остерман понес письмо к Меншикову, и тот объявил, что нельзя дать помилования. Когда старик генерал-адмирал граф Апраксин завел было речь в Верховном тайном совете о Маврине и Петрове, за что они сосланы, то Остерман стал просить его, чтоб он больше об этом не говорил.
Царевна Анна Ивановна спешила умилостивить Меншикова унизительными письмами: «Вашей светлости многие милости ко всем людям показаны, и как прежде, так и ныне чрез вашу светлость получили многие милости; также и государыня моя матушка, и все мы много от вашей светлости одолжены. И с покорностию прошу вашу светлость: как прежде, я имел вашей светлости к себе многую любовь и милость, тако и ныне и по нынешнем нашем свойству меня не оставить, но содержать в милости и протекции, в которую протекцию вашей светлости и себя нижайше рекомендую». В том же роде Анна писала письмо и к жене Меншикова, и к свояченице его Варваре Арсеньевой, но все напрасно!
Петр Михайлович Бестужев вызван был из Митавы в Петербург и задержан здесь, несмотря на жалобные вопли герцогини о возвращении необходимого ей человека; самой царевне Меншиков не позволил приехать в Петербург для поздравления императора с восшествием на престол.
Кабинет, существовавший при Петре Великом и Екатерине I под управлением знаменитого кабинет-секретаря Макарова, был упразднен, как ненужный при малолетнем императоре; Макаров лишился своего важного значения, в котором не мог всем угодить, и был назначен президентом в Камер-коллегию. Приятель его, граф Матвеев, по просьбе за долголетние службы от дел уволен, и позволено ему жить, где захочет. Волынский, уволенный от губернаторства в Казани, жил в Петербурге в звании шталмейстера; его назначили министром ко двору герцога голштинского, потом передумали и назначили в Украинскую армию. Герольдмейстер и обер-церемониймейстер граф Санти был заслан далеко в Сибирь по связи с Толстым, которому он служил переводчиком.
Семена Маврина не было более при императоре; при Петре не было и учителя Зейкина. Иван Алексеевич Зейкин был учителем в доме Александра Львовича Нарышкина, с которым ездил за границу. В 1722 году он получил от Петра Великого следующую записку: «Господин Зейкин! Понеже время приспело учить внука нашего, того ради, ведая ваше искусство в таком деле и добрую вашу совесть, определяем вас к тому, которое дело начни с богом по осени». Зейкин стал отговариваться, выставляя свою неспособность к такому важному делу, и дело затянулось надолго. В ноябре 1723 года Зейкин получил от государя записку уже в другом тоне: «Указ г. Зейкину: определяем вас учителем к нашему внуку, и когда сей указ получишь, вступи в дела свои немедленно». Но и после этого указа Александр Львович Нарышкин не отпускал Зейкина. Тогда Петр написал Макарову: «Нарышкин его не отпускает, притворяя удобьвозможные подлоги, и также я не привык жить с такими, которые не слушаются, смирно: того ради скажи и объяви сие письмо, что ежели Зейкин по указу не учинит, то я не над Зейкиным, но над ним (Нарышкиным) то учиню, что доводится преслушникам чинить, ибо все сие от него происходит». 10 июля 1727 года Зейкин был выпровожен за границу, в Венгрию, его отечество. Тверской архиепископ Феофилакт Лопатинский, вооружаясь против лютеранства, хвалил благочестие и учение Зейкина, говорил, что он был бы очень надобен в нынешнее время к наставлению государя в добрых правилах и благочестии. Маврин и Зейкин были отстранены; Остерман остался один, но кроме Петра для него очень было важно подчинить своему влиянию сестру императора великую княжну Наталью. Она была только годом старше брата, но была развита выше своего возраста, особенно, быть может, вследствие болезненности, чахоточности, хотя, разумеется, мы не имеем надобности верить восторженным отзывам о необыкновенных способностях Натальи, сохранившимся в некоторых свидетельствах: известно, как партия, примыкающая к высокопоставленному лицу, обыкновенно преувеличивает достоинства этого лица, тогда как партия противная, наоборот, уменьшает их. Петр очень любил сестру, с которою вместе вырос, и слушал ее; Остерману нетрудно было овладеть волею великой княжны, которая была доступнее внушениям учителя, чем мальчик, который думал об одном – как бы из класса вырваться поскорее куда-нибудь, где повеселее. В бумагах Остермана сохранилось следующее писание Петра II на латинском языке: «Каждый раз, как я с собою рассуждаю, сколь много надлежащее воспитание императора содействует безопасности и благоденствию народа, не могу не принесть неизменной признательности светлейшей княжне, моей любезнейшей сестре, которая меня поучает полезными увещаниями, помогает благоразумными советами, из которых каждый день извлекаю величайшую пользу, а мои верные подданные ощущают живейшую радость. Как могу я когда-либо забыть столько заслуг ко мне? Воистину, чем счастливее некогда будет мое государство, тем более, признавая плоды ее советов, поступлю так, что она найдет во мне благодарного брата и императора».
Должно быть, еще Зейкин выучил Петра по-латыни, ибо мы видим, что он на этом языке переписывается с Остерманом, т. е. набирает латинские слова, оставляя фразу русскою. Остерман составил план учения, в который входила: 1) Древняя история: «Читать историю и вкратце главнейшие случаи прежних времен, перемены, приращение и умаление разных государств, причины тому, а особливо добродетели правителей древних с воспоследовавшею потом пользою и славою представлять. И таким образом можно во время полугода пройти Ассирийскую, Персидскую, Греческую и Римскую монархии до самых новых времен, и можно к тому пользоваться автором первой части исторических дел Яганом Гибнером, а для приискивания – так называемым Билдерзаалом»; 2) Новая история: «Новую историю трактовать и в оной по приводу г. Пуфендорфа новое деяние каждого, и особливо пограничных государств, представлять, и в прочем известие о правительствующей фамилии каждого государства, интересе, форме правительства, силе и слабости помалу подавать»; 3) География: «Географию отчасти по глобусу, отчасти по ландкартам показывать, и к тому употреблять краткое описание Гибнерово»; 4) Математические операции, арифметика, геометрия и прочие математические части и искусств из механики, оптики и проч. Обозначены были и забавы: концерт музыческий, стрельба, игра под названием вальянтеншпиль, бильярд, ловля на острову. Но, кроме того, сохранилась записка, подписанная самим Петром, где говорится: «В понедельник пополудни, от 2 до 3-го часа, учиться, а потом солдат учить; пополудни вторник и четверг – с собаки на поле; пополудни в среду – солдат обучать; пополудни в пятницу – с птицами ездить; пополудни в субботу – музыкою и танцованием; пополудни в воскресенье – в летний дом и в тамошние огороды». Феофан Прокопович написал: «Каким образом и порядком надлежит багрянородного отрока наставлять в христианском законе?»
По плану Остермана Петр должен был каждую середу и пятницу присутствовать в Верховном тайном совете. 21 июня в начале одиннадцатого часа император приехал в Совет и объявил: «После как бог изволил меня в малолетстве всея России императором учинить, наивящшее мое старание будет, чтоб исполнить должность доброго императора, то есть чтоб народ, мне подданный, с богобоязненностию и правосудием управлять, чтоб бедных защищать, обиженным вспомогать, убогих и неправедно отягощенных от себя не отогнать, но веселым лицом жалобы их выслушать и по похваленному императора Веспасиана примеру никого от себя печального не отпускать». После во все время господства Меншикова мы не встречаем известий о присутствии Петра в Тайном совете. Меншиков присутствовал также очень редко; Остерман не присутствовал или приходил поздно; к ним обоим тайный советник Степанов носил дела на дом для получения их мнения; так, под 19 июля читаем в журнале: «Написанный указ о разделении их высочествам государыням цесаревнам вещей носил тайный советник Василий Степанович к барону Андрею Ивановичу Остерману и, возвратясь, донес, что тому указу быть в той силе Андрей Иванович согласился, а светлейшего князя о том доложить не поручил». Иногда от светлейшего князя объявлялись приказы, чтоб изволили издать такой-то указ. Присутствовали обыкновенно трое: Апраксин, Головкин и Голицын.
Вследствие предполагавшегося упразднения Кабинета, 24 мая Верховный тайный совет объявил именной указ, чтоб о новых и важных делах, о которых прежде писали прежде всего в Кабинет, теперь прямо доносили в Совет, именно о нападении неприятеля, о моровой язве или о каких-нибудь замешательствах; относительно же трех первых пунктов, т. е. злоумышления против государя, измены и возмущения из ближних к Петербургу губерний и провинций, писать в Сенат, из дальних – в Москву к генерал-губернатору князю Ромодановскому. Относительно Сената Верховный тайный совет показал свою власть 17 июля: впущен был сенатский обер-прокурор Воейков, и выговаривано ему о неисправлении дел сенатских, что съезды бывают не ежедневно, и то приезжают поздно, по счетам большой суммы не взыскивают и для чего он, обер-прокурор, должности своей не исполняет; приказано неисправление его должности расписать и для лучшего в отправлении сенатских дел порядка подавать ежедневно журналы, кто в какой час приедет и как будут отправляться дела.
Главный упрек Сенату был за невзыскание значительных сумм. Работа над средствами поправления финансов продолжалась в Совете. По указу 9 февраля запрещено было посылать комиссаров и подьячих для сбору подушных денег, велено было принимать эти деньги земским комиссарам в городах в надежде, что подданные будут платить подушную подать исправно в указные сроки; но надежда не оправдалась: подданные не уплачивают подати сами в определенное время. Вследствие этого издан был указ: губернаторам и воеводам посылать от себя нарочных в вотчины, не заплатившие податей, и, взявши в города, править деньги на самих помещиках, а где их самих нет – на их приказчиках, старостах, выборных и крестьянах, а в дворцовых и духовных вотчинах – на управителях и крестьянах. Недобор будет взыскан на губернаторах и воеводах; они же будут отвечать, если посланные ими нарочные позволят себе обижать уездных людей. 1 июня в Совете рассуждали о том, чтоб сложить поворотные деньги; в указе, обнародованном 20 июля, говорилось, что поворотный сбор с привозных всяких возов указано отставить для народной пользы и для пресечения воровства от сборщиков; сумму, которая получалась от этого сбора, взяв сбор среднего года, разложить на кабацкие питейные продажи. Имея в виду недостаток людей и денег, продолжали разбирать, нет ли каких учреждений и должностей, которые можно было бы уничтожить. Мы видели, что в предшествовавшее царствование решились подчинить магистраты губернаторам и воеводам; теперь пришли к мысли, что лучше совсем их уничтожить, потому что люди понапрасну заняты, а дела в губерниях поручить губернаторам и воеводам. Мысль эта не была приведена в исполнение, но порешили с Главным магистратом; 18 августа издан был указ: «Понеже городовые магистраты повелено подчинить губернаторам, того ради указали мы в С.-Петербурге Главному магистрату не быть, а учинить только для суда здешнего купечества в ратуше одного бургомистра и с ним двух бурмистров, кроме тех, которые были ныне в магистрате членами, и быть им погодно с переменою за выбором купецких людей, добрым и знатным людям; а которые дела имеют быть между иностранных купцов, тем делам быть в Коммерц-коллегии». В Совете кто-то спросил: «Когда оного магистрата не будет, то городовые магистраты, ежели им от воевод обида происходить будет, к кому писать будут?» Но вопрос этот остался без ответа. В Совете рассуждали также, чтоб в Москве коллежским конторам не быть, а посылать из коллегий указы прямо к московскому губернатору; в Синоде обер-секретарю не быть; Московской синодальной конторе и дикастерии не быть, а быть Духовному приказу под ведением крутицкого архиерея; Коллегии экономии и Камер-конторе не быть. Хотели перевести Вотчинную коллегию в Москву, но затруднялись тем, что прежний указ о переписке дач и столбцов был не исполнен, и теперь хотели ограничиться только описанием дач и столбцов и снятием точных копий с одних ветхих дел, ибо если коллегия в Москву отпустится, то чтоб дела не распропали. Был вопрос о переводе Камер– и Юстиц-коллегий в Москву, но тут же решили оставить их в Петербурге.
Мы видели, что в предшествовавшее царствование забота о поднятии торговли возложена была на Остермана, председателя Комиссии о коммерции. Комиссия работала. Петр Великий, имея в виду заведение своих мануфактур, поднял пошлину с сырых произведений, отпускаемых из России за границу: так, с льняной и пеньковой пряжи бралось по 37 1/2 процента. Комиссия о коммерции нашла, что с такою высокою пошлиною пряжи отпускать нельзя, от чего русскому купечеству и крестьянству большое разорение, ибо прежде пряжи отпускалось за границу много, и как купечество, так и крестьянство имели от того пропитание, и пошлин сходило много, тогда как теперь ни пошлин в казну, ни народной пользы. Комиссия представляла, что надобно позволить отпускать пряжу, взимая по пяти процентов ефимками, а русские фабриканты должны уговариваться заблаговременно с поставщиками пряжи, чтобы поставляли им пряжу лучшую, чтоб можно было делать в России полотна одинакие с заморскими. Представление Комиссии было утверждено. Остерман исходатайствовал указ: «Ежели который город или кто и партикулярно в купечестве имеет какое недовольство или в чем признавает тягость, или и сами усмотрят, что как генерально и партикулярно к распространению и умножению купечества полезно быть может и чтоб объявляли без всякого сумнения и опасения, с ясным доказательством, и подавали б в городах письменно нашим генерал-губернаторам и губернаторам и воеводам, которым, принимая то, не удерживая, отсылать в учрежденную Комиссию в С.-Петербург, по которому чинено будет в той Комиссии рассмотрение к народной пользе». По доношению той же Комиссии сибирский торг мягкою рухлядью велено отдать в вольную торговлю для всенародной пользы.
Но при этих заботах о материальных средствах государства встречаем распоряжение, которое служит признаком смягчения нравов, стремления дать народу лучшее воспитание, истребляя следы варварских, азиатских привычек. 10 июля объявлен был именной указ: «Которые столбы в С.-Петербурге внутри города на площадях каменные сделаны и на них, также и на кольях винных людей тела и головы потыканы, те все столбы разобрать до основания, а тела и взоткнутые головы снять и похоронить».
К сожалению, блюстительница народной нравственности, главная участница в народном воспитании – церковь представляла неутешительные явления, которые ослабляли уважение к ее пастырям. Сильные жалобы ростовского архиепископа Георгия на оскудение доходов были теперь услышаны; 26 мая объявлен был именной указ: «Ростовской епархии все епаршеские сборы из домовых вотчин, как денежные, так и хлебные доходы, отдать до предбудущего нашего указу в ведомство той епархии архиепископу Георгию на содержание соборной, и домовых, и ружных церквей, и на собственные его и домовых, как духовных, так и светских служителей, обретающихся в той епархии и в С.-Петербурге, расходы, также сиропитательницы и ружников; и для того, которые доходы положены были собирать в Синодскую камер-контору, ныне тех доходов не брать: также ему, архиерею, ни на какое содержание больше тех определенных с его епархии доходов не требовать, и все надлежащие расходы исправлять теми епаршескими и собираемыми с домовых вотчин доходами, кроме собираемых с венечных памятей пошлин, которые по прежнему указу отсылать на гошпиталь». 12 июня члены Верховного тайного совета рассуждали о том, чтоб деревни отдать архиереям по-прежнему, архиереи же должны платить в Камер-коллегию положенные на эти деревни сборы.
Но послышалась жалоба с другой стороны не на материальные недостатки, а на ослабление той меры, посредством которой Петр Великий старался поднять нравственное значение духовенства. Ректор московских славяно-греко-латинских школ архимандрит Гедеон Вишневский донес Синоду, что указом 1723 года велено во всех монастырях переписать молодых монахов и выслать в школы для учения; но прислано только из Смоленской епархии два иеродиакона, из которых один и теперь в школах, а другой бежал, да из Сибирской епархии один иеродиакон, который в 1726 году по указу из Московской синодальной канцелярии отпущен домой в Сибирь, да своею охотою учатся 4 человека; из прочих епархий и из московских монастырей, хотя в них и довольно молодых и к учению способных монахов, из которых бы мог быть плод церкви и произошли бы в учители и предикаторы, и поныне никто не присылыван. Синод приговорил послать подтвердительные указы о высылке молодых монахов в Москву.
В отношениях Верховного тайного совета к Синоду мы не замечаем уважения, должного верховному церковному правительству. Мы видели, что с Англиею у русской церкви были постоянные сношения, и канцлер граф Головкин представил Совету письмо находящихся в Англии русских духовных особ, в котором объявляли, что прислан к ним из Синода указ о приводе к присяге новому императору, но им приводить к присяге некого. Распоряжение Синода, если в нем и заключалась некоторая неосмотрительность, не заслуживало, однако, того, чтобы на него нужно было обратить большое внимание. Несмотря на то, Совет решил: синодских членов, призвав, выговорить, что им такого указа, не спросясь, посылать не надлежало. Спустя немного времени после того в одно из заседаний Совета явился обер-секретарь и объявил от светлейшего князя приказ, чтоб изволили определить указом коломенскому архиерею иметь смотрение над петербургскими попами по примеру архиерея крутицкого, заведовающего духовенством московским. Странно, что петербургское духовенство поручалось коломенскому архиерею мимо архиепископа новгородского; но этот архиепископ, самый представительный член Синода по дарованиям и образованности, был вовлечен в неприятное дело, которое было не без влияния на отношения Верховного тайного совета к Синоду.
Мы видели, что церковные преобразования, совершившиеся при Петре, возбуждали неудовольствие не в одних низших слоях народонаселения, но и между сенаторами, которые и указывали Синоду на некоторые крайности и неприличие приемов в этих переменах. Главными поборниками нововведений в деле церковном считались двое главных членов Синода – Феодосий Яновский и Феофан Прокопович. Первый, человек страстный, неосторожный, непоследовательный и не выдававшийся своими дарованиями, пал в начале царствования Екатерины – и никто не жалел о нем. Феофан был ловок, осторожен и последователен, потому не сталкивался с Петром; преобразователь видел в нем человека, вполне сочувствовавшего преобразованию; разбирать же, в чем Феофан переходил должные пределы или нет, Петр не имел возможности; Стефан Яворский с своими приверженцами упрекал Феофана в неправославии, но на самого Стефана сыпались такие же упреки из столицы православия Константинополя. Петр защитил Стефана от константинопольского патриарха и тем более мог считать своим правом и обязанностию защитить Феофана от рязанского митрополита. Но другие смотрели иначе на дело и считали Феофана главным виновником неприятных им церковных преобразований. Навлекши на себя негодование одних как автор «Духовного регламента», Феофан навлек на себя негодование других как автор «Правды воли монаршей» – сочинения, направленного против прав великого князя Петра. Понятно, что Феофан должен был примкнуть к стороне, которая хлопотала о возведении на престол Екатерины, и вздохнул свободно, когда эти хлопоты увенчались успехом. Мы видели, что падение Феодосия очистило для Феофана первое место в Синоде; но архиепископ новгородский скоро увидал, что твердой руки, поддерживавшей его, не было более, что Екатерина и для него не могла заменить Петра. И человек, менее Феофана проницательный, мог легко усмотреть слабость императрицы, происходившую сколько от характера, столько же и от положения, чрезвычайно непрочного, что заставляло ее продолжать и на престоле прежний образ действий, к какому она привыкла при жизни мужа, т. е. угождать всем, заискивать у всех, не обращая большого внимания на последовательность, на подчинение отдельных отношений общему, единому плану действия; Екатерина уступала всякой силе, желая с каждою жить в ладу, не иметь ни одной против себя. Она покровительствовала Феофану, но в то же время уступила просьбам людей, не расположенных к нему, которые хотели ввести в Синод ему соперника, человека совершенно противоположного направления и характера, именно Георгия Дашкова, архиепископа ростовского. Мы видели деятельность Георгия во время астраханского бунта, деятельность, которая обратила на него внимание Петра; Дашков был сделан келарем, потом архимандритом Троицкого монастыря, а в 1718 году посвящен в епископы в Ростов, даже несмотря на то, что не был ученым монахом, и даже несмотря на то, что не был оправдан по доносу в злоупотреблениях богатою казною Троицкого монастыря. В лице нового ростовского архиерея, энергического, честолюбивого, ловкого, умевшего заводить связи и пробиваться к своей цели всякими средствами, способного природными дарованиями прикрывать недостаток образования, – в лице Дашкова получили своего представителя те великорусские духовные, которые были отстраняемы от высших степеней ненавистными ляшенками, малороссийскими монахами, управлявшими русскою церковию потому только, что учились в школах. Георгий не мог равнодушно снести, что ляшенки наполняли Синод, а он не был членом Священной коллегии; тотчас же, в 1721 году, он столкнулся с Синодом, написавши к нему доношение, «весьма противное и дерзостное во многих нарекательных терминах»; Синод отвечал ему выговором с угрозою, что если не испросит у Синода прощения, то не останется без должного наказания. Дашков смирился, но не оставил мысли попасть в Синод каким бы то ни было способом; он обратился к любимцу императрицы Монсу с просьбою, чтоб тот выхлопотал ему или место вице-президента в Синоде, или по крайней мере перевод на Крутицы: место крутицкого архиерея было очень важно, во-первых, потому, что он заведовал московским духовенством, во-вторых, потому, что двор и Сенат посещали древнюю столицу и долго в ней оставались. Ни то, ни другое желание Георгия не было исполнено в царствование Петра Великого, но он недолго дожидался: Екатерина в 1725 году назначила его членом Синода, несмотря на нежелание последнего. Время было благоприятное: люди, враждебные церковным нововведениям и нововводителям, могли высказываться свободнее без Петра; Екатерине могли указать и сама она могла заметить раздражение против неблагоразумных нововводител в разных слоях общества, начиная с высшего, и, разумеется, в выгодах было смягчить это раздражение, приобрести популярность более православным поведением; не без расчета могли поступить строго с Феодосием, принести его в жертву всеобщему неудовольствию, и не без расчета спешили назначить в Син в товарищи Прокоповичу и Лопатинскому неляшенка, человека с противоположным направлением. Георгий – представитель старого направления церкви, член Синода: Феофану, представителю нового, неловко; он недоволен: недоволен Екатериною, которая изменяла в его глазах делу Петра Великого, возвышая людей, враждебных этому делу, недоволен особенно Меншиковым, который, как главный между птенцами Петра, не поддерживал своих, позволял давать дорогу людям, им враждебным. Феофана не трогали, как знаменитость прошлого царствования, и по неимению поводов: но поводы могли найтись и действительно нашлись.
Еще в начале 1725 года Синоду было донесено, что в Псковском Печерском монастыре лежат на полу 70 икон со снятыми окладами и венцами, и в допросе показывали, что снимать венцы и оклады приказывал архимандрит монастыря Маркелл Родышевский, а Маркелла поставил архимандритом и судьею архиерейского дома Феофан. В 1725 году Феофану удалось замять дело – выручить своего клиента: но в начале 1726 года дело возобновилось, быть может, не без цели привлечь к нему и Феофана, оставшегося теперь главою нововводителей. Маркелл приехал в Петербург отвечать пред Синодом на обвинение, ходил к Феофану; однажды явился он к нему в большом страхе и рассказывал, что два раза встретил гвардейского солдата, который грозил ему: «Будем вас, федосовщину, за то, что ругаете и обираете св. иконы, с вашими начальниками скоро губить: помни это крепко! Вот скоро дождемся колокола, и будет вам!» Сначала Феофан старался успокоить Маркелла и, приписывая его ужас болезненному состоянию, призывал к нему доктора, но потом счел необходимым препроводить его для допросов в Преображенскую канцелярию. Поступок совершенно понятный: человек свидетельствует о приготовляющейся смуте; пусть он донесет об этом, где следует: ибо если Маркелл сам пошел бы с доносом в Преображенскую канцелярию и в допросе сказал, что объявлял об угрозах солдата преосвященному новгородскому, то последнего не поблагодарили бы. Феофан, впрочем, объяснял свой поступок тем, что убедился в притворстве Маркелла, отчего родился в нем страх, не знает ли и в самом деле он чего-нибудь подобного и не распускает ли этих слухов нарочно для смущения народа и для опечаления ее величества. Как бы то ни было, если понятен поступок Феофана, то понятно также, что Маркелл, отосланный в Преображенскую канцелярию человеком, от которого ждал только милости и защиты, сильно раздражался против Феофана и решился выпутаться из своего страшного положения и вместе отомстить Феофану и приобресть расположение и защиту его врагов доносом на новгородского архиерея.
В Преображенской канцелярии Маркелл показал, что он болен меланхолиею, которую навели на него слова двоих александроневских монахов; один сказал ему: «Бог знает, увидимся ли с тобою!», а другой говорил: «Я подарил тебе одну лютеранскую книгу, возьми у меня еще две такие же». Из этих слов Маркелл заключил, не грозит ли беда некоторым синодальным членам за их противности к церкви, и боялся, не взяли бы и его понапрасну, потому что он о противностях к церкви некоторых синодальных членов знает и объявит, где будет приказано. Меланхолия напала на него еще и оттого, что шел за ним какой-то унтер-офицер, бранил бывшего архиерея Федоса за иконоборство и, обратившись к нему, Маркеллу, сказал: «Вы и ваши начальники такие же иконоборцы и церкви противники, потому что против Федоса ни в чем не спорили, помните, что за это скарает вас бог». На другой день гвардейские солдаты, указывая на него, говорили: «Это все федосовщина; хорошо бы всю федосовщину истребить». Маркелл объявил и о разговорах своих с Феофаном политического содержания. Однажды Феофан говорил ему: «Государыня императрица благоволила немного ошибиться в том, что светлейшего князя изволила допустить до всего, за что все на него негодуют, так что и ее величеству не очень приятно, что она то изволила сделать. Поистине говорю, что я наипаче ее величество и на престоле всероссийском утвердил, а то по кончине его императорского величества стали было иные насчет этого прекословить. А ныне многие негодуют, особенно за светлейшего князя, что ее величество изволила ему вручить весь дом свой, и бог знает, что будет далее. Подождать мало: вот в скором времени у нас произойдет что-нибудь великое; про ее императорское величество говорят и то, что она иноземка и лютеранка. Когда императрица изволила смотреть строю, и в то время чуть ее из ружей не убили дважды, и пулею убило человека, который был от нее в полусажени, из чего видно, что многие ее величеству не благоприятствуют; только один, кажется, верен – граф Толстой, но и тот, как все вознегодуют, к ним же приклонится; и то захотелось ей жеманиться, да отнюдь не пристало, потому что вот на нее какие замахи; а воинство муштровать есть на то генералы, а не ее дело». При нем, Маркелле, был у Феофана александроневский архимандрит и говорил: «Вчерашнего числа был у нас в монастыре светлейший князь и пел молебен». Феофан, покачав головою, сказал на это: «На что бога обманывать: он самый недобрый человек, многим зло делает, а показывает себя богомолом и молебны поет». Спрошенный, кто именно синодальные члены и какие противности к церкви имеют, Маркелл представил обличение на Феофана в неправославных мнениях и указал на людей, которые разделяют эти мнения, между прочим на известного проповедника Гавриила Бужинского. Между тем в Синоде продолжалось дело о Маркелле, и явилось на него новое обвинение: между его вещами нашли епитрахиль и пелену со споротыми жемчугами. Синод прислал в Преображенскую канцелярию вопросные пункты Маркеллу, и тот отвечал, что он обирал жемчуг с епитрахили и пелены по приказанию Феофана.
Императрица по докладу Тайной канцелярии приказала потребовать объяснения от Феофана. Феофан представил объяснения. Ему легко было написать, что Маркелл оклеветал его относительно «непристойных слов»; но некоторым, особенно Меншикову, трудно было поверить, что Маркелл все это выдумал. Феофан дал такой смысл своим речам о государыне и Меншикове: «Когда мне сказал страхование свое и слова мятежные Маркелл. тогда, отводя его от оного страха или мечтания, говорил я, что солдат, который будто на него и прочих кричал и угрожал мятежом и сечением, был некто от малконтентов; таковый (молвил я), ярости полный, увидя тебя и дело твое об окладах иконных слышав, яд гнева своего на тебя изблевал. На пример же малконтентов, воспомянув о письме подметном и о выстреленной пуле на экзерциции, и приложил и сие, что, может быть, некии ярятся и на князя светлейшего за превосходство его: все же то сказал я вкратце и не к бесчестию князя светлейшего, и не к поношению ее величества, но просто к его (Маркеллову) утешению, понеже сей лукавец притворял себе великий страх и трепет. Нерядовой же и клеветник, который слово похвальное переделать умеет на ругательное. Он и предики мои похвальные перетолкует на хульные. Воспоминаю, какова известная моя и к ее императорскому величеству, и ко всей ее величества высокой фамилии, и ко всему Российскому государству верность: ибо не токмо никто и никогда ни в деле, ниже в слове моем никакой не мог признать противности, но и многими действиями моими должная моя верность свидетельствована стала. Свидетельствуют о ней многие мои проповеди и не едина книжица изданная, в которых тщательно и многократно поучаю, как верни поддании и послушливы должны быть государям своим; свидетельствуют иные мои сочинения, которыми, как ни есть, по силе моей славе их величества послужил я… То ж свидетельствуется и от прошлогодского дела о Феодосии. А еще в прошлых 1708 и 1709 годах, когда Мазепина измена была и введенный оною в отечество неприятель, – каков я тогда был к государю и государству, засвидетельствует его сиятельство князь Дмитрий Михайлович Голицын. Но паче всего каковое о моей верности свидетельство блаженные и вечнодостойные памяти государь император неоднократно произносил, их сиятельству высоким министрам известно. А о Маркелле. как к плутовству охотный он, все ведают, кто его изблизка знает: и в прошлом 1718 году, когда он тщался клеветою погубить преосвященного Феофилакта, тверского архиепископа, его величество государь император, яко премудрейший государь, и слушать не похотел».
Ссылкою на свидетельство Петра Великого Феофан начинает защиту свою против обвинений в неправославии: «Известно всем. что я поучений никогда не говорил, разве в присутствии множества честных людей, но и самого императора. Смотри же, благорассудный, как беснуется Маркелл: всех честных людей без всякого изъятия в дураки ставит. Сам Петр Великий, не меньше премудрый, как и сильный монарх, в предиках моих не узнал ереси, а в преблаженной кончине своей и с лобзанием принимал сие мое учение (об оправдании верою), которое Маркелл ересью нарицает. Известно же нам, что тот же монарх две предики Маркелловы в Кронштадте, яко безумные и хульные, обличил, а в моих не усмотрел, что усмотрел Маркелл. Что же надлежит до моих книжиц, первую (о отроческом наставлении) апробовал императорское величество, и как именным указом его сделана, так его ж величества указом везде разослана, и повелено из нее учить детей российских; а книжицу „О блаженствах“ его ж величество в Низовом походе прочел и на письме своем своеручном прислал об оной книге таковое в Синод свидетельство, что в ней показуется прямой путь спасения. Кто ж не видит, коликое Маркеллово дерзновение? Кто бо не видит, что он терзает славу толикого монарха?»
Маркелл обвинял Феофана в мнении, что одно св. писание полезно нам к спасению, а св. отец писание имеет в себе многие неправости, потому не надобно его в великой чести иметь и на него полагаться. Феофан отвечает: «Все мы учим и исповедуем, что едино св. писание есть учение основательное о главнейших догматах богословских; приемлем и предания, оному непротивная; а св. отец книги хотя и во втором по св. писании месте полагаем, однако же многополезные нарицаем. О моем к отеческим книгам почитании не едино свидетельствует дело мое: привожу в предиках из книг отеческих свидетельства, то ж делаю в книжице „О блаженствах“, и в книжице „Правда воли монаршей“, и в книжице „О крещении“ и проч.; и в библиотеке моей есть особливая от иних прочиих часть всех церковных учителей, авторов числом больше 600 содержащая, на которые издержал я больше тысящы рублев. И давно уже по силе обучаюсь и навыкаю ведать, о чем который отец св. пишет, дабы в случающихся церковных нуждах скоро можно было выписывать свидетельства. А Маркелл, подлинно ведаю, ни единой никогда книги отеческой и в руках не держал, разве у меня в шкафе стоящие и неотверзтые видел». В другом месте он пишет о Маркелле: «И не ложно могу сказать, что если бы так часто хлеб ел он, как книги читает, то в три-четыре дни не стало бы его».
Маркелл обвинял Феофана: «Св. икон в чести достодолжной не содержит, а содержит так, как содержат люторы». Феофан отвечает: «Протолковал бы Маркелл, кая честь иконам св. достодолжная, и тогда бы то или другое говорил на меня. А мое о чести, иконам св. подобающей, толкование напечатано в наставлении отроческом, и не мое самого, но всего собора седьмого». Маркелл доносил: «Мнит Феофан и прочим сказывает, что водоосвящение в церкви суеверие есть и ни к чему оное не полезно». Феофан отвечает: «А для чего ж в домовой моей церкви водоосвящение бывает и в мою и в прочии келии приходит священник с водокроплением?» Между прочими обвинениями Маркелл написал: «Чудотворца Николая многажды бранил Феофан и называл русским богом». Феофан отвечает: «Да не сподобит мене бог достигнуть оного блаженства, которое и Николай св., и прочии угодницы божии получили, если не лжет Маркелл! А то правда, что плотникам и другим простакам по случаю говорил, дабы св. Николая не боготворили, с полезным рассуждением для того, что память св. Николая выше господских праздников ставят». Маркелл написал: «Говорит, что учения никакого доброго в церкви св. нет, а в лютеранской церкви все учение изрядное». Феофан отвечает: «Говорил часто со вздыханием не о лютеранах одних, но и о папистах, кальвиниках, арминианах и о самых злейших и магометанскому злочестию близких социнианах, что у них школ и академий и людей ученых много, а у нас мало. И ино есть учение, ино же – ученый человек. Учение церковное в св. писании, тако ж в соборах правильных и книгах отеческих. А ученый человек, который умеет языки, знает многие истории, искусен в философских и богословских прениях, хотя доброго, хотя злого он исповедания. Моя же речь есть о ученых людях, а не о церковном учении, в книгах заключенном. Известно всем ученым, какового учения Маркелл, что не токмо не чел и не читает ни св. писания, ни отеческих, ни соборных и никаких книг, но и разуметь не может, и из латинского языка перевесть не умеет: и когда некую книжицу переводить тщался, то между бесчисленными смешными погрешении и сей толк положил, который и доселе для забавы воспоминается. Написано было: „эра троянская“, а он перевел – „мать троянская“. И не дивно: еще бо и в школах тупость его ведома была. Из которого его невежества произошло, что и в сих пунктах своих некие главные церкви св. догматы ересью нарекл. Как же таковой невежа может сие учение рассуждать и судить? Дадим же ему и умение, и силу искусства богословского (которой не бывало), и если в 47 артикулах мои ереси содержатся, как то он описует, то я не рядовый, по мнению его, еретик. Для чего же Маркелл доселе молчал? Для чего не охранял церкви от толь вредного развратника? Еще же и вящше, для чего мене не отвращался, но благословения у меня требовал, и отцем и пастырем нарицал мене, и имя мое, яко пастырское, в церкви при священнослужениях возносил? Была бы его вина, если б он толь многие ереси за мною ведал, не скоро, где надлежит, донесл, хотя бы и свободен доносил, а то тогда уже доносит, когда в важном деле за арест уже посажен. А по шестому правилу св. собора второго вселенского не важно на архиерея доношение того, который сам донесен, покамест сам не оправдится». Феофан заключил свою защиту так: «Если я не от всего сердца желаю сынам российским спасенного пути и вечного блаженства и если Маркелл прямо и по совести сия на мене написал, то да буду анафема от Христа Иисуса, господа моего! А на него клятва сия и на его (аще кии суть) сообщников и пособников падет, аще не покаются».
Несмотря на неудовлетворительность ответов Феофана относительно «непристойных слов», его не могла постигнуть участь Феодосия: Феодосий не имел блестящих способностей, резко выдававшихся достоинств, и выходки его против благодетеля еще более оправдывали всеобщее нерасположение к нему, тогда как Феофан был знаменит своими дарованиями и ученостию, занимал в этом отношении, бесспорно, первое место в русском духовенстве, был одним из самых блестящих украшений великого царствования, слава которого осеняла и царствование настоящее; Феофан был великолепный памятник петровского времени: разрушить памятник значило наругаться над этим временем; недаром Феофан настаивал на том, что вся его деятельность, против которой теперь вооружаются, освящена одобрением Петра Великого: это имело особенный смысл для Екатерины, которая блистала светом, заимствованным от Петра; притом Феофан не возбуждал против себя такого всеобщего негодования, как Феодосий; напротив, за Феофана были люди, которым дорог был новый порядок вещей, новорожденное русское просвещение, в глазах которых удар Феофану был тяжелым ударом этому просвещению; можно сказать, что в глазах этих людей, для которых новый порядок вещей представлялся светом в сравнении с прежнею тьмою, в глазах этих людей Феофан был наследником Петра, главным носителем идей преобразования в смысле образования; Феофан был вождем этих людей в их борьбе с детьми мрака, Георгием Дашковым с товарищи. Низвержение ученейшего архиепископа новгородского было бы в глазах этих людей и в глазах Европы самым верным знаком покинутия дела Петрова и возвращения к прежнему варварству; но подать этот знак никак не могли согласиться люди, с уст которых не сходило, по крайней мере официально, имя великого преобразователя. Феофан недаром старается выставить свое дело с Маркеллом как борьбу науки, учености с невежеством. Но если бы даже и решились низвергнуть Феофана, то каким способом можно было это сделать, воспользовавшись настоящим случаем, доносом Маркелла? Был один донос без свидетелей; по обычному порядку надобно было пытать доносчика, и если бы он на пытке не сговорил, то надобно было пытать обвиненного, и этот обвиненный был Феофан Прокопович! Разумеется, Екатерина не могла на это согласиться, и потому дан был такой указ: «Архимандрита Маркелла Родышевского за его сумнительные предерзкие слова держать в С.-Петербургской крепости от других колодников особо под крепким караулом до указу. А что он, Родышевский, показал на новгородского архиепископа Феофана о непристойных словах и о церковных противностях, и тому его показанию верить не указала (императрица) потому: оный архиерей в ответах написал под заключением проклятия и анафемы, что он против показания его, архимандричья, непристойных слов и прочих не говаривал и никакой противности к церкви святой не имеет; да и потому: оный архимандрит в Преображенскую канцелярию взят по доношению оного архиерея в его сумнительных к устрастию смертного мятежа словах, о чем оный архимандрит хотя не во всем, однако же показал, что-де был в некоторой боязни от приключившейся ему меланхолии, чего было ему, собою рассуждая, о таковых страхованиях говорить и сумнения иметь, не зная подлинно, не надлежало».
По этому указу Феофан выходил с торжеством из дела: верить доносу было не указано; но Феофану было сделано другое объявление, в котором ему показано, что он не вполне оправдался, что он остается в подозрении не только относительно непристойных слов, но и относительно православия своего образа мыслей и поступков, и чтоб впредь вел себя как прилично православному
Но беда этим не кончилась. Чрез несколько месяцев Екатерина умирает; на престол восходит Петр II, против прав которого было направлено знаменитое сочинение Феофана «Правда воли монаршей»; Меншиков, озлобленный на Феофана по делу Родышевского, теперь всемогущий правитель. Новгородскому архиепископу нельзя было ожидать ничего доброго для себя. Первый удар состоял в том, что «Правду воли монаршей» велено было отбирать; второй удар получен по поводу старого дела Родышевского. Мы видели, что указом Екатерины велено было держать Маркелла в крепости
В то время как представитель малороссийских духовных, вызванных Петром для распространения просвещения между духовенством великороссийским, подвергался унижению, что, естественно, поднимало людей, враждебных ляшенкам, архиереев из великороссиян и главного из них, Георгия Дашкова, который уже начинал мечтать о патриаршестве, – в это время на родине Феофана происходила перемена в угоду малороссийскому народу, как говорили в Петербурге, но вопреки мысли Петра Великого решено было уничтожить Малороссийскую коллегию и восстановить гетманское достоинство. Побуждениями к тому могли быть: 1) общее движение, высказывавшееся по смерти Петра, к восстановлению прежней простейшей формы одноличного управления, требующей менее денег и людей; 2) постоянное опасение турецкой войны, в которой Малороссия по своему положению должна играть важную роль, и потому хотели, чтоб малороссияне были довольны и привязаны к России и движения казацкого войска имели более единства: еще при Екатерине, в начале 1726 года, в Верховном тайном совете было положено: прежде войны с турками приласкать малороссиян, позволив им выбрать из своей среды гетмана; подати, с них собираемые, отменить, а в рассуждении сборов на жалованье и содержание войск поступать, как бывало прежде при гетманах; суд и расправу производить им самим, и одни апелляционные дела отправлять в Малороссийскую коллегию; наконец, 3) к восстановлению прежнего порядка могли побудить жалобы на членов Малороссийской коллегии и ее президента Вельяминова. Меншиков мог иметь личные побуждения: приобрести благодарность и расположение влиятельнейших жителей Малороссии и верного слугу в гетмане, которым назначал своего старого клиента Апостола. Новый император в первое заседание свое в Верховном тайном совете определил: «В Малой России ко удовольствию тамошняго народа постановить гетмана и прочую генеральную старшину во всем по содержанию пунктов, на которых сей народ в подданство Российской империи вступил». Еще 12 мая объявлен был именной указ: «Пожаловали мы, милосердуя о своих подданных малороссийского народа, указали: доходы с них денежные и хлебные собирать те, которые надлежат по пунктам гетмана Богдана Хмельницкого и которые сбираны при бытности бывших потом гетманов, а которые всякие доходы положены с определения коллегии по доношениям генерал-майора Вельяминова вновь, те оставить вовсе и впредь с них не собирать и о том в Малую Россию к тамошней старшине и во все полки послать наши указы из Сената и притом их обнадежить, что к ним в Малую Россию гетман и старшина будут определены впредь вскоре, как прежде было, по договору гетмана Богдана Хмельницкого; а Малороссийской коллегии президенту Вельяминову с приходными и расходными книгами быть в С.-Петербург немедленно». Того же числа в Верховном тайном совете отвергнуто было предложение Сената о позволении великороссиянам покупать земли в Малороссии, «чтоб от того малороссиянам не было учинено озлобления». До Петра Великого дела малороссийские и козацкие были ведомы в Посольском приказе; Петр Великий дела козацкие, как дела известной части войска, отдал в ведение Военной коллегии, а дела малороссийские передал из Иностранной коллегии в Сенат, чем уничтожалось значение этих областей как отдельных от империи, ибо только в этом смысле сношения с ними могли производиться чрез Иностранную коллегию. Теперь же, когда задумано было восстановление гетманства, 16 июня, в присутствии Меншикова в Верховном тайном совете было положено – малороссийским делам быть в Иностранной коллегии по-прежнему.
22 июля был издан указ: «В Малороссии гетману и генеральной старшине быть и содержать их по трактату гетмана Богдана Хмельницкого, а для выбора в гетманы и в старшину послать тайного советника Федора Наумова, которому и быть при гетмане министром». Инструкцию Наумову, составленную в Иностранной коллегии, тайный советник Степанов носил к светлейшему князю, и его светлость в секретных пунктах о выборе в сотники и другие чины добрых людей дополнить велел: «Кроме жидов», притом же рассуждать изволил, что полковник Лубенский, шурин гетмана Скоропадского, из жидов, и много от него народу в полку его тягости, так лучше его отставить. Относительно жидов Меншиков остался верен взгляду Петра Великого, так и после на доклад о жидах приказал: «Чтоб жидов в Россию ни с чем не впускать».
Малороссия получила гетмана; лифляндское шляхетство просило сейма, и в Верховном тайном совете на 1727 год сейм позволили, рассуждая, что ныне там генерал Леси (Lacy, Ласси, Лассий) с командою.
Таковы были правительственные распоряжения в первые четыре месяца царствования Петра II, когда власть сосредоточивалась в руках Меншикова. Через четыре месяца Меншиков пал; какие же были причины его падения? Отвечают обыкновенно: придворные интриги, указывают на Остермана, на Долгоруких, князя Алексея Григорьевича и его сына Ивана как на главных виновников низвержения Меншикова. Но обратим прежде всего внимание на источник власти Меншикова, на его отношения к императору. Начнем с того, что на положение, какое имел Меншиков в описываемое время, он не имел никакого права: в знаменитом завещании Екатерины I он не был назначен правителем, вся власть была передана Верховному тайному совету. Меншиков распоряжался, заставлял Совет принимать свои мнения, дожидаться своих решений единственно потому, что никто ему не противоречил, никто не спрашивал у него, по какому праву он так поступает. Но почему же его боялись и молчали, почему считали его сильным? Во-первых, потому, что между людьми, могшими не молчать, не было никакого единства, все жили врознь, и, кто бы хотел высказаться против Меншикова, тот не имел никакой уверенности, что другие его поддержат, не выдадут светлейшему; во-вторых, Меншиков был будущий тесть императора, который жил в его доме, находился в его руках. До тех пор пока существовали такие отношения между Петром и Меншиковым, пока все думали, что воля Меншикова и воля Петра одно и то же, до тех пор все преклонялись пред Меншиковым. Следовательно, вот где был источник власти светлейшего князя, источник власти всех людей, близких к самодержавному государю, всех фаворитов. Но фавор Меншикова был самого непрочного свойства. В первые дни мальчик подчинился человеку, который казался очень силен, который содействовал его возведению на престол; но очень скоро без всякого постороннего внушения при первом неприятном чувстве от неисполнения какого-нибудь желания должна была явиться мысль: по какому праву этот человек мною распоряжается, меня воспитывает, держит в плену? Эта мысль должна была явиться особенно тогда, когда надобно было расплачиваться за услуги, которые не могли очень ясно сознаваться, когда нужно было обручиться с дочерью Меншикова, которая вовсе не нравилась. Мальчик был не охотник учиться, любил погулять, страстно любил охоту; но обо всем надобно спрашиваться светлейшего князя и часто ждать сурового отказа, и по какому праву он отказывает? Барон Андрей Иванович – другое дело: он воспитатель, умнейший, ученейший человек, получше Меншикова знает, что надобно делать, но и он не отказывает.
При таких отношениях столкновения между Петром и Меншиковым были необходимы и должны были обнаружиться очень скоро. При таких отношениях что было делать окружающим? На какую сторону становиться? Легко было предвидеть, что рано или поздно дело кончится разрывом; не вооружая пока против себя Меншикова, надобно упрочить свое положение при Петре старанием ему понравиться; а ему никак нельзя понравиться внушением, что надобно слушаться Меншикова, да и как это внушать? Легко внушать мальчику, что надобно слушаться отца, сестры, наставника, кого-нибудь уполномоченного законом; но светлейшего князя кто уполномочивал распоряжаться? Положение Остермана было труднее всех: он был обязан смотреть, чтоб молодой император хорошо учился, не потакать его стремлению к удовольствиям, и в этом отношении он должен был действовать заодно с Меншиковым: но нельзя же слишком налегать на мальчика, особенно в летнюю пору, когда двор переехал в один из «веселых домов» в Петергоф; очень удобно понравиться государю, складывая всю вину стеснительных мер на Меншикова; притом находиться под властию Меншикова, отдавать ему во всем отчет очень стеснительно: тяжелый, повелительный, несимпатичный человек; и что он смыслит в воспитании и по какому праву распоряжается? Когда его не будет, никто не будет мешать искусному воспитателю взять совершенно воспитанника в свои руки.
Итак, барон Андрей Иванович очень добрый человек, он же самый умный и ученый человек – это постоянно говорит сестрица Наталья Алексеевна, а сестрица Наталья Алексеевна необыкновенная умница, которую надобно во всем слушаться, – это последнее говорит Андрей Иванович, самый умный и ученый человек. С бароном Андреем Ивановичем весело: он такой добрый; весело с сестрицей: сироты изначала привыкли жить душа в душу; весело с князьями Долгорукими: добрые люди только и хлопочут о том, как бы угодить, как бы повеселить. Но всего веселее с тетушкой цесаревной Елисаветой Петровной.
Елисавете Петровне было 17 лет; она останавливала взоры всех своею стройностию, круглым, чрезвычайно миловидным личиком, голубыми глазами, прекрасным цветом лица; веселая, живая, беззаботная, чем отличалась от своей серьезной сестры Анны Петровны, Елисавета была душою молодого общества, которому хотелось повеселиться; смеху не было конца, когда Елисавета станет представлять кого-нибудь, на что она была мастерица; доставалось и людям близким, например мужу старшей сестры герцогу голштинскому. Неизвестно, три тяжелые удара – смерть матери, смерть жениха и отъезд сестры – надолго ли набросили тень на веселое существо Елисаветы; по крайней мере мы видим ее спутницею Петра II в его веселых прогулках и встречаем известие о сильной привязанности его к ней. Близкое родство благоприятствует частым свиданиям и бесцеремонному обращению, а между тем могло быть узнано, что умнейший и ученейший человек барон Андрей Иванович подавал проект о необходимости брака Петра на Елисавете – брака, примирявшего все партии и упрочивавшего спокойствие государства. Как было бы тогда весело! А теперь эта скучная, противная Меншикова! Барон Андрей Иванович, бесспорно, самый добрый, умный и ученый человек.
Прусский двор хлопочет, как бы устроить брак Елисаветы с одним из своих принцев, имея в виду приданое – Курляндию; но Елисавета отклоняет предложение: она желает остаться в России; за нее идет спор у Петра с сестрою его Натальею, которую беспокоит дружба брата с теткою; но Петр не хочет ничего слышать; мальчик стал упрям, повелителен, он не терпит противоречий и проводит время на охоте, в веселых прогулках с неразлучною спутницею – цесаревной Елисаветою Петровною. Чего же смотрит Меншиков? Он сильно болен: кровохаркание и лихорадка изнурили его вконец; он сбирается умирать, пишет прекрасное наставительное письмо императору, указывает ему его обязанности относительно России, «этой недостроенной машины», увещевает слушаться Остермана и министров, быть правосудным, пишет и к членам Верховного совета, поручает им свою семью. Что будет, когда умрет Меншиков? Многим будет легко: избавятся от деспота; старинные фамилии поднимутся; князь Дмитрий Михайлович Голицын будет иметь первый голос в гражданских делах, брат его фельдмаршал князь Михаил Михайлович – в военных. Но уже той силы в правительстве, какая была при Меншикове, не будет. Император не женится на княжне Меншиковой.
Меншиков выздоравливает, но роковая болезнь уже произвела свое действие: Петр пожил на свободе и, разумеется, употребит все усилия, чтобы не возвратиться назад к своему тюремщику. Не хочет этого возвращения Остерман, великая княжна Наталья, цесаревна Елисавета, не хотят Долгорукие и весь двор, не хотят члены Верховного тайного совета. Все готово, но никто не решится начать дела, кроме императора, хотя этому императору только 12 лет. Меншиков вызывает его на борьбу, потому что в государстве и во дворце играет роль самовластного господина. Еще перед болезнию у него была сцена с императором. Цех петербургских каменщиков поднес государю 9000 червонных, которые Петр отослал в подарок своей сестре; но посланный встретился с Меншиковым, который велел ему отнести деньги в свой кабинет, сказавши при этом: «Император еще очень молод и потому не умеет распоряжаться деньгами как следует». Петр, узнавши об этом, спрашивает у Меншикова раздраженным голосом, как он смел помешать исполнению его приказания? Светлейший князь, который никак не ожидал подобного вопроса от покорного до сих пор мальчика, сначала обеспамятел, потом отвечал, что государство нуждается в деньгах, казна истощена и что он в тот же день хотел представить проект, как лучше употребить эти деньги. Петр топнул ногою и сказал: «Я тебя научу, что я император и что мне надобно повиноваться». С этими словами он повернулся к нему спиною и пошел; Меншиков отправился за ним и успел успокоить мальчика, еще не привыкшего к подобным выходкам.
По выздоровлении Меншиков, как видно, забыл эту сцену. Царскому камердинеру дано было 3000 рублей для мелких расходов императора; Меншиков потребовал отчета у камердинера и, узнав, что он дал Петру небольшую сумму из этих денег, разбранил. его и прогнал. Петр поднял из-за этого страшный шум и принял снова к себе камердинера. В другой раз Петр потребовал у Меншикова 5000 червонных. «Зачем?» – спрашивает Меншиков. «Надобно», – отвечает Петр и, получивши деньги, опять дарит их сестре; Меншиков, взбешенный, велит взять деньги у великой княжны. Петр выходит из себя, не может равнодушно ни видеть, ни слышать Меншикова; а тут старик великий канцлер граф Головкин умоляет государя заступиться за его зятя Ягужинского, которого Меншиков ссылает в Украинскую армию; Петр говорит об этом с Меншиковым, требует удержания Ягужинского в Петербурге; но Меншиков не соглашается и после крупного разговора с самим Головкиным Меншиков настаивает на своем: Ягужинский должен выехать из Петербурга. Меншиков видит, что Долгорукие служат ему дурную службу при Петре, хочет опереться на Голицыных, хочет устроить брак своего сына на дочери фельдмаршала Голицына; князь Алексей Григорьевич Долгорукий, чуя беду, хлопочет о соединении Головкина, Голицына и Апраксина против Меншикова. Но более других должен отвечать Остерман за поведение своего воспитанника. Остерман продолжает давать отчет Меншикову, переписывается с ним, когда отправляется на охоту с императором. 19 августа он писал Меншикову: «Сего момента получил я вашей высококняжеской светлости милостивейшее писание от 19-го. Его императорское величество радуется о счастливом вашей великокняжеской светлости прибытии в Ораниенбом и от сердца желает, чтоб сие гуляние ваше дражайшее здравие совершенно восставить могло, еже и мое верное всепокорнейшее желание есть; при сем вашей высококняжеской светлости всенижайше доношу, что его императорское величество намерен завтра после обеда отсюда идти и ночевать в Стрельне, а оттуда в понедельник в Ропшу, и надеюсь, что в четверток изволит прибыть в Петергоф, и хотя здоровье мое весьма плохое, однако ж туда ж побреду. Вашу высококняжескую светлость всепокорнейше прошу о продолжении вашей высокой милости и, моля бога о здравии вашем, пребываю с глубочайшим респектом вашей высококняжеской светлости всенижайший слуга А. Остерман». Петр приписал: «И я при сем вашей светлости, и светлейшей кнегине, и невесте, и своячине, и тетке, и шурину поклон отдаю любителны. Петр». 21 августа новое донесение из Стрельны: «Вашей высококняжеской светлости милостивейшее писание из Ораниенбома я вчерашнего ж дня во время самого выезду из С.-Петербурга в путь исправно получил и благодарствую и при сем в скорости токмо сие доношу, что вашей высококняжеской светлости за оное всепокорнейше его императорское величество вчерашнего дня ввечеру, в 9 часу, слава богу, счастливо сюда прибыть изволил, и сего утра, позавтракав, поедем в Ропшинскую мызу при провождении всей охоты нашей. Его императорское величество писанию вашей высококняжеской светлости весьма обрадовался и купно с ее императорским высочеством любезно кланяются, а на особливое писание ныне ваша светлость не изволите погневаться, понеже учреждением охоты и других в дорогу потребных предуготовлений забавлены, а из Ропши, надеюсь, писать будут. Я хотя весьма худ и слаб и нынешней ночи разными припадками страдал, однако ж еду». Любопытно, что ни Петр, ни сестра его в приготовлениях к охоте не находят времени написать Меншикову.
26 августа в Петергофе в день именин великой княжны Натальи Меншиков узнал, что Остерман обманывал его в своем письме насчет расположения императора к нему. Только что Меншиков начинал говорить с Петром, тот поворачивался к нему спиною, на поклоны светлейшего князя он не обращал никакого внимания и был очень доволен, что мог унижать его. «Смотрите, – сказал он одному из приближенных, – разве я не начинаю вразумлять его?» На невесту свою он также не обращал никакого внимания; услыхав, что Меншиков жалуется на это, Петр сказал: «Разве не довольно, что я люблю ее в сердце; ласки излишни; что касается до свадьбы, то Меншиков знает, что я не намерен жениться ранее 25 лет».
Приближенные видят, что борьба в разгаре; но чем дело кончится – неизвестно, и, по-видимому, Меншиков господствует, как прежде. В начале августа в Верховном тайном совете было постановлено, что так как расходы государственные определяются вопреки назначению своему, то не выдавать ниоткуда денег без собственноручного повеления императорского. В начале сентября издан указ, что это постановление не касается князя Меншикова, потому что еще при Петре I словесные и письменные повеления его исполнялись, притом же он по бытности его всегда при дворе часто получает приказы от самого императора.
В Ораниенбауме, имении Меншикова, к 3 сентября готовилось большое торжество – освящение церкви. Меншикову хотелось непременно, чтоб император присутствовал на торжестве: это уничтожило бы слухи о неприятностях между ними, и притом можно было бы постараться разными средствами смягчить Петра и устроить примирение. Самые униженные просьбы со стороны светлейшего князя были употреблены, чтоб склонить Петра к посещению Ораниенбаума, и тот сначала не отказывался, но, когда все было готово, послал сказать, что не будет; есть известие, что Меншиков имел неосторожность не пригласить цесаревну Елисавету. Церковь была освящена без императора. Это было в воскресенье; на другой день, 4 числа, Меншиков приехал в Петергоф на ночь и едва мог вскользь видеться с императором. Быть может, на другой день, день именин цесаревны Елисаветы, можно будет найти случай объясниться. Тщетная надежда: рано утром император отправился на охоту; великая княжна Наталья, чтоб не встретиться с Меншиковым, выпрыгнула в окно и отправилась вместе с братом. Осталась именинница цесаревна Елисавета. Меншиков пошел поздравлять ее; на сердце было очень тяжело, хотелось облегчить себя, высказавшись; и вот светлейший начинает жаловаться цесаревне на неблагодарность Петра, вычисляет свои заслуги и заключает, что, видя все свои старания тщетными, хочет удалиться в Украйну и принять там начальство над войском. Не дождавшись возвращения царя в Петергоф, Меншиков отправляется в Петербург со всем семейством. Но в этот же самый день в Петербурге в заседании Верховного тайного совета, где присутствовали Апраксин, Головкин и Голицын, объявлен был указ его величества интенданту Петру Мошкову: «Летний и зимний домы, где надлежит починить и совсем убрать, чтоб к приходу его величества совсем были готовы, и спрошен он, Мошков, был, как те домы вскоре убраны быть могут; Мошков донес, что дни в три убраны быть могут».
Дворцы надобно было прежде всего убрать теми вещами императора, которые находились в доме Меншикова, и в среду, 6 числа, по приказанию Верховного тайного совета все вещи императора были перенесены из меншиковского дома в летний дворец. В этот день Петр был на охоте и ночевал в Стрельне, а на другой день, в четверг, 7 числа, приехал в Петербург и остановился в летнем дворце. Он и с ним вместе многие другие освобождались из-под ига Меншикова; но можно ли было им на этом успокоиться, покончить борьбу, оставив Меншикова в прежнем значении генералиссимуса, члена Верховного тайного совета, с его огромным богатством, с влиянием на войско, на администрацию, где у него везде были свои люди, или отпустив его начальствовать войском на Украйне? Борьба, разгоревшаяся до такой степени, что император говорил: «Я покажу, кто император: я или Меншиков», – не могла так кончиться; Петр не мог выносить присутствие Меншикова, им вдвоем было тесно; прекрасное средство освобождаться из подобных отношений отъездом падшего вельможи за границу еще не было тогда изобретено, притом Меншиков выходил из ряду обыкновенных падших министров: его побоялись бы отпустить за границу. Нам говорят, что Петр был упорен в своих желаниях не по летам; мы знаем, как был упорен его отец, но у отца упорство было страдательное, потому что ему воли не было, а у сына была теперь воля: его желания всеми исполнялись, кроме Меншикова, и легко понять, как не любил он Меншикова: «Или я император – или он». Ненависть увеличивалась еще тем, что было обязательство жениться на дочери Меншикова; ненависть увеличивалась тем, что Меншиков считал себя вправе упрекать в неблагодарности. Ненависти можно было предаться: она оправдывалась тем, что, освобождая себя из-под ига, Петр освобождал и других, всю Россию; сестра Наталья Алексеевна не может выносить Меншикова, говорят, она первая поклялась, что нога ее не будет в его доме; цесаревна Елисавета не может быть расположена к Меншикову, особенно после удаления сестры цесаревны Анны. 5 сентября в Петергофе Меншиков с полчаса тайно разговаривал с Остерманом, и есть очень вероятное известие, что разговор был крупный, ибо Меншиков, видя отвращение Петра к себе, должен был прежде всего потребовать объяснения у воспитателя. Чтоб пригрозить Остерману, Меншиков стал его упрекать в том, что он старается отвратить императора от православия, за что будет колесован; Остерман отвечал, что он так ведет себя, что колесовать его не за что, но что он знает человека, который может быть колесован. Наталья, Елисавета, Остерман были главные привязанности и авторитеты; Долгорукие и с ними весь двор вторили им; члены Верховного тайного совета не окажут сопротивления.
Светлейший князь в страшном положении, в каком никогда не бывал при Петре 1, потому что тогда от гнева грозного царя были у него постоянно два могущественных защитника – Екатерина и сам Петр. Но теперь где защитники? Меншиков в мучительной тоске ищет, на кого бы опереться, пишет к князю Михаилу Михайловичу Голицыну: «Изволите, ваше сиятельство, поспешать сюда, как возможно на почте, и когда изволите прибыть к перспективной дороге, тогда изволите к нам и к брату вашему князю Дмитрию Михайловичу Голицыну прислать с нарочным известие и назначить число, в которое намерены будете сюда прибыть, а с Ижоры опять же обоих нас паки уведомить, понеже весьма желаем, дабы ваше сиятельство прежде всех изволили видеться с нами». Голицыны приласканы, довольны, они помогут, потому что не захотят видеть усиления Долгоруких или немца Остермана. Этот Остерман больше всех виноват: он обманывал, уверял в добром расположении Петра и сестры его; Остермана надобно непременно свергнуть; но кем заменить, кто был бы угоден? Некем больше, как старым учителем Зейкиным, и светлейший пишет к Зейкину, который еще не успел выехать из России: «Господин Зейкин! Понеже его императорское величество изволил вспамятовать ваши службы и весьма желает вас видеть, того ради изволите ехать сюда немедленно; ежели же за распутием ехать сюда не похочете, тогда извольте быть у Александра Львовича Нарышкина, а мы тебя весьма обнадеживаем, что мы вас не оставим, а паче прежнего в милости содержаны быть имеете».
Еще день, другой – и, быть может, Меншиков вспомнил бы и о Маврине, но ему не дали времени припоминать людей, на которых бы он мог опереться в борьбе с приближенными Петра. В тот самый день, когда он написал письма к Голицыну и Зейкину, 7 сентября, Петр по своем прибытии в Петербург послал объявить гвардии, чтобы она слушалась только его приказаний, которые будут объявлены ей майорами ее, князем Юсуповым и Салтыковым. Вечером этого дня невеста императора и ее сестра явились в летний дворец поздравить Петра с приездом, но были так приняты, что должны были очень скоро уехать. 8 сентября, в пятницу, в день Рождества Богородицы, судьба Меншикова решилась: поутру к нему явился майор гвардии генерал-лейтенант Семен Салтыков с объявлением ареста, чтоб он со двора своего никуда не съезжал. Услыхав это, Меншиков упал в обморок; ему пустили кровь; жена его вместе с сыном и сестрою Варварою Арсеньевою поспешила во дворец, где на коленях встретила императора, возвращавшегося от обедни; но Петр не обратил никакого внимания на просьбы этой достойной женщины, которую все уважали и о которой все жалели. Она бросилась к великой княжне Наталье, к цесаревне Елисавете, но и те ушли от нее, не сказавши ни слова. Оставалась последняя надежда: нельзя ли умилостивить Остермана, убедить его, что он может не бояться колесования и не погубив светлейшего князя. Три четверти часа княгиня стояла на коленях пред Остерманом понапрасну. Барону Андрею Ивановичу нужно было спешить в Верховный тайный совет, куда должен был приехать сам император. Здесь Петр подписал указ: «Понеже мы всемилостивейшее намерение взяли от сего времени сами в Верховном тайном совете присутствовать и всем указам отправленным быть за подписанием собственныя нашея руки и Верховного тайного совета: того ради повелели, дабы никаких указов или писем, о каких бы делах оные ни были, которые от князя Меншикова или от кого б иного партикулярно писаны или отправлены будут, не слушать и по оным отнюдь не исполнять под опасением нашего гнева; и о сем публиковать всенародно во всем государстве и в войске из Сената».
Меншиков прислал чрез Салтыкова следующее письмо к императору: «Всемилостивейший государь император! По вашего императорского величества указу сказан мне арест; и хотя никакого вымышленного пред вашим величеством погрешения в совести моей не нахожу, понеже все чинил я ради лучшей пользы вашего величества, в чем свидетельствуюсь нелицемерным судом божиим, разве, может быть, что вашему величеству или вселюбезнейшей сестрице вашей, ее императорскому высочеству, учинил забвением и неведением или в моих вашему величеству для пользы вашей представлениях: и в таком моем неведении и недоумении всенижайше прошу за верные мои к вашему величеству известные службы всемилостивейшего прощения и дабы ваше величество изволили повелеть меня из-под ареста свободить, памятуя речение Христа, спасителя нашего: да не зайдет солнце во гневе вашем; сие все предаю на всемилостивейшее вашего величества рассуждение: я же обещаюсь мою к вашему величеству верность содержать даже до гроба моего. Также сказан мне указ, чтоб мне ни в какие дела не вступаться, так что я всенижайше и прошу, дабы ваше величество повелели для моей старости и болезни от всех дел меня уволить вовсе, как по указу блаженной и вечной достойной памяти ее императорского величества уволен генерал-фельдцейгмейстер Брюс. Что же я Кайсарову дал письмо, дабы без подписания моего расходов не держать, а словесно ему неоднократно приказывал, чтобы без моего или Андрея Ивановича Остермана приказу расходов не чинил, и то я учинил для того, что, понеже штат еще не окончен, и он к тому определен на время, дабы под образом повеления вашего величества напрасных расходов не было. Ежели же ваше величество изволите о том письме рассуждать в другую силу, и в том моем недоумении прошу милостивого прощения». На письмо это не последовало никакого ответа.
На другой день, 9 сентября, в Верховном тайном совете докладывали его величеству о князе Меншикове и о других лицах, к нему близких, по записке руки барона Остермана, которая была сочинена перед приходом государя по общему совету всех членов. Меншикова лишали всех чинов и орденов и ссылали в дальнее имение его Ораниенбург. Государь согласился; по его выходе из Совета указ о лишении чинов был написан; государь подписал его в своих покоях и отправил объявить его Меншикову генерала Семена Салтыкова, который привез во дворец две кавалерии, взятые у бывшего генералиссимуса, – Андреевскую и Александровскую. 10 числа в Верховном тайном совете продолжали рассуждать о Меншикове. Положили дать офицеру Пырскому, назначенному провожать его, 500 рублей на расходы да на 50 подвод прогонных денег, а за другие 50 подвод князь Меншиков должен был платить свои деньги. Призвали новгородского архиерея и сказали ему указ, чтоб впредь обрученной невесты в церквах не поминали. Призвали Алексея Макарова и Петра Мошкова и приказали им, чтоб они взяли у Меншикова большой яхонт. Во время этих распоряжений Меншиков присылает просьбу из четырех пунктов: 1) государыни обрученной невесты Марии Александровны ее гофмейстер просит милости уволить в деревни свои; 2) о деньгах, пожалованных на жалованье ее высочеству и служителям, которые определены были и заслуженное жалованье не брали, оные б (деньги) позволено было вывезть, сумма 34000; 3) светлейший князь просит с покорностию милости о дохтуре и о лекаре, который лекарь шведской породы и полонен и при нем живет с 20 лет, чтоб повелено было при нем отпустить; 4) о Петре Апостоле, гетманском сыне, который жил при его светлости, позволено ль будет его с собою взять? Прежде всего призвали гетманского сына и сказали ему указ, чтоб он с князем Меншиковым не ездил, а жил в Петербурге безвыездно и часто являлся в Коллегию иностранных дел. На остальные пункты последовали решения: 1) кто захочет с нею ехать, тот бы ехал, а кто захочет остаться, тот бы оставался; 2) о жалованных деньгах справиться; 3) дохтуру и лекарю с князем Меншиковым ехать позволить. В тот же день, в 4 часа пополудни, Меншиков выехал из Петербурга. Впереди огромного поезда ехали четыре кареты шестернями: в первой сидел сам светлейший князь с женою и свояченицею Варварою Арсеньевою; во второй – сын его с карлою; в третьей – две княжны с двумя служанками; в четвертой – брат княгини Арсеньев и другие приближенные люди; все были в черном. Поезд провожал гвардейский капитан с отрядом из 120 человек. По городу ходили слухи о страшных злоупотреблениях Меншикова и о том, что он не довольствовался своим положением, но простирал взоры к короне; рассказывали, что найдено письмо Меншикова к прусскому двору, где он просил дать ему взаймы 10 миллионов, обещаясь возвратить вдвое, как только получит русский престол; рассказывали, что уже отданы были приказания удалить под разными предлогами гвардейских офицеров, чтоб заменить их людьми, вполне преданными Меншикову. Начали толковать и о завещании Екатерины: рассказывали, что герцог голштинский и Меншиков заставили цесаревну Елисавету подписать это завещание вместо матери, которая ничего о нем не знала; говорили, что будет нехорошо и голштинскому двору, и уже читали на озабоченном лице его министра сознание затруднительности своего положения; догадывались, что Меншикова не оставят покойным в Ораниенбурге, что его вместе с свояченицею зашлют в Сибирь, а жену с детьми оставят на свободе; а Другие предсказывали, что оба, муж и жена, недолго наживут.
По словам сторонних наблюдателей, трудно было изобразить всеобщую радость, произведенную падением Меншикова. Многие, разумеется, радовались от души; другие же показывали радостный вид, чтоб угодить радующимся от души. В Киле обрадовались от души. Цесаревна Анна Петровна писала сестре: «Что изволите писать об князе, что ево сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас». В другом письме Анна писала: «Зело меня порадовало письмо ваше, что уведомилась о здравие вашем, такожде, что государь вам пожаловал деревни матушкины, чем вас поздравляю, матушка моя, и дай боже, чтоб так бы всегда счастливой вам быть; при том прошу вас пожалуйте не отставайте от государя. Пожалуй Лестоку поклон мой рапской отдай и поблагодари за обнадежение милости его, такожде изволь у нево спросить, так ли он много говорит про Гришку да Марфушку».
От души был рад Феофан Прокопович. Он писал к одному из архиереев: «Молчание наше извиняется нашим великим бедствием, претерпенным от тирании, которая, благодаря бога, уже разрешилась в дым. Ярость помешанного человека, чем более возбуждала против него всеобщей ненависти и предускоряла его погибель, тем более и более со дня на день усиливала свое свирепство. А мое положение было так стеснено, что я думал, что все уже для меня кончено. Поэтому я не отвечал на твои письма и, казалось, находился уже в царстве молчания. Но бог, воздвигающий мертвых, защитник наш, бог Иаковль, рассыпавши советы нечестивых и сомкнувши уста зияющего на нас земного тартара, оживотворил нас по беспредельному своему милосердию».
От души были рады члены кружка Бестужевых и Маврина, которые думали, что по низвержении Меншикова опять откроется им доступ ко двору, что Петр прежде всего вспомнит о старых своих приверженцах. Пашков писал Черкасову в Москву: «Прошла и погибла суетная слава прегордого Голиафа, которого бог сильною десницею сокрушил; все этому очень рады, и я, многогрешный, славя св. Троицу, пребываю без всякого страха; у нас все благополучно и таких страхов теперь ни от кого нет, как было при князе Меншикове».
Радовались напрасно.
Меншиков свергнут; надобно было поделить наследство; это наследство была воля малолетнего царя, которою надобно было овладеть, чтоб стать в челе управления, занять место светлейшего князя. Ошибались те, которые думали, что власть перейдет в Верховный тайный совет, а Совет будет находиться под влиянием самого видного из своих членов, князя Дмитрия Михайловича Голицына, опиравшегося на брата своего, фельдмаршала князя Михаила, теперь первую военную знаменитость России. Голицыны действительно сияли собственным светом, но этот свет был слаб в сравнении с тем, которым озарялись ближайшие к солнцу планеты. Никто из вельмож не имел большего права на расположение и благодарность Петра, как Голицыны, изначала и постоянно приверженцы его отца и его самого, считавшие его одного законным преемником деда. Но эта приверженность по принципу редко оценивается как следует; тем менее могла она быть оценена теперь по характеру Голицына, по характеру и положению Петра. Самый лестный отзыв о князе Димитрии состоял в том, что это был человек честный, но жесткий; он не был способен для какой бы то ни было цели отказаться от своей самостоятельности и независимости, передать себя в полное распоряжение другому; совершенно был не способен постоянно смотреть в глаза, угодничеством добиться
Остерман удержался: Петр перестал видеть в нем скучного воспитателя с вечными выговорами и наставлениями, видел в нем искусного, необходимого министра с обширными способностями и познаниями, которых никто отвергать не мог, и успокоился, не выдавал Остермана врагам; враги эти были разъединены и робки, не смели огорчать императора неприятными для него предложениями, а предложение об удалении Остермана было бы ему очень неприятно: нужно было решиться на сильную борьбу и с Петром, который исполнял только то. что было ему приятно, и с великою княжною Натальею, продолжавшею иметь сильное влияние на брата и продолжавшею быть под сильным влиянием Остермана.
Сначала зашевелился было старик великий канцлер Головкин, которому Остерман был очень неудобен, как человек, заслонявший его в иностранных делах. Против Остермана трудно было что-нибудь выставить, кроме равнодушия к религии, и, говорят, Головкин обратился однажды к нему с такими словами: «Не правда ли, странно, что воспитание нашего монарха поручено вам, человеку не нашей веры. да, кажется, и никакой». Думали, Что Головкин хочет заменить Остермана своим сыном. Но борьба с Остерманом была не под силу Головкину, особенно когда ходила страшная молва, что Голицыны хотят захватить власть в свои руки и возвратить Меншикова: а мы видели, в каком отношении находился Головкин к Меншикову, который сослал зятя его. Ягужинского. в Украинскую армию: Ягужинского возвратили тотчас же после падения Меншикова, пожаловали в генералы от кавалерии и в капитан-лейтенанты от кавалергардии: но дела могли пойти иначе с усилением Голицыных и возвращением Меншикова, который, обязанный теперь Голицыным, конечно, не будет препятствовать возвышению близкого им человека – Шафирова, а Шафиров Головкину – острый нож: из двух зол надобно было выбирать меньшее; Головкин выбирает Остермана; нам указывают партию, членами которой были Апраксин, Головкин и Остерман, и 26 сентября состоялось решение Верховного тайного совета: быть Петру Шафирову в Москве до зимнего пути, а зимним путем ехать в Архангельск.
Труднее было Остерману бороться с Долгорукими, которые сначала также хотели свергнуть его. Положение Долгоруких и деятельность их были очень просты и легки: они должны были как можно чаще находиться с императором, во всем угождать ему, делать себя чрез это приятными и необходимыми, приобрести фавор. Долгорукие, как видно, сделали уже большие успехи на этом поприще и при Меншикове, когда князь Алексей был гофмейстером при великой княжне Наталье: теперь, чтоб иметь право быть еще чаще при Петре, он выпросил себе место помощника воспитателя, т. е. помощника Остерманова при самом императоре; сын его, князь Иван, сделан камергером на место Левенвольда, а Левенвольд получил место гофмаршала при великой княжне. Охотники до разных соображений сейчас же обратили внимание на то, что у Долгорукого хорошенькие дочери, которые должны играть роль. Долгорукие в самом начале сильно схватились с Остерманом, который мешал им своим авторитетом, но получили отпор, увидели, что влияние Остермана на Петра поколебать очень трудно. В свою очередь, когда Остерман вздумал было указать Петру, что постоянное общество молодого Долгорукого вредит ему, то император не отвечал ни слова. Остерман заболел от этого молчания, и Петр два раза в день ездил навещать его с сестрою и теткою Елисаветою Петровною. Несмотря на молодость, Петр с известного рода смыслом распоряжался отношениями к близким людям: прямо показывал Остерману, что он его любит, считает необходимым для дел правительственных: пусть, он и занимается этими делами, но не вмешивается в его удовольствия, где необходимы ему Долгорукие, которых он не выдаст Остерману точно так, как не выдаст Остермана Долгоруким. И Долгорукие, и Остерман наконец должны были понять свои взаимные отношения, понять пределы того круга деятельности, которые начертал для них Петр, и успокоились. Но это успокоение, разумеется, не могло быть полно и произойти вдруг.
После падения Меншикова взоры всех хотевших поделить его наследство обратились к Москве, куда светлейший князь перевел бабку императора инокиню Елену, которая, однако, не иначе называла себя как
Но во время этой борьбы не забывали о Меншикове. Сильно боялись энергической свояченицы светлейшего князя Варвары Арсеньевой, и 5 октября Остерман, пришедши в Верховный тайный совет, объявил, чтоб Варвару послать в Александров монастырь и взять ордена у сына и дочерей Меншикова, также и у Василья Арсеньева, шурина его. После Андрей Иванович объявил в Совете, что кавалерии Св. Екатерины, взятые у сына и дочерей Меншикова, император подарил сестрице своей; кавалерия Св. Александра отдана князю Ивану Долгорукому, а перстень обручальный взят ко двору его величества. Петр по-прежнему делал подарки сестрице, и Остерман заботился о ней по-прежнему: так, еще в сентябре он принес в Совет алмазы, которые предлагал купить для великой княжны за 85000 рублей: члены Совета, видя, что алмазы очень дешевы, согласились купить. Остерман приходил и объявлял: Петр позабыл свое обещание присутствовать в Верховном тайном совете, и члены его воспользовались первым случаем, чтоб напомнить ему об этом обещании. В ноябре русский посланник при шведском дворе граф Головин донес об известном письме Меншикова к шведскому сенатору Дибену. Донесение Головина было прочтено в Верховном тайном совете, после чего члены его представили государю, что по всем поступкам шведов видны их неприязненные замыслы против России; чтоб дать шведам отпор, они, министры, прилагают всевозможное старание о содержании войска в добром порядке и приведении его в лучшее состояние, чем как было при Меншикове, что приказано вооружить к будущей весне 24 линейных корабля и 120 галер и что для поощрения и усмотрения трудов Верховного тайного совета нужно присутствие его величества. На это государь изъявил свое благоволение и обещал чаще присутствовать в Совете. Насчет Меншикова Петр рассуждал, что такие поступки его могут почесться изменою, и приказал послать к нему нарочного, который бы обо всем допросил его с принуждением и угрозами; также приказал опечатать все его имение и обстоятельно пересмотреть находящиеся при нем и в Петербурге письма. К Меншикову отправлен был действительный статский советник Плещеев, которому кроме шведских дел велено было допросить Меншикова о деньгах, взятых с герцога голштинского. Секретарь Меншикова Вист представил в Верховный тайный совет биографию Меншикова (гисторию о княжом житии), сочиненную бароном Гизеном.
В конце 1727 года начались сборы двора в Москву для коронации. Эта поездка имела теперь совершенно другое значение, чем последние поездки Петра Великого в древнюю столицу. Теперь на вопрос, долго ли останется двор в Москве, уже слышался ответ: быть может, навсегда, а этот ответ был очень приятен одним и приводил в отчаяние других. Нравился он русским вельможам, которые до сих пор не могли привыкнуть к неудобствам новооснованного города, в стране печальной, болотистой, вдали от их деревень, доставка запасов из которых соединялась с большими затруднениями и расходами; тогда как Москва была место нагретое, центральное, окруженное их имениями, расположенными в разных направлениях, и откуда так легко было доставлять все нужное для содержания барского дома и огромной прислуги, а это было главное при отсутствии денег, при неразвитой еще роскоши, требующей произведений иностранных. Ужасом обдавал этот ответ тех, которые в удалении из «парадиза» видели удаление от дела Петра Великого, удаление от Европы, пренебрежение морем, флотом, упадок значения России как европейской державы. Боялись переезда в Москву люди, созданные новым, преобразовательным направлением и в его ослаблении видевшие ослабление собственного значения: в челе таких людей стоял человек самый видный но своей государственной деятельности и близкий к государю – Остерман. За границей смотрели так же на это дело: как только узнали здесь о падении Меншикова, так сейчас же явилась мысль, что вельможи увезут императора в Москву и Россия возвратится к прежнему, допетровскому порядку. Польский король объявил об этом испанскому герцогу Лириа, отправлявшемуся в Россию в качестве посланника. Житель Пиренейского полуострова Лириа привык приписывать английским деньгам страшное могущество, и потому первая мысль, пришедшая ему в голову, была та. что английские деньги заставят и русского царя поселиться навсегда в Москве. Одни с надеждою, другие со страхом ожидали следствий свидания императора с бабушкою: в Петербург доходили вести, что Шафиров под предлогом болезни не поехал в Архангельск по первому пути, а вместо того ежедневно бывает у старой царицы.
В начале января 1728 года двор выехал из Петербурга в Москву, но на дороге император заболел и принужден был пробыть две недели в Твери. Петр остановился на несколько времени под Москвою, чтоб приготовиться к торжественному въезду. Бабушка рвалась к нему: писала к великой княжне Наталье: «Пожалуй, свет мой. проси у братца своего, чтоб мне вас видеть и порадоваться вами: как вы и родились, не дали мне про вас слышать, не токмо что видеть». Писала к Остерману: «За верную вашу службу ко внуку моему и к нам я попремногу благодарствую, а у меня истинно на вас надеяние крепкое. Только о том вас прошу, чтоб мне внучат своих видеть и вместе с ними быть; а я истинно с печали чуть жива. что их не вижу. А я истинно надеюсь, что и вы мне будете ради, как я при них буду: и мне истинно уже печали наскучили, и признаваю, что мне в таких несносных печалях и умереть: и ежели б я с ними вместе была, и я б такие свои несносные печали все позабыла. И так меня светлейший князь 30 лет крушил, а ныне опять сокрушают, а я не знаю. сие чинится от ково». К самому Петру писала: «Долго ли. мой батюшка, мне вас не видать? Или вас и вовсе мне не видать? А я с печали истинно умираю, что вас не вижу: дайте, мой батюшка, мне вас видеть! Хотя бы я к вам приехала». Писала опять к Остерману: «Долго ли вам меня мучить, что по сю пору в семи верстах внучат моих не дадите мне их видеть? А я с печали истинно сокрушаюсь. Прошу вас, дайте, хотя б я на них поглядела да умерла».
4 февраля был торжественный въезд в Москву. Когда было первое свидание с бабушкою, неизвестно: известно только, что оно было холодно со стороны внука, который потом явно избегал свиданий с старою царицею: и брат и сестра при свидании с бабушкою имели при себе цесаревну Елисавету, чтоб старушка не увлекалась разговорами о некоторых деликатных делах; но уверяли, что царица успела поговорить внуку о его поведении, советовала ему лучше жениться, хотя даже на иностранке, чем вести такую жизнь, какую он вел до сих пор. Внешние приличия были соблюдены: 9 февраля Петр явился в Верховный тайный совет и, не садясь на свое место, стоя, объявил, что он из любви и почтения к государыне бабушке своей желает, чтоб ее величество но своему высокому достоинству была содержана во всяком довольстве: так пусть члены Совета учинят определение и ему донесут. Сказавши это, император удалился, а члены Совета принялись рассуждать о штате для царицы и назначили ей по 60000 рублей в год и волость до 2000 дворов. С этим решением отправились к царице князья Василий Лукич Долгорукий и Дмитрий Михайлович Голицын, причем донесли ей, что если. и сверх того изволит чего потребовать, то его величество по особенной своей к ней любви и почтению исполнит ее требование. Определивши со держание бабушки по отцу, не забыли и бабушку по матери: Остерман объявил в Совете, чтоб бабке его величества герцогине бланкенбургской давать пенсию по 15000 рублей в год. Эта бабушка очень хлопотала, чтоб внук вел себя получше и берег свое здоровье; до нас дошли два письма ее, как видно, к брауншвейгскому поверенному в делах при русском дворе, в которых она поручает обратиться к князю Ивану Долгорукому и сказать ему от ее имени, что, зная, как император уважает его достоинства, она умоляет его уговорить молодого государя, чтоб он больше заботился о своем драгоценном здоровье. В другом письме герцогиня пишет: «Дайте почувствовать князю Ивану Долгоруком необходимость вывезти императора из Москвы. Князь Долгорукий человек знатного происхождения, не такой, как Меншиков, вышедший из черни, человек без воспитания, без благородных чувств и принципов; это обстоятельство доставляет мне бесконечное удовольствие, ибо я не сумневаюсь, что этот вельможа (Долгорукий) всегда будет внушать моему дорогому императору чувства, достойные великого монарха».
Решительный фавор Долгоруких обозначился тотчас по приезде двора в Москву: накануне торжественного въезда князья Василий Лукич и Алексей Григорьевич назначены были членами Верховного тайного совета; 11 февраля молодой князь Иван Алексеевич сделан был обер-камергером. Князь Алексей и сын его были всем обязаны приближению, фавору; но между Долгорукими были двое известных своими способностями и заслугами: знаменитый дипломат князь Василий Лукич, как мы видели, получил место в верховном правительственном учреждении; здесь он достойно представлял фамилию подле главы другой соперничествующей фамилии – подле князя Дмитрия Михайловича Голицына, и подле другого соперника по приближению и первого дельца – подле Остермана; но у Голицыных был знаменитый полководец князь Михаил Михайлович, фельдмаршал; Долгорукие против него выставили свою военную знаменитость – князя Василия Владимировича, которого военное поприще было прервано опалою, но в последнее время было восстановлено в Персии; Долгоруким было важно иметь его при себе, и потому под предлогом болезни он был вызван из Персии и 25 февраля, на другой день коронации, был сделан фельдмаршалом вместе с князем Иваном Юрьевичем Трубецким, губернатором киевским. Миних был пожалован в графы; эту милость приписывали тому, что Миних сговорил жениться на обер-гофмейстерине цесаревны Елисаветы графине Салтыковой. Генерал-майор Волынский, назначенный было Меншиковым к удалению в Голштинию, остался в России и был восстановлен на старом своем месте, Казанском губернаторстве, с поручением ему дел башкирских. Мы видели, что Шафиров не поехал по зимнему пути в Архангельск: об нем доносили, что он очень болен, страдает меланхолиею и беспрестанным жаром, доктор опасается за его жизнь. В феврале 1728 года Шафиров уволился от всех дел по его челобитной; таким образом он избавился от почетной ссылки в Архангельск, какую назначил ему светлейший князь.
Но сам Меншиков покончил ссылкою в Сибирь. Находившийся при нем в Раненбурге офицер Мельгунов прислал требование, что для лучшего надзора необходимо прибавить еще капральство. По этому поводу 16 января Верховный тайный совет имел рассуждение, не лучше ль послать князя Меншикова куда-нибудь подальше, например в Вятку, и держать при нем караул не так большой. 9 февраля Остерман объявил в Верховном тайном совете, что его императорское величество изволил о князе Меншикове разговаривать, чтоб его куда-нибудь послать, а пожитки его взять, оставив княгине и детям тысяч по десяти на каждого да несколько деревень, и чтоб об этом члены Совета изволили впредь учинить определение, потому что из Военной и других коллегий и канцелярий подаются доношения, что князь Меншиков взял из казны деньги и материалы, и требуют возвращения из пожитков его; также Мельгунов пишет, что многие служители Меншикова требуют отпуску; из деревень к нему пишут, и он отвечает. Верховный тайный совет почему-то замедлил своим решением; но дело подвинулось тем, что 24 марта у Спасских ворот было найдено подметное письмо в пользу Меншикова; следствием было то, что 9 апреля из Верховного тайного совета был дан указ Сенату о посылке Меншикова с семейством в Березов, о даче им и людям их кормовых денег по шести рублей на день и о пострижении Варвары Арсеньевой в Белозерском уезде, в Сорском женском монастыре, и о даче ей по полуполтине на день. Ссылка Меншикова в Сибирь не улучшила участи тех, которые были им сосланы. Мы видели, как обрадовались падению Меншикова члены бестужевского кружка; но оставшиеся из них в Петербурге очень скоро увидали, что возвратить сосланных и пробиться ко двору будет очень трудно: там сильные люди боролись за власть, и один из этих сильных людей, Остерман, с своим приятелем Левенвольдом знали прежние связи и стремления Маврина и Бестужевых. В участи Девьера произошла только та перемена, что жене его позволено было отправиться к нему, т. е. сочли удобным сослать сестру Меншикова под видом позволения соединиться с мужем. В сентябре 1727 года Егор Пашков писал княгине Волконской: «О суетном состоянии нашем всего вам описать не могу: так было хорошо от крайних приятелей наших, которые нас без совести повреждали; много того случалось, что и смотреть на них не смели; однако же ото всех их нападений избавил нас бог, а их слава суетная пропала вся до конца. Надлежит вам чаще ездить в Девичий монастырь искать способу себе какова. О Семене Маврине и об Абраме стараюся, чтоб их взять из ссылки, да не могу, чрез кого учинить, все, проклятые, злы на них как собаки. Ныне у нас много хотят быть первыми, а как видим по их ревности бессовестной, не потеряют ли и последнего. Про компанию нашу прежнюю часто и милостиво изволит упоминать (Петр), только от прежних ваших неприятелей неможно свободного способу сыскать, как бы порядочно донесть, однако же хотя и с трудом, только делаем сколько возможно». Черкасову Пашков писал: «Мне кажется, лучше вам быть до зимы в Москве и чаще ездить молиться в Девичь монастырь чудотворному образу Пресвятой Богородицы». «О верных приятелях наших, об Абраме и об Семене, прилежно стараюсь, каким бы случаем их взять, и кажется, что многие об них сожалеют, а говорить никто не хочет за повреждением себя (т. е. боясь повредить себе), а Левольд бессовестно старою своею компаниею их повреждает и всячески тщится, чтоб их не допустить ко взятию; надлежит вам с княгинею Аграфеною Петровною стараться, чтоб каким случаем дойти государыни царицы Евдокии Федоровне и, будет допустит какой случай, обо всем донести с ясным доказательством о ссылке их в Сибирь, а впредь, уповая на милость божию, как прибудем в Москву, бессовестная
Ссыльные не считали возможным без позволения отправиться в Петербург, но и они крепко надеялись, что Бестужевы с своими петербургскими приятелями освободят их. Абрам Петров писал княгине Волконской из Томска: «Что вы мне обещали сделать, пожалуй, не запамятуй, чтоб
Из Тобольска, Томска и Копенгагена торопили; из Петербурга советовали поступать осторожнее. Пашков писал княгине Волконской: «Писал я к вам, чтоб порядочного искать случая, на которое мое письмо изволите объявлять, что сыскать не через кого; в том опасаться не извольте, может, бог хотя одного не оставит компании нашей, то будем довольны; сколько мерзкой клеотуре (креатуре – Остерману и Левенвольду) не искать себе защищения по своим худым делам, только им себя не можно никак закрыть; ведают они и сами, что делали худо, да миновать ныне никак нельзя, что им всем обид заплатить. Отважно ни в какое дело вступать не извольте, пока время покажет спокойное. Надлежит вам всем, буде станете ездить в Девичь монастырь, беречься Степановой Лопухина сестры, которая старицею, чем бы вас не повредила, понеже они люди добрые и очень всем известны по своей совести бездельной». Пашков отыскивал членов разогнанной партии и просил уцелевших от погрома хлопотать при каждом удобном случае о попавших в беду. «Просил я о вас Кириллу Петровича Матюшкина, – писал он Черкасову в Москву, – чтоб он вас не оставил в случае хорошем, что и обещал, а он компании нашей и добрый человек».
Но главная надежда партий основывалась на двух лицах царского дома, на старой царице и на царевне Анне Ивановне. Мы видели, как последняя не щадила униженных просьб к Меншикову и Остерману, чтоб только отпустили назад к ней в Митаву необходимого ей Петра Михайловича Бестужева. Понятно, в каком восторге была Анна, получивши известие о падении Меншикова. Немедленно отправила она письмо императору: «Я неоднократно просила, чтоб мне позволено было по моей должности вашему императорскому величеству с восприятием престола российского поздравить и целовать вашего величества дорогие ручки, но получила на все мои письма от князя Меншикова ответ, чтоб мне не ездить. Ныне паки всепокорно вашего императорского величества прошу повелеть мне для моей поездки в Петербурх поставить в прибавку почтовых, как прежде мне давано было, лошадей». Такие же письма были отправлены к великой княжне Наталье и к Остерману. Но Анна позабыла, что у Остермана были такие же сильные побуждения, как и у Меншикова, не давать ходу бестужевской партии, не допускать ее покровительницу герцогиню курляндскую хлопотать за нее при личном свидании с императором: Остерман тем более должен был теперь остерегаться Бестужевых, что Петр Михайлович не сидел сложа руки в Петербурге, но, увидавши борьбу между Остерманом и Долгорукими, стал заискивать у последних. Прошло несколько месяцев, и только в конце 1729 года Анна получила приглашение отправиться прямо в Москву на коронацию; тогда же отпущен был к ней и Бестужев, ибо стало известно, что он не может быть опасен, что у Анны уже другой фаворит.
Этот фаворит был знаменитый Эрнст Иван Бирон, или Бирен, сын придворного служителя герцогов курляндских. Говорят, что он еще в 1714 году приезжал в Петербург искать места при дворе принцессы Софии, жены царевича Алексея, но получил отказ, как человек низкого происхождения. Достоверно одно, что в 1722 году он долго сидел под арестом в Кенигсберге за то, что участвовал в ночной драке с городскою стражею. По возвращении в Курляндию он был принят ко двору герцогини Анны благодаря покровительству обер-гофмейстера Бестужева. Это покровительство объясняли связью обер-гофмейстера с сестрою Бирона. Обер-камер-юнкер Бирон сопровождал герцогиню в Москву на коронацию Екатерины в 1724 году и сблизился там с
Никакие осторожности не помогли. Люди князя Никиты Волконского Зайцев и Добрянский явились к Остерману и донесли, что помещице их, княгине Волконской, за продерзости ее велено жить в деревне, не въезжая в Москву, а она живет в подмосковной деревне двоюродного своего брата Федора Талызина, откуда ездит тайно под Москву, в Тушино, для свидания с Юрием Нелединским и с другими некоторыми людьми, между прочим, виделась и с секретарем Исааком Веселовским; ведет тайную переписку со многими лицами в Москву и другие места; недавно привез тайно же из Митавы от отца ее, Петра Бестужева, человек его письма, зашитые в подушке. Волконскую схватили и со всеми письмами от родных и друзей. 10 мая 1728 года в собрании Верховного тайного совета она была допрошена и объявила, что действительно виделась в Тушине с Нелединским и Веселовским, с первым – по свойству, а со вторым – по давнему знакомству и дружеству. У нее потребовали объяснения темных мест в письмах, к кому относятся неблагоприятные отзывы: она нигде не показала на Остермана, вместо него вставляла царевну Анну, хотя иногда и некстати. Волконская запиралась, что по письмам к ней в Москву не ездила и ни у кого не была; но у Талызина нашли от нее такое письмо: «В слободе (Немецкой) побывай и поговори известной персоне, чтоб, сколько ему возможно, того каналью хорошенько рекомендовал курляндца, а он уже от меня слышал и проведал бы, нет ли от канальи каких происков к моему родителю, понеже ему легко можно знать от Александра (Бутурлина), и чтоб поразгласил о нем где пристойно, что он за человек». В допросе княгиня Волконская объявила, что известная персона в слободе – это лекарь цесаревны Елисаветы Лесток, а каналья – Бирон.
В Верховном тайном совете состоялось такое мнение, что «княгиня Волконская и ее приятели делали партии и искали при дворе его императорского величества для собственной своей пользы делать интриги и теми интригами причинить при дворе беспокойство и, дабы то свое намерение сильнее в действо произвесть могли, искали себе помощи чрез венский двор и так хотели вмешать постороннего государя в домовые его императорского величества дела, и в такой их, Волконской и брата ее Алексея, откровенности может быть, что они сообщали тем чужестранным министрам и о внутренних здешнего государства делах, сверх же того, проведовали о делах и словах Верховного тайного совета». За такие вины Совет рассудил: княгиню Волконскую сослать до указу в дальний женский монастырь и содержать ее там неисходно под надзором игуменьи; сенатору Нелединскому в Сенате у дел впредь до указа не быть; Егору Пашкову в Военной коллегии не быть; Веселовского сослать в Гилянь; шталмейстера Кречетникова записать в прапорщики и послать служить в армейские полки; Черкасова – в Астрахань к провиантским делам. Это мнение отправлено было к князю Алексею Григорьевичу Долгорукому при таком письме: «Сиятельный князь! Понеже дело княгини Волконской и прочих по тому делу ко окончанию привелено, того ради ваше сиятельство просим, изволите по тому мнению его величеству доложить и, что изволит указать, о том нас уведомить. А что написано о Егоре Пашкове, чтоб ему у дел в Военной коллегии не быть, и то в такой силе, что по отлучении от этих дел определить его на Воронеж вице-губернатором. Вашего сиятельства слуги: Апраксин, Головкин, брат ваш князь В. Долгоруков». Князь Алексей прислал ответ: «Сиятельные тайные действительные советники, мои милостивые государи! По письму ваших сиятельств и по присланном приговоре его императорскому величеству докладывал и чрез сие мое объявляю: его величество по приговору ваших сиятельств быть повелел, и тако сие донесши, пребываю ваших сиятельств нижайший слуга князь Алексей Долгорукой».
Оба брата княгини Волконской, Алексей и Михаил Бестужевы, хотя и заподозренные в приговоре, остались, однако, на своих дипломатических постах; но отец их не мог остаться спокойно в Курляндии. Когда дело Волконской вскрылось, Бестужев был взят из Курляндии «с опалою», бумаги его были запечатаны. Царевна Анна с Бироном были в это время в Москве. Конечно, «креатуры» дали знать «каналье курляндцу», как он трактуется в захваченных письмах. Бестужев недаром писал: «Они могут мне обиду сделать: хотя б
Падение Меншикова и влияние цесаревны Елисаветы должны были сближать молодого императора с родной его теткою герцогинею голштинскою Анною Петровною. В конце февраля 1728 года приехал в Москву из Голштинии майор Дитмар с известием, что 10(21) февраля у цесаревны Анны родился сын герцог Петр, и с просьбою к императору быть восприемником; Дитмар получил 300 червонных в подарок за радостное известие; при дворе был бал по этому случаю. Феофан Прокопович счел нужным отправить длинное поздравительное письмо герцогу и герцогине: «Родился Петру Первому внук, Второму-брат, августейшим и державнейшим сродникам и ближним – краса и приращение, Российской державе – опора и, как заставляет ожидать его кровное происхождение, великих дел величайшая надежда. А смотря на вас, счастливейшие родители, я плачу от радости, как недавно плакал от печали, видя вас, пренебрегаемых, оскорбляемых, отверженных, униженных и почти уничтоженных нечестивейшим тираном. Теперь для меня очевидно, что вы у бога находитесь в числе возлюбленнейших чад, ибо он посещает вас наказаниями, а после печалей возвеселяет, как и всегда делает с людьми благочестивыми». Описавши огорчения, претерпенные мужем и женою, Феофан особенно останавливается на притеснении от Меншикова и не дает пощады падшему: «Вас постигло то, что почти превышает меру вероятия. Этот бездушный человек, эта язва, этот негодяй, которому нет подобного, вас, кровь Петрову, старался унизить до той низкой доли, из которой сам рукою ваших родителей был возведен почти до царственного состояния, и вдобавок наглый человек показал пример неблагодарной души в такой же мере, в какой был облагодетельствован. Этот колосс из пигмея, оставленный счастием, которое довело его до опьянения, упал с великим шумом. Что же касается до вас, то вы можете ожидать всего лучшего оттого, что поставлен в безопасности августейший ваш племянник, наш всемилостивейший государь; но и в вашем доме отец щедрот посетил вас своею милостию, даровав вам сына. Поздравляя вас с таким благом, дарованным для вас, для августейшей фамилии, для многих царств и народов, молю всеблагого бога, чтоб он, услышав ваши молитвы, увенчал ваши надежды исполнением и сохранил родителей и рожденного невредимо радостными и цветущими на многие лета».
Пожелания Феофана не пошли впрок. По поводу крещения новорожденного принца в Киле была иллюминация и фейерверк. Герцогиня хотела смотреть их и стояла у открытого окна в холодную сырую ночь. Придворные дамы представляли ей опасность и затворили окно; она смеялась над ними, хвалясь своим русским здоровьем; но их опасения сбылись: герцогиня простудилась и скончалась на десятый день (4 мая). Так как в завещании она просила, чтоб тело ее положено было при гробах родительских, то велено было отправить в Голштинию генерал-майора Бибикова с архимандритом, тремя священниками, диаконами и певчими и потребною утварью на корабле «Рафаил» и фрегате «Крейсер» под командою контр-адмирала Бредаля.
В том же году случилась беда с человеком, которого при Петре Великом придворные слухи назначали женихом цесаревны Анны Петровны, с Александром Львовичем Нарышкиным. Мы видели, что он попался в девьеровское дело и был сослан в свои деревни. Нарышкин жил в подмосковном селе своем Чашникове. Когда ему дали знать, что император охотится поблизости и что ему, Нарышкину, следует выехать к государю с поклоном, то он отвечал: «Что мне ему, с чего поклоняться? Я и почитать его не хочу; я сам таков же, как и он, и думал на царстве сидеть, как он; отец мой государством правил; дай мне выйти из этой нужды – я знаю, что сделать!» – «Его императорское величество по примерной своей к милосердию склонности и великодушию не указал оное дело розыском вести и чтоб оное, яко весьма мерзкое и ужасное, не могло б разгласиться и в народе рассеяно быть, того ради его величество указал послать его, Нарышкина, в дальнюю его деревню».
Цесаревна Елисавета осталась в России предметом искания для разных женихов, предметом нескончаемых толков для придворных, для министров иностранных. Виднее всех молодых людей был фаворит императора князь Иван Алексеевич Долгорукий, привязанность Петра к которому достигла высшей степени; и вот начинаются толки, что князь Иван влюблен в Елисавету и что Остерман, без которого ничего не может сделаться, нарочно раздувает эту страсть, чтоб погубить обоих – и Елисавету, и Долгорукого. Откажут в руке Елисаветы знаменитому жениху всех выгодных невест Морицу саксонскому, выскажется князь Долгорукий с негодованием о предложении Морица – это служит подтверждением, что он сам имеет виды на цесаревну. Другой вопрос первой важности, занимающий всех, – это в каких отношениях находятся две силы – Долгорукие и Остерман? Остерман столкнулся с фаворитом, поссорились: Остерман помирился с фаворитом – вот важнейшие новости; от этого зависит возвращение двора в Петербург, чего желает Остерман и чего не хотят русские вельможи; если фаворит помирился с Остерманом, то и он будет уговаривать императора возвратиться в Петербург; да прочно ли это примирение? Князь Иван ненавидит Остермана, а князь Алексей расположен теперь к Остерману, считает его умницею; князь Алексей не любит сына своего Ивана, фаворита, любит другого, вследствие чего самые представительные из Долгоруких делятся: князь Василий Лукич на стороне князя Алексея, заправляет им; князь Василий Владимирович на стороне фаворита. Остерман пользуется этим разъединением, держится, и крепко держится, заправляет делами внутренними и внешними. Его не любят, против него работают при дворе; но, случись какое-нибудь трудное дело в Верховном тайном совете, все обращаются к Остерману, потому что он трудолюбив, на него все любят складывать тяжесть подробностей.
Остерман держится крепко, но покоен быть не может; он силен разъединением противников, но его партия слаба, ему не на кого опереться в случае невзгоды; уже толковали, что старый Головкин должен будет отказаться от должности великого канцлера, но его место займет не Остерман, а князь Василий Лукич Долгорукий, человек, имеющий большую дипломатическую опытность и свой взгляд, противоположный взгляду Остермана. Петр отвык совершенно от серьезного занятия, от серьезных разговоров; кто хотел приблизиться к нему, тот должен был говорить о вещах, ему приятных, доступных: об охоте, собаках и т. п. Остерман не мог, не умел об этом говорить, что же ему оставалось! Да и трудно было найти доступ к императору: он надолго уезжал из Москвы на охоту с Долгорукими, которые могли, умели с ним говорить, умели забавлять его и потому овладели им. Петр дичал, горизонт его суживался; ему неловко уже становилось при чужих людях, а чужими становились все те, которые не участвовали в его забавах. Внук завел свою
Фаворит с негодованием отзывался о забавах императора во время его выездов; но если он действительно чувствовал негодование, то не имел силы характера, гражданского мужества для того, чтоб воспользоваться своим влиянием для противодействия этим забавам, или считал, подобно Остерману, всякое противодействие бесполезным для царя и только вредным для того, кто захочет противодействовать. Фаворит уклонялся от выездов по каким бы то ни было побуждениям, не провожала императора и тетка цесаревна Елисавета: между нею и племянником произошло охлаждение, она жила в уединении, но вредные для ее репутации слухи не переставали кружить в обществе; приятели Долгоруких толковали, что князь Алексей нарочно увозит императора так часто и на такое продолжительное время из Москвы, чтоб удалить его от опасной Елисаветы. Стал нравиться императору камергер князь Сергей Дмитриевич Голицын, сын князя Дмитрия, человек, по отзывам современников, достойный; допустить влияние Голицыных – страшная опасность для Долгоруких, и князя Сергея постарались удалить, назначив его посланником в Берлин. Прежде сильным влиянием на императора пользовалась сестра его, великая княжна Наталья, проводница остермановского влияния, но болезненная Наталья занемогла летом 1728 года, не могла следить за братом, провожать его на охоту и 22 ноября скончалась. Таким образом, не было более никакого влияния, которое бы противодействовало влиянию Долгоруких; из женщин Петра провожали на его прогулки княгиня Долгорукая, жена князя Алексея, с двумя дочерьми, и стали толковать, что одна из них будет объявлена невестою императора.