Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История России с древнейших времен. Том 8. От царствования Бориса Годунова до окончания междуцарствия - Сергей Михайлович Соловьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Обо всех замыслах и движениях в Польше знал смоленский воевода Шеин, который посылал в Литву, за рубеж, своих лазутчиков; они приносили ему вести, слышанные ими от своих сходников, т. е. людей подкупленных, которые, сходясь в условленных местах с русскими лазутчиками, уведомляли их обо всем, что у них делалось. Но не от одних лазутчиков-крестьян узнавал Шеин польские новости: у него был подкуплен в Польше какой-то Ян Войтехов, который непосредственно на письме доносил ему обо всем. В марте 1609 года Войтехов писал ему, что по окончании сейма королевич хотел было идти на Москву, но приехал воевода сендомирский и посол от Лжедимитрия вместе с послами от тушинских поляков с просьбою к королю и панам, чтоб королевича на Московское царство не слали, ибо они присягнули тушинскому царю головы свои положить, хотя б и против своей братьи. Войтехов сообщил также вести и из Тушинского стана, писал, что крутиголова Димитрий хочет оставить Тушино и утвердиться на новом месте, потому что весною смрад задушит войско; весною же хочет непременно добыть и Москву. Войтехов писал, что сендомирский воевода на сейме именем Димитрия обязался отдать Польше Смоленск и Северскую землю, и если б Мнишек в этом не присягнул, то поляки непременно хотели посадить королевича на царство Московское. Войтехов писал также, что много купцов польских приехало домой из Тушина и сказывают, будто Лжедимитрий хочет бежать, боясь Рожинского и козаков, что у него нет денег на жалованье польскому войску, которое будто бы говорит: «Если бы царь московский заплатил нам, то мы воров выдали бы, а из земли Московской вышли», что Шуйскому стоит привлечь к себе Заруцкого с его донскими козаками, и тогда можно сжечь тушинские таборы. О самом себе Войтехов писал: «Пришлите мне, пожалуйста, бобра доброго черного самородного, потому что меня слово обошло за прежнее письмо к вам, так надобно что-нибудь в очи закинуть». Шеину сообщали также слухи, ходившие в Литве о самозванцах, писали, что вор тушинский пришел с Белой на Велиж, звали его Богданом, и жил он на Велиже шесть недель, а пришел он с Белой вскорости, как убили расстригу, сказывал, что был у расстриги писарем ближним; с Велижа съехал с одним литвином в Витебск, из Витебска – в Польшу, а из Польши объявился воровским именем. Петрушка, что сидел в Туле, и теперь живет в Литве, и прямой он сын царя Феодора, а вместо его в Москве повесили мужика. Борисов сын, Федор Годунов, также жив и теперь у цесаря христианского.

Между тем у пограничных жителей московских и литовских по обычаю происходили ссоры, наезды. По этому поводу начальники пограничных областей – староста велижский Александр Гонсевский, бывший недавно послом в Москве, и смоленский воевода Шеин должны были войти в сношения друг с другом. Гонсевский звал Шеина на порубежный съезд для решения спорных дел; Шеин в такое Смутное время боялся принять на себя за это ответственность, особенно когда ему доносили, что Гонсевский нарочно для того и приехал в Велиж, чтоб подговорить смольнян к сдаче королю. Шеин упрекал Гонсевского за то, что он не выполнил условий договора, заключенного им с товарищами в Москве, что поляки не выведены из Московского государства и оттого происходит страшное кровопролитие. Гонсевский отвечал: «Ты хочешь, чтоб польские и литовские люди были выведены из Московского государства, но каким образом это сделать? Грамотами королевскими? Грамоты были посланы к ним; король хотел послать еще гонца, и велел мне обо всем этом переговорить с тобою, но вы сами от доброго дела бегаете, держась своего обычая московского: брат брату, отец сыну, сын отцу не верите; этот обычай теперь ввел царство Московское в погибель. Я знаю, что у вас, у государей, и в народе такой доверенности, как у нас, нет, и тебе, по обычаю московскому, нельзя было со мною съезд устроить; зная это, я писал тебе, чтоб ты объявил о деле архиепископу и другим смольнянам и с их ведома съезд устроил: но и это не помогло. Припоминая себе дела московские, к которым, будучи в Москве, пригляделся и прислушался, также и нынешнее ваше поведение видя, я дивлюсь тому: что ни делаете, все только на большее кровопролитие и на пагубу государству своему». Гонсевский был прав на словах, но вовсе не прав на деле, потому что он-то и известил короля о желании бояр иметь царем Владислава, он-то и теперь всех больше хлопотал о сдаче Смоленска, как прямо сам король сказал Жолкевскому; следовательно, известия, полученные Шеиным о замыслах Гонсевского, были вполне справедливы и Шеин имел полное право не доверять велижскому старосте.

Надобно было готовиться к обороне, принимать меры предосторожности; но в такое Смутное время трудно было рассчитывать на всеобщее усердие, на всеобщее повиновение: стрелецкие сотники и дети боярские отказывались стоять на стороже против поляков. А между тем из-за границы приходили вести одна другой страшнее о движениях Сигизмунда. Донесение Войтехова, что обещания Мнишка, данные на сейме, удержали поляков от войны, оказалось ложным; в мае 1609 года лазутчики донесли Шеину, что король строго запретил сендомирскому воеводе и всем вообще полякам ходить к Москве. В июле доносили, что Гонсевский идет с нарядом под Смоленск, что туда же в следующем месяце ждут самого Сигизмунда, что Гонсевский приводил жителей пограничных московских волостей к присяге на имя королевское. Вести были справедливы. В Минске съехался с королем гетман Жолковский и расспрашивал о подробностях касательно предпринимаемого похода, хотел знать, что ручается королю за успех его? Те, которые обнадеживали Сигизмунда, говорили, что пока он находится далеко, то боярам московским трудно отозваться в его пользу, и потому, чтоб заставить их высказать свое расположение, королю необходимо спешить к границам. В Минск пришло письмо от Гонсевского, который настаивал, чтоб король как можно скорее выступал под Смоленск беззащитный, ибо ратные люди смоленские ушли на помощь к Скопину. Сигизмунд выехал из Минска, а в Орше свиделся с литовским канцлером Львом Сапегою, который также убеждал короля спешить походом. Сапега пошел вперед к Смоленску, беспрестанными записками побуждая к скорости и Жолкевского, которому очень не нравилась вся эта поспешность и, как ему казалось, необдуманность: опытному полководцу странно было предположить, что такая сильная крепость, как Смоленск, захочет сдаться войску, в котором было только 5000 пехоты. Несмотря на то, 19 сентября нетерпеливый Сапега уже стоял под Смоленском, 21-го прибыл туда и сам король; всего войска собралось, кроме 5000 пехоты, 12000 конницы, 10000 козаков запорожских и неопределенное число татар литовских; запорожцев было также не всегда одинаковое число, потому что часть их отъезжала за кормами; в числе 12000 конницы было много волонтеров, которые, набравши добычи, разбегались. Число осажденных, способных к обороне, полагают до 70000.

Перейдя границу, Сигизмунд отправил в Москву складную грамоту, а в Смоленск – универсал, в котором говорится, что по смерти последнего Рюриковича, царя Феодора, стали московскими государями люди не царского рода и не по божию изволению, но собственною волею, насилием, хитростию и обманом, вследствие чего восстали брат на брата, приятель на приятеля, что многие из больших, меньших и средних людей Московского государства и даже из самой Москвы, видя такую гибель, били челом ему, Сигизмунду, чтоб он, как царь христианский и наиближайший родич Московского государства, вспомнил свойство и братство с природными, старинными государями московскими, сжалился над гибнущим государством их. И вот он, Сигизмунд, сам идет с большим войском не для того, чтоб проливать кровь русскую, но чтоб оборонять русских людей, стараясь более всего о сохранении православной русской веры. Потому смольняне должны встретить его с хлебом и с солью и тем положить всему делу доброе начало, в противном же случае войско королевское не пощадит никого. Смольняне отвечали королю, что у них обет положен в дому у Пречистой богородицы: за православную веру, за святые церкви, за царя и за царское крестное целование всем помереть, а литовскому королю и его панам отнюдь не поклониться. Посады были пожжены, жены и дети служилых людей, бывших в войске Скопина, перебрались из уезда в крепость, но крестьяне в осаду не пошли и даточных людей не дали, потому что король обольстил их вольностию. Смольняне посылали челобитные в Москву с просьбою о помощи, но вместо помощи царь Василий мог присылать им только милостивые грамоты. Несмотря на то, осажденные решились защищаться отчаянно, и если вступали в переговоры с королем, то единственно для того, чтобы выиграть время. При этих переговорах смольняне прямо говорили посланным королевским, что они хвалят Сигизмунда за его доброе расположение, но опасаются его подданных, на которых положиться нельзя. Если бы король и обещал что-нибудь под клятвою, то поляки не сдержат его слова по примеру стоявших под Москвою, которые, уверяя, что сражаются за русских, сами забирают семейства их и разоряют волости. Таким образом, кроме враждебных пограничных отношений, издавна господствовавших между литвою и смольнянами, последние не могли сдаться Сигизмунду вследствие слабости королевской власти в Польше, вследствие недостатка ручательства в том, что обязательства, королем данные, будут исполнены его подданными. Некоторые из смольнян объявили еще, что они не хотят терпеть от поляков того же, что терпели от них жители Москвы во время первого Лжедимитрия, и потому решились умереть верными царю Василию и скорее собственными руками умертвят своих жен, чем согласятся видеть их в руках поляков. Трудно было полагаться и на обещания самого Сигизмунда, который, уверяя смольнян, что будет охранять их веру, в Польше объявил, что начал войну преимущественно для славы божией, для распространения католической религии. Между причинами, побуждавшими смольнян к сопротивлению, можно положить еще и ту, что служилые люди смоленские были в войске Скопина, а семейства их сидели в осаде в Смоленске: эти семейства, разумеется, всеми силами должны были противиться сдаче города Сигизмунду, ибо тогда они были бы разлучены с своими; с другой стороны, присутствие смоленских служилых людей в стане Скопина одушевляло осажденных надеждою, что земляки их непременно явятся на помощь к ним, на выручку семейств своих. Наконец, указывают еще причину сопротивления, именно со стороны богатейших купцов смоленских; они дали в долг Шуйскому много денег: если бы они сдались Сигизмунду, то эти деньги пропали бы.

С самого начала осада пошла неудачно; осажденные позволяли себе очень смелые вещи: однажды шестеро смельчаков переехали из крепости в лодке через Днепр к шанцам неприятельским, среди белого дня схватили знамя и благополучно ушли с ним обратно за реку. 12 октября король велел своему войску идти на приступ; разбивши ворота петардой, часть войска ворвалась было в город, но не получила подкрепления от своих и была вытеснена осажденными. Подкопы также не удавались, потому что осажденные имели при стенах в земле тайные подслухи. Не Смоленск, но Тушино испытало на себе весь вред от королевского похода: когда здесь узнали об этом походе, то началось сильное волнение; поляки кричали, что Сигизмунд пришел за тем, чтоб отнять у них заслуженные награды и воспользоваться выгодами, которые они приобрели своею кровию и трудами. Гетман Рожинский был первый против короля, потому что в Тушине он был полновластным хозяином, а в войске королевском не мог иметь такого значения. Он собрал коло и, разумеется, легко уговорил товарищей своих не отказываться от цели уже столь близкой и дать друг другу присягу ни с кем не входить в переговоры и не оставлять Димитрия, но, посадив его на престол, требовать всем вместе награждения; если же царь станет медлить, то захватить области Северскую и Рязанскую и кормиться доходами с них до тех пор, пока не получат полного вознаграждения. Все поляки охотно подписали конфедерационный акт и отправили к королю под Смоленск послов, Мархоцкого с товарищами, с просьбою, чтоб он вышел из Московского государства и не мешал их предприятию. Рожинский хотел уговорить и Сапегу к конфедерации, для чего поехал сам к нему в стан под Троицкий монастырь, но Сапега не решился на меру, которая вела к открытой борьбе с королем.

Между тем Скопин, соединившись опять с Делагарди, двинулся из Колязина на Александровскую слободу, откуда передовой отряд его, под начальством Валуева и Сомме, вытеснил поляков. Скопин остановился в слободе, дожидаясь Шереметева и новых подкреплений из Швеции; он медлил, а Москва опять терпела голод: покупали четверть по семи рублей, и народ волновался, кричали, что лгут, будто придет скоро князь Михайла Васильевич, приходили в Кремль миром к царю Василью, шумели и начинали мыслить опять к тушинскому вору. В это мятежное время вдруг пришла станица от Скопина с письмом к царю, царь послал письмо к патриарху, и настала в Москве радость, зазвонили в колокола, начали петь молебны. Но радовались недолго, потому что голод все усиливался: крестьянин Сальков с толпою русских воров перехватил Коломенскую дорогу, по которой шли в Москву запасы из земли Рязанской, свободной от тушинцев; царь выслал против него одного воеводу, но Сальков разбил его; выслал другого – тот ничего не сделал разбойникам, наконец вышел третий воевода, князь Дмитрий Михайлович Пожарский, и разбил Салькова наголову на Владимирской дороге, на речке Пехорке; на четвертый день после битвы Сальков явился в Москву с повинною: у него изо всей шайки осталось только 30 человек. В самой Москве козаки завели измену: атаман Гороховой, которому пришла очередь стоять в Красном селе, снесся с тушинцами и сдал им Красное село; тушинцы выжгли его; мало этого: подведенные также изменниками, они подкрались ночью к деревянному городу и зажгли его; москвичи отбили их и затушили пожар; выгорело сажен сорок. Скопин все стоял в Александровской слободе. Сапега пошел туда из-под Троицкого монастыря, разбил высланный против него Скопиным отряд, но не мог осилить самого Скопина и после жаркого боя с ним возвратился опять под Троицу. После этого он уговаривал Рожинского действовать вместе против Скопина, но тот, раздосадованный отказом Сапеги приступить к конфедерации, отказался помогать ему и уехал в Тушино, которому король скоро нанес последний удар.

В то время как тушинские поляки отправили послов к Сигизмунду под Смоленск, король отправил своих послов в Тушино, пана Станислава Стадницкого с товарищами. Они должны были внушать полякам, что им гораздо приличнее служить природному своему государю, чем иноземному искателю приключений, и что они прежде всего должны заботиться о выгодах Польши и Литвы. Король обещал им вознаграждение из казны московской в том случае, когда соединенными силами Москва будет покорена, притом обещал, что они будут получать жалованье с того времени, как соединятся с полками его; начальным людям сулил богатые награды не только в Московском государстве, но и в Польше. Что же касается до русских тушинцев, то Сигизмунд уполномочил послов обещать им сохранение веры, обычаев, законов, имущества и богатые награды, если они предадутся ему. С другой стороны, послы должны были войти в сношение с самим Шуйским и начальными людьми в Москве, передать им грамоты королевские. Грамота к Шуйскому (от 12 ноября 1609 года н. с.) начинается упреком за дурной поступок с послами польскими при восстании на самозванца, потом король продолжает: «Ты заключил перемирие с этими послами нашими, вымогая из них силою, по своей воле дела трудные, чтобы мы свели своих людей, которые против воли нашей в землю Московскую вошли с человеком москвичом, называющимся Димитрием Ивановичем; ты велел нашим послам целовать на этом крест; но мы этого условия не приняли, и ты к нам послов своих за подтверждением перемирия не прислал, и сам разными способами его нарушил: людей наших, в Москве задержанных и в заточенье разосланных, ты до 28 сентября 1608 года на рубеже не поставил, как было договорено, иных до сих пор задержал, а некоторых после перемирья велел побить, за невинно побитых людей наших и за разграбление имущества их удовлетворения не сделал; сверх того, с неприятелем нашим Карлом Зюдерманландским ссылался, казною ему против нас помогал. Мы, однако, хотим Московское государство успокоить и для того отправляем к людям нашим, которые стоят под Москвою таборами, послов наших великих, пана Станислава Стадницкого с товарищами, и тебе об этом объявляем, чтобы ты боярам своим думным велел с нашими послами съехаться на безопасном месте под Москвою и о добрых делах договор постановить для унятия этой войны в Московском государстве». Грамоты к патриарху и всему духовенству заключали в себе следующее: «Так как в государстве Московском с давнего времени идет большая смута и разлитие крови христианской, то мы, сжалившись, пришли сами своею головою не для того, чтобы желали большей смуты и пролития крови христианской в вашем государстве, но для того, чтоб это великое государство успокоилось. Если захотите нашу королевскую ласку с благодарностию принять и быть под нашею рукою, то уверяем вас нашим господарским истинным словом, что веру вашу православную правдивую греческую, все уставы церковные и все обычаи старинные, цело и ненарушимо будем держать, не только оставим при вас старые отчины и пожалования, но сверх того всякою честью, вольностию и многим жалованьем вас, церкви божии и монастыри одаривать будем». Грамота к боярам и всем людям московским была точно такого же содержания.

Послы, отправленные из Тушина к королю, и королевские, отправленные в Тушино, встретились в Дорогобуже; послы королевские допытывались у тушинских, зачем они едут к Смоленску, но те не сказали им ничего. Приехав под Смоленск, тушинские послы правили посольство сперва пред королем, потом пред рыцарством. Речь, произнесенная пред королем при почтительных формах, была самого непочтительного содержания: тушинцы объявили, что король не имеет никакого права вступаться в Московское государство и лишать их награды, которую они приобрели у царя Димитрия своими трудами и кровию. Получив от короля суровый ответ, тушинские послы отправились немедленно из-под Смоленска и приехали в Тушино прежде комиссаров королевских. Выслушавши их донесение, Рожинский с товарищами начали советоваться, принимать ли королевских комиссаров или нет, потому что прежде они уговорились стоять при Димитрии и не входить ни с кем в переговоры, если бы кто захотел вести их с ними, а не с царем. Рожинский, Зборовский и многие другие начальные люди утверждали, что должно оставаться при первом решении. Но войско не соглашалось: в таборах пронесся слух, что у короля много денег и может он заплатить жалованье войску, если оно, отступивши от Димитрия, перейдет на его сторону. В это время явился посланный от Сапеги и от всего войска, бывшего под Троицким монастырем, и потребовал, чтобы тушинцы непременно вступили в переговоры с королевскими комиссарами, в противном случае Сапега сейчас же перейдет на службу королевскую. Тогда Рожинский должен был допустить комиссаров; начались переговоры, сопровождавшиеся сильными волнениями. Что же делал во все это время самозванец? Его время прошло, на него не обращали никакого внимания; мало того, вожди тушинских поляков срывали на нем свое сердце с тех пор, как вступление короля в московские пределы поставило их в затруднительное положение: так, пан Тишкевич ругал его в глаза, называя его обманщиком, мошенником. Лжедимитрий хотел уехать из стана с своими русскими приверженцами, которым неприятно было такое обращение поляков с их царем прирожденным; несмотря на то что все лошади его были заперты поляками, царику удалось было выйти из стана с 400 донских козаков, но Рожинский догнал его и привел назад в Тушино, где он был с того времени под строгим надзором. Когда 27 декабря Лжедимитрий спросил у Рожинского, о чем идут у них переговоры с королевскими комиссарами, то гетман, бывший в нетрезвом виде, отвечал ему: «А тебе что за дело, зачем комиссары приехали ко мне? Ч… знает, кто ты таков? Довольно мы пролили за тебя крови, а пользы не видим». Пьяный Рожинский грозил ему даже побоями. Тогда Лжедимитрий решился во что бы то ни стало бежать из Тушина и в тот же день вечером, переодевшись в крестьянское платье, сел в навозные сани и уехал в Калугу сам-друг с шутом своим Кошелевым.

После отъезда самозванца Рожинскому с товарищами ничего больше не оставалось, как вступить в соглашение с королем, умерив свои, сначала безрассудные требования. Но в Тушине было много русских: что им было теперь делать? Двинуться за самозванцем они не могли: поляки бы их не пустили; да и трудно им было надеяться, что самозванец успеет поправить свои обстоятельства. Они не могли решиться просить у Шуйского променять положение важное на участь еще неизвестную даже и в случае помилования: Шуйский не мог смотреть на них так снисходительно, как смотрел он на тех отъезжиков из Тушина, которые оставляли самозванца во всем его могуществе; теперь они не по доброй воле оставляли самозванца, а были им самим оставлены. Русским тушинцам, как и польским, оставался один выход – вступить в соглашение с комиссарами королевскими. Последние просили их собраться в коло; собрались – нареченный патриарх Филарет с духовенством, Заруцкий с людьми ратными, Салтыков с людьми думными и придворными; пришел и хан касимовский с своими татарами. Стадницкий говорил речь, доказывал добрые намерения короля относительно Московского государства, говорил о готовности Сигизмунда принять его в свою защиту для освобождения от тиранов бесправных. Речь была неопределенная, и совесть многих могла быть покойна; охотно слушали и речь посла и грамоту королевскую, целовали Сигизмундову подпись, хвалили Речь Посполитую за скорую помощь. Но, принимая покровительство короля, русские требовали прежде всего неприкосновенности православной веры греческого закона, и комиссары поручились им в этом; написали и ответную грамоту королю, в которой ясно высказывается нерешительность и желание продлить время, дождаться, что произойдет в Москве и областях, ей верных: «Мы, Филарет патриарх московский и всея Руси, и архиепископы, и епископы и весь освященный собор, слыша его королевского величества о святой нашей православной вере раденье и о христианском освобождении подвиг, бога молим и челом бьем. А мы, бояре, окольничие и т. д., его королевской милости челом бьем и на преславном Московском государстве его королевское величество и его потомство милостивыми господарями видеть хотим; только этого вскоре нам, духовного и светского чина людям, которые здесь в таборах, постановить и утвердить нельзя без совету его милости пана гетмана, всего рыцарства и без совету Московского государства из городов всяких людей, а как такое великое дело постановим и утвердим, то мы его королевской милости дадим знать». Русские тушинцы вступили в конфедерацию с польскими, обязавшись взаимно не оставлять друг друга и не приставать ни к бежавшему царику, ни к Шуйскому и его братьям; но, как говорят, многие из них спешили выйти из нерешительного положения и целовали крест Сигизмунду. Решено было также, чтобы русские и польские тушинцы отправили от себя послов к королю для окончательных переговоров.

31 января 1610 года послы от русских тушинцев были торжественно представлены королю; явились люди разных чинов и приняли на себя представительство Московского государства; здесь были: Михайла Глебович Салтыков с сыном Иваном, князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский, князь Юрий Хворостинин, Лев Плещеев, Никита Вельяминов; дьяки: Грамотин, Чичерин, Соловецкий, Витовтов, Апраксин и Юрьев; здесь были и Михайла Молчанов, и Тимофей Грязной, и Федор Андронов, бывший московский кожевник. Михайла Салтыков начал речь, говорил о расположении московского народа к королю и от имени этого народа благодарил короля за милость. Сын его, Иван Салтыков, бил челом королю от имени Филарета, нареченного патриарха, и от имени всего духовенства и также благодарил Сигизмунда за старание водворить мир в Московском государстве. Наконец дьяк Грамотин от имени Думы, двора и всех людей объявил, что в Московском государстве желают иметь царем королевича Владислава, если только король сохранит ненарушимо греческую веру и не только не коснется древних прав и вольностей московского народа, но еще прибавит такие права и вольности, каких прежде не бывало в Московском государстве. Из этого видно, что долгое пребывание русских и поляков в одном стане произвело свои действия, но тут же обнаружилось и главное препятствие к соединению Московского государства с Польшею: говорят, что Салтыков заплакал, когда начал просить короля о сохранении греческой веры; он не мог остаться равнодушным при мысли о той опасности, какая ждет православие со стороны Сигизмунда. И когда начались переговоры между сенаторами и послами об условиях, на которых Владиславу быть царем московским, то русские опять прежде всего требовали ненарушимости православия. Наконец 4 февраля согласились написать следующие условия: 1) Владислав должен был венчаться на царство в Москве от русского патриарха, по старому обычаю; король прибавил сюда, что это условие будет исполнено, когда водворится совершенное спокойствие в государстве. Из этой прибавки явно было намерение Сигизмунда не посылать сына в Москву, но под предлогом неустановившегося спокойствия домогаться государства для себя. 2) Чтобы святая вера греческого закона оставалась неприкосновенною, чтоб учители римские, люторские и других вер раскола церковного не чинили. Если люди римской веры захотят приходить в церкви греческие, то должны приходить со страхом, как прилично православным христианам, а не с гордостию, не в шапках, псов с собою в церковь не водили бы и не сидели бы в церкви не в положенное время. Сюда король прибавил, чтобы для поляков в Москве был выстроен костел, в который русские должны входить с благоговением. Король и сын его обещались не отводить никого от греческой веры, потому что вера есть дар божий и силою отводить от нее и притеснять за нее не годится. Жидам запрещается въезд в Московское государство. 3) Король и сын его обязались чтить гробы и тела святых, чтить русское духовенство наравне с католическим и не вмешиваться в дела и суды церковные. 4) Обязались не только не трогать имений и прав духовенства, но и распространять их. 5) В том же самом обязались относительно бояр, окольничих, всяких думных, ближних и приказных людей. 6) Служилым людям, дворянам и детям боярским жалованье будет выдаваемо, как при прежних законных государях. 7) Так же точно будет поступаемо с ружниками и оброчниками. 8) Судам быть по старине, перемена законов зависит от бояр и всей земли. 9) Между Московским государством, Короною Польскою и Великим княжеством Литовским быть оборонительному и наступательному союзу против всех неприятелей. 10) На татарских украйнах держать обоим государствам людей сообща, о чем должно переговорить думным боярам с панами радными. II) Никого не казнить, не осудя прежде с боярами и думными людьми; имение казненных отдается наследникам, король не должен никого вызывать насильно в Литву и Польшу. Великих чинов людей невинно не понижать, а меньших людей возвышать по заслугам. В этом последнем условии нельзя не видеть влияния дьяков и людей, подобных Андронову, которых было много в Тушинском стане: люди неродовитые, выхваченные бурями Смутного времени снизу наверх, хотят удержать свое положение и требуют, чтобы новое правительство возвышало людей низших сословий по заслугам, которые они ему окажут. Выговорено было и другое любопытное условие: «Для науки вольно каждому из народа московского ездить в другие государства христианские, кроме бусурманских поганских, и господарь отчин, имений и дворов у них за то отнимать не будет». Здесь надобно вспомнить, что люди, писавшие этот договор, были Салтыков, Мосальский, ревностные приверженцы первого Лжедимитрия, а следовательно, и приверженцы его планов, а мы знаем, что Лжедимитрий, упрекая бояр в невежестве, обещал позволить им выезд за границу. 12-м условием было положено: русских пленников, отведенных в Польшу, возвратить. 13) Польским и литовским панам не давать правительственных мест в Московском государстве: тех панов, которые должны будут остаться при Владиславе, награждать денежным жалованьем, поместьями и отчинами, но с общего совета обоих государств; также король должен переговорить с боярами о том, чтоб в пограничных крепостях польские люди могли остаться до совершенного успокоения государства. Понятно, с какою целию было внесено поляками последнее условие: в случае сопротивления восточных областей король мог удержать в своих руках по крайней мере пограничные места. 14) Подати будут сбираться по старине; король не может прибавлять никакой новой подати без согласия думных людей; податям должны подлежать только места заселенные. 15) Между обоими государствами вольная торговля: русские могут ездить и в чужие страны через Польшу и Литву, тамги остаются старые. 16) Крестьянский переход запрещается в московских областях, также между московскими областями и Литвою. 17) Холопей, невольников господских оставить в прежнем положении, чтобы служили господам своим по-прежнему, а вольности им король давать не будет. 18) О козаках волжских, донских, яицких и терских король должен будет держать совет с боярами и думными людьми: будут ли эти козаки надобны или нет.

В приведенном договоре нас останавливает особенно то, что на первом плане король, а не королевич; к договору было приписано: «Чего в этих артикулах не доложено, и даст бог его королевская милость будет под Москвою и на Москве, и будут ему бить челом патриарх и весь освященный собор, и бояре, и дворяне, и всех станов люди: тогда об этих артикулах его господарская милость станет говорить и уряжать, по обычаю Московского государства, с патриархом, со всем освященным собором, с боярами и со всею землею». Ясно было, что имя Владислава служило здесь только прикрытием для замыслов Сигизмундовых, ибо прямо действовать во имя старого короля было нельзя; купцы из Юго-Западной России, находившиеся в Москве, дали знать ее жителям, чтоб они не верили обещаниям человека, введшего унию. Сигизмунд спешил сделать и второй шаг вперед для исполнения своих замыслов; он потребовал от послов, и послы согласились повиноваться ему до прибытия Владислава, в чем и дали такую присягу: «Пока бог нам даст государя Владислава на Московское государство, буду служить и прямить и добра хотеть его государеву отцу, нынешнему наияснейшему королю польскому и великому князю литовскому Жигимонту Ивановичу». Достигши этого, король отправил к польским сенаторам письмо, в котором, уведомив о приезде тушинских послов и об их просьбе насчет Владислава, продолжает: «Хотя при таком усильном желании этих людей мы, по совету находящихся здесь панов, и не рассудили вдруг опровергнуть надежды их на сына нашего, дабы не упустить случая привлечь к себе и москвитян, держащих сторону Шуйского, и дать делам нашим выгоднейший оборот: однако, имея в виду, что поход предпринят не для собственной пользы нашей и потомства нашего, а для общей выгоды республики, мы без согласия всех чинов ее не хотим постановить с ними ничего положительного». Отстранив таким образом от себя нарекание, что имеет в виду только свои династические выгоды, король обращается к сенаторам с просьбою о помощи войском и деньгами, потому что, пишет он, только недостаток в деньгах может помешать такому цветущему положению дел наших, когда открывается путь к умножению славы рыцарства, к расширению границ республики и даже к совершенному овладению целою Московскою монархией.

Между тем в Тушине, несмотря на то что Рожинский и другие начальные люди после бегства Лжедимитриева должны были вступить в соглашение с королем, большая часть войска хотела искать бежавшего царика и помогать ему овладеть Москвою. Марина оставалась в Тушине; бледная, рыдающая, с распущенными волосами ходила она из палатки в палатку и умоляла ратных людей снова принять сторону ее мужа, хотя положение ее при самозванце было самое тяжелое, как видно из переписки ее с отцом. Из одного письма узнаем, что старый Мнишек уехал из Тушина в сердцах на дочь, не дал ей благословения. Из этого же письма узнаем об ее отношениях ко второму мужу: она просит отца, чтоб тот напомнил об ней Лжедимитрию, напомнил о любви и уважении, какое он должен был оказывать жене своей. В другом письме Марина говорит: «О делах моих не знаю, что писать, кроме того, что в них одно отлагательство со дня на день: нет ни в чем исполнения; со мною поступают так же, как и при вас, а не так, как было обещано при отъезде вашем. Я хотела послать к вам своих людей, но им надобно дать денег на пищу, а денег у меня нет». Но дух ее не ослабевал, она не хотела отказываться от цели, для которой пожертвовала всем, переезжая из стана Сапеги в Тушино; самая великость жертв, ею принесенных, делала цель эту для нее еще драгоценнее и отнимала возможность возвратиться назад. В ответ родственнику своему Стадницкому, который уведомлял ее о вступлении короля в московские пределы, Марина писала: «Крепко надеюсь на бога, защитника притесненных, что он скоро объявит суд свой праведный над изменником и неприятелем нашим (Шуйским)». В этом письме собственною рукою приписала: «Кого бог осветит раз, тот будет всегда светел. Солнце не теряет своего блеска потому только, что иногда черные облака его заслоняют». Эти слова Марина прибавила потому, что Стадницкий в письме своем не дал ей царского титула. Замечательно письмо ее к королю, в котором она прибегает под его защиту и желает счастливого окончания его предприятиям; Марина пишет: «Разумеется, ни с кем счастье так не играло, как со мною: из шляхетского рода возвысило оно меня на престол московский и с престола ввергнуло в жестокое заключение. После этого, как будто желая потешить меня некоторою свободою, привело меня в такое состояние, которое хуже самого рабства, и теперь нахожусь в таком положении, в каком, по моему достоинству, не могу жить спокойно. Если счастие лишило меня всего, то осталось при мне, однако, право мое на престол московский, утвержденное моею коронациею, признанием меня истинною и законною наследницею, признанием, скрепленным двойною присягою всех сословий и провинций Московского государства». Из этого письма видно, во-первых, ужасное положение Марины в Тушине при втором самозванце; во-вторых, Марина основывает свои права на московский престол не на правах мужей своих, но на своей коронации и присяге жителей Московского государства признавать ее своею царицею в случае беспотомственной смерти первого Лжедимитрия, следовательно, Марина отделяет свое дело от дела второго самозванца; он мог быть обманщик, каким признает его польское правительство, но она чрез это не лишается прав своих.

Марина, впрочем, напрасно так рано отчаялась в деле своего второго мужа. Отделение от поляков имело для него сначала свою выгодную сторону, ибо до сих пор главный упрек ему состоял в том, что он ляхами опустошает Русскую землю; теперь ссора с поляками освобождала его от этого нарекания. Приехав под Калугу, самозванец остановился в подгородном монастыре и послал монахов в город с извещением, что он выехал из Тушина, спасаясь от гибели, которую готовил ему король польский, злобившийся на него за отказ уступить Польше Смоленск и Северскую землю, что он готов в случае нужды положить голову за православие и отечество. Воззвание оканчивалось словами: «Не дадим торжествовать ереси, не уступим королю ни кола ни двора». Калужане спешили в монастырь с хлебом и солью, проводили Лжедимитрия с торжеством в город и дали ему средства окружить себя царскою пышностию. Но скоро обнаружилось, что и по отделении от поляков самозванец должен был оставаться воровским царем, потому что сила его основывалась на козаках. Князь Шаховской, всей крови заводчик, остался верен самозванцу и привел к нему козаков, с которыми стоял в Цареве-Займище; вероятно, в Калугу манила Шаховского надежда первой роли при Лжедимитрии, ибо там не было более Рожинского.

Чтоб отнять силу у последнего, Лжедимитрий хотел поселить раздор в Тушине и, злобясь особенно на русских тушинцев, показавших мало к нему усердия, хотел вооружить против них поляков. С этою целию Лжедимитрий отправил в Тушино поляка Казимирского с письмом к Марине и другим лицам, где уверял, что готов возвратиться в стан, если поляки обяжутся новою присягою служить ему и если будут казнены отложившиеся от него русские, но письма были отняты у Казимирского и сам он получил запрещение, под смертною казнию, возмущать войско. Рожинский хотел отплатить самозванцу тою же монетою: он дал Казимирскому письмо к прежнему воеводе калужскому, поляку Скотницкому, где убеждал последнего с помощию бывших в Калуге поляков схватить Лжедимитрия и переслать назад в Тушино. Но Казимирский, приехав в Калугу, отдал письмо самозванцу, который тотчас велел бросить в Оку Скотницкого, хотя вовсе не мог быть убежден в том, что этот несчастный исполнит поручение Рожинского; такой же участи подвергся и окольничий Иван Иванович Годунов. Подозревая двойную измену, не веря более ни полякам, ни знатным русским, самозванец хотел жестокостию предупреждать вредные для него замыслы. Но если самозванец не верил знатным русским людям, то холопам и козакам он верил: выгоды их были тесно связаны с его собственными. Так, донские козаки не послушались Млоцкого, убеждавшего их вступить в королевскую службу, и отправились в Калугу. Те из тушинских поляков, которые не хотели соединяться с королем и думали опять сблизиться с Лжедимитрием, более всего надеялись на донских козаков и уговаривали их начать дело, явно двинуться из Тушина в Калугу, уверяя, что если Рожинский пойдет их преследовать, то они, поляки, ударят ему в тыл. Несмотря на несогласие главного воеводы своего, Заруцкого, козаки под начальством князей Трубецкого и Засецкого ушли из Тушина, Рожинский погнался за ними; они остановились и дали битву в надежде получить помощь от самих поляков, но те обманули их, и Рожинский положил с две тысячи козаков на месте, остальные рассеялись по разным местам, некоторые пришли назад в Тушино к Заруцкому.

Отъезд Марины подал повод к новым волнениям в Тушине: ночью 11 февраля она убежала верхом в гусарском платье, в сопровождении одной служанки и нескольких сотен донских козаков. На другой день поутру нашли письмо от нее к войску: «Я принуждена удалиться, – писала Марина, – избывая последней беды и поругания. Не пощажена была и добрая моя слава и достоинство, от бога мне данное! В беседах равняли меня с бесчестными женщинами, глумились надо мною за покалами. Не дай бог, чтобы кто-нибудь вздумал мною торговать и выдать тому, кто на меня и Московское государство не имеет никакого права. Оставшись без родных, без приятелей, без подданных и без защиты, в скорби моей поручивши себя богу, должна я ехать поневоле к моему мужу. Свидетельствую богом, что не отступлю от прав моих как для защиты собственной славы и достоинства, потому что, будучи государыней народов, царицею московскою, не могу сделаться снова польскою шляхтянкою, снова быть подданною, так и для блага того рыцарства, которое, любя доблесть и славу, помнит присягу». В письме Марина объявляла, что она едет к мужу поневоле, но скоро узнали, что она живет в Дмитрове у Сапеги. Рожинский писал к королю, что Марина сбилась с дороги и потому попала в Дмитров, но один из его товарищей по Тушину, Мархоцкий, пишет иначе: по его словам, Сапега переманил к себе Марину обещанием взять ее сторону. Мы не можем отвергнуть этого объяснения, если вспомним, какое житье было Марине при воре, к которому она могла отправиться только по самой крайней необходимости. Как бы то ни было, Тушино волновалось. Собралось коло подле ставки Рожинского; люди, державшие его сторону, т. е. хотевшие соединиться с королем, пришли пешком, только с саблями, ничего не опасаясь от своих, но противники Рожинского, человек сто, приехали верхами с ружьями, а некоторые – и в полном вооружении. Начали рассуждать, к кому лучше обратиться, к королю или к Димитрию? Приверженцы соединения с королем говорили, что стоять за Димитрия нет возможности: Москва его ненавидит, Москва склоннее к королю, чем к нему. Некоторые из противников Рожинского объявили, что лучше вступить в переговоры с Шуйским, им возражали: «Шуйский не будет таким простяком, что станет покупать у вас мир, ведя уж войну с королем». Другие говорили: «Уйдем за Волгу, откроем бок королевскому войску, пусть его сдавит неприятель!» Им возражали, что это будет понапрасну, королю от того не будет никакого вреда, потому что Москва, имея их в земле своей, все же должна будет разделить свои силы. Наконец, некоторые кричали, что надобно возвратиться в Польшу, и на этот крик легко было возражать: «Разъедемся, король не прекратит войны, а мы без службы не обойдемся; потерявши награду за столько трудов, принуждены будем этою же весною вступить в службу за новое жалованье». Не могши противопоставить доказательств доказательствам, противники Рожинского подняли крик: зачинщиком был пан Тишкевич, личный враг Рожинского, раздались ружейные выстрелы в ту сторону, где стоял гетман, приверженцы его отвечали также залпом; коло разбежалось. Противники Рожинского, закричав: «Кто добр, тот за нами!» – выехали из стана в поле и решили ехать в Калугу к Лжедимитрию. Но более благоразумные начали их уговаривать, чтобы до времени остались покойно в Тушине, а если королевские условия не понравятся, то надобно отойти за несколько миль от столицы в согласии и в порядке и оттуда уже расходиться, куда кто хочет. На это все согласились. В таких обстоятельствах Рожинский написал письмо Сигизмунду, где уведомлял его о бегстве Марины и мятеже войска, говорил, что если в положенный срок не получится известие, могущее удовлетворить рыцарство, то трудно будет удержать его от дальнейшего беспорядка. Чтобы избавиться от опасностей, грозивших ему со всех сторон, и от своего войска, и от Лжедимитрия из Калуги, и от Скопина, Рожинскому необходимо было немедленное прибытие короля на помощь, поэтому он старался уговорить Сигизмунда к скорому походу в Тушино, писал, что москвичи очень желают этого, что царь Василий в ссоре с Скопиным; советовал написать письмо к Скопину, которого, по словам лазутчиков, нетрудно будет преклонить на польскую сторону; что русские тушинцы вместе с патриархом Филаретом оскорблены невниманием короля, который не прислал к ним еще ни одной грамоты, также разбойничеством запорожцев в Зубцовском уезде. Но король не трогался из-под Смоленска и не высылал никого в Тушино для окончательных переговоров с рыцарством; вследствие этого Рожинский принужден был покинуть Тушино: он в первых числах марта 1610 года зажег стан и двинулся по дороге к Иосифову Волоколамскому монастырю; немногие из русских тушинцев последовали за ним, большая часть поехали с повинною или в Москву, или в Калугу; Салтыков с товарищами оставались у короля под Смоленском.

Так Москва освободилась от Тушина. Скопину оставалось только разделываться с отрядом Сапеги. Мы оставили Скопина в Александровской слободе, где он продолжал торговаться с шведами, требовавшими новых договоров, новых уступок. Несмотря на сопротивление жителей, Корела была сдана шведам, мало того, царь Василий должен был обязаться: «Наше царское величество вам, любительному государю Каролусу королю, за вашу любовь, дружбу, вспоможение и протори, которые вам учинились и вперед учинятся, полное воздаяние воздадим, чего вы у нашего царского величества по достоинству ни попросите: города, или земли, или уезда». Этим обязательством еще была куплена помощь четырехтысячного отряда шведов. Сапега не мог долее оставаться под Троицким монастырем, 12 января снял знаменитую осаду и расположился в Дмитрове с малым отрядом, потому что большая часть его людей отправилась за Волгу для сбора припасов. В половине февраля русские и шведы подошли под Дмитров; Сапега вышел к ним навстречу и был разбит, Дмитров был бы взят, если б не отстояли его донские козаки, которые сидели в особом укреплении под городом. Здесь также Марина показала большое присутствие духа: когда поляки, испуганные поражением, вяло принимались за оборону укреплений, то она выбежала из своего дома к валам и закричала: «Что вы делаете, негодяи! Я женщина, а не потеряла духа». Видя, что дела Сапеги идут очень дурно, она решилась отправиться в Калугу. Сапега не хотел отпускать ее; в ней родилось подозрение, что Сапега хочет выдать ее королю, и потому она сказала ему: «Не будет того, чтоб ты мною торговал, у меня здесь свои донцы: если будешь меня останавливать, то я дам тебе битву». Сапега после этого не мешал ей, и она отправилась в Калугу опять в мужском платье, то ехала верхом, то в санях. Сапега недолго после нее оставался в Дмитрове: как только пришли к нему отряды из-за Волги с припасами, то он двинулся к Волоколамску, и Скопин мог беспрепятственно вступить в Москву.

Знаменитому воеводе было не более 24 лет от роду. В один год приобрел он себе славу, которую другие полководцы снискивали подвигами жизни многолетней, и, что еще важнее, приобрел сильную любовь всех добрых граждан, всех земских людей, желавших земле успокоения от смут, от буйства бездомовников, козаков, и все это Скопин приобрел, не ознаменовав себя ни одним блистательным подвигом, ни одною из тех побед, которые так поражают воображение народа, так долго остаются в его памяти. Что же были за причины славы и любви народной, приобретенных Скопиным? Мы видели, как замутившееся, расшатавшееся в своих основах общество русское страдало от отсутствия точки опоры, от отсутствия человека, к которому можно было бы привязаться, около которого можно было бы сосредоточиться; таким человеком явился наконец князь Скопин. Москва в осаде от вора, терпит голод, видит в стенах своих небывалые прежде смуты, кругом в областях свирепствуют тушинцы; посреди этих бед произносится постоянно одно имя, которое оживляет всех надеждой: это имя – имя Скопина. Князь Михайла Васильевич в Новгороде, он договорился со шведами, идет с ними на избавление Москвы, идет медленно, но все идет, тушинцы отступают перед ним; Скопин уже в Торжке, вот он в Твери, вот он в Александровской слободе; в Москве сильный голод, волнение, но вдруг все утихает, звонят колокола, народ спешит в церкви, там поют благодарные молебны, ибо пришла весть, что князь Михайла Васильевич близко! Во дворце кремлевском невзрачный старик, нелюбимый, недеятельный уже потому, что нечего ему делать, сидя в осаде, и вся государственная деятельность перешла к Скопину, который один действует, один движется, от него одного зависит великое дело избавления. Не рассуждали, не догадывались, что сила князя Скопина опиралась на искусных ратников иноземных, что без них он ничего не мог сделать, останавливался, когда они уходили; не рассуждали, не догадывались, не знали подробно, какое действие имело вступление короля Сигизмунда в московские пределы, как он прогнал Лжедимитрия и Рожинского из Тушина, заставил Сапегу снять осаду Троицкого монастыря: Сигизмунд был далеко под Смоленском, ближе видели, что Тушино опустело и Сапега ушел от Троицкого монастыря, когда князь Скопин приблизился, к Москве, и ему приписали весь успех дела, страх и бегство врагов. Справедливо сказано, что слава растет по мере удаления, уменьшает славу близость присутствия лица славного. Отдаленная деятельность Скопина, направленная к цели, желанной всеми людьми добрыми, доходившая до их сведения не в подробностях, но в главном, как нельзя больше содействовала его прославлению, усилению народной любви к нему. Но должно прибавить, что и близость, присутствие знаменитого воеводы не могли нарушить того впечатления, какое он производил своею отдаленною деятельностию: по свидетельству современников, это был красивый молодой человек, обнаруживавший светлый ум, зрелость суждения не по летам, в деле ратном искусный, храбрый и осторожный вместе, ловкий в обхождении с иностранцами; кто знал его, все отзывались об нем как нельзя лучше.

Таков был этот человек, которому, по-видимому, суждено было очистить Московское государство от воров и поляков, поддержать колебавшийся престол старого дяди, примирить русских людей с фамилиею Шуйских, упрочить ее на престоле царском, ибо по смерти бездетного Василия голос всей земли не мог не указать на любимца народного. Но если граждане спокойные, найдя себе точку опоры в племяннике царском, для блага земли и самого Скопина должны были терпеливо дожидаться кончины царя Василия, чтобы законно возвести на престол своего избранника, чистого от нареканий в искательствах властолюбивых, то не хотел спокойно дожидаться этого Ляпунов, человек плоти и крови, не умевший сдерживаться, не умевший подчинять своих личных стремлений благу общему, не сознававший необходимости средств чистых для достижения цели высокой, для прочности дела. Когда Скопин был еще в Александровской слободе, к нему явились посланные от Ляпунова, которые поздравили его царем от имени последнего и подали грамоту, наполненную укорительными речами против царя Василия. В первую минуту Скопин разорвал грамоту и велел схватить присланных, но потом позволил им упросить себя и отослал их назад в Рязань, не донося в Москву. Этим воспользовались, чтоб заподозрить Скопина в глазах дяди; царю внушили, что если бы князю Михаилу не было приятно предложение Ляпунова, то он прислал бы в Москву рязанцев, привозивших грамоту; с этих пор, прибавляет летописец, царь и его братья начали держать мнение на князя Скопина.

12 марта Скопин с Делагарди имел торжественный въезд в Москву. По приказу царя вельможи встретили Михаила у городских ворот с хлебом и солью; но простые граждане предупредили их, падали ниц и со слезами били челом, что очистил Московское государство. Современные писатели сравнивают прием Скопина с торжеством Давида, которого израильтяне чтили больше, чем Саула. Царь Василий, однако, не показал знаков неудовольствия, напротив, встретил племянника с радостными слезами. Иначе вел себя брат царский, князь Дмитрий Шуйский. Царь Василий от позднего брака своего имел только одну или двух дочерей, которые умерли вскоре после рождения; следовательно, брат его Дмитрий считал себя наследником престола, но он увидал страшного соперника в Скопине, которому сулила венец любовь народная при неутвержденном еще порядке престолонаследия. Князь Дмитрий явился самым ревностным наветником на племянника пред царем: последний, или будучи уверен в скромности Скопина, не считая его соперником себе и не имея причины желать отстранения его от наследства, или по крайней мере побуждаемый благоразумием не начинать вражды с любимцем народа, сердился на брата за его докучные наветы и даже, говорят, прогнал его однажды от себя палкою! Говорят также, что царь имел искреннее объяснение с племянником, причем Скопин успел доказать свою невинность и опасность вражды в такое смутное время. Несмотря на то, однако, что царь не показывал ни малейшей неприязни к Скопину, народ, не любивший старших Шуйских, толковал уже о вражде дяди с племянником. Делагарди, слыша толки о зависти и ненависти, остерегал Михаила, уговаривал его как можно скорее оставить Москву и выступить к Смоленску, против Сигизмунда.

Положение последнего было вовсе не блестящее. Если вначале полякам удалось овладеть Ржевом Володимировым и Зубцовом, которые были сданы им воеводами самозванца, то некоторые города преждепогибшей Северской Украйны выставили отчаянное сопротивление запорожцам. Стародубцы ожесточенно резались с ними, а когда город их был охвачен пламенем, побросали в огонь сперва имение свое, а потом кинулись и сами. Такое же мужество оказали жители Почепа, из которых 4000 погибло при упорной защите. В Чернигове неприятель встретил меньше сопротивления; Новгород Северский также присягнул Владиславу; Мосальск нужно было брать приступом, Белую – голодом. А Смоленск все держался, и жители его имели причины к такому упорному сопротивлению: поляки и особенно запорожцы, несмотря на королевские увещания, страшно свирепствовали против жителей городов, сдавшихся на имя Владислава. Смоленские перебежчики уверяли в польском стане, что в городе у них голод и моровое поветрие, что сам воевода Шеин хотел было сдать Смоленск королю, но архиепископ Сергий не допустил до этого. Однажды мир с воеводою ходил уговаривать архиепископа к сдаче, но тот, сняв с себя облачение и положив посох, объявил, что готов принять муку, но церкви своей не предаст и охотнее допустит умертвить себя, чем согласится на сдачу города. Народ, увлеченный этими словами, отложил свое намерение и, надев на Сергия опять облачение, поклялся стоять против поляков до последней капли крови. Воевода предлагал сделать вылазку, но и на это архиепископ не согласился, подозревая Шеина в намерении вывести людей из города и ударить челом королю. Тушинский поляк Вильчек, начальствовавший в Можайске, продал этот город царю Василию за 100 рублей (333 1/2 нынешних серебряных). В Иосифове монастыре, где остановился Рожинский, вспыхнуло опять восстание против него; уходя от возмутившихся, гетман оступился на каменных ступенях и упал на тот бок, который был прострелен у него под Москвою; от этого случая и с горя, что дела совершенно расстроились, Рожинский умер (4 апреля н. с.), имея не более 35 лет от роду. После его смерти Зборовский с большею частию войска пошел дальше к Смоленску, другие с Руцким и Мархоцким остались в Иосифове монастыре, но 21 мая н. с. были вытеснены оттуда русскими и иноземными войсками, бывшими под начальством Валуева, Горна и Делавиля. Уходя из монастыря с величайшею опасностию, поляки должны были покинуть русских, выведенных ими из Тушина, и в том числе митрополита Филарета, который таким образом получил возможность уехать в Москву. Из полутора тысяч поляков и донских козаков, бывших в Иосифове монастыре, спаслось только 300 человек, потерявши все и знамена; при этом бегстве, по признанию самих поляков, большую помощь оказали им донские козаки. Все тушинские поляки соединились теперь на реке Угре и здесь завели сношение с Лжедимитрием, который два раза сам приезжал к ним из Калуги, потому что без выдачи денег вперед они не трогались, и успел многих привлечь к себе, чрез это войско самозванца увеличилось до 6200 человек. Но Зборовский от имени остальных поляков отправился под Смоленск изъявить свою преданность королю; туда же приехал и Ян Сапега и даже хан касимовский; не смел приехать Лисовский, как опальный; он не мог оставаться один на востоке при разрушении тушинского стана и успехах Скопина и потому двинулся из Суздаля на запад, засел в Великих Луках. И Лжедимитрий, и король находились в затруднительном положении: первый с своими 6000 войска не мог ничего предпринять против Москвы, наоборот, московские отряды подходили под самую Калугу; движение Скопина и шведов к Смоленску против короля должно было решить борьбу, и решить, по всем вероятностям, в пользу царя Василия: тогда что останется царю калужскому? С другой стороны, король видел, что его вступление в московские пределы принесло пользу только Шуйскому, выгнавши вора из Тушина, раздробивши его силы; Шуйский торжествовал, у него было большое войско под начальством знаменитого полководца, у него была шведская помощь, а король, который поспешил под Смоленск с малыми силами в надежде, что одного его присутствия будет достаточно для покорения Московского государства, истерзанного Смутою, – король видел перед собою неравную борьбу с могущественным и раздраженным врагом. При таких обстоятельствах естественно было произойти сближению между королем и калужским цариком. Брат Марины, староста саноцкий, находившийся под Смоленском, получил из Калуги достоверное известие, что Лжедимитрий хочет отдаться под покровительство короля, но ждет, чтоб Сигизмунд первый начал дело. Вследствие этого король созвал тайный совет, на котором решили отправить старосту саноцкого в Калугу, чтоб он уговорил царика искать королевской милости. С другой стороны, хотели попытаться войти в переговоры и с московским царем, но Василий, видя, что счастие обратилось на его сторону, запретил своим воеводам пропускать польских послов до тех пор, пока король не выйдет из московских пределов. Но счастье улыбнулось Шуйскому на очень короткое время.

23 апреля князь Скопин на крестинах у князя Ивана Михайловича Воротынского занемог кровотечением из носа и после двухнедельной болезни умер. Пошел общий слух об отраве: знали ненависть к покойному дяди его, князя Дмитрия, и стали указывать на него как на отравителя; толпы народа двинулись было к дому царского брата, но были отогнаны войском. Что же касается до верности слуха об отраве, то русские современники далеки от решительного обвинения; летописец говорит: «Многие на Москве говорили, что испортила его тетка княгиня Екатерина, жена князя Дмитрия Шуйского (дочь Малюты Скуратова, сестра царицы Марьи Григорьевны Годуновой), а подлинно то единому богу известно». Палицын говорит почти теми же словами: «Не знаем, как сказать, божий ли суд его постиг или злых людей умысел совершился? Один создавший нас знает». Жолкевский, который, живя в Москве, имел все средства узнать истину, отвергает обвинение, приписывая смерть Скопина болезни. Этим важным свидетельством опровергается свидетельство другого иноземца, Буссова, не расположенного к царю Василию. Псковский летописец, по известным нам причинам также не любивший Шуйского, говорит утвердительно об отраве, обстоятельно рассказывает, как жена Дмитрия Шуйского на пиру сама поднесла Скопину чашу, заключавшую отраву. Но в этом рассказе встречаем смешное искажение: отравительница вместо Екатерины названа Христиною; по всем вероятностям, это имя образовалось из слова крестины или крестинный пир, на котором занемог Скопин.

Как бы то ни было, смерть Скопина была самым тяжелым, решительным ударом для Шуйского. И прежде не любили, не уважали Василия, видели в нем царя несчастного, богом не благословенного; по Скопин примирил царя с народом, давши последнему твердую надежду на лучшее будущее. И вот этого примирителя теперь не было более, и, что всего хуже, шла молва, что сам царь из зависти и злобы лишил себя и царство крепкой опоры. Для народа удар был тем тяжелее, что он последовал в то время, когда возродилась надежда на лучшее будущее, на умилостивление небесное; подобные удары обыкновенно отнимают последний дух, последние силы. Будущее для народа нисколько уже не связывалось теперь с фамилиею Шуйских: царь стар и бездетен, наследник – князь Дмитрий, которого и прежде не могли любить и уважать, а теперь обвиняли в отравлении племянника: известно, как по смерти любимого человека начинают любить все им любимое и преследовать все, бывшее ему неприятным и враждебным; понятно, следовательно, какое чувство должны были питать к Дмитрию Шуйскому по смерти Скопина. Говорят, что народ плакал по князе Михаиле точно так же, как плакал по царе Феодоре Ивановиче: действительно, можно сказать, что Скопин был последний из Рюриковичей, венчанный в сердцах народа; в другой раз дом Рюрика пресекался на престоле московском.

Когда таким образом порвана была связь русских людей с Шуйским, когда взоры многих невольно и тревожно обращались в разные стороны, ища опоры для будущего, раздался голос, призывавший к выходу из тяжелого, безотрадного положения: то был голос знакомый, голос Ляпунова. Незадолго перед тем, когда большинство своею привязанностию указывало на Скопина, как на желанного наследника престола, Ляпунов не хотел дожидаться и предложил Скопину престол при жизни царя Василия, тогда как это дело, если бы Скопин согласился на него, могло только усилить Смуту, а не прекратить ее: здесь Ляпунов всего лучше показал, что его целию, действовал ли он сознательно или бессознательно, не было прекращение Смутного времени. Теперь, когда Скопина не было более и неудовольствие против Шуйского усилилось, Ляпунов первый поднимается против царя Василия, но он только начинает движение, а цели его не указывает, требует свержения Шуйского, как царя недостойного, погубившего знаменитого племянника своего, но преемника Шуйскому достойнейшего не называет; он заводит переговоры с цариком калужским, в Москве входит в думу с князем Василием Васильевичем Голицыным, чтоб ссадить Шуйского, по выражению летописца, а между тем явно отлагается от Москвы, перестает слушаться ее царя, посылает возмущать города, верные последнему.

В то время как уже Ляпунов поднял восстание в Рязани, войско московское в числе 40000 вместе с шведским, которого было 8000, выступило против поляков по направлению к Смоленску. Кто же был главным воеводою вместо Скопина? Князь Дмитрий Шуйский, обвиняемый в отравлении племянника и без того ненавидимый ратными людьми за гордость! Король, узнав, что в Можайске собирается большое царское войско, отправил навстречу к нему гетмана Жолкевского, который 14 июня осадил Царево-Займище, где засели московские воеводы, Елецкий и Волуев. Здесь соединился с гетманом Зборовский, приведший тех тушинских поляков, которые предпочли службу королевскую службе царю калужскому; несмотря, однако, на это подкрепление, Жолкевский не хотел брать приступом Царево-Займище, зная, что русские, слабые в чистом поле, неодолимы при защите укреплений. Елецкий и Волуев, видя, что Жолковский намерен голодом принудить их к сдаче, послали в Можайск к князю Дмитрию Шуйскому с просьбою об освобождении. Шуйский двинулся и стал у Клушина, истомивши войско походом в сильный жар. Два немца из Делагардиева войска перебежали к полякам и объявили гетману о движении Шуйского; Жолкевский созвал военный совет: рассуждали, что дожидаться неприятеля опасно, потому что место под Царевом-Займищем неудобное; идти навстречу также опасно, потому что тогда Елецкий и Волуев будут с тыла; решились разделить войско: часть оставить у Царева-Займища для сдержания Елецкого и Волуева, и с остальными гетману идти к Клушину против Шуйского. В ночь с 23 на 24 июня вышло польское войско из обоза и на другой день утром напало на Шуйского, разделившись по причине тесноты места на два отряда; один схватился с шведами и заставил Делагарди отступить. Другой отряд поляков напал на московское войско и прогнал часть его, именно конницу, но Шуйский с пехотою засел в деревне Клушине и упорно отбивался, пушки его наносили сильный урон полякам, и исход битвы был очень сомнителен, как вдруг наемные немцы начали передаваться полякам, сперва два, потом шесть и так все больше и больше. Поляки подъезжали к их полкам, кричали: «Kum! Kum!» – и немцы прилетали, как птицы, на клич, а наконец объявили, что все хотят вступить в переговоры с гетманом. Когда уже с обеих сторон дали заложников и начали договариваться, возвратился Делагарди и хотел прервать переговоры, но никак не мог: иноземные наемники обязались соединиться с гетманом, Делагарди же и Горн с небольшим отрядом шведов получили позволение отступить на север, к границам своего государства. Между тем русские, видя, что немцы изменяют, начали собираться в дорогу, срывать наметы; немцы дали знать полякам, что русские бегут, те бросились за ними в погоню и овладели всем обозом. Дмитрий Шуйский, по словам летописца, возвратился в Москву со срамом: «Был он воевода сердца нехраброго, обложенный женствующими вещами, любящий красоту и пищу, а не луков натягивание». Измену наемников летописец приписывает также главному воеводе: немецкие люди просили денег, а он стал откладывать под предлогом, что денег нет, тогда как деньги были. Немецкие люди начали сердиться и послали под Царево-Займище сказать Жолкевскому, чтоб шел не мешкая, а они с ним биться не станут.

Из-под Клушина Жолкевский возвратился под Царево-Займище и уведомил Елецкого и Волуева о своей победе. Воеводы долго не верили, гетман показывал им знатных пленников, взятых под Клушином. И убедившись в страшной истине, они все еще не хотели сдаваться на имя королевича, а говорили Жолкевскому: «Ступай под Москву: будет Москва ваша, и мы будем готовы присягнуть королевичу». Гетман отвечал: «Когда возьму я вас, то и Москва будет за нами». Воеводы неволею поцеловали крест Владиславу, но гетман с своей стороны, должен был присягнуть: христианскои веры у московских людей не отнимать; престолов божиих не разорять, костелов римских в Московском государстве не ставить; быть Владиславу государем так же, как были и прежние природные государи; боярам и всяких чинов людям быть по-прежнему; в московские города не посылать на воеводство польских и литовских людей и в староство городов не отдавать; у дворян, детей боярских и всяких служилых людей жалованья, поместий и вотчин не отнимать, всем московским людям никакого зла не делать; против тушинского царика промышлять заодно; важна последняя статья: «Как даст бог, добьет челом государю наияснейшему королевичу Владиславу Жигимонтовичу город Смоленск, то Жигимонту королю идти от Смоленска прочь со всеми ратными польскими и литовскими людьми, порухи и насильства на посаде и в уезде не делать, поместья и вотчины в Смоленске и в других городах, которые государю королевичу добили челом, очистить, и городам всем порубежным быть к Московскому государству по-прежнему».

Жолкевский понимал, что овладеть Москвою можно только именем Владислава и притом только с условием, что последний будет царствовать, как прежние природные государи; понимал, что малейший намек на унижение Московского государства пред Польшею, на нарушение его целости может испортить все дело. Гетман согласился на условия, обеспечивавшие самостоятельность и целость Московского государства, ибо его цель была как можно скорее свергнуть Шуйского и возвести на его место Владислава. Жолкевский должен был выбирать из двух одно: или, уступая требованиям русских, отнять Москву у Шуйского и отдать ее Владиславу; или, не уступая их требованиям, действуя согласно королевским намерениям, усилить Шуйского, вооружить против себя всю землю, стать между двумя огнями, между Москвою и Калугою. Разумеется, гетман выбрал первое.

Когда Елецкий и Волуев присягнули Владиславу и когда по их примеру присягнули ему Можайск, Борисов, Боровск, Иосифов монастырь, Погорелое Городище и Ржев, то войско гетмана увеличилось десятью тысячами русских. Сам Жолкевский говорит, что эти новые подданные королевича были довольно верны и доброжелательны, часто приносили ему из столицы известия, входя в сношения с своими, и переносили письма, которые гетман писал в Москву к некоторым лицам, также универсалы, побуждавшие к низложению Шуйского. К этим универсалам гетман присоединял и запись, данную им воеводам при Цареве-Займище, думая, что она послужит для московских жителей полным ручательством за их будущее при Владиславе. Но вот что отвечали гетману из Москвы смоленские и брянские служилые люди, которым он чрез их земляков подослал грамоты и запись: «Мы эти грамоты и ответные речи и запись, сами прочитавши, давали читать в Москве дворянам и детям боярским и многих разных городов всяким людям, и они, прочитав, говорят: в записи не написано, чтоб господарю нашему королевичу Владиславу Сигизмундовичу окреститься в нашу христианскую веру и, окрестившись, сесть на Московском государстве». Гетман отвечал, что крещение королевича есть дело духовное, принадлежит патриарху и всему духовенству; но в Москве думали, что дело касается не патриарха только, а всей земли, и потому некоторые, видя, что Шуйскому не усидеть на престоле, склоннее были к царику калужскому, чем Владиславу. Самозванец рассчитывал на это расположение: узнав, что при Клушине дело Шуйского проиграно, он приманил к себе деньгами войско Сапеги и двинулся к Москве. На дороге ему нужно было взять Пафнутиев Боровский монастырь, где засел московский воевода, князь Михайла Волконский, с двоими товарищами. Последние, видя непреклонность старшего воеводы, решили сдать монастырь тайно и отворили острожные ворота, куда устремилось войско Лжедимитрия. Тогда Волконский, увидав измену, бросился в церковь; тщетно изменившие товарищи звали его выйти с челобитьем к победителям: «Умру у гроба Пафнутия чудотворца», – отвечал Волконский, стал в церковных дверях и до тех пор бился с врагами, пока изнемог от ран и пал у левого клироса, где и был добит. Разорив монастырь, самозванец пошел на Серпухов; этот город сдался; крымские татары, пришедшие на помощь к царю Василию и взявшие от него большие дары, не устояли перед войском Сапеги и вместо помощи рассеялись для грабежа, гнали пленных, как скот, в свои улусы. Сдались Лжедимитрию Коломна и Кашира, но не сдался Зарайск, где воеводствовал князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Еще прежде Ляпунов, поднявшись против царя Василия по смерти Скопина, присылал к Пожарскому племянника своего Федора Ляпунова уговаривать его соединиться с землею Рязанскою против Шуйского, но Пожарский, отправив грамоту в Москву, потребовал подкрепления у царя Василия и получил его. Теперь жители Зарайска пришли к воеводе всем городом просить его, чтоб целовал крест самозванцу; Пожарский отказался и с немногими людьми заперся в крепости; никольский протопоп Дмитрий укреплял его и благословлял умереть за православную веру, и Пожарский еще больше укреплялся; наконец он заключил такой уговор с жителями Зарайска: «Будет на Московском государстве по-старому царь Василий, то ему и служить, а будет кто другой, и тому также служить». Утвердивши этот уговор крестным целованием, начали быть в Зарайском городе без колебания, на воровских людей начали ходить и побивать их, и город Коломну опять обратили к царю Василию.

Лжедимитрий, однако, шел вперед и стал у села Коломенского. У Шуйского было еще тысяч тридцать войска, но кто хотел сражаться за него? Мы видели, что служилые люди переписывались с Жолкевским об условиях, на которых должен царствовать Владислав; Голицын ссылался с Ляпуновым, который прислал в Москву Алексея Пешкова к брату своему Захару и ко всем своим советникам, чтоб царя Василия с государства ссадить. Начали сноситься с полками Лжедимитрия, однако не для того, чтоб принять вора на место Шуйского, не хотели ни того, ни другого, и потому условились, что тушинцы отстанут от своего царя, а москвичи сведут своего. Тушинцы уже указывали на Сапегу как на человека, достойного быть московским государем. Шуйский видел, что трудно будет ему удержаться на престоле, и потому хотел вступить в переговоры с гетманом Жолкевским, но когда предстоит тяжелое дело, то любят откладывать его под разными предлогами, и Шуйский отложил посольство к гетману, думая, что выгоднее будет дождаться, пока сам гетман пришлет к нему.

Но Захар Ляпунов с товарищами не хотели дожидаться. 17 июля пришли они во дворец большою толпою; первый подступил к царю Захар Ляпунов и стал говорить: «Долго ль за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление, сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе как-нибудь промыслим». Шуйский уже привык к подобным сценам; видя пред собою толпу людей незначительных, он думал пристращать их окриком и потому с непристойно-бранными словами отвечал Ляпунову: «Смел ты мне вымолвить это, когда бояре мне ничего такого не говорят», – и вынул было нож, чтоб еще больше пристращать мятежников. Но Захара Ляпунова трудно было испугать, брань и угрозы только могли возбудить его к подобному же. Ляпунов был высокий, сильный мужчина; услыхав брань, увидав грозное движение Шуйского, он закричал ему: «Не тронь меня: вот как возьму тебя в руки, так и сомну всего!» Но товарищи Ляпунова не разделяли его горячки: видя, что Шуйский не испугался и не уступает добровольно их требованию, Хомутов и Иван Никитич Салтыков закричали: «Пойдем прочь отсюда!» – и пошли прямо на Лобное место. В Москве уже сведали, что в Кремле что-то делается, и толпы за толпами валили к Лобному, так что когда приехал туда патриарх и надобно было объяснить, в чем дело, то народ уже не помещался на площади. Тогда Ляпунов, Хомутов и Салтыков закричали, чтоб все шли на просторное место, за Москву-реку, к Серпуховским воротам, туда же должен был отправиться вместе с ними и патриарх. Здесь бояре, дворяне, гости и торговые лучшие люди советовали, как бы Московскому государству не быть в разоренье и расхищенье: пришли под Московское государство поляки и литва, а с другой стороны – калужский вор с русскими людьми, и Московскому государству с обеих сторон стало тесно. Бояре и всякие люди приговорили: бить челом государю царю Василью Ивановичу, чтоб он, государь, царство оставил для того, что кровь многая льется, а в народе говорят, что он, государь, несчастлив и города украинские, которые отступили к вору, его, государя, на царство не хотят же. В народе сопротивления не было, сопротивлялись немногие бояре, но недолго, сопротивлялся патриарх, но его не послушали. Во дворец отправился свояк царский, князь Иван Михайлович Воротынский, просить Василия, чтоб оставил государство и взял себе в удел Нижний Новгород. На эту просьбу, объявленную боярином от имени всего московского народа, Василий должен был согласиться и выехал с женою в прежний свой боярский дом.

Но надежда перейти из этого дома опять во дворец не оставила старика: он сносился с своими приверженцами, увеличивал число их, подкупал стрельцов. Обстоятельства были благоприятны: тушинцы обманули москвичей, ибо когда последние послали сказать им, что они сделали свое дело, свергнули Шуйского, и ждут, что тушинцы также исполнят свое обещание и отстанут от вора, то получили насмешливый ответ: «Вы не помните государева крестного целования, потому что царя своего с царства ссадили, а мы за своего помереть ради». Патриарх воспользовался этим и начал требовать, чтобы возвести опять Шуйского на престол, и много нашлось людей, которые были согласны на это. Разумеется, не могли согласиться зачинщики дела 17 июля: боясь, чтоб это дело не испортилось, они спешили покончить с Шуйским; 19 июля опять тот же Захар Ляпунов с тремя князьями – Засекиным, Тюфякиным и Мерином-Волконским, да еще с каким-то Михайлою Аксеновым и другими, взявши с собою монахов из Чудова монастыря, пошли к отставленному царю и объявили, что для успокоения народа он должен постричься. Мысль отказаться навсегда от надежды на престол, и особенно когда эта надежда начала усиливаться, была невыносима для старика: отчаянно боролся он против Ляпунова с товарищами, его должно было держать во время обряда; другой, князь Тюфякин, произносил за него монашеские обеты, сам же Шуйскпй не переставал повторять, что не хочет пострижения. Пострижение это, как насильственное, не могло иметь никого значения, и патриарх не признал его: он называл монахом князя Тюфякина, а не Шуйского. Несмотря на то, невольного постриженника свезли в Чудов монастырь, постригли также и жену его, братьев посадили под стражу.

От кратковременного, исполненного смутами царствования Шуйского мы не вправе ожидать обилия внутренних правительственных распоряжений: большую часть царствования Шуйский провел в осаде, во время которой правительственная деятельность его должна была ограничиваться одною Москвою. Он дал несколько тарханных грамот церквам и монастырям, распорядился, чтоб монастыри давали содержание священно – и церковнослужителям дворцовых сел, бежавшим от воров. На первом плане стоял вопрос крестьянский и холопский. Мы видели временную меру Годунова – позволение переходить крестьянам между мелкими землевладельцами; более ли двух лет эта мера имела действие, решить нельзя, ибо в известном нам распоряжении Лжедимитрия о крестьянах ничего о ней не говорится, хотя, с другой стороны, на основании этого распоряжения нельзя решительно утверждать, что годуновская мера не имела более силы, ибо распоряжение Лжедимитрия насчет иска крестьян могло относиться к тем лицам, между которыми крестьянский переход был запрещен и при Годунове. Шуйский в марте 1607 года подтвердил прикрепление крестьян и постановил, что принимающий чужих крестьян обязан платить 10 рублей пени с человека, а старым господам их – по три рубля за каждое лето; кроме того, подговорщик подвергался наказанию кнутом. Побежит замужняя женщина, или вдова, или девица в чужую отчину и выйдет замуж, то мужика, который женится на беглянке, отдать к прежнему господину со всем имением и с детьми, которые от нее родились. Если кто держит рабу до 17 лет в девицах, вдову после мужа больше двух лет, парня холостого за 20 лет, не женит и воли им не дает, таким давать отпускные в Москве казначею, а в других городах – наместникам и судьям: не держи неженатых вопреки закону божию, не умножай разврата. Подтверждение прикрепления при Шуйском объясняется тем же, чем объясняются все последующие подтверждения: прикрепление было в пользу служилых людей, мелких землевладельцев, и чем более государство чувствовало нужду в последних, тем нужнее казалось прикрепление; бояре, богатые землевладельцы, которые имели такую силу при Шуйском, не хотели восстановлением перехода раздражать служилых людей, отнимать у них средства, когда эти служилые люди защищали их от козаков, холопей, ратовавших под знаменами Болотникова и тушинского вора. Мы видели также, что русские тушинцы, предлагая условия, на которых выбирали в цари королевича Владислава, вытребовали, чтоб крестьянскому переходу не быть.

Но если могущественные при Шуйском бояре по обстоятельствам времени не могли помешать повторению указа о крестьянском прикреплении, то могли останавливать царские распоряжения о холопях, находя их для себя невыгодными. 7 марта 1607 года царь Василий указал: которые холопи послужат в холопстве добровольно полгода, год или больше, а не в холопстве родились и не старинные господские люди, и кабал на себя давать не захотят, таких добровольных холопей в неволю не отдавать: не держи холопа без кабалы ни одного дня, а держал бескабально и кормил, то у себя сам потерял. Но 12 сентября 1609 года, когда об этой статье доложено было наверху боярам, то все бояре прежний приговор 1607 года указали отставить, а приговорили: о добровольном холопстве быть той статье, как уложено при царе Феодоре Ивановиче, т. е. холоп, послуживший с полгода и больше, прикрепляется окончательно. В 1608 году бояре приговорили: которые холопи были в воровстве, государю добили челом, получили отпускные и потом опять сбежали в воровство, таких, если возьмут на деле, в языках, казнить или отдавать старым господам; которые же с нынешнего воровства прибегут к государю сами, таких старым господам не отдавать. Отказано было в просьбе тем дворянам и детям боярским, которые, подвергшись опале при Лжедимитрии, хотели повернуть к себе назад холопей, отпущенных на волю вследствие опалы. Положено, чтоб ответчики в холопьих исках, объявившие, что искомые старым господином холопи от них убежали, должны целовать крест, что убежали без хитрости со стороны их, ответчиков. Запрещено было давать простые записки на холопство до смерти: можно было давать такие записки только на урочные лета.

Посадским людям Шуйский подтверждал грамоты Грозного, которыми устанавливалось самоуправление; у крестьян Зюздинской волости в Перми установлено было самоуправление вследствие просьбы их, заключавшейся в следующем: «Живут они от пермских городов, от Кайгородка верст за 200 и больше и в писцовых книгах написаны особо, дворишки ставили они на диком черном лесу, и люди они все пришлые, и вот приезжают к ним в волость кайгородцы, посадские и волостные люди, и правят на них тягло себе в подмогу, именье их грабят, самих бьют, жен и детей бесчестят и волочат их в напрасных поклепных делах летом в пашенную пору». Государь их пожаловал, велел им за всякие денежные доходы платить один раз в год по 60 рублей, особо от кайгородцев, которым запрещено было к ним приезжать; при этом зюздинские крестьяне получили право выбирать у себя в погосте судью, кого между собою излюбят. Зюздинские крестьяне жаловались на кайгородцев, вятчане – на пермичей: «Отпустили они, по царскому указу, с Вятки в Пермь, к Соли Камской, в ямские охотники 46 человек, а пермский воевода князь Вяземский, стакнувшись с пермичами, вятских охотников бил, мучил без вины для того, чтоб они с яму разбрелись, а гоньбу бы гоняли пермичи, получая с Вятки прогонные деньги, приклепывая прогоны и корыстуясь этими деньгами сами, как прежде бывало; вятских торговых людей пермский воевода мучил на правеже насмерть». Царь писал Вяземскому, что если вятчане в другой раз на него пожалуются, то он велит на нем доправить их убытки вдвое без суда; однако в том же году царь велел пермичам гонять ямскую гоньбу одним по-прежнему. Не на одних воевод приходили жалобы; холоп боярина Шереметева подал челобитную, в которой писал: «Был всполох в Нижнем Новгороде от воровских людей, стали в вестовой колокол бить, побежали посадские люди в город c рухлядью, побежал и крестьянин государя моего, боярина Шереметева, с двумя новыми зипунами, но как бежал он в Ивановские ворота, стрельцы сотни Колзакова прибили его и зипуны отняли. Я на другой день бил челом воеводам о сыску, сотник Колзаков зипуны сыскал, но пропил их в кабаке с теми же стрельцами, а у крестьянина стал просить на выкуп десяти алтын. Я пошел к вечерне в Спасский собор и стал опять бить челом воеводам, а сотник Колзаков стал бить челом на меня, будто я его бранил. Тут дьяк Василий Семенов стал Колзакову говорить: „Не умел ты этого холопа надвое перерезать, у тебя свои холопи лучше его“, да стал в соборе же бранить… государя моего Федора Ивановича Шереметева; я вступился за государя своего, но он стал меня бранить и хотел зарезать, а сотнику Колзакову кричал: где ни встретишь с своими стрельцами этого холопа или других холопей Федора Шереметева или крестьян его, грабь донага и бей до смерти; вины не бойся, я за вас отвечаю».

И Шуйский заботился о населении Сибири разными средствами: отправлено было в Пелым из московских тюрем восемь человек в пашенные крестьяне, но они оттуда бежали, подговоривши с собою в проводники двоих старых крестьян; вследствие этого царь писал в Пермь: «Вперед в Перми на посаде и во всем уезде велеть заказ учинить крепкий: кто поедет или пешком пойдет из сибирских городов без проезжих грамот и подорожных, таких хватать, расспрашивать и сажать в тюрьму до нашего указа». В то же время в Перми велено было набирать для Сибири пашенных крестьян из охочих людей, от отца – сына, от братьи – братью, от дядей – племянников, от соседей – соседей, а не с тягла.

Постоянные неудачи русского войска, превосходство иностранных ратных людей над русскими, сделавшееся очевидным при соединении полков Скопина со шведами, необходимость, какую увидал этот воевода, учить своих при помощи шведов, – все это заставило подумать о переводе с иностранных языков устава ратных дел, чтоб и русские узнали все новые военные хитрости, которыми хвалятся чужие народы. Переводчиками были Михайла Юрьев и Иван Фомин. Печатание книг продолжалось в Москве: им занимались Анисим Родишевский (волынец), Иван Андроников Тимофеев и Никита Федоров Фофанов псковитянин; в предисловии к Общей Минеи, напечатанной последним, говорится, что Шуйский велел сделать новую штанбу, еже есть печатных книг дело, и дом новый превеликий устроить.

Относительно нравственного состояния русского общества мы видели, в каком ходу было чародейство; о Шуйском прямо говорится, что он сильно верил ему; царь объявлял в своих грамотах народу, что Лжедимитрий прельстил всех чародейством, но легко понять, как распространение подобных мнений должно было вредно действовать на нравственные силы народа. При таких убеждениях народ должен был походить на напуганного ребенка и лишиться нравственного мужества: где же спасение, когда какой-нибудь чернокнижник, с помощью адской силы, так легко может всех прельстить? Надобно представить себе это жалкое положение русского человека в описываемое время, когда он при каждом шаге с испуганным видом должен был озираться на все стороны: вот злой человек след выймет, вот по ветру болезнь напустит. Гибельно действует на нравы отсутствие общественной безопасности, когда нет защиты от насилий сильного или злонамеренного, когда человек, выходя из дому, не имеет уверенности, дадут ли ему благополучно возвратиться домой; но еще гибельнее должна действовать на нравы эта напуганность, это убеждение, что повсюду против человека направлены враждебные невещественные силы. Если правительство уверяло народ, что расстрига прельстил всех ведовством и чернокнижеством, то нет ничего удивительного, что в Перми в 1606 году крестьянина Талева огнем жгли и на пытке три встряски ему было по наговору, что он напускает на людей икоту.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

МЕЖДУЦАРСТВИЕ

Присяга боярам. – Грамоты по областям о свержении Шуйского. – Кандидаты на престол. – Сношения бояр с гетманом Жолкевским. – Действия самозванца. – Договор с Жолкевским об избрании королевича Владислава. – Присяга Владиславу. – Король Сигизмунд хочет сам быть царем в Москве. – Жолкевский отгоняет самозванца от Москвы. – Посольство митрополита Филарета и князя Василия Васильевича Голицына к королю под Смоленск. – Самозванец в Калуге. – Польское войско вводится в Москву. – Жолкевский уезжает из Москвы. – Съезды великих послов с панами под Смоленском. – Действия Салтыкова и Андронова в Москве в пользу короля. – Казань и Вятка присягают самозванцу. – Смерть самозванца.

По смерти царя Феодора, до избрания Годунова, правительствующею царицею считалась Ирина, но теперь, по свержении Шуйского, некому было стать или по крайней мере считаться в главе правительства, кроме Думы боярской, и вот все должны были присягать – до избрания нового царя повиноваться боярам: «Все люди, – сказано в крестоприводной записи, – били челом князю Мстиславскому с товарищи, чтобы пожаловали, приняли Московское государство, пока нам бог даст государя». Присягавший клялся: «Слушать бояр и суд их любить, что они кому за службу и за вину приговорят; за Московское государство и за них, бояр, стоять и с изменниками биться до смерти; вора, кто называется царевичем Димитрием, не хотеть; друг на друга зла не мыслить и не делать, а выбрать государя на Московское государство боярам и всяким людям всею землею. Боярам всех праведным судом судить, а государя выбрать с нами со всякими людьми, всею землею, сославшись с городами; бывшему государю Василью Ивановичу отказать, на государеве дворе ему не быть и вперед на государстве не сидеть; нам над государем Васильем Ивановичем и над государыней и над его братьями убийства не учинить и никакого дурна, а князю Дмитрию и князю Ивану Шуйским с боярами в приговоре не сидеть». В грамотах, разосланных по городам от 20 июля, Москва объявляла: «Видя междоусобие между православными христианами, польские и литовские люди пришли в землю Московского государства и многую кровь пролили церкви и монастыри разорили, святыне поругались и хотят православную веру в латинство превратить; польский король стоит под Смоленском, гетман Жолкевский в Можайске, а вор в Коломенском; литовские люди, по ссылке с Жолковским, хотят государством Московским завладеть, православную веру разорить, а свою латинскую ввести. И мы, – продолжают москвичи, – поговоря между собою и услыша от всяких людей украинских городов, что государя царя Василия Ивановича на Московском государстве не любят, к нему не обращаются и служить ему не хотят, кровь христианская междоусобная льется многое время, встал отец на сына и сын на отца, друг на друга, – видя всякие люди Московскому государству такое конечное разоренье, били челом ему, государю, всею землею, всякие люди, чтоб он государство оставил для междоусобные брани и для того: которые люди, боясь от него опалы или его не любя, к нему и ко всему Московскому государству не обращаются, те бы все были в соединенье и стояли бы за православную христианскую веру все заодно. И государь государство оставил, съехал на свой старый двор и теперь в чернецах, а мы целовали крест на том, что нам всем против воров стоять всем государством заодно и вора на государство не хотеть. И вам бы всем, всяким людям, стоять с нами вместе заодно и быть в соединенье, чтобы наша православная христианская вера не разорилась и матери бы наши, жены и дети в латинской вере не были».

Из этих грамот мы видим, что тотчас по свержении Шуйского самою сильною стороною в Москве была та, которая не хотела иметь государем ни польского королевича, ни Лжедимитрия, следовательно, хотела избрать кого-нибудь из своих знатных людей. Этой стороны держался патриарх, и нет сомнения, что под его-то влиянием преимущественно писаны были присяжная запись и грамоты, разосланные по городам. Эта сторона имела в виду двоих кандидатов на престол – князя Василья Васильевича Голицына и четырнадцатилетнего Михаила Федоровича Романова, сына митрополита Филарета Никитича. Но эта сторона по обстоятельствам скоро должна была уступить другой. В Можайске стоял гетман Жолкевский, требуя, чтобы Москва признала царем Владислава, имея у себя значительный отряд русских служилых людей, уже присягнувших королевичу, а в Коломенском стоял Лжедимитрий. Временному правительству московскому не было возможности отбиваться от Жолкевского и Лжедимитрия вместе, особенно когда у последнего были приверженцы между низшим народонаселением города. Некогда было созывать собор для выбора царя всею землею, надобно было выбирать из двоих готовых искателей престола, Лжедимитрия и Владислава. Если у самозванца могли быть приверженцы в низших слоях московского народонаселения, то бояре и все лучшие люди никак не могли согласиться принять вора, который приведет в Думу своих тушинских и калужских бояр, окольничих и дворян думных, который имение богатых людей отдаст на разграбление своим козакам и шпыням городским, своим давним союзникам. Поэтому для бояр и лучших людей, для людей охранительных, имевших что охранять, единственным спасением от вора и его козаков был Владислав, то есть гетман Жолкевский с своим войском. Главою стороны Лжедимитриевой был Захар Ляпунов, прельщенный громадными обещаниями вора; главою стороны Владиславовой был первый боярин – князь Мстиславский, который объявил, что сам он не хочет быть царем, но не хочет также видеть царем и кого-нибудь из своих братьев бояр, а что должно избрать государя из царского рода. Узнавши, что Захар Ляпунов хочет тайно впустить самозванцево войско в Москву, Мстиславский послал сказать Жолковскому, чтобы тот шел немедленно под столицу. Гетман 20 июля двинулся из Можайска, в Москву послал грамоты, в которых объявлял, что идет защищать столицу от вора; к князю Мстиславскому с товарищи прислал он грамоту, из которой бояре могли видеть, какие выгоды приобретут они от тесного соединения с Польшею; представитель польского вельможества счел нужным изложить пред московскими боярами аристократическое учение: «Дошли до нас слухи, – пишет гетман, – что князь Василий Шуйский сложил с себя правление, постригся, и братья его находятся под крепкою стражею; мы от этого в досаде и кручине великой и опасаемся, чтобы с ними не случилось чего дурного. Сами вы знаете и нам всем в Польше и Литве известно, что князья Шуйские в Московском государстве издавна бояре большие и природным своим господарям верою и правдою служили и голов своих за них не щадили. Князь Иван Петрович Шуйский славно защищал Псков, а князь Михайла Васильевич Шуйский-Скопин сильно стоял за государство. А все великие государства стоят своими великими боярами. Находящихся в руках ваших князей Шуйских, братьев ваших, как людей достойных, вы должны охранять, не делая никакого покушения на их жизнь и здоровье и не допуская причинять им никакого насильства, разорения и притеснения; потому что наияснейший господарь король, его милость, с сыном своим королевичем, его милостию, и князей Шуйских, равно как и всех вас великих бояр, когда вы будете служить господарям верою и правдою, готов содержать во всякой чести и доверии и жаловать господарским жалованьем».

Несмотря, однако, на то, что Мстиславский звал гетмана на помощь и что помощь его была необходима против самозванца, для большинства москвичей была страшно тяжела мысль взять в государи иноверного королевича из Литвы. Патриарх сильно противился признанию Владислава, и хотя гетман был уже в восьми милях от Москвы, однако бояре отписали ему, что не нуждаются в его помощи, и требовали, чтобы польское войско не приближалось к столице. Но у Жолкевского был могущественный союзник – самозванец, пугало всех лучших людей: «Лучше служить королевичу, – говорили они, – чем быть побитыми от своих холопей и в вечной работе у них мучиться». Патриарх все настаивал на избрании русского православного царя; однажды он захотел убедить народ примером из истории: «Помните, православные христиане! Что Карл в великом Риме сделал!» Но народу было не до Карла и не до великого Рима: «Все люди посмеялись, – говорит современник, – заткнули уши чувственные и разумные и разошлись». Ростовский митрополит Филарет Никитич также выезжал на Лобное место и говорил народу: «Не прельщайтесь, мне самому подлинно известно королевское злое умышленье над Московским государством: хочет он им с сыном завладеть и нашу истинную христианскую веру разорить, а свою латинскую утвердить». Но и это увещание осталось без действия.

24 июля Жолкевский уже стоял в 7 верстах от Москвы на лугах Хорошовских, а с другой стороны самозванец уже начал добывать Москву. Во время сражения с ним Мстиславский, чтобы завязать сношения с гетманом, послал спросить его: «Врагом или другом пришел он под Москву?» Жолкевский отвечал, что готов помогать Москве, если она признает царем Владислава. В то же время в стан к гетману явились послы от Лжедимитрия. Последний, желая отстранить соперника, дал Сапеге запись, в которой обещал тотчас по вступлении на престол заплатить королю польскому 300000 злотых, а в казну республики, в продолжение 10 лет, выплачивать ежегодно по 300000 злотых, сверх того, королевичу платить по 100000 злотых ежегодно также в продолжение 10 лет, обещался завоевать для Польши у шведов всю Ливонию и для войны шведской выставлять по 15000 войска. Касательно земли Северской дал уклончивое обещание, что он не прочь вести об этом переговоры, и если действительно будет что-либо кому следовать, то почему же и не отдать должного? Однако лучше каждому оставаться при своем. С этою записью из стана Сапеги отправились послы под Смоленск уговаривать короля принять предложение самозванца. Приехав сперва в стан к гетману, они объявили Жолкевскому о цели своего посольства к королю и сказали, что Лжедимитрий хочет послать и к нему, гетману, с подарками, но Жолкевский, давши свободный путь к королю, сам уклонился от всех сношений с вором.

Между тем сношения с Москвою продолжались. Когда Мстиславский прислал письмо к гетману, то письменного ответа не получил, Жолкевский велел сказать ему, что письменные сношения только затянут дело, которому не будет конца. Начались съезды, но дело и тут затянулось, потому что прежде всего надобно было отстранить самое могущественное препятствие, иноверие Владислава; патриарх объявил боярам относительно избрания королевича: «Если крестится и будет в православной христианской вере, то я вас благословляю; если же не крестится, то во всем Московском государстве будет нарушение православной христианской вере, и да не будет на вас нашего благословения». Бояре настаивали, чтобы первым условием Владиславова избрания было постановлено принятие православия, но гетман без наказа королевского никак не мог на это согласиться. Личные переговоры Мстиславского с Жолкевским, происходившие 2 августа против Девичьего монастыря, были прерваны известием, что самозванец приступает к Москве: вор был отбит с помощию русского войска, пришедшего с Жолкевским и находившегося под начальством Ивана Михайловича Салтыкова, сына Михайлы Глебовича. Покушения самозванца, с одной стороны, а с другой – ропот польского войска, не получавшего жалованья и грозившего возвратиться, заставляли гетмана ускорить переговорами: он объявил, что принимает только те условия, которые были утверждены королем и на которых целовал крест Салтыков с товарищами под Смоленском, прибавки же, сделанные боярами теперь в Москве, между которыми главная состояла в том, что Владислав примет православие в Можайске, должны быть переданы на решение короля. Бояре согласились; с своей стороны гетман согласился тут же внести в договор некоторые изменения и прибавки, которых не было в Салтыковском договоре. Эти изменения очень любопытны, показывая разность взгляда тушинцев, заключавших договор под Смоленском, и бояр, заключавших его теперь в Москве. Так, в Салтыковском договоре внесено условие свободного выезда за границу для науки; в московском договоре этого условия нет. Салтыковский договор, составленный под сильным влиянием людей, могших получить важное значение только в Тушине, требовал возвышения людей незнатных по их заслугам; в московский договор бояре внесли условие: «Московских княжеских и боярских родов приезжими иноземцами в отечестве и в чести не теснить и не понижать». Салтыковский договор был составлен известными приверженцами первого Лжедимитрия, которые не могли опасаться мести за 17 мая 1606 года; но составители московского договора сочли необходимым прибавить, чтобы не было мести за убийство поляков 17 мая. Прибавлены были также следующие условия: Сапегу отвести от вора; помогать Москве против последнего, и по освобождении столицы от него Жолкевский должен отступить с польскими войсками в Можайск и там ждать конца переговоров с Сигизмундом; Марину отослать в Польшу и запретить ей предъявлять права свои на московский престол; города Московского государства, занятые поляками и ворами, очистить, как было до Смутного времени; о вознаграждении короля и польских ратных людей за военные издержки должны говорить с Сигизмундом великие послы московские, наконец, гетман обязался писать королю, бить ему челом, чтоб снял осаду Смоленска.

27 августа на половине дороги от польского стана к Москве происходила торжественная присяга московских жителей королевичу Владиславу; здесь, в двух шатрах, где стояли богато украшенные налои, присягнули в первый день 10000 человек; гетман с своей стороны именем Владислава присягнул в соблюдении договора. На другой день присяга происходила в Успенском соборе, в присутствии патриарха; сюда пришли русские тушинцы, прибывшие под Москву с Жолкевским, – Михайла Салтыков, князь Мосальский и другие. Они подошли под благословение к патриарху, тот встретил их грозными словами: «Если вы пришли правдою, а не лестию и в вашем умысле не будет нарушения православной вере, то будь на вас благословение от всего вселенского собора и от меня грешного, если же вы пришли с лестию, с злым умыслом против веры, то будьте прокляты». Салтыков со слезами на глазах стал уверять Гермогена, что будет у них прямой, истинный государь, и патриарх благословил его. Но когда подошел Михайла Молчанов, то Гермоген закричал на него: «Окаянный еретик! Тебе не след быть в церкви» – и велел выгнать его вон. Гетман и бояре угощали, дарили друг друга; думали, что Смутное время кончилось избранием царя из чужого народа, из царского племени. Но Смутное время было еще далеко до окончания: при избрании Владислава не удовлетворялось главному требованию народа; для успокоения последнего надобно было обмануть его, и временное правительство, не наказавшись прошедшим, решилось прибегнуть к обману. По городам разосланы были грамоты с приказом присягать Владиславу, и в этих грамотах правительствующие бояре писали, что так как советные люди из городов для царского выбора не приезжали, то Москва целовала крест королевичу Владиславу на том, что ему, государю, быть в нашей православной христианской вере греческого закона. Но понятно, что истины скрыть было нельзя; многие очень хорошо знали, что дело о принятии православия королевичем было отложено, и некоторые из них имели сильные побуждения разглашать об этом в Москве, давать знать в стан к самозванцу и по городам; и вот когда другие города повиновались Москве и присягнули Владиславу, Суздаль, Владимир, Юрьев, Галич и Ростов начали тайно пересылаться с самозванцем, изъявляя готовность передаться ему. Прежде эти самые города встали против Лжедимитрия и отчаянно оборонялись от его сподвижников, увидавши в них врагов государства. Но теперь высший интерес, интерес религиозный, становится на первом плане и отстраняет все другие: для многих лучше было покориться тому, кто называл себя православным царем Димитрием, сыном царя Ивана Васильевича, чем литовскому иноверному королевичу. С этих пор, с провозглашения Владислава царем, народные движения в Московском государстве принимают религиозный характеру и король Сигизмунд спешит дать им силу.

Через два дня после торжественной присяги с обеих сторон к гетману приехал из-под Смоленска Федор Андронов с письмом от короля, где тот требовал, чтоб Московское государство было упрочено за ним самим, а не за сыном его. Вслед за Андроновым приехал Гонсевский с подробнейшим наказом для гетмана, но не только сам гетман, даже и Гонсевский, узнав положение дел, счел невозможным нарушить договор и исполнить желание короля, которого одно имя, по собственному сознанию поляков, было ненавистно московскому народу. Решившись не обнаруживать ни в чем намерений короля, Жолкевский начал приводить в исполнение ту статью договора, которою он обязался отвести Сапегу от вора и прогнать последнего от Москвы. Он послал к первому с увещанием не препятствовать делу короля и республики и уговорить самозванца к изъявлению покорности Сигизмунду, в каком случае Жолкевский обещал выпросить ему у польского правительства Самбор или Гродно в кормление; в случае же несогласия самозванца Сапега должен был выдать его гетману или по крайней мере отступить от него. Сам Сапега готов был выполнить требования гетмана, но товарищи его никак не согласились. Жолкевский увидал необходимость употребить меры подействительнее простых увещаний, он двинулся ночью из своего стана и на рассвете стоял уже перед станом Сапеги в боевом порядке, князь Мстиславский вывел к нему также на помощь пятнадцатитысячный отряд московского войска, оставив по распоряжению гетмана другой сильный отряд в городе для сдержания приверженцев Лжедимитрия. Соединившись с Жолкевским, первый боярин Московского государства, князь Мстиславский, поступил под начальство коронного гетмана польского! Войско Сапеги испугалось, увидя перед собою соединенные полки Жолкевского и Мстиславского; русские, заметив эту робость, хотели тотчас же ударить на него, но гетман не хотел проливать крови своих, дожидался мирной покорности, которая и не замедлила: Сапега явился на личное свидание к гетману и обещал или уговорить самозванца к покорности, или отступить от него. Но Лжедимитрий, или, лучше сказать, жена его, находившиеся тогда в Угрешском монастыре, не хотели слышать ни об каких условиях: несогласие некоторых городов на избрание Владислава обещало им новую смуту, новую возможность поправить свои дела. Тогда гетман объявил боярам свое намерение: пройдя ночью через Москву, подступить к монастырю и захватить там врасплох самозванца. Бояре согласились, позволили польскому войску в ночное время пройти через город почти пустой, потому что бояре еще прежде вывели тридцать тысяч войска в поле. Впрочем, доверенность не была обманута: поляки прошли поспешно через город, не сходя с коней, безо всякого вреда для жителей. Польское и московское войско соединились у Коломенской заставы и пошли к Угрешскому монастырю, но из Москвы успели уведомить Лжедимитрия об опасности, и тот бежал в Калугу с женою и Заруцким, который перешел на его сторону, рассорившись с Жолкевским за то, что гетман не хотел дать ему главного начальства над русским войском, передавшимся на имя королевича. Не надеясь догнать самозванца, гетман возвратился в стан свой, а бояре – в Москву. На другой день русские приверженцы Лжедимитрия, не последовавшие за ним в Калугу, приехали к гетману и объявили желание присягнуть Владиславу, если только при них останутся те звания, которые они получили от самозванца. Жолкевский был не прочь удовлетворить этому требованию, но бояре московские никак не хотели на это согласиться. Извещая города о последних событиях, они писали: «Литовские люди – Ян Сапега с товарищами и русские люди, бояре – князь Михаил Туренин да князь Федор Долгорукий, и воровские советники князь Ал. Сицкий, Александр Нагой, Григорий Сунбулов, Фед. Плещеев, князь Фед. Засекин да дьяк Петр Третьяков, и всякие служилые и неслужилые люди вину свою государю королевичу принесли». Здесь любопытно отделение двух бояр – князя Туренина и Долгорукого от остальных приверженцев Лжедимитрия, которые называются воровскими советниками, как будто бы двое означенных бояр не были также воровскими советниками. Некоторые из этих воровских советников, недовольные московским приемом, опять отъехали к самозванцу.

Отогнав Лжедимитрия, гетман начал настаивать на скорейшее отправление послов к Сигизмунду, что давало ему случай удалить из Московского государства подозрительных людей, на которых указано было народу как на достойных занять престол. Жолкевский начал уговаривать Голицына принять на себя посольство, льстил ему, представляя, что такое великое дело должно быть совершено именно таким знаменитым мужем, каким был он, Голицын, притом уверял его, что это посольство даст ему удобный случай к приобретению особенной милости короля и королевича. Голицын принял предложение. Жолкевский от его удаления получал двойную выгоду: во-первых, удалял из Москвы, отдавал в руки королевские искателя престола; во-вторых, удалял из Москвы самого видного по способностям и деятельности боярина, с остальными легко было управиться. Михаил Федорович Романов, носивший в это время звание стольника, был еще очень молод, и потому его нельзя было включить в посольство; тогда гетман постарался, чтоб послом от духовенства назначили отца Михаилова, митрополита Филарета; Жолкевский представлял, что на такое важное дело нужно послать человека, не только по званию, но и по происхождению знаменитого, а последнему условию вполне удовлетворял только один Филарет. Уведомляя короля о присяге Москвы Владиславу, гетман писал ему: «Один бог знает, что в сердцах людских кроется, но, сколько можно усмотреть, москвитяне искренно желают, чтобы королевич у них царствовал. Для переговоров о крещении и других условиях отправляют к вашей королевской милости князя Василия Голицына с товарищами; переговоры эти не будут трудны, потому что Голицын, пришедши к патриарху с другими боярами, объявил ему, что „о крещении они будут бить челом, но если бы даже король и не исполнил их просьбы, то волен бог да господарь, мы ему уже крест целовали и будем ему прямить“. Удаливши чрез посольство Голицына и отца Михайлова, Жолкевский распорядился и насчет бывшего царя Василия, который мог быть также опасен, ибо патриарх не считал его монахом: по настоянию гетмана бояре отправили Василия в Иосифов Волоколамский монастырь, а братьев его – в Белую, чтоб отсюда удобнее было переслать их в Польшу; патриарх, кажется, догадывался об этом намерении и настаивал, чтоб Шуйского отвезли в Соловецкий монастырь, но тщетно. Царицу Марию заключили в суздальском Покровском монастыре.

Филарет и Голицын отправились в челе посольства; между остальными членами его были: окольничий князь Мезецкий, думный дворянин Сукин, думный дьяк Томила Луговской, дьяк Сыдавный-Васильев; из духовных – спасский архимандрит Евфимий, троицкий келарь Авраамий Палицын и другие; к ним присоединены были выборные из разных чинов люди; число лиц посольства простиралось до 1246 человек. Послам дан был такой наказ: 1) требовать, чтоб Владислав принял греческую веру в Смоленске от митрополита Филарета и смоленского архиепископа Сергия, чтоб пришел в Москву православным; 2) чтобы Владислав, будучи на престоле, не сносился с папою о делах веры, а только о делах государственных; 3) если кто-нибудь из людей Московского государства захочет по своему малоумию отступить от греческой веры, таких казнить смертию, а имение их отписать в казну; следовательно, здесь сделано исключение из того условия договора, по которому имение у преступников не отбиралось, но шло к наследникам; 4) чтоб королевич взял с собою из Польши немногих необходимых людей; 5) прежнего титула московских государей не умалять; 6) жениться Владиславу в Московском государстве на девице греческого закона; 7) города и места, занятые поляками и вором, очистить к Московскому государству, как было до Смуты и как условлено с гетманом; 8) полякам и литовцам, которые приедут с Владиславом, давать поместья внутри государства, а не в порубежных городах. Цель условия ясна: поляки, владея порубежными местами, легко могли завести их за Польшу; 9) всех пленников, взятых в Московском государстве во время Смут, возвратить без выкупа; 10) король должен отступить от Смоленска, на посаде и в уезде никакого насилия не делать; 11) на будущий сейм должны приехать московские послы, в присутствии которых вся Речь Посполитая должна подкрепить великое утверждение между двумя государствами.

На случай неодолимого сопротивления с польской стороны послам дозволено было умерить свои требования, именно касательно первой статьи: если королевич на принятие православной веры в Смоленске не согласится и отложит это дело до прибытия своего в Москву, где примет решение, постановленное духовенством православным и латинским, то послы должны отвечать, что у них на такой случай нет наказа, просить позволения переписаться с патриархом, боярами и всею землею, а королевича просить идти немедленно в Москву, прибавлено, чтобы послы не спорили о вере с панами или учителями латинскими. Касательно четвертой статьи послы должны были настоять, чтобы Владислав не привозил с собою больше пятисот человек поляков. Касательно титула послы могли согласиться, что Владислав постановит о нем окончательное решение в Москве по приговору патриарха, бояр и всех думных людей. Статью о женитьбе послы могли изменить так: Владислав не может жениться без совета патриарха, всего духовенства, бояр и думных людей. Послы не должны были соглашаться на вознаграждение короля за подъем и на уплату жалованья польскому войску, бывшему при воре с Сапегою, не должны были соглашаться на построение костела в Москве, на оставление польских чиновников в порубежных русских городах до совершенного успокоения государства; должны были уклониться от переговоров о порубежных спорных делах, „чтоб за тем большому делу мешкоты не было“. В случае же упорного настаивания с польской стороны насчет означенных последних пунктов послы должны были отвечать, что они не имеют о них наказа и потому решение этих дел должно оставить до будущих переговоров между Сигизмундом и его сыном, когда уже Владислав будет государем московским. В Москве, как видно, надеялись, что как скоро Владислав станет царем, то будет по необходимости блюсти выгоды своего государства, вот почему послы должны были прежде всего настаивать на скорейший приезд Владислава в Москву.

Патриарх отправил с послами от себя письмо к Сигизмунду, где умолял короля отпустить сына в греческую веру: „Любви ради божией смилуйся, великий государь, не презри нашего прошения, да и вы сами богу не погрубите, и нас богомольцев своих и таких неисчетных народов не оскорбите“. Но Сигизмунд прежде всего должен был думать о том, чтоб не оскорбить своего народа и, поставленный в необходимость возвратиться в Польшу или с целым Московским государством, или по крайней мере с частию его, продолжал осаду Смоленска. С другой стороны, Ян Потоцкий, главный начальник над осаждающими войсками, завидуя успеху Жолкевского в Москве, хотел непременно взять Смоленск, его желание соответствовало и желанию войска, раздраженного долгою осадою. Несмотря, однако, на ревность и мужество осаждающих, их приступы были постоянно отбиваемы осажденными, хотя между последними свирепствовала заразительная болезнь. Когда получено было известие о договоре Жолкевского с временным московским правительством, то и смольняне вступили в переговоры с королем, но как скоро Сигизмунд объявил Шеину, что Смоленск, древняя собственность Литвы, должен сдаться не королевичу, а самому королю, то воевода никак не согласился отделиться от Москвы без согласия всей земли. Окончание переговоров было отложено до приезда великих московских послов. И в этом случае город разделился, если верить речам перебежчиков: дворяне, которых было около двухсот человек, стрельцы, числом около двенадцати тысяч, даже духовенство и воевода соглашались сдать город на имя короля, полагая, что им все равно жить, под властию Сигизмунда или его сына, как скоро вера и права будут сохранены; но торговые и посадские люди никак не хотели отложиться от Москвы и настаивали, чтоб дожидаться послов.

Между тем чрез избрание Владислава шведы необходимо превращались из союзников в врагов Московскому государству: они взяли Ладогу, но не имели успеха под Иван-городом, жители которого, несмотря на крайность, оставались верны самозванцу; Горн разбил Лисовского под Ямою, после чего Лисовский и Просовецкий с донскими козаками отступили к Пскову, но рассорились, потому что Лисовский хотел служить Владиславу, а Просовецкий – самозванцу; вследствие этого Лисовский пошел в Остров, а Просовецкий остановился в двадцати верстах от Пскова. Самозванец по-прежнему укрепился в Калуге и должен был, по-видимому, готовиться к войне с прежним своим союзником Сапегою, который выступил в Северскую землю как будто для того, чтоб отнять ее у самозванца, но на деле было иное: по соглашению с двоюродным братом своим – канцлером Львом, Сапега должен был поддерживать Лжедимитрия, отвлекавшего внимание москвитян от замыслов королевских. Владения калужского царя были довольно обширны: так, например, Серпухов принадлежал ему; здесь сидел воеводою от него известный нам Федор Плещеев. Оставшись один под Москвою с небольшим своим войском, Жолкевский видел ясно всю опасность положения, видел, что русские только вследствие крайней необходимости согласились принять на престол иноземца и никогда не согласятся принять иноверца, а Сигизмунд никогда не согласится позволить сыну принять православие. Но и теперь, как прежде, самозванец продолжал помогать гетману; из страха пред простым народом, который не замедлит встать за Лжедимитрия при первом удобном случае, бояре сами предложили Жолкевскому ввести польское войско в Москву; гетман согласился с радостию и послал расписать квартиры в городе; но в Москве сторожили каждое движение: монах ударил в набат и объявил собравшемуся народу, что поляки входят в Москву, бояре испугались волнения и упросили гетмана обождать еще дня три. Но гетман сам испугался, созвал коло в своем войске и сказал: „Правда, что я сам хотел поставить войско в столице, но теперь, внимательно осмотревшись, впал в раздумье. В таком большом и публичном собрании я не могу открыть причин, которые препятствуют мне поставить там войско, вышлите ко мне в палатки по два человека из полка, я им все открою“. Когда депутаты пришли, гетман начал объяснять дело: „Москва город большой, людный, почти все жители Московского государства сходятся в Кремль по делам судным, здесь все разряды. Я должен стать в самом Кремле, вы другие – в Китай-городе, остальные – в Белом. Но в Кремле собирается всегда множество народа, бывает там иногда по пятнадцати и по двадцати тысяч, им ничего не будет стоить, выбравши удобное время, истребить меня там, пехоты у меня нет, вы люди до пешего бою неспособные, а у них в руках ворота“. Приведши в пример первого Лжедимитрия, который погиб вместе с поляками, гетман заключил: „Мне кажется гораздо лучше разместить войско по слободам около столицы, которая будет, таким образом, как будто в осаде“.

Но этому плану всего более воспротивился полк Зборовского, состоявший из тушинских поляков; последние не переставали жалеть, что у них вырвана была из рук добыча, теперь по крайней мере надеялись, что если Москва будет в их руках, то и казна царская будет у них же, а тут гетман как нарочно медлит, обнаруживает опасение и хочет становиться только в слободах. Депутат Зборовского полка, Мархоцкий, отвечал гетману: „Напрасно ваша милость считает Москву так могущественною, как была она во время Димитрия, а нас так слабыми, как были те, которые приехали к нему на свадьбу. Спросите у самих москвичей, и они вам скажут, что от прихода Рожинского до настоящего времени погибло 300000 детей боярских. В то время, когда Димитрия и наших побили, вся земля была в собрании около Москвы, потому что царь готовился к войне с Крымом, но хотя русских было и много, а наших только три хоругви, однако и тут наших одолели только изменою. А ты теперь приехал на войну, будем биться и пеши, когда понадобится. Ваша милость жалуетесь, что у вас мало пехоты: мы каждый день от каждой хоругви будем посылать к вам в Кремль пехоты с ружьями, сколько прикажете. Если боитесь поставить все войско в столице, то поставьте наш полк: мы решились дожидаться в Москве или смерти, или награды за прежние труды. Что же касается до расположения войска в слободах, то мне кажется, что это будет гораздо опаснее, чем помещение его в самом городе. Недавно мы вступили в мирные сношения с Москвою и уже так стали беспечны, что большая часть наших всегда в Москве, а не в обозе, и так ездят туда неосторожно, как будто бы в Краков. То же самое будет, когда расположимся в слободах: большая часть наших всегда будет в городе, а не при хоругвях“. Жолкевский отвечал с сердцем: „Я не вижу того, что ваша милость видите: так будьте гетманом, сдаю вам начальство!“ Мархоцкий отвечал: „Я начальства не хочу, но утверждаю одно, что если вы войска в столице не поставите, то не пройдет трех недель, как Москва изменит. А от полка своего я объявляю что мы других еще трех лет под Москвою стоять не намерены“.

С тем депутаты и разошлись от гетмана. Жолкевский не тронулся убеждениями Мархоцкого и послал Гонсевского в Москву к боярам предложить им, чтоб они отвели ему Новодевичий монастырь и слободы. Бояре согласились, но патриарх возражал, что неприлично оставить монахинь в монастыре вместе с поляками, неприлично и выслать их для поляков. Мнение патриарха нашло отголосок сильный: около Гермогена начали собираться дворяне, торговые и посадские люди, стрельцы. Патриарх дважды посылал за боярами, зовя их к себе; они отговаривались, что заняты государственным делом. Тогда Гермоген послал сказать им, что если они не хотят идти к нему, то он пойдет к ним, и не один, а со всем народом. Бояре испугались, пошли к патриарху и толковали с ним часа два, опровергая слова его о неблагонамеренных замыслах гетмана. Гермоген говорил, что Жолкевский нарушает условия, не отправляет никого против калужского вора, хочет внести войска в Москву, а русские полки высылает на службу против шведов. Бояре с своей стороны утверждали, что введение польских войск в Москву необходимо: иначе чернь предаст ее Лжедимитрию; Иван Никитич Романов даже сказал патриарху, что если гетман отойдет от Москвы, то им всем, боярам, придется идти за ним для спасения голов своих, что тогда Москва достанется вору и патриарх будет отвечать за эту беду. Патриарху прочли строгий устав, написанный гетманом для предотвращения и наказания буйств, которые могут позволить себе поляки, в то же время Гонсевский, узнав, о чем идет дело у патриарха с боярами, прислал сказать последним, что гетман завтра же высылает войска против самозванца, если только московские полки будут готовы. Это известие дало боярам решительный перевес в споре, Мстиславский воспользовался случаем, чтоб превознести гетмана; говорят даже, будто бояре в торжестве решились сказать Гермогену, чтоб он смотрел за церковью, а в мирские дела не вмешивался, ибо прежде духовенство никогда не управляло государственными делами. Как будто бы предание государства иноверцам не касалось церкви!

Как бы то ни было, патриарх уступил боярам, уступил и народ. Салтыков, Шереметев, Андрей Голицын, дьяк Грамотин попеременно разъезжали среди толпы, выговаривали за мятеж, приказывали не замышлять нового, народ утих, Гонсевский поскакал в стан к гетману с известием, что нет никакой опасности расположить войско в столице, что сами бояре просят об этом, гетман согласился. Ночью с 20 на 21 сентября поляки тихо вступили в Москву, поместились в Кремле, Китае и Белом городе, заняли монастырь Новодевичий, заняли Можайск, Борисов, Верею для безопасности сообщений своих с королем. Жолкевский для собственной выгоды хотел свято исполнить обещанное: решение распрей между поляками и москвичами предоставлено было равному числу судей из обоих народов; суд был беспристрастный и строгий: так, когда один пьяный поляк выстрелил в икону богородицы, то суд приговорил его к отсечению рук и сожжению, другой поляк насильно увел дочь у одного из московских жителей: преступника высекли кнутом. Обязанность продовольствовать поляков была возложена на замосковные города и волости, которые были расписаны по разным ротам, но когда посланные для сбора припасов поляки, по их собственному признанию, самовольно брали все, что кому нравилось, силою отнимали жен и дочерей у жителей, то последние согласились платить полякам деньгами, сбор которых приняли на себя. Гетману всего важнее было прибрать к рукам стрельцов, потому что на них должно было опереться народное восстание, и он довел дело до того, что по согласию бояр начальство над стрельцами поручено было Гонсевскому; сами стрельцы легко согласились на это, ибо Жолкевский обходительностию, подарками и угощениями так привлек их к себе, что они готовы были исполнить все, чего бы он ни захотел, сами приходили к нему и спрашивали, не подозревает ли он кого в измене, вызываясь тотчас схватить подозрительного человека. Гетману удалось даже поладить с патриархом: сперва сносился он с ним посредством других, а потом стал ходить к нему сам и приобрел его расположение.

Несмотря, однако, на все эти приязненные отношения и ловкие меры, Жолкевский знал, что восстание вспыхнет при первой вести о нежелании короля отпустить Владислава в Москву, знал, что эта весть может прийти очень скоро, и потому спешил оставить столицу. С одной стороны, личным присутствием хотел он подкрепить своих единомышленников, уговорить короля исполнить договор; с другой стороны, он должен был спешить из Москвы для сохранения своей славы, для выхода из положения, которое скоро грозило стать крайне затруднительным: с необыкновенным успехом окончил он поход свой, а теперь бесславно мог погибнуть с своим ничтожным отрядом среди всеобщего восстания. Бояре испугались, когда гетман объявил, что должен ехать, упрашивали его остаться, но Жолкевский был непреклонен. Бояре провожали его далеко за город, даже простой народ обнаружил к нему расположение, платя ласкою за ласку; когда он ехал по улицам, то москвичи забегали вперед и желали счастливого пути. На место гетмана остался Гонсевский.

Уезжая из Москвы, Жолкевский взял с собою сверженного царя Василия, взял и двоих братьев его. 20 октября король писал боярам: „По договору вашему с гетманом Жолкевским велели мы князей Василия, Дмитрия и Ивана Ивановичей Шуйских отослать в Литву, чтоб тут в господарстве Московском смут они не делали, поэтому приказываем вам, чтоб вы отчины и поместья их отобрали на нас, господаря“. Двое других подозрительных лиц, Филарет и Голицын, были уже под Смоленском во власти короля. Они выехали из Москвы 11 сентября, с дороги, от 18 сентября, они писали в Москву, что королевские войска осадили Осташков, разоряют его окрестности; от 21 сентября писали, что, не имея возможности взять Осташков, поляки рассеялись по уездам Ржевскому и Зубцовскому и пустошат их; от 30 сентября писали, что многие русские дворяне приезжают к королю под Смоленск и по воле королевской присягают уже не одному королевичу, но и самому королю и король за это их жалует, дает грамоты на поместья и вотчины, а тем, кто уже присягнул королевичу, велит опять присягать себе, кто же не хочет, тех сажают под стражу, что король несколько раз посылал к смольнянам, чтоб они присягнули ему вместе с сыном, смольняне не согласились, и король промышляет над их городом всякими мерами. 7 октября послы приехали под Смоленск, их приняли с честию, отвели 14 шатров за версту от королевского стана, но кормы давали скудные: на жалобы послов отвечали, что король не в своей земле, а на войне и взять ему самому негде. 10 числа великие послы представились королю и били челом, чтобы отпустил сына своего на царство Московское. Лев Сапега именем королевским отвечал в неопределенных выражениях, что Сигизмунд желает спокойствия в Московском государстве и назначит время для переговоров. Между тем в совете королевском шли споры, соглашаться ли на просьбу послов, отпускать ли королевича в Москву или нет? Сначала Лев Сапега, отчаявшись в возможности взять Смоленск, был в числе тех, которые соглашались на отпуск королевича в Москву, но скоро переменил мнение, особенно когда получил письмо от королевы Констанции, которая писала ему: „Ты начинаешь терять надежду на возможность взять Смоленск и советуешь королю на время отложить осаду: заклинаем тебя, чтоб ты такого совета не подавал, а вместе с другими сенаторами настаивал на продолжение осады: здесь дело идет о чести не только королевской, но и целого войска“. Сапега стал внушать королю, что присяга, данная московским народом Владиславу, подозрительна: не хотят ли москвичи только выиграть время? От этой присяги для Польши больше вреда, чем пользы, потому что для неверного надобно оставить осаду Смоленска, покинуть надежду на приобретение областей Смоленской и Северской, и все это будет соединено с страшным вредом и позором, если москвичи обманут Владислава. Гораздо лучше продолжать начатое, не выпускать из рук того, что уже в руках, и, взявши свое, вести с торжеством Владислава в Москву. Требовавшие выполнения гетманского договора с Москвою представляли: король обещал, гетман с войском присягнули; нельзя сделать клятвопреступниками короля, гетмана и целое войско. Народ московский без государя быть не привык: если им не дать королевича, ими избранного, то, разрешенные этим от присяги, они обратятся к другому и упорно будут стоять против нас, видя наше клятвопреступление. Силою этой войны нам не кончить, потому что у нас нет достаточных для того средств; если же войны не окончим, то беда с двух сторон, от Москвы и от своих; от Москвы, ибо изберет себе чужого государя, от своих, потому что начнутся воинские конфедерации вследствие неуплаты жалованья; заплатить им из Польши трудно, потому что казны нет, а королю надобно прежде всего заботиться о своей славе, ибо если славу потеряет, то все потеряет и у своих, и у чужих. Война не может идти хорошо, потому что не только нет средств продолжать ее, но нет средств и долгу заплатить; ратные люди в отчаянии двинутся в Польшу за жалованьем – отсюда ненависть к королю войска, ненависть шляхты, наконец, возмущение, и тогда уже дело пойдет о жизни и царстве. Если же королевич будет отправлен в Москву, то будет у нас спокойное соседство, легко могут быть возвращены Лифляндия и Швеция, да и от татар будет меньше вреда; большая часть шляхты могла бы испоместиться в Москве, вследствие чего Речь Посполитая могла бы быть безопаснее от бунтов, ибо причина восстания – бедность граждан. Король, давши Москве сына, приобретет себе вечную славу у своих и чужих. Если, чего не дай бог, приключится смерть королю и выбор другого сына его в короли встретит препятствия, то старший брат, царь московский, поможет ему.

Противники возражали: государь молодой, еще ребенок, не может управлять без руководителей, которыми должны быть или поляки, или москвитяне, или смешано из того и другого народа. Если назначить поляков, москвитяне оскорбятся, ибо народ московский иностранцев не терпит, это показал он на Димитрии, погубив его за то, что допускал иностранцев к делам тайным. Вверить королевича московским воспитателям – трудно, во-первых, уже потому, что там нет таких людей, которые бы умели воспитывать государя как следует: если станут воспитывать его в своих обычаях, то погрузят в грубость государя, подающего такие надежды. Воспитателями, разумеется, должны быть люди самые знатные, но они на таком месте не бывали, где бы могли пользоваться коротким обхождением с государем (государей своих они чтут, как божество); короткое обращение и молодость государя, участие, которое они будут иметь в правлении, породят в них презрение ко власти царской, станут друг с другом ссориться, и тот, кто осилит всех других начнет замышлять и против государя; примеров тому много, не у варваров, а в образованных государствах, ибо честолюбие сдержать трудно, зло это вкрадывается мало-помалу, особенно когда судьба благоприятствует, а народ московский еще к этому очень склонен, потому что очень горд и завистлив. Прежние государи сдерживали это в нем страхом, но молодой государь сдержать не сможет. Потом, кого выбрать в воспитатели? Надобно ведь узнать добрые свойства и обычаи человека, прежде чем допустить его до такого места, и кто его узнает? Сами друг другу будут мешать, друг друга чернить, потому что если при встрече и поклонах обнаруживают такое смешное соперничество, то что же будет в таком важном случае? Соединить поляков с москвитянами? Но чтоб они ужились, потребно содействие духа святого, потребны люди с умереннейшими характерами. При молодом государе сейчас между ними возникнет соперничество: одни, приверженные к отцу и к нему самому, будут советовать ему только одно доброе, но другие будут только угождать, льстить молодому человеку для своих выгод, одна особенная милость божия может сделать, что он им не поддастся. Согласия между польскими и московскими воспитателями быть не может по причине различия нравов. Настоящее состояние Московского государства требует человека, который бы оборонил его от врагов внешних, усмирил волнения внутренние, каждого возвратил в прежнее состояние, потому что если в больном государственном теле смешавшиеся соки не возвратятся каждый в свое место, то болезнь возвратится снова: молодой человек этого сделать не может, а без этого жизнь и власть его будут в опасности. Простой народ там поднялся, встал на панов, чуть не всю власть в руках держит. Бояре, вожди народа, употребляют его как орудие для своих честолюбивых целей. Их надобно укротить, потому что без этого надобно каждую минуту опасаться волнения, многоглавый зверь может быть укрощен только мечом. Дитя этого сделать не может, а если сделает по чьему-нибудь внушению, то возбудит сильное волнение; притом же государя молодого опасно приучать к крови. Попы имеют огромное значение, они главы народных движений, с ними и у старика голова закружится, с ними надобно покончить, в противном случае яд останется без лекарства; государь не может быть в таком случае безопасен, а охранять его могут только поляки, которых если будет не много, то не защитят, а скорее погубят. Большого войска держать при себе они не допустят, да и что будет за жизнь государю беспрестанно в стане, в беспокойствах. Избранию их и крестному целованию верить нельзя. Если бы его по желанию и по долгом размышлении выбрали, то можно было бы надеяться, что добровольно выбрали, добровольно будут служить, ибо любовь подданных – основа правительства. Но этого ничего нет, только маска да слово добровольного избрания; нужда служит причиною привязанности; какое тут вольное избрание, когда стоят с саблею над головою? Пристойным именем только необходимость прикрыли, ибо если королевич им так сильно полюбился, то зачем не выбирали его прежде, пока были в силах? Зачем против гетмана шли, за Шуйского умирали? На отца везде искали помощи, клятвопреступником его называли, говорили, что нарушил клятву им и государю их. Хорошее доказательство доброго расположения! Не любовь была причиною избрания королевича, а необходимость, ибо когда тонешь, то рад, если и самый злой враг протянет руку. Из условий избрания легко видеть, что о нас не думали; в двух из них обнаружили свое нерасположение: чтоб королевич крестился в греческую веру и чтоб полякам не давать пограничных мест. Если креститься християнину велят, то, значит, за християнина его не считают, а какое расположение можно иметь к нехристиянину? Говорят, что королевич окрестится: хорошо же думают они о своем кандидате, что за кусок хлеба согласится быть отступником и быть в поругании у всех народов и у них. Говорят, что это условие патриарх внес, тем хуже. Полякам ничего не давать на границах, но для чего их бояться? И можно ли того любить, кого опасаемся? Для чего испомещать их внутри государства? Не верят им, а царем кого берут? Королевича польского? Крестному целованию их верить, но надобно прежде посмотреть, что с другими государями делалось: разве Иван не от яду умер? Говорят, что он был тиран, но Феодор и маленький брат его Димитрий были ни в чем невинны – и погибли же. Говорят, что это Годунов сделал, но Годунова царем выбрали, и если бы бог его не покарал, то сын бы его царствовал, взяли того в государи, крест целовали и сейчас же убили, изменником назвавши; Шуйскому присягнули и до тех пор при нем стояли, пока беда не пришла. А нашему изменить – первая причина то, что католик, патриарх разрешит. Трудно верить народу, который уже привык нарушать клятву; возьмем в пример Римскую республику, где перемена государей вошла в обычай; это наследство досталось и нынешним итальянцам.

Говорят: присягнул гетман, все войско, король обещал, надобно исполнить обещание. Надобно выполнить обещание, но с толком, не опуская из виду обстоятельств, которые так же важны, как и главное дело. Дадим королевича, устранивши препятствия, потому что мы его обещали на спокойную землю. Говорят: если королевича не дадим, то обратятся к другому государю. Но к кому обратятся? Ни один своего государства не покинет, а сына, кроме английского короля, ни у кого нет, да и тот еретик, и плохая надежда, чтоб окрестился. Мы ближе всех, нам удобнее всех действовать. Столица в наших руках, и наших недостатков знать они не могут, потому что, судя по успеху, ставят нас выше, чем мы сами себя считаем. Правда, что войску будет тяжело, но из этого еще не следует непременно, чтоб оно взбунтовалось, С польских поборов деньги будут, хотя и не все; получивши часть, подождут остального. Ведь они не иностранцы, а сыны отечества, себе приобретают, не чужому государю. Говорят, что когда королевича дадим, то Москва все заплатит и Речи Посполитой даст вознаграждение. Но в казне московской нет ничего или очень мало, где же взять денег? А захотят брать у частных людей, то всего скорее вспыхнет восстание. Обещают возвращение Ливонии, оборону от татар и не говорят о земле Северской, которую должны будем потерять. Ливонию возвратить трудно, московского войска скоро употребить в дело не можем, потому что оно истощено, надобно дать ему отдохнуть. Будет восстание на короля, если отдаст сына без воли поляков: если без согласия республики не может он заключать союзов, то тем более не может давать государя соседнему народу. Король имеет право заботиться о своем потомстве, но без вреда для республики, а это вред, когда он отдаст своего сына чужому народу без ведома республики. Взвесивши все доводы за и против, трудно решить, что должно избрать. Если бы королевич был совершеннолетний и республика дала свое согласие, то скорее бы можно было согласиться отпустить королевича в Москву; но теперь надобно избрать что-нибудь среднее: всего бы лучше, если бы взяли в государи короля, мужа лет зрелых и опытного в управлении. Но предложить им это опасно: возбудится их подозрительность, взволнуется духовенство их, которое хорошо знает, что король ревностный католик. Насчет королевича, как в нежном возрасте находящегося, они имеют надежду, что могут приучить его ко всему, и к своим обычаям; но насчет короля такой надежды питать они не могут. Итак, предложить им прямо короля нельзя; но в добром деле открытый путь не всегда приносит пользу, особенно когда имеем дело с людьми неоткровенными: если неудобно дать королю сейчас же царский титул, то по крайней мере управление государством при нас останется, а со временем откроется дорога и к тому, что нам нужно. Мы не будем им отказывать в королевиче, будем стоять при прежнем обещании, а Думе боярской покажем причины, почему мы не можем отпустить к ним сейчас же королевича, укажем, что препятствия к тому не с нашей, но с их стороны, и медленность эта клонится не к нашей, но к их выгоде, причем нужно различать знатных людей от простого народа: одним нужно говорить одно, другому – другое. И знатным людям, и простому народу можно выставить на вид, что государство еще не успокоено, наполнено врагами внутренними и внешними, трудно от всего этого избавиться, имея такого бедного государя; надобно выдавать большие суммы денег из казны войску, а если приедет сейчас же Владислав, то эти деньги, нужные для войска, надобно будет обратить на царя, для поддержания великолепия двора. Доходы царские идут теперь в разные стороны, должности заняты людьми недостойными: все это надобно привести в порядок до приезда царя, чтоб приехать ему на государство богатое, а не истощенное. Людей знатных надобно привлекать частными обещаниями и выставлять им на вид, между прочим, и то, что королевич молод, что для установления спокойствия в таком расстроенном государстве надобны разум и время и если не успокоить, то начнется волнение еще больше прежнего, что надобно обратить внимание на безопасность государя, потому что в земле размножились злые люди, которых зовут ворами; государь был бы безопасен только при многочисленном отряде телохранителей, а содержание этого отряда соединено с истощением земли и казны, когда же королевич достигнет совершенного разума и возраста, то ему уже не надобно будет телохранителей. Надобно ждать сейма, просить республику об отпуске королевича, на все это потребуется время, а между тем как быть без главы государству расстроенному? Неприятель воспользуется этим и усилится. Государь молодой не может управлять и не может войти в их порядки, потому что не знает их. Пусть вышлют сыновей своих и людей знатных ко двору королевскому, чтобы и королевич присмотрелся к их обычаям, и они узнали бы его обычаи; тогда он приедет в Москву уже как человек знакомый и будет управлять по обычаям земли. А между тем каждого привлекать на свою сторону обещаниями, то же самое делать и с духовными лицами, потому что и между ними не без честолюбия. Если бы они согласились отсрочить приезд королевича, то говорить, что в это время государство не может быть без главы, а кого же ближе признать этим главою, как не короля, единственного опекуна сына своего. Конечно, для благоразумнейших важнее всего будет жить спокойно в домах и иметь хлеб до тех пор, пока королевич придет в совершенные лета. Говорить об этом с послами, которые теперь у нас (с Филаретом и Голицыным), не следует: их выслали из Москвы как людей подозрительных; лучше отправить послов в Москву и там толковать с добрыми людьми; но если кто из этих послов склонится к нам, то хорошо будет также послать его в Москву.

Эти доводы превозмогли: положено было не отпускать королевича. 15 октября был первый съезд послов с панами радными, которые объявили, что королю нельзя отступить от Смоленска и вывести войско из Московского государства, ибо он пришел с тем, чтобы успокоить это государство, истребить вора, очистить города, а потом дать сына своего на престол московский. Послы отвечали, что государство гораздо скорее успокоится, если король выведет из него свои войска, что для истребления вора довольно одного отряда Жолкевского, потому что вор теперь силен только польскими войсками, что поход королевский на вора разорит Московское государство, и без того уже опустошенное; послы сказали, что им странно даже и толковать об этом, ибо условие об отступлении короля от Смоленска подтверждено клятвенно гетманом в договоре с Волуевым и Елецким при Цареве-Займище; в договоре же московском сказано вообще об очистке всех городов к Московскому государству, и гетман обязался просить короля о снятии осады Смоленска, и, следовательно, об этом и речи быть не должно. Паны возражали, что король не может дать своего пятнадцатилетнего сына на престол московский, но хочет прежде сам идти на вора, после чего поедет на сейм, без согласия которого не может отпустить королевича в Москву. 17 октября был другой съезд: паны повторили прежнее, только более резким тоном, и наконец высказались прямо насчет Смоленска: „Для чего, – сказали они, – вы не оказали королю до сих пор никакой почести и разделяете сына с отцом, зачем до сих пор не отдадите королю Смоленска? Вы бы велели смольнянам присягнуть королю и королевичу вместе, и тем бы оказали почесть королю“. Послы, выслушав это, спросили у панов: „Когда вы избрали короля своего, а у него был отец в Швеции, Яган король, то для чего вы разделили отца с сыном, сыну целовали крест, а отцу не целовали?“ Паны возражали, что Яган король не приходил успокаивать их государства, и заключили так: „Не взяв государю нашему Смоленска, прочь не отхаживать“. Тогда, желая уклониться от переговоров о Смоленске и выполнить скорее главную статью наказа, послы начали говорить, „чтоб теперь король исполнил договор, а сын его, царь московский, снесется уже с ним относительно Смоленска, если не получить этого города король считает для себя таким бесчестием“. „Впрочем, – прибавили послы, – честь государская состоит в ненарушении данного слова, а король не раз объявлял, что предпринял поход не для овладения городами“.

20 октября был третий съезд. Здесь паны прямо объявили, что „если б король согласился отступить от Смоленска, то они, паны и все рыцарство, на то не согласятся и скорее помрут, а вековечную свою отчину достанут“. Послы в ответ на это велели читать гетманский договор; паны с сердцем закричали: „Не раз вам говорено, что нам до гетманской записи дела нет!“ Несмотря, однако, на это, они тотчас же начали толковать о вознаграждении королю и войску, упомянутом в гетманском договоре; послы отвечали, что странно будет платить из московской казны за опустошение Московского государства и что об этом вознаграждении царь Владислав снесется после сам с отцом своим. В заключение послы просили панов донести королю, что до сих пор все говорили не о главном деле, тогда как они желают больше всего знать, даст ли король на царство сына своего и примет ли королевич православную веру греческого закона? Паны обещались донести об этом Сигизмунду. 23 октября был четвертый съезд: паны объявили что король жалует своего сына, но отпустит его не раньше сейма. Тут же они прочли статьи, на которые соглашался король: 1) в вере и женитьбе королевича волен бог да он сам; 2) с папою королевич о вере ссылаться не будет; 3) пленных выдать король велит; 4) о числе людей при королевиче и о их награде послы должны договориться с самим Владиславом; 5) насчет казни отступникам от веры король согласен с статьею наказа; касательно же других статей будет решение на сейме. Об отступлении от Смоленска последовал решительный отказ; паны заключили ответ свой так: „Как скоро Смоленск поддастся и присягнет королю, то его величество пойдет сам на вора, истребит его и, успокоив государство, отправится со всем войском и с вами, послами, на сейм: здесь даст вам в цари сына своего, с которым вы и поедете в Москву“. Послы отвечали, что взять Смоленск, идти на вора, успокоить государство, идти на сейм – все это требует долгого времени, тогда как для Московского государства дорога теперь каждая минута и медленность королевская, породив сомнение, произведет смуту, почему они, послы, просят панов отвратить короля от этого намерения и настоять на выполнении гетманского договора; просили также позволения обослаться с смольнянами, с которыми до сих пор запрещено было им сноситься. Тогда же митрополит Филарет имел разговор со Львом Сапегою о том, надобно ли королевичу креститься? Сапега окончил этот разговор так: „Об этом, преосвященный отец, поговорим в другой раз, как время будет, я к тебе нарочно приеду поговорить; а теперь одно скажу, что королевич крещен и другого крещенья нигде не писано“. На это послы сказали: „Бьем челом королю и королевичу со слезами, чтоб королевич крестился в нашу православную веру греческого закона. Вам, панам, самим известно, что греческая вера – мать всем христианским верам, все другие веры от нее отпали и составились. Вера есть дар божий, и мы надеемся, что бог благодатию своею коснется сердца королевича, и пожелает он окреститься в нашу православную веру, и потому вам, панам радным, не должно отводить от этого королевича и противиться благодати божией. Никак не может статься, что государю быть одной веры, а подданным другой, и сами вы не терпите, чтоб короли ваши были другой веры. А тебе, Льву Ивановичу, и больше всех надобно о том радеть, чтоб государь наш, королевич Владислав Жигимонтович, был в нашей православной вере греческого закона, потому что дед твой, и отец, и ты сам, и иные вашего рода многие были в нашей православной христианской вере греческого закона, и неведомо каким обычаем ты с нами теперь поразрознился: так тебе по нашей вере пригоже поборать“.

21 октября был пятый съезд. Паны, желая испугать послов и показать им необходимость подчиниться воле Сигизмунда, уведомили их об успехах шведов на северо-западе и об усилении самозванца, к которому ушло из Москвы 300 дворян. Послы отвечали, что они сомневаются в справедливости этих известий, ибо из Москвы к ним об этом не пишут; если же в московских людях есть измена и гетману от этого идти с войском на вора нельзя, то король может послать войска, которые стоят в Можайске, Боровске, Вязьме, Дорогобуже, Белой, ибо эти войска теперь ничего не делают, только разоряют и пустошат государство. Если король укажет эти войска послать на вора и мы отпишем во все города об этой милости королевской и особенно о том, что он и сына своего скоро отпустит на царство, то весь народ обрадуется и от вора отстанет; если же сам король пойдет с войском на Московское государство, то народ придет в сомнение, все договоренное рушится и будет хуже прежнего. Паны отвечали с сердцем: „Мы вам говорим прямые вести про шведов и про вора, а вы сами не знаете, чего просите: если б король и захотел отойти от Смоленска в свое государство, то войска его, люди вольные, не послушаются, и те из них, которые стоят в разных местах московских, а их всех 80000, если не получат денег, передадутся к вору, и тогда вашему государству конец“. Послы отвечали: „Просим королевское величество, чтоб умилосердился над государством Московским, велел своим ратным людям идти на вора, а черкас и татар велел из государства вывести, которые, стоя по городам, королевичу присягнувшим, жгут, разоряют и людей в полон берут“. Паны закричали на это: „Пришли вы не с указом, а к указу, и не от государя пришли, пришли от Москвы с челобитьем к государю нашему, и что вам государь наш укажет, то и делайте. Сказываем мы вам прямые вести, что шведы Иван-город и Ладогу взяли, ко Пскову и к иным городам хотят идти, а с другой стороны вор сбирается со многими людьми, и многие люди, изменя, к нему из Москвы приезжают да к нему же хотят прийти на помощь турские и крымские люди. А многого мы еще вам не сказали: датский король хочет доступить Архангельска да Колы. Видите сами, сколько на ваше государство недругов смотрят, всякий хочет себе что-нибудь сорвать, и вам надобно о своем государстве радеть, пока злой час не пришел, а государского похода не отговаривать; хотя бы и сам государь наш захотел в свое государство идти, то вы должны были ему челом бить, чтоб он прежде ваше государство успокоил; государь наш, жалея о государстве вашем, сам хочет идти на вора, а вы этой государской милости не разумеете и поход отговариваете“. Послы отвечали: „Указывать мы его величеству не можем: что хочет, то и делает; но как нам приказано бить челом от патриарха, бояр и всех людей Московского государства, так мы и делаем, отговариваем мы поход королевский потому, что государство наше и без того пусто и разорено, и тем приход королевича отложится, отчего вся земля придет в уныние и сомнение. Просим позволения отписать в Москву к патриарху, боярам и ко всяким людям, что вперед делать нам по их приказу, а без того ни на что согласиться не можем“. Паны отвечали: „Вам и без указу московского, как великим послам, все делать можно; так сперва потешьте короля, сделайте, чтоб смольняне королю и королевичу крест целовали. Вы королевича называете своим государем, а короля, отца его, бесчестите: чего вам стоит поклониться его величеству Смоленском, которым он хочет овладеть не для себя, а для сына же своего. Король оставит ему после себя не только Смоленск, но и Польшу и Литву, тогда и Польша, и Литва, и Москва будут все одно“. „Свидетельствуемся богом, – сказали на это послы, – что у нас об этом ничего в наказе не написано, и теперь, и вперед на сейме мы не согласимся, чтоб нам каким-нибудь городом Польше и Литве поступиться; Московское государство все божье да государя нашего королевича Владислава Жигимонтовича; и как он будет на своем царском престоле, то во всем будет волен бог да он, государь наш, а без него нам не только что говорить, и помыслить об этом нельзя“. „Мы хотим, – говорил Сапега, – чтоб Смоленск целовал крест королю для одной только чести“. „Честь королю, – отвечали послы, – будет большая от всего света и от бога милость, если он Московское государство успокоит, кровь христианскую уймет, сына своего посадит на российский престол, и тогда не только Смоленск, но и все Российское государство будет за сыном его“. Паны кричали: „Много уже пустого мы от вас слышим; скажите одно: хотите ли послать к смольнянам, чтоб они государю нашему честь сделали, крест поцеловали?“ „Сами вы знаете, – отвечали послы, – что наказ наш писан с гетманского согласия, на чем гетман крест целовал за короля и за вас, панов; но чтоб королю крест целовать, того не только в наказе нет, но и в мыслях у всего народа не бывало; как же нам без совету всей земли это сделать?“ „Когда так, то Смоленску пришел конец“, – закричали паны. Послы опять начали просить, чтоб им позволено было переслаться с патриархом и боярами, жаловались, что дворянам, которые с ними приехали, содержать себя нечем, с голоду помирают, потому что поместьями и вотчинами их владеют литовские ратные люди, что сами они, послы, во всем терпят нужду большую, а лошади их все от бескормицы пали. Паны отвечали: „Всему этому вы сами причиною: если б вы исполнили королевскую волю, то и вам, и дворянам вашим было бы всего довольно“.

В это время приехал под Смоленск гетман Жолкевский и 30 октября имел торжественный въезд в стан, привез сверженного царя Василия и братьев его и представил их Сигизмунду; говорят, что когда от Василия требовали, чтоб он поклонился королю, то он отвечал: „Нельзя московскому и всея Руси государю кланяться королю: праведными судьбами божиими приведен я в плен не вашими руками, но выдан московскими изменниками, своими рабами“. 2 ноября был шестой съезд в присутствии Жолкевского. Послы начали говорить: „Обрадовались мы, что гетман Станислав Станиславич приехал: при нем, даст бог, государское дело станет делаться успешнее, потому что гетман о государском жалованье писал в Москву не раз и всем людям Московского государства королевичево жалованье сказывал, за великого государя короля, за все Польское и Литовское государство Московскому государству крест целовал, и все люди его гетманскому слову поверили. О чем мы прежде били челом и с вами, панами радными, говорили, в ином вы нам не верили, а теперь гетман Станислав Станиславич, по своему крестному целованью, станет за нас же говорить“. Лев Сапега отвечал: „Много раз мы с вами съезжались, но ничего добра не сделали, мы твердим беспрестанно, чтоб вы королю честь сделали, велели смольнянам крест целовать его величеству и сыну его королевичу. Но вы отговариваетесь не дельно, что без согласия московских бояр того сделать не можете, тогда как вам дана полная мочь говорить и становить обо всем“. Послы сказали на это: „Мы надеялись в тот самый день, как сюда приехали, все по гетманскому договору получить; но и по сие время ни одной статьи этого договора не исполнено. Ты сам знаешь, Станислав Станиславич! можем ли мы от себя что-нибудь новое затеять: сам ты видел в Москве, как патриарх и бояре о всех статьях договорных со всеми людьми советовались и не раз все им статьи читали и, что им казалось противно, объясняли, а об иных статьях посылали их к тебе; не один патриарх с боярами советовались и приговаривали, но с людьми всех чинов. Как же можно нам из этих статей что-нибудь без совета со всею землею переменить? Чтоб Смоленск отдать королю, этого не только в статьях, но и в помине ни у тебя, ни у другого кого не было. Ты не раз говорил всем нам, что как скоро мы приедем к королю, то его величество тотчас же от Смоленска со всем войском отойдет в Польшу“. Гетман долго говорил с панами по-латыни, потом отвечал послам: „Какой я с Московским государством договор заключил, то все я делал по указу и воле королевской, и весь этот договор король соблюдает. Но чтоб его величеству отойти от Смоленска, о том я вам не говорил, а советовал послать о том с челобитьем; да и как мне было своему государю приказывать? А где в записи утверждено, чтоб идти мне на вора и я не пошел, в том виноват не я: приговорено было при мне послать с московским войском бояр, князя Ивана Михайловича Воротынского, Ивана Никитича Романова и окольничего Головина. Я уже отрядил для этого войско и поставил его в Борисове, Можайске, Боровске, но ваши люди к нему в сход не пришли. В то время вор сослался тайно с некоторыми московскими людьми: эти люди сысканы и грамоты воровские в Москве во многих местах найдены. Тогда бояре, князь Федор Иванович Мстиславский с товарищами, приезжали ко мне в стан и просили, чтоб я со всем войском моим вошел в Москву, и если я в Москву не войду, пойду на вора, то многие бояре, видя в московских людях шатость, в Москве не останутся, с женами и детьми пойдут за мною, и я потому в Москву и вошел, а на вора отпустил Петра Сапегу: чай, он над ним и теперь промышляет. Потом у меня с боярами многие статьи переменены против договора, спросите об этом дворян, Ивана Измайлова с товарищами, которые приехали со мною к королю бить челом о поместьях: они вам скажут, как со мною бояре в Москве делали и советовались. По их примеру и вы здесь с панами так же делайте, чтоб было к королевской чести и к вашей пользе. Грамота, что послана из Москвы в Смоленск, была у меня, но в ней писано то, что вы хотели; а я писать не приказывал, не заказывал. Знаю я мой договор, чтоб из пушек по Смоленску не бить и никакой тесноты не делать, и король этот договор выполняет. А чтоб смольняне отца с сыном не разделяли и крест целовали обоим, то вам надобно сделать для чести королевской. Если же вы этого смольнянам не прикажете, то наши сенаторы говорят, что король за честь свою станет мстить, а мы за честь государя своего помереть готовы, и потому Смоленску будет худо. Не упрямьтесь, исполните волю королевскую, а как Смоленск сдастся, тогда об уходе королевском договор напишем“.

„Попомни бога и душу свою, Станислав Станиславич! – отвечали послы, – в записи, данной Елецкому и Волуеву, прямо написано, что когда смольняне королевичу крест поцелуют, то король отойдет от Смоленска, порухи и насильства городу не будет, все порубежные города будут к Московскому государству по-прежнему. Мы надеялись от тебя помощи, что ты за свое крестное целование станешь, за Московское государство королю будешь бить челом, а своей братьи, панам сенаторам, говорить, чтоб и они короля приводили на унятие крови. Ты говоришь, что после нашего отъезда у тебя с боярами во многом договор переменен, и ссылаешься на дворян, Ивана Измайлова с товарищами, но мы их и спрашивать не хотим: надобна нам от бояр грамота, а словам таких людей, которые за поместьями к королю приезжают, верить нельзя. В договоре статья была написана, что при государе королевиче польским и литовским людям у земских дел в приказах не быть и не владеть; а теперь и до государева приходу уже поместья и вотчины раздают. Мы об этом упомянули для того, чтоб не вышло в людях сомнения и печали“. Сапега отвечал: „Государь король московских людей, которые его милости ищут, от себя не отгоняет, да и кому же их до приходу королевича жаловать, как не его величеству? И теперь государь пожаловал боярина князя Мстиславского конюшим, а князя Юрия Трубецкого – боярством, и за то все бояре его величеству благодарны“. Чтоб возвратиться к главному делу, послы велели думному дьяку Томиле Луговскому читать договор гетмана с Елецким и Волуевым при Цареве-Займище. Но Сапега не дал ему читать и закричал: „Вам давно заказано упоминать об этой записи, вы этим хотите только позорить пана гетмана! Если вперед об этой записи станете говорить, то вам будет худо“. Луговской отвечал: „Хотя и помереть, а правду говорить: вы эту запись ни во что ставите, а мы и теперь, и вперед будем ею защищаться“. Тут вмешался в спор Жолковский: „Я, – сказал он, – готов присягнуть, что ничего не помню, что в этой записи писано: писали ее русские люди, которые были со мною и ее мне поднесли; я, не читавши, руку свою и печать приложил, и потому лучше эту запись оставить, а говорить об одной московской, которую и его величество утверждает“. Другие паны кричали: „Мы о Смоленске в последний раз вам говорим; если вы не заставите смольнян королю и королевичу крест целовать, то крестное целование с гетмана сошло, его величество и мы Смоленску больше терпеть не будем, не останется камень на камне, будет над ним то же, что над Иерусалимом“. Послы отвечали по-прежнему, что они своевольно договора не нарушат, а пусть позволят им послать гонца к патриарху и боярам и ко всем чинам, и что им вся земля прикажет, то они и сделают: „Ты, Лев Иванович! – говорили они, – сам бывал в послах, так знаешь, можно ли послу сверх наказа что-нибудь сделать? И ты был послом от государя к государю, а мы посланы от всей земли, как же мы смеем без совета всей земли сделать то, чего нет в наказе?“ Потом послы обратились к Жолкевскому, чтоб заставить его употребить все усилия для спасения Смоленска: „Не скажет ли весь народ, – говорили они, – что до твоего приезда под Смоленск король сохранял договор, к городу не приступал, а как ты приехал, то Смоленск взяли?“ Гетман дал слово всеми силами стараться о том, чтоб к Смоленску не делали приступа до возвращения гонца, отправляемого послами к патриарху и боярам за новым наказом. Гетману дали знать также, что Филарет сердится на него за приведение под Смоленск сверженного царя Василия и за представление его королю в светском платье. Вот почему Жолкевский при окончании съезда подошел к митрополиту с оправданиями: „Я, – говорил он, – взял бывшего царя не по своей воле, но по просьбе бояр, чтоб предупредить на будущее время народное смятение; к тому же он в Иосифове монастыре почти умирал с голода. А что привез я его в светском платье, то он сам не хочет быть монахом, постригли его неволею, а невольное пострижение противно и вашим и нашим церковным уставам, это говорит и патриарх“. Филарет отвечал: „Правда, бояре желали отослать князя Василия за польскою и московскою стражею в дальние крепкие монастыри, чтоб не было смуты в народе: но ты настоял, чтоб его отослать в Иосифов монастырь. Его и братьев его отвозить в Польшу не следовало, потому что ты дал слово из Иосифова монастыря его не брать, да и в записи утверждено, чтоб в Польшу и Литву ни одного русского человека не вывозить, не ссылать. Ты на том крест целовал и крестное целование нарушил; надобно бояться бога, а расторгать мужа с женою непригоже, а что в Иосифове монастыре его не кормили, в том виноваты ваши приставы, бояре отдали его на ваши руки“.

Боясь за Смоленск, послы поехали на другой день к Жолкевскому, чтоб напомнить ему его обещание. Гетман объявил им, как будто от себя, что для спасения Смоленска одно средство: впустить в него польское войско, как сделано было в Москве, и тогда, может быть, король не будет принуждать Смоленск целовать ему крест и сам не пойдет на вора под Калугу. Послы в ответ прочли ему статью договора, чтоб ни в один город не вводить польского войска, и снова настаивали, чтоб им позволено было отправить гонца в Москву. Гетман обещал хлопотать об этом. Чтоб узнать, к чему повели его хлопоты, послы на другой день опять поехали к нему. Жолкевский объявил, что король соглашается на отправление гонца, но прежде требует, чтоб в Смоленск были впущены его ратные люди. Послы отвечали прежнее, что сами собою согласиться на это не могут. На другой день гетман прислал к ним племянника своего сказать, что король согласился на отправление гонца в Москву, но с тем, чтоб через две недели он возвратился с полным наказом. Но потом послам объявлено было, чтоб они приехали к гетману 18 ноября; тут нашли они всех панов радных, и Сапега объявил, что непременно должны впустить в Смоленск ратных людей королевских, потому что Шеину и всем смольнянам верить нельзя: подъезжал под Смоленск гость Шорин и дети боярские, и Шеин спрашивал у них про вора, где он теперь и как силен? Ясно, что они хотят с вором ссылаться и впустить его в город. Послы повторили, что ничего не могут сделать без нового наказа из Москвы; что же касается до смольнян, то Шорину и другим таким же ворам верить нельзя: подъезжают они под Смоленск не по нашему совету, смольнян обманывают и прельщают, а вам, сенаторам, говорят на них ложно. Паны отвечали, что обсылки с Москвою король и они ждать не хотят: „Увидите, что завтра будет над Смоленском!“ Послы просили, чтоб дали им по крайней мере посоветоваться с митрополитом, которого не было на этом съезде по болезни. Паны согласились.

Приехавши в свой стан, послы держали совет. Филарет говорил: „Того никакими мерами учинить нельзя, чтоб в Смоленск королевских людей впустить; если раз и не многие королевские люди в Смоленске будут, то нам Смоленска не видать; а если король и возьмет Смоленск приступом мимо крестного целованья, то положиться на судьбы божии, только б нам своею слабостью не отдать города“. Потом призваны были за советом дворяне и все посольские люди, спрошено: „Если Смоленск возьмут приступом, то они, послы от патриарха, бояр и всех людей Московского государства, не будут ли в проклятии и ненависти?“ Все отвечали: „Однолично на том стоять, чтоб в Смоленск польских и литовских людей не пустить ни одного человека: если и не многие королевские люди в Смоленске будут, то нам Смоленска не видать. Если которая кровь прольется или что над Смоленском сделается, то это будет не от нас; только б своею слабостью Смоленска не потерять“. Смоленские дворяне и дети боярские, бывшие при посольстве, сказали: „Хотя в Смоленске наши матери и жены и дети погибнут, только бы на том крепко стоять чтоб польских и литовских людей в Смоленск не пустить“.

На другой день послы объявили панам это решение, просили со слезами, чтоб король не приступал к Смоленску, но и слезы не помогли. 21 ноября все войско приступило к городу, зажгли подкоп, взорвали башню и часть стены сажень на десять три раза поляки вламывались в город и три раза были отбиты.

29 ноября послам велено было приехать к Жолкевскому, у которого они нашли всех других панов. Те же предложения со стороны поляков, тот же ответ со стороны послов. 2 декабря новый съезд; Сапега встретил послов словами: „Надумались ли вы? Впустите ли в Смоленск королевских ратных людей? Знайте, что Смоленск не взят только по просьбе гетманской и нашей; король показал милость, чтоб не пролить крови невинной вместе с виновною“. Тот же ответ от послов. Паны продолжали: „Государь вас жалует, позволил вам писать в Москву, только пишите правду, лишнего не прибавляйте. И так вы в Москву писали и не один раз, а это вы делаете непригоже, что пишете тайно и от государя людей отводите, чтоб к королю бить челом о поместьях и об всяких делах не ездили. Кому ж их, кроме нашего государя, жаловать?“ Послы отвечали: „Только бы не эти воры, которые из Москвы приезжают, вам говорят неправду и нас корят, то кровь христианская перестала бы литься и христианство на обе стороны было бы в покое и тишине. О поместьях мы писали и вам говорили для того, что это может весь народ привести в сомнение“.

4 декабря послам дали знать, чтоб они отправили от себя в Москву гонца, с которым вместе поедет и королевский коморник Исаковский; 6 числа Исаковский и гонец действительно выехали. Но между тем приводилась в исполнение статья известного нам рассуждения о том, что нельзя немедленно отправить королевича в Москву; видя непреклонность главных послов, обратились к второстепенным, обещаниями склонили их изменить своему делу, бросить главных послов и отправиться в Москву, чтоб там действовать в пользу короля. Филарет и Голицын узнали, что думный дворянин Сукин, дьяк Сыдавный Васильев, спасский архимандрит, троицкий келарь Авраамий и многие другие дворяне и разных чинов люди, взявши от короля грамоты на поместья и другие пожалования, отпущены по домам. Хотели поколебать и думного дьяка Томилу Луговского. Сапега прислал звать его к себе, Луговской поехал и встретил канцлера вместе с Сукиным и Сыдавным, наряженными в богатое платье, Сапега сказал Луговскому: „Подожди немного: я только представлю этих господ и других дворян королю для отпуска, потому что Сукин стар, а другие, живя здесь, срослись“. Томила остановил Сапегу и сказал: „Лев Иванович! Не слыхано нигде, чтоб послы делывали так, как Сукин и Сыдавный делают: покинув государское и земское дело и товарищей своих, едут в Москву! Как им будет посмотреть на чудотворный образ богородицы, от которой отпущены? За наш грех теперь у нас такое великое дело началось, какого в Московском государстве не бывало, кровь христианская беспрестанно льется, и вперед не знаем, как ей уняться. Хотя бы Василий Сукин и в самом деле занемог, то ему лучше б умереть тут, где послан, а от дела не отъезжать; и старше его живут, а дел не бросают. Если Сыдавный для того отпущен, что проелся, то и всех нас давно пора отпустить, все мы также проелись, подмога нам всем дана одинакая. Судит им бог, что так делают. Объявляю тебе, Лев Иванович! как только они в Москву приедут, то во всех людях начнется сомненье и печаль; и во всех городах от того надобно ожидать большой шатости. Да и митрополиту с князем Васильем Васильевичем вперед нельзя будет ничего делать. Послано с митрополитом духовного чина пять человек, а нас послано с князем Васильем Васильевичем также пять человек; половину отпускают, а другую оставляют! Волен бог да государь, Сигизмунд король, а нам вперед ничего нельзя делать!“ Сапега отвечал: „Печалиться вам об этом не для чего: вы все в воле государевой, его величество пожаловал их, отпустил по их челобитью, а посольское дело вы можете и без них отправить. В Москве от их приезда никакого худа быть не может, а только добро, они государю нашему служат верно, быть может, глядя на них, и из вас кто-нибудь захочет также послужить верою и правдою, и государь их также пожалует великим своим жалованьем, поместьем и вотчинами, а кто захочет, то и в Москву прикажет отпустить“. Луговской сказал на это: „Надобно у бога и у Сигизмунда короля просить, чтоб кровь христианская литься перестала и государство успокоилось, а присланы мы к королевскому величеству не о себе промышлять и челом бить, но о всем Московском государстве“.

Сапега прервал разговор, пошел к королю, а Луговскому велел дожидаться. Пришедши от короля, он взял Томилу в особую комнату и говорил ему наедине: „Я хочу тебе всякого добра, только ты меня послушай и сослужи государю прямую службу, а его величество наградит тебя всем, чего только захочешь; я, надеясь на тебя, уже уверил государя, что ты его послушаешь. Смольняне требуют, чтоб к ним прислали кого-нибудь из вас, послов, сказать им, что надобно делать? Они вас послушают и государеву волю исполнят. Так, Василий Сукин готов, ждет тебя, ступайте с ним вместе под Смоленск и скажите жителям, чтоб целовали крест королю и королевичу или впустили бы королевских людей в Смоленск“. Луговской отвечал: „Сделать мне этого никак нельзя. Присланы от патриарха, бояр и от всех людей Московского государства митрополит Филарет да боярин князь Василий Васильевич Голицын с товарищами, а мне без их совета не только что делать, и помыслить ничего нельзя. Как мне это сделать и вечную клятву на себя навести? Не только господь бог и люди Московского государства мне за это не потерпят, и земля меня не понесет. Я прислан от Московского государства в челобитчиках, и мне первому соблазн ввести? По Христову слову, лучше навязать на себя камень и вринуться в море. Да и государеву делу в том прибыли не будет. Знаю я подлинно, что под Смоленск и лучше меня подъезжали и королевскую милость сказывали, да они и тех не послушали, а если мы теперь поедем и объявится в нас ложь, то они вперед еще крепче будут и никого уже слушать не станут. Надобно, чтоб мы с ними повольно все съезжались, а не под стеною за приставом говорили: это они уже все знают“. Сапега продолжал прежнее: „Ты только поезжай и себя им объяви, а говорить с ними станет Сукин, ехать бы тебе, не упрямиться и королевского жалованья себе похотеть“. Луговской отвечал: „Государскому жалованью я рад и служить государю готов в том, что мне можно сделать, а чего мне сделать нельзя, в том бы королевское величество опалы своей на меня не положил, а этого мне никак сделать нельзя, чтоб под город ехать своевольно, да и Сукину ехать непригоже, от бога ему это так не пройдет“. Этим разговор кончился, Сапега поехал к королю, а Луговской возвратился к себе в стан и рассказал все старшим послам.

Филарет и Голицын на другой день призвали к себе Сукина, Сыдавного, спасского архимандрита и говорили им, чтоб они попомнили бога и свои души, вспомнили бы, как отпущены из соборного храма Пречистой богородицы, как благословлял их патриарх. Сукин с товарищами отвечали: „Послал нас король с своими листами в Москву для своего государского дела, и нам как не ехать?“ Эти люди говорили прямо, но келарь Палицын схитрил и тут: он не хотел иметь неловких для себя объяснений с митрополитом, не поехал к нему под предлогом болезни, которая, однако, не помешала ему отправиться в Москву. 43 человека покинули, таким образом, стан посольский. Захар Ляпунов также покинул послов, но в Москву не поехал, а перешел в польский стан: он ежедневно пировал у панов, забавлял их насмешками над послами и утверждал, что старшие послы все делают сами собою, не спрашиваются с дворянами, все таят от них. В последних словах мы видим причину, почему Ляпунов покинул послов. Филарет и Голицын объявили панам, что приезд Сукина с товарищами в Москву произведет смуту и всему делу поруху. Но дело рушилось уже и без этого. Мы видели, что бояре и вообще лучшие люди, боясь вора и его приверженцев, крепко держались за Владислава, что по их желанию поляки были введены в Москву. Больше всех приверженностию к Владиславу отличался первый боярин, князь Федор Иванович Мстиславский; еще в начале августа 1610 года Сигизмунд прислал Мстиславскому и товарищам его похвальную грамоту, в которой прямо сказано о давней приверженности Мстиславского к королю и королевичу: „И о прежнем твоем к нам раденьи и приязни бояре и думные люди сказывали: это у нас и у сына нашего в доброй памяти, дружбу твою и раденье мы и сын наш сделаем памятными перед всеми людьми, в государской милости и чести учинит тебя сын наш, по твоему отечеству и достоинству, выше всех братьи твоей, бояр“. Мстиславский не усумнился принять звание конюшего из смоленского стана. Другой боярин, Федор Иванович Шереметев, писал униженное письмо ко Льву Сапеге, чтоб тот смиловался, бил челом королю и королевичу об его вотчинных деревнишках; 21 сентября (н. с.) 1610 года Сигизмунд прислал боярам грамоту, в которой приказывал вознаградить Михайлу Салтыкова с товарищами за то, что они первые приехали из Тушина к королю и присягнули ему; вознаграждение должно было состоять в возвращении движимого и недвижимого имения, отобранного Шуйским в казну за измену. В этой грамоте о королевиче ни слова. Сигизмунд прямо говорит, что Салтыков с товарищами приехали „к нашему королевскому величеству, стали служить прежде всех и били нам челом, чтоб мы их пожаловали, верных подданных наших, за их к нам верную службу“. Михайле Глебовичу была пожалована волость Чаронда, которая была прежде за Дмитрием Годуновым, а потом за князем Скопиным, волость Тотьма, на Костроме, Красное село и Решма; сыну Салтыкова Ивану Михайловичу дана волость Вага, которая была прежде за Борисом Годуновым, а потом за Дмитрием Шуйским. Многие челобитчики отправились сами к королю в стан смоленский: до нас дошло множество листов или грамот Сигизмундовых, жалованных разным людям на поместья, звания, должности; все эти грамоты написаны от имени Сигизмунда; везде употребляются выражения: боярам нашим, мы пожаловали, велели. В числе челобитчиков была и царица Марфа, о которой король писал боярам: „Присылала к нам богомолица наша инока Марфа, блаженной памяти великого господаря Ивана Васильевича господарыня, бьючи челом, что князь Василий Шуйский, будучи на великом господарстве Московском, ограбил ее, отнял то, чем пожаловал ее великий князь Иван Васильевич, а велел кормить с дворца скудною пищею; которые люди живут у нее, тем жалованья денежного и хлебного не дают, она ныне во всем обнищала и одолжала. Вы б велели ей и людям ее давать жалованье, как обыкновенно на Москве держат господарских жен, которые в черницы постригаются“. Поднялись и все опальные предшествовавшего царствования: Василий Яковлевич Щелкалов выхлопотал привилей на поместье и вотчину; Афанасий Власьев бил челом, чтоб отдали ему назад двор и имение, отобранные Шуйским; известный нам благовещенский протопоп Терентий выпросил, чтоб определили его опять к Благовещенью. Но грамоты от имени короля писались только к боярам в Москву, грамоты же по городам писались от одного Владислава. Таким образом, временное правительство московское, Дума боярская, молча согласилась признать короля правителем до приезда Владиславова; по всем вероятностям, бояре, или по крайней мере большая часть их, этим и ограничивались; не ограничивался этим Михайла Глебович Салтыков, который прямо вел дело к тому, чтоб царем был провозглашен не Владислав, а Сигизмунд. Но одного Салтыкова было мало, и потому в смоленском стане признали полезным принять услуги и другого рода людей, именно тех тушинцев, которые готовы были на все, чтоб только выйти из толпы, которые, заключая договор под Смоленском, выговорили, чтоб будущее правительство возвышало людей низкого происхождения по их заслугам. В челе этих людей по способностям и энергии был Федор Андронов, о котором известно только то, что он был купец-кожевник, обратил на себя внимание Годунова (чернокнижеством, как уверяли враги Андронова), переведен был из Погорелого Городища в Москву; потом, во время Смут, видим его в Тушине и под Смоленском. Здесь он умел приблизиться к королю или его советникам до такой степени, что Сигизмунд послал его в Москву в звании думного дворянина, хотя можно думать, что он это звание получил еще в Тушине. В конце октября 1610 года король писал боярам: „Федор Андронов нам и сыну нашему верою и правдою служил и до сих пор служит, и мы за такую службу хотим его жаловать, приказываем вам, чтоб вы ему велели быть в товарищах с казначеем нашим Васильем Петровичем Головиным“. Андронов продолжал служить верою и правдою королю. Все требования Гонсевского он исполнял беспрекословно, если только не предупреждал их: лучшие вещи из казны царской были отобраны и отосланы к королю, некоторые взял себе Гонсевский. Для прилики Гонсевский велел переписать казну боярам и печати свои приложить, но когда потом бояре пришли в казну, то уже печатей своих не нашли, нашли только печать Андронова, они спросили его, что это значит? Андронов отвечал, что Гонсевский велел распечатать. По словам поляков, были в казне царской литые золотые изображения спасителя и двенадцати апостолов; последние еще Шуйский перелил в деньги для уплаты шведским наемникам; полякам Гонсевского досталось только изображение спасителя, оцененное в 30000 червонных; некоторые хотели было отослать его в краковский костел, но жадность большинства превозмогла и священное изображение было разбито на куски. Андронов не довольствовался казначейскими распоряжениями, хотел служить и другие службы королю; по приезде своем в Москву он писал Льву Сапеге, оправдывая Жолкевского в уступке требованиям москвитян: „Если б не учинить тех договоров по их воле, – писал Андронов, – то, конечно, пришлось бы доставать саблею и огнем. Пан гетман рассудил, что лучше теперь обойтись с ними по их штукам; а когда приберем их к рукам, тогда и штуки их эти мало помогут; надеемся на бога, что со временем все их штуки уничтожим и умысел их на иную сторону обратим, на правдивую“. Андронов пишет о необходимости держать под Москвою отряд польского войска, в котором ни один человек не должен выезжать из стану, но все каждую минуту должны быть готовы на случай восстания; а они, слуги королевской милости, Андронов с товарищами, будут держать при себе несколько тысяч стрельцов и козаков. Андронов предлагает также выгнать из приказов людей, оставшихся здесь от прежнего царствования, похлебцов Шуйского, как он выражается, и места их занять людьми, преданными королю: „Надобно, – пишет он, – немедленно указ прислать, что делать с теми, которые тут были при Шуйском и больше дурили, чем сам Шуйский“. Список этих людей, вероятно составленный Андроновым, дошел до нас в отрывках; некоторые указания любопытны, например: „Дьяк Григорий Елизаров сидел в Новгородской четверти“ сам еретик и еретики ему приказаны (не забудем, что Андронова также обвиняли в чернокнижии); дьяк Смолянин, сын боярский, бывал; Михайла Бегичев, а дьячество ему дано за шептанье; дьяки дворцовые: Филипп да Анфиноген Федоровы дети Голенищева – злые шептуны». Предложение Андронова было приведено в исполнение: товарищи его по Тушину и смоленскому стану были посажены по приказам: Степан Соловецкий сел думным дьяком в Новгородской четверти, Василий Юрьев – у денежных сборов, Евдоким Витовтов – в разряде первым думным дьяком, Иван Грамотин – печатником, посольским и поместным дьяком; в Большом приходе – князь Федор Мещерский; в Пушкарском приказе – князь Юрий Хворостинин; в Панском приказе – Михайла Молчанов; в Казанском дворце – Иван Салтыков.

Бояре сильно оскорбились, когда увидали рядом с собою в Думе торгового мужика Андронова с важным званием казначея; особенным бесчестием для себя считали они то, что этот торговый мужик осмеливался говорить против Мстиславского и Воротынского, распоряжался всем, пользовался полною доверенностию короля и Гонсевского, потому что действовал прямо, хлопотал, чтоб царем был Сигизмунд, тогда как бояре колебались, держались за Владислава. Гонсевский с людьми, присягнувшими королю, управлял всем: когда он ехал в Думу, то ему подавали множество челобитных; он приносил их к боярам, но бояре их не видали, потому что подле Гонсевского садились Михайла Салтыков, князь Василий Мосальский, Федор Андронов, Иван Грамотин; бояре и не слыхали, что он говорил с этими своими советниками, что приговаривал, а подписывали челобитные Грамотин, Витовтов, Чичерин, Соловецкий, потому что все старые дьяки отогнаны были прочь. Но если сердились старые бояре, ревнивые к своему сану, Голицын, Воротынский сердились за то, что король их обесчестил, посадил вместе с ними в Думу торгового мужика Андронова, то еще больше сердился на Андронова боярин Салтыков, который за свою службу хотел играть главную роль и должен был поделиться выгодами этой службы с торговым мужиком. Между этими людьми немедленно же началось столкновение, соперничество. Андронов писал Сапеге: «Надобно воспрепятствовать, милостивый пан, чтоб не раздавали без толку поместий, а то и его милость пан гетман дает, и Иван Салтыков также дает листы на поместья; а прежде бывало в одном месте давали, кому государь прикажет; и я боюсь, чтоб при такой раздаче кто-нибудь не получил себе богатой награды за малые услуги. Я же, как привык до вашей милости утекать (потому что никогда в своих просьбах не получал отказа), так и теперь прошу: смилуйтесь, ваша милость, попросите королевскую милость, чтоб меня пожаловал сельцом Раменьем да сельцом Шубиным с деревнями в Зубцовском уезде, что было дано Заруцкому». Салтыков писал к тому же Сапеге: «Я рад служить и прямить и всяких людей к королевскому величеству приводить, да гонят их от короля изменники, а староста велижский, Александр Иванович Гонсевский, их слушает и потакает, а меня бесчестит и дела делать не дает; берет всякие дела по их приговору на себя, не рассудя московского обычая. Московские люди крайне скорбят, что королевская милость и жалованье изменились и многие люди разными притеснениями и разореньем оскорблены по приговору торгового человека Федора Андронова, а с Мстиславского с товарищи и с нас дела посняты, и на таком человеке правительство и вера положены. При Шуйском были такие же временщики, Измайловы, и такой же мужик Михалка Смывалов, и из-за них до сих пор льется кровь. И теперь по таким думцам и правителям не быть к Москве ни одному городу, если не будет уйму таким правителям. Как такому человеку знать правительство? Отец его в Погорелом Городище торговал лаптями, а он взят в Москву из Погорелова, по приказу Бориса Годунова, для ведовства и еретичества, и на Москве был торговый мужик. Покажи милость, государь Лев Иванович! Не дай потерять у короля государства Московского; пришли человека, которому верить можно, и вели дела их рассмотреть. Много казны в недоборе, потому что за многих Федор Андронов вступается и спускает, для посулов, с правежу; других не своего приказа насильно берет к себе под суд и сам государевых денег в казну не платит». Салтыков обвиняет Андропова в самоуправстве, нашлись люди (вероятно, сам Андронов), которые обвинили в том же Салтыкова; обвинения состояли в том, будто Салтыков называет себя в Москве владельцем или правителем, вершит дела без приговору бояр, гонит одних, награждает других, говорит боярам бесчестное слово, что положил государь всякие дела на нем, а им велел его слушаться. Салтыков в ответной грамоте Сапеге отвергает все эти обвинения, причем шлется на князя Мстиславского, на всех бояр, на всю Москву, на всяких людей. Королю доносили также, что богатые волости, данные Салтыковым: Вага, Чаронда, Тотьма, Решма, с которых одних денежных доходов сходило 60000, произвели зависть, ропот в боярах и во всяких людях. Салтыков отвечает, что эти волости искони за их братьею бывали, а доходу с них будет не больше 3000: «А я, государь Лев Иванович! поехал к государю к королю, покинув жену и детей да имения больше чем на 60000, надеясь на государскую милость и на ваше сенаторское жалованье, служил я и прямил с сыном своим Иваном государю королю и королевичу, и вам, великим сенаторам, и великим государствам, Короне Польской и Великому княжеству Литовскому, и горло свое везде тратил, чая себе милости. Московское и Новгородское государства бог поручил государям, королю и королевичу, их государским счастьем, вашим сенаторским промыслом и нашими службишками, иные приехали к государю со мною, а им даны с уездами города, а не волости, а наш род сенаторский».

О своих действиях в пользу Сигизмунда в Москве Салтыков пишет Сапеге: «Я бояр и всяких московских людей на то приводил и к тебе писал, чтоб государю королю идти к Москве не мешкая, а славу бы пустить во всяких людях, что идет на вора к Калуге; теперь бояр и всяких московских людей я на то привел, что послали бить челом королю князя Мосальского, чтоб пожаловал король, сына своего государство очистил, вора в Калуге доступил: так королю непременно бы идти к Москве, не мешкая, а славу пустить, что идет на вора к Калуге. Как будет король в Можайске, то пожалуй, отпиши ко мне сейчас же, а я бояр и всех людей приведу к тому, что пришлют бить челом королю, чтоб пожаловал в Москву, государство сына своего очищал и вора доступал. Непременно бы идти королю в Москву не мешкая, потому что в Москве большая смута от вора становится и люди к нему прельщаются. А под Смоленском королю что стоять? Если будет король в Москве, тогда и Смоленск будет его». В другой грамоте к тому же Льву Сапеге Салтыков писал: «Здесь, в Москве, меня многие люди ненавидят, потому что я королю и королевичу во многих делах радею». Салтыков писал правду: по отъезде Жолковского скоро начала становиться смута между москвичами: «Несколько недель, – говорит один поляк-очевидец, – мы провели с москвичами во взаимной недоверчивости, с дружбою на словах, с камнем за пазухой; угощали друг друга пирами, а думали иное. Мы наблюдали величайшую осторожность: стража день и ночь стояла у ворот и на перекрестках. Для предупреждения зла, по совету доброжелательных к нам бояр, Гонсевский разослал по городам 18000 стрельцов под предлогом охранения этих мест от шведов, но собственно для нашей безопасности: этим способом мы ослабили силы неприятеля. Москвичи уже скучали нами, не знали только, как сбыть нас, и, умышляя ковы, часто производили тревогу, так что по два, по три и по четыре раза в день мы садились на коней и почти не расседлывали их».

21 ноября Сигизмунд дал знать боярам, что ему надобно прежде истребить калужского вора и его приверженцев, вывести польских и литовских людей, очистить города и, успокоивши таким образом Московское государство, пойти на сейм и там покончить дело относительно Владислава; король в своей грамоте причисляет Смоленск к тем городам, которые вору прямят, и потому пишет: «До тех пор, пока смольняне не добьют нам челом, отступить нам не годится, и для всего государства Московского не беспечно». 30 ноября Салтыков и Андронов, пришедши вечером к патриарху, просили его благословить народ на присягу королю. Так говорит казанская грамота, посланная в Хлынов; она прибавляет, что на другой день приходил к патриарху просить о том же деле и Мстиславский, что патриарх не согласился на его просьбу и у них с патриархом была ссора, патриарха хотели зарезать, тогда патриарх послал по сотням к гостям и торговым людям, чтобы приходили к нему в соборную церковь; гости, торговые и всякие люди, пришедши в Успенский собор, отказались целовать королю крест, несмотря на то что толпы вооруженных поляков стояли у собора. На приведенное известие нельзя во всем положиться, ибо это пишут казанцы, желающие оправдать свою присягу Лжедимитрию; ниоткуда не видно, чтобы Салтыков счел возможным и полезным так круто повернуть дело и прямо требовать присяги королю; соображаясь с намерениями Салтыкова, высказанными в его письмах к Сапеге, можно положить, что он вместе с Мстиславским ходил к Гермогену требовать его согласия на призвание короля в Москву и что патриарх не согласился. Как бы то ни было, народ видел ясно, что дело идет дурно относительно Владислава, и волнения в пользу вора усиливались. Схвачен был поп Харитон, который ездил в Калугу от имени всех москвичей звать самозванца к столице, на первой пытке он оговорил в сношениях с вором князей: Василия и Андрея Васильевичей Голицыных, Ивана Михайловича Воротынского и Засекина; на второй пытке он с князя Андрея Голицына сговорил, что тот с вором не ссылался: несмотря на то, и Голицына отдали под стражу вместе с Воротынским и Засекиным, потому что он еще прежде возбудил против себя ненависть поляков: однажды, когда Гонсевский сидел в Думе с боярами и явился туда дворянин Ржевский с объявлением, что король пожаловал ему окольничество, то Голицын обратился к Гонсевскому с такими словами: «Паны поляки! Кривда большая нам от вас делается. Мы приняли королевича в государи, а вы его нам не даете, именем королевским, а не его листы к нам пишут, под титулом королевским пожалования раздают, как сейчас видите: люди худые с нами, великими людьми, равняются. Или вперед с нами так не делайте, или освободите нас от крестного целования, и мы будем промышлять о себе». Дело Харитона и весть, что Иван Плещеев хочет напасть на поляков в Москве, дали Гонсевскому повод ввести немцев в Кремль и прибрать все к своим рукам.

Дела на северо-западе шли дурно для поляков и их приверженцев. В Новгород отправлен был с войском сын Михайлы Салтыкова, Иван, для охранения его от шведов и воров. Салтыков, называя себя подданным королевским, доносил своему государю Сигизмунду, что на дороге в Новгород он послал его жителям грамоту с увещанием целовать крест королевичу Владиславу, от Московского государства не отступать и во всем великим государям служить и прямить. Новгородцы отвечали, что они послали в Москву узнать о подлинном крестном целованье и привезть список с утвержденной записи и, когда посланные возвратятся, тогда они, новгородцы, поцелуют крест Владиславу, но прежде этого Салтыкова в город не пустят, потому что другие города, присягнувши Владиславу, впустили к себе польских и литовских людей и черкас и те лучших людей били, грабили и жгли. В то же время Салтыков узнал, что в Новгород присылают из Пскова грамоты с увещанием покориться лучше царику калужскому, чем иноверному поляку, и на многих новгородцев это увещание подействовало. В таких обстоятельствах Салтыков слал грамоту за грамотою в Москву, чтобы бояре тотчас же отпустили новгородских послов для предупреждения смуты в пользу вора. Наконец эти посланцы возвратились, но и тут новгородцы впустили к себе Салтыкова не прежде, как взявши с него присягу, что войдет в город только с русскими людьми а литовских никаких людей в город не пустит. Салтыков привел новгородцев к присяге Владиславу и разослал по окрестным городам увещательные грамоты последовать примеру новгородцев и от Московского государства не отставать. Торопчане послушались, но скоро дали знать Салтыкову, что, несмотря на их крестное целованье Владиславу, литовские люди опустошают их уезд, мучат, жгут, бьют и ведут в полон людей; видя это, другие города решились не целовать креста поляку и сесть в осаде. Салтыков от имени дворян и детей боярских бил челом Сигизмунду, чтоб унял своих подданных, как будто король имел для того какие-нибудь средства.

Еще хуже для Владислава шли дела на востоке: здесь Казань явно присягнула самозванцу, Вятка последовала ее примеру. Летопись говорит, что когда казанцы согласились целовать крест Лжедимитрию, то этому воспротивился второй воевода, знаменитый Богдан Бельский, за что и был убит; но грамоты, разосланные из Казани в другие города, написаны от имени воевод Морозова и Бельского: впрочем, Бельский мог сопротивляться и после рассылки грамот, за что и был убит. Вместе с грамотами разосланы были и присяжные записи, как целовали крест казанцы; присягавший должен был клясться: «От литовских людей нам никаких указов не слушать и с ними не ссылаться, против них стоять и биться до смерти. Козаков нам волжских и донских, терских и яицких и архангельских стрельцов в город помногу не пускать и указов их не слушать же, а пускать козаков в город для торговли понемногу, десятка по два или по три, и долго им в городе не жить». Эти слова очень замечательны; казанцы присягают Лжедимитрию, ибо видят, что Москва занята поляками, но вместе с тем не хотят козаков: дурной знак для самозванцев, царей козацких, невольная верность к ним не будет продолжительна. Замечателен также ответ пермичей вятчанам на их увещания признать Димитрия: пермичи говорят в своей отписке, что они получили вятские грамоты и разослали их по своим городам, но о желании своем присягать Димитрию ни слова, пишут только: «В соединеньи быть и за православную христианскую веру на разорителей стоять мы ради. И вам бы, господа, с нами быть в совете по-прежнему и с торгами, с хлебом и мясом и со всякими товарами торговых и всяких людей из Вятки к нам отпускать, и нам бы со своими торгами к вам ездить по-прежнему; и вперед какие у нас вести будут, то мы к вам эти вести станем писать; а что, господа, у вас вперед каких вестей откуда-нибудь объявится, и вам бы, господа, о том к нам писать почасту». Таким образом, пермичи остаются верны своему прежнему выжидательному поведению, желая сноситься с своими соседями о добром деле, а не о крестном целовании.

Но города переписывались о присяге Лжедимитрию, когда уже его не было в живых. В то время как он принужден был бежать из-под Москвы в Калугу от Жолкевского, вместе с другими отступил от него к Владиславу и царь касимовский. Потом старый татарин выпросился у гетмана в Калугу повидаться с сыном, который оставался при воре, и обещался привести этого сына с собою. Но как скоро старый царь явился в Калугу, то был утоплен по приказанию Лжедимитрия. Тогда крещеный татарин Петр Урусов, начальник татарской стражи Лжедимитрия, поклялся с товарищами отмстить за смерть царя: 11 декабря они вызвали самозванца за город охотиться за зайцами, убили его и бежали в степи, опустошая все по дороге. Неразлучный спутник самозванца, шут Кошелев, бывший свидетелем смерти своего господина, прискакал с известием о ней в Калугу; Марина, ходившая последние дни беременности, в отчаянии бросилась бегать по городу, крича о мщении, но мстить было некому, убийцы были далеко; в Калуге оставались сотни две татар, козаки бросились на них, гоняли, как зайцев, лучших мурз побили, дворы их разграбили. Заруцкий хотел бежать, но его схватили миром и не пустили; князь Григорий Шаховской просил у мира, чтоб его отпустили в Москву с повинною, ему не поверили, не отпустили, и когда Марина родила сына Ивана, то его провозгласили царевичем. Но при всеобщей Смуте новорожденный ребенок был плохой вождь, и калужане должны были исполнить требование московского правительства и целовать крест Владиславу: сначала, впрочем, они отвечали, что присягнут тогда, когда королевич будет в Москве и примет православную веру, но потом безусловно приняли к себе князя Юрия Трубецкого и целовали крест всем городом.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ОКОНЧАНИЕ МЕЖДУЦАРСТВИЯ

Движение в Москве против поляков вследствие смерти самозванца. – Восстание Ляпунова. – Переписка городов. – Первое ополчение против поляков; причины его неуспеха. – Переговоры великих послов с панами под Смоленском. – Сожжение Москвы. – Русское ополчение осаждает в ней поляков. – Отсылка великих послов в глубь польских владений. – Взятие Смоленска. – Василий Шуйский с братьями в Варшаве. – Троеначальники в ополчении под Москвою. – Смерть Ляпунова. – Новгород Великий взят шведами. – Продолжение борьбы лучших людей с меньшими в Пскове. – Безнарядье у поляков в Москве и в русском стане под Москвою. – Призывные грамоты из Троицкого монастыря. – Архимандрит Дионисий. – Признаки народного очищения. – Деятельность Минина в Нижнем Новгороде. – Князь Пожарский. – Второе ополчение для освобождения Москвы. – Остановка ополчения в Ярославле. – Сношения его с Новгородом Великим. – Поход ополчения к Москве. – Отношение его к казакам. – Битва с поляками. – Очищение Москвы. – Поход короля Сигизмунда к Москве. – Его возвращение. – Избрание царя Михаила Федоровича Романова

Смерть вора была вторым поворотным событием в истории Смутного времени, считая первым вступление Сигизмунда в пределы Московского государства. Теперь, по смерти самозванца, у короля и московских приверженцев его не было более предлога требовать дальнейшего движения Сигизмундова в русские области, не было более предлога стоять под Смоленском; лучшие люди, которые согласились признать царем Владислава из страха покориться козацкому царю, теперь освобождались от этого страха и могли действовать свободнее против поляков. Как только на Москве узнали, что вор убит, то, по словам современного известия, русские люди обрадовались и стали друг с другом говорить, как бы всей земле, всем людям соединиться и стать против литовских людей, чтоб они из земли Московской вышли все до одного, на чем крест целовали. Салтыков и Андронов писали к Сигизмунду, что патриарх призывает к себе всяких людей явно и говорит: если королевич не крестится в христианскую веру и все литовские люди не выйдут из Московской земли, то королевич нам не государь; такие же слова патриарх и в грамотах писал во многие города, а москвичи посадские всякие люди, лучшие и мелкие, все принялись и хотят стоять. Но и тут при всеобщей готовности стоять против поляков первый двинулся Ляпунов. До смерти вора Прокофий был верен Владиславу: так, в октябре он взял Пронск у самозванца на имя королевича; но в январе 1611 года московские бояре писали к Сигизмунду о восстании Ляпунова в Рязани, о том, что Заруцкий действует вместе с ним и отправился с козаками своими в Тулу; бояре требовали от короля, чтоб он схватил находящегося у него под Смоленском Захара Ляпунова, который сносится с братом.

Опять города стали переписываться друг с другом, но теперь грамоты их уже другого рода: прежде уговаривали они друг друга подождать, не спешить присягою тому, кто называется Димитрием, ибо приверженцы его грабительствуют в городах присягнувших, но теперь затронуто было начало высшее: города увещевают друг друга стать за веру православную, вооружиться на поляков, грозящих ей гибелью. Первые подали голос жители волостей смоленских, занятых, опустошенных поляками; они написали грамоту к братьям своим, к остальным жителям Московского государства, но это братство в их глазах не народное, не государственное, а религиозное: «Мы братья и сродники, потому что от св. купели св. крещением породились». Смольняне пишут, что они покорились полякам, дабы не отбыть православного христианства и не подвергнуться конечной гибели, и, несмотря на то, подвергаются ей: вера поругана и церкви божии разорены. «Где наши головы? – пишут смольняне. – Где жены и дети, братья, родственники и друзья? Кто из нас ходил в Литву и Польшу выкупать своих матерей, жен и детей, и те свои головы потеряли; собран был Христовым именем окуп, и то все разграблено! Если кто хочет из вас помереть христианами, да начнут великое дело душами своими и головами, чтобы быть всем христианам в соединении. Неужели вы думаете жить в мире и покое? Мы не противились, животы свои все принесли – и все погибли, в вечную работу латинству пошли. Если не будете теперь в соединении, обще со всею землею, то горько будете плакать и рыдать неутешным вечным плачем: переменена будет христианская вера в латинство, и разорятся божественные церкви со всею лепотою, и убиен будет лютою смертию род ваш христианский, поработят и осквернят и разведут в полон матерей, жен и детей ваших». Смольняне пишут также, что нечего надеяться иметь когда-либо царем Владислава, ибо на сейме положено: «Вывесть лучших людей, опустошить все земли, владеть всею землею Московскою».

Москвичи, получив эту грамоту, разослали ее в разные города с приложением собственной увещательной грамоты, в которой писали: «Пишем мы к вам, православным христианам, всем народам Московского государства, господам братьям своим, православным христианам. Пишут к нам братья наши, как нам всем православным христианам остальным не погибнуть от врагов православного христианства, литовских людей. Для бога, судьи живым и мертвым, не презрите бедного и слезного нашего рыдания, будьте с нами заодно против врагов наших и ваших общих; вспомните одно: только в корню основание крепко будет, то и дерево неподвижно; если же корня не будет, то к чему прилепиться?» Этими словами москвичи хотят показать значение Москвы, корня государственного, но и они, верные господствующему интересу времени, спешат выставить значение Москвы с религиозной точки зрения: «Здесь образ божией матери, вечной заступницы христианской, который евангелист Лука написал; здесь великие светильники и хранители – Петр, Алексий, Иона чудотворцы, или вам, православным христианам, все это нипочем? Писали нам истину братья наши, и теперь мы сами видим вере христианской перемену в латинство и церквам божиим разорение; о своих же головах что и писать вам много? А у нас святейший Гермоген патриарх прям, как сам пастырь, душу свою за веру христианскую полагает неизменно, и ему все христиане православные последуют, только неявственно стоят».

Явственнее стояли жители других областей: в начале января 1611 года нижегородцы послали в Москву проведать, что там делается? Посланные виделись с патриархом, получили от него благословение на восстание, но грамоты от него не привезли, потому что у патриарха писать было некому: дьяки и подьячие и всякие дворовые люди взяты и двор его весь разграблен. Мы видели, что прежде нижегородцы увещевали балахонцев оставаться верными тому царю, который будет на Москве, не затевая из-за искателей престола междоусобной брани, но теперь царя на Москве не было, его место заступал патриарх, блюститель веры, и патриарх призывал к восстанию; нижегородцы ему повинуются: вместе с балахонцами целуют крест стоять за Московское государство и приглашают другие города памятовать бога, пречистую богородицу, московских чудотворцев и стоять всем вместе заодно. Нижегородцы послали грамоту и в Рязань; Ляпунов отвечал им: «Мы, господа, про то ведаем подлинно, что на Москве святейшему Гермогену патриарху и всему освященному собору и христоименитому народу от богоотступников своих и от польских, литовских людей гонение и теснота большая; мы боярам московским давно отказали и к ним писали, что они, прельстясь на славу века сего, бога отступили, приложились к западным жестокосердным, на своих овец обратились; а по своему договорному слову и по крестному целованию, на чем им гетман крест целовал, ничего не совершили». Восставшие русские люди еще не отказывались от присяги Владиславу, но клялись: «Стоять за православную веру и за Московское государство, королю польскому креста не целовать, не служить ему и не прямить, Московское государство от польских и литовских людей очищать с королем и королевичем, с польскими и литовскими людьми и кто с ними против Московского государства станет, против всех биться неослабно; с королем, поляками и русскими людьми, которые королю прямят, никак не ссылаться; друг с другом междоусобия никакого не начинать. А кого нам на Московское государство и на все государства Российского царствия государем бог даст, то тому нам служить и прямить и добра хотеть во всем вправду, по сему крестному целованью. А будет по кого с Москвы пошлют бояре, велят схватить и привести в Москву или отослать в какие-нибудь города, или пеню и казнь велят учинить, то нам за этих людей стоять друг за друга всем единомышленно и их не выдавать, пока бог нам даст на Московское государство государя. А если король не даст нам сына своего на Московское государство и польских и литовских людей из Москвы и из всех московских и украинских городов не выведет и из-под Смоленска сам не отступит и воинских людей не отведет, то нам биться до смерти». Ярославцы в грамоте своей в Казань указывают на мужество патриарха Гермогена как на чудо, в котором бог обнаруживает русскому народу свою волю, и все должны следовать этому божественному указанию: «Совершилось нечаемое: святейший патриарх Гермоген стал за православную веру неизменно и, не убоясь смерти, призвавши всех православных христиан, говорил и укрепил, за православную веру всем велел стоять и помереть, а еретиков при всех людях обличал, и если б он не от бога был послан, то такого дела не совершил бы, и тогда кто бы начал стоять? Если б не только веру попрали, но если б даже на всех хохлы поделали, то и тогда никто слова не смел бы молвить, боясь множества литовских людей и русских злодеев, которые, отступя от бога, с ними сложились. И в города патриарх приказал, чтоб за православную веру стали, а кто умрет, будут новые страстотерпцы: и слыша это от патриарха и видя своими глазами, города все обослались и пошли к Москве». Во время этого страшного бедствия, постигшего Русскую землю, три человека, по словам ярославцев, были утешением скорбных людей: патриарх Гермоген, смоленский архиепископ Сергий и воевода Шеин. Ярославцы дают знать, что они уже послали три отряда от себя к Москве, что жители городов встречают ратных людей с образами и корм дают. В городах было сильное движение: собранные для очищения государства ратные люди ходили по соборам и монастырям, с плачем служили молебны об избавлении от находящей скорби и, получа благословение от духовенства, выступали из городов при пушечной и ружейной пальбе для приезжих людей, чтоб и в других городах был ведом поход. Когда воевода Иван Иванович Волынский двинулся из Ярославля с войском, родственник его, другой Волынский, остался в городе с старыми дворянами «для всякого промысла, всех служилых людей выбивать в поход и по городам писать, а приговор учинили крепкий за руками: кто не пойдет или воротится, тем милости не дать, и по всем городам тоже укрепленье писали».

Если города еще не совершенно отказывались от присяги Владиславу, то духовенство говорило решительнее. Соловецкий игумен Антоний писал к шведскому королю Карлу IX: «Божиею милостию в Московском государстве святейший патриарх, бояре и изо всех городов люди ссылаются, на совет к Москве сходятся, советуют и стоят единомышленно на литовских людей и хотят выбирать на Московское государство царя из своих прирожденных бояр, кого бог изволит, а иных земель иноверцев никого не хотят. И у нас в Соловецком монастыре, и в Сумском остроге, и во всей Поморской области тот же совет единомышленный: не хотим никого иноверцев на Московское государство царем, кроме своих прирожденных бояр Московского государства». Встали и пермичи, недеятельные до тех пор, пока дело шло между разными искателями престола – Димитрием, Шуйским, Владиславом; но теперь они двинули свои отряды, когда патриарх благословил восстание на богохульных ляхов; пермичи знают только одного патриарха, от него получили они грамоту о восстании, к нему посылают отписку с именами своих ратных людей. Встали и новгородцы Великого Новгорода и, по благословению митрополита своего Исидора, крест целовали помогать Московскому государству на разорителей православной веры и стоять за нее единомышленно; поклявшись в этом, новгородцы посадили в тюрьму Владиславовых, т. е. королевских, воевод – Салтыкова и Корнила Чоглокова за их многие неправды и злохитрство.

Несмотря, однако, на всеобщее одушевление и ревность к очищению государства от врагов иноверных, предприятие не могло иметь успеха по двум причинам, и, во-первых, потому, что в челе предприятия становился Ляпунов, человек страстный, не могший довольно освободиться от самого себя, принесть свои личные отношения и стремления в жертву общему делу. Будучи, по тогдашним понятиям, человеком худородным, выдвинутый смутами бурного времени из толпы, стремясь страстно к первенству Ляпунов ненавидел людей, которые загораживали ему дорогу, которые опирались на старину, хотели удержать свое прежнее значение. В то время когда города призывали друг друга к восстанию на врагов веры, один Ляпунов не удержался и сделал в своей грамоте выходку против бояр. И после, ставши главным вождем ополчения, он не только не хотел сделать никакой уступки людям родовитым и сановным, но находил особенное удовольствие унижать их, величаясь перед ними своим новым положением, и тем самым возбуждал негодование, вражду, смуту. Другою, еще более важною, причиною неуспеха было то, что Ляпунов, издавна неразборчивый в средствах, и теперь, при восстании земли для очищения государства, для установления наряда, подал руку – кому же? Врагам всякого наряда, людям, жившим смутою, козакам! С ним соединились козаки, бывшие под начальством Заруцкого, Просовецкого, князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого – всех тушинских бояр и воевод. Говорят, будто Ляпунов приманил Заруцкого обещанием, что по изгнании поляков провозгласит царем сына Марины, с которою Заруцкий был уже тогда в связи. Мало того, Сапега, проливший столько русской крови, так долго сражавшийся против Троицкого монастыря, Сапега объявил желание сражаться против своих поляков за православную веру, и Ляпунов принял вредложение! Вот что писал Сапега к калужскому воеводе, князю Трубецкому: «Писали мы к вам, господин! Много раз в Калугу о совете, но вы от нас бегаете за посмех: мы вам никакого зла не делали и вперед делать не хотим; мы хотели с вами за вашу веру христианскую и за свою славу и при своих заслугах горло свое дать, и вам следовало бы с нами советоваться, что ваша дума? Про нас знаете, что мы люди вольные, королю и королевичу не служим, стоим при своих заслугах, а на вас никакого лиха не мыслим и заслуг своих за вас не просим, а кто будет на Московском государстве царем, тот нам и заплатит за наши заслуги. Так вам бы с нами быть в совете и ссылаться с нами почаще, что будет ваша дума, а мы от вас не прочь, и стоять бы вам за православную христианскую веру и за святые церкви, а мы при вас и при своих заслугах горла свои дадим. Нам сказывали, что у вас в Калуге некоторые бездельники рассевают слухи, будто мы святые церкви разоряем и петь в них не велим и лошадей в них ставим, но у нас этого во всем рыцарстве не сыщешь, это вам бездельники лгут, смущают вас с нами; у нас в рыцарстве большая половина русских людей, и мы заказываем и бережем накрепко, чтоб над святыми божиими церквами разорения никакого не было, а от вора как уберечься, да разве кто что сделал в отъезде?» Бывший тушинский воевода Федор Плещеев писал к Сапеге: «От Прокофья Ляпунова идут к тебе послы о том же добром деле и о совете: а совету с тобою Прокофий и все города очень рады, про заслуженное же они так говорят: не только что тогда заплатим, как будет царь на Москве, и нынче рады заслуженное платить». В самом деле Ляпунов писал к пану Чернацкому, уговаривая его прислать послов от имени Сапеги для заключения условий, причем обнаруживал страшное злоупотребление начитанностию св. писания: «Как в старину великий Моисей согласился лучше с людьми божиими страдать, нежели иметь временную греха сладость: так и вы по апостольскому гласу, не плотского господина, а вечного владыки волю ищете творити, желая по правде поборниками быти, видя польского короля неправое восстание на Московское государство и всемирное губительство в настоящее время». Но по крайней мере этот незаконный союз не состоялся почему-то: через месяц Сапега писал в Кострому, уговаривая жителей ее признать опять Владислава: «Теперь вы государю изменили, – пишет Сапега, – и неведомо для чего, и хотите на Московское государство неведомо кого. Знаете вы сами польских и литовских людей мочь и силу: кому с ними биться?»

Но бойцов нашлось много: они шли из земли Рязанской и Северской с Ляпуновым, из Муромской с князем Литвином-Мосальским, из Низовой с князем Репниным, из Суздальской с Артемием Измайловым, из Вологодской земли и поморских городов с Нащокиным, князьями Пронским и Козловским, из Галицкой земли с Мансуровым, из Ярославской и Костромской с Волынским и князем Волконским. Все это были полки гражданские, полки земских людей, преимущественно людей чистого севера; но вот туда же, к Москве, для той же цели, для очищения земли, шла козацкая рать Просовецкого с севера, шли с юга козацкие рати тушинских бояр, князя Дмитрия Трубецкого и Заруцкого. Трубецкой и Заруцкий приглашали отовсюду запольных, то есть застепных козаков, обещая им жалованье, в их призывной грамоте говорится также: «А которые боярские люди крепостные и старинные, и те бы шли безо всякого сомнения и боязни, всем им воля и жалованье будет, как и другим козакам, и грамоты им от бояр и воевод и от всей земли дадут». Так предводители козаков старались увеличить число их в Московском государстве.

В это время всеобщего восстания, в это время, когда к стенам Москвы подходили отовсюду отряды под предводительством людей незнаменитых, которых выдвигало на первый план только отсутствие сановников первостепенных, что же делали члены Думы царской, правители московские? В начале восстания, еще в 1610 году, Салтыков с товарищами предложил боярам просить короля, чтоб отпустил Владислава в Москву, к послам, Филарету и Голицыну, написать, чтоб отдались во всем на волю королевскую, а к Ляпунову, чтоб не затевал восстания и не собирал войска. Бояре написали грамоты и понесли их к патриарху для скрепления, но Гермоген отвечал им: «Стану писать к королю грамоты и духовным всем властям велю руки приложить, если король даст сына на Московское государство, крестится королевич в православную христианскую веру и литовские люди выйдут из Москвы. А что положиться на королевскую волю, то это ведомое дело, что нам целовать крест самому королю, а не королевичу, и я таких грамот не благословляю вам писать и проклинаю того, кто писать их будет, а к Прокофью Ляпунову напишу, что если королевич на Московское государство не будет, в православную христианскую веру не крестится и литвы из Московского государства не выведет, то благословляю всех, кто королевичу крест целовал, идти под Москву и помереть всем за православную веру». Летописец говорит, что Салтыков начал Гермогена позорить и бранить и вынувши нож, хотел его зарезать; но патриарх, осенив его крестным знамением, сказал ему громко: «Крестное знамение да будет против твоего окаянного ножа, будь ты проклят в сем веке и в будущем», а Мстиславскому сказал тихо: «Твое дело начинать и пострадать за православную христианскую веру, если же прельстишься на такую дьявольскую прелесть, то преселит бог корень твой от земли живых». Таким образом, грамоты были отправлены без подписи патриаршей; князей Ивана Михайловича Воротынского и Андрея Васильевича Голицына, сидевших под стражею, силою заставили приложить к ним руки.

Грамоты эти привезены были под Смоленск 23 декабря, на другой день они были доставлены послам с требованием, чтоб те немедленно же исполнили приказ боярский, иначе им будет худо. Когда грамоты были прочтены, то Филарет отвечал, что исполнить их нельзя: «Отправлены мы от патриарха, всего освященного собора, от бояр, от всех чинов и от всей земли, а эти грамоты писаны без согласия патриарха и освященного собора, и без ведома всей земли: как же нам их слушать? И пишется в них о деле духовном, о крестном целовании смольнян королю и королевичу; тем больше без патриарха нам ничего сделать нельзя». Голицын и все оставшиеся члены посольства также объявили, что грамоты незаконные. 27 декабря позваны были послы к панам, у которых нашли дьяка Чичерина, присланного из Москвы с известием о смерти самозванца. Паны объявили послам, что королевским счастием вор в Калуге убит. Послы встали и с поклоном благодарили за эту весть. «Теперь, – с насмешливым видом спросили паны, – что вы скажете о боярской грамоте?» Голицын отвечал, что они отпущены не от одних бояр и отчет должны отдавать не одним боярам, а сначала патриарху и властям духовным, потом боярам и всей земле; а грамота писана от одних бояр и то не от всех. Паны говорили: «Вы все отговаривались, что нет у вас из Москвы о Смоленске указа, теперь и получили указ повиноваться во всем воле королевской, а все еще упрямитесь?» Сапега прочел грамоту боярскую и сказал: «Видите, что мы говорили с вами на съездах, то самое дух святый внушил вашим боярам: они в тех же самых словах велят вам исполнить, чего мы от вас требовали, значит, сам бог открыл им это».

Голицын отвечал: «Пожалуйте, мое челобитье безкручинно выслушайте и до королевского величества донесите. Вы говорите, чтоб нам слушаться боярского указа: в правде их указа слушаться я буду и рад делать сколько бог помощи подаст, но бояре должны над нами делать праведно, а не так, как они делают. Отпускали нас к великим государям бить челом патриарх, бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре: от одних бояр я и не поехал бы, а теперь они такое великое дело пишут к нам одни, мимо патриарха, священного собора и не по совету всех людей Московского государства: это их к нам первое недобро, да и всем людям Московского государства, думаем, будет в том великое сомнение и скорбь: чтоб от того кровь христианская вновь не пролилась!

Другая к нам боярская немилость: нам в наказе написали и бить челом королю велели, чтоб королевское величество от Смоленска отступил и всех бы своих людей из Московского государства вывел, и бить челом о том нам велено накрепко. А теперь к нам бояре пишут, что они к королю с князем Андреем Мосальским писали, били челом, чтоб король шел на вора под Калугу. Мы бьем челом королю по нашему наказу, чтоб шел в свое государство, князь Мосальский бьет челом, чтоб шел под Калугу, мы ничего этого не знаем, наводим на себя гнев королевский, от вас слышим многие жестокие слова. А князю Мосальскому с таким делом можно бы и к нам приехать, и с нами вместе королю бить челом. Во всем этом господ наших бояр судит с нами бог. Они же к нам пишут, что нам про вора проведывать непригоже – где он и как силен? Как будто мы ему добра хотим. И за это мы будем на бояр богу жаловаться. Сами они знают, что мы вору никогда добра не искивали, а писали мы к боярам о воре для того, что вы на всех съездах нам говорили, что с вором в сборе много людей; мы не знаем, что вам отвечать, потому и писали к боярам, спрашивали их о воре, и тем было им меня позорить непригоже. Сами они знают, что по божией милости, отца моего и деда из Думы не высылали и Думу они всякую ведали, некупленное у них было боярство, не за Москвою в бояре ставлены, вору добра не искивали, креста ему не целовали, у вора не бывали и от него ничего не хотели, только нашего и дела было, что за пречистой богородицы образ и за крестное целованье против вора стояли и нещадно головы свои на смерть предавали. Да они же теперь брата моего, князя Андрея, отдали под стражу, неведомо за что, а ко мне писали по пустой сказке, будто я, идучи под Смоленск, с вором ссылался, и тем меня позорят; как даст бог, увижу на Московском государстве государя нашего Владислава Жигимонтовича, то я ему во всем бесчестье стану на них бить челом и теперь вам, сенаторам, бью челом, чтоб вы мое челобитье до королевского величества донесли».

Паны обещали, но требовали по-прежнему, чтоб исполнен был указ боярский относительно Смоленска, послы по-прежнему отговаривались тем, что нет у них приказа от патриарха; паны возражали, что патриарх особа духовная в земские дела не вмешивается; послы отвечали: «Изначала у нас в Русском царстве при прежних великих государях так велось: если великие государственные или земские дела начнутся, то великие государи наши призывали к себе на собор патриархов, митрополитов и архиепископов и с ними о всяких делах советовались, без их совета ничего не приговаривали, и почитают государи наши патриархов великою честию, встречают их и провожают и место им сделано с государями рядом; так у нас честны патриархи, а до них были митрополиты; теперь мы стали безгосударны, и патриарх у нас человек начальный, без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже. Когда мы на Москве были, то без патриархова ведома никакого дела бояре не делывали, обо всем с ним советовались, и отпускал нас патриарх вместе с боярами, о том гетману Станиславу Станиславичу известно, да и в верющих грамотах, и в наказе, и во всяких делах в начале писан у нас патриарх, и потому нам теперь без патриарховых грамот по одним боярским нельзя делать. Как патриарховы грамоты без боярских, так боярские без патриарховых не годятся; надобно теперь делать по общему совету всех людей; не одним боярам, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей, такого у нас дела на Москве не бывало. Да, пожалуйте, скажите, паны радные, что отвечали смольняне на боярскую грамоту?»

«Смольняне закоснели в своем упорстве, – отвечали паны, – они боярских грамот не слушают, просят, чтоб им позволено было видеться с вами, и говорят, что сделают так, как вы им велите, следовательно, от вас одних зависит все». Послы отвечали: «Сами вы, паны, можете рассудить, как нас смольнянам послушать, если они боярских грамот не послушали. Ясно теперь видно, что в Москве сделано не как следует: если б писали патриарх, бояре и все люди Московского государства по общему совету, а не одни бояре, то смольнянам и отговариваться было бы нельзя. А мы теперь сами не знаем, как делать? Осталась нас здесь одна половина, а другая отпущена в Москву, начальный с нами человек митрополит, тот без патриарховой грамоты не только что делать, и говорить не хочет, а нам без него ничего нельзя сделать». Паны отпустили послов и сказали, чтоб завтра, 28 числа, они приезжали вместе с Филаретом на последний съезд. Но на этом съезде Филарет сказал панам: «Вчерашние ваши речи я от князя Василья Васильевича слышал: он говорил вам то самое, что и я бы сказал; я, митрополит, без патриарховой грамоты на такое дело дерзнуть не смею, чтоб приказать смольнянам целовать крест королю». Голицын прибавил: «А нам без митрополита такого великого дела делать нельзя». Паны отпустили послов с сердцем; когда они выходили из комнаты, то папы кричали: «Это не послы, это воры!» Вслед за этим приехал к панам Иван Бестужев с какими-то речами от смольнян, но паны не стали его слушать и выгнали вон. Когда он был на дворе, то Сапега закричал ему в окно: «Вы государевой воли не исполняете, грамот боярских не слушаете: смотрите, что с вами будет!» Бестужев оборотился и сказал: «Все мы в божией воле, что ему угодно, то и будет; бьем мы челом королю о том, что все люди Московского государства приговорили и излюбили: нас бы королевское величество тем пожаловал, а с Москвою розниться не хотим».

Между тем Захар Ляпунов и Кирилла Созонов продолжали наговаривать панам, что во всем виноваты главные послы, которые дворянам ничего не объявляют. Паны призвали к себе дворян и сказали им: «Нам известно, что послы с вами ни о чем не советуются и даже скрывают от вас боярские грамоты». Дворяне отвечали: «Это какой-нибудь бездельник, вор вам сказывал, который хочет ссору видеть между вами и послами; поставьте его с нами с очей на очи. Боярскую грамоту послы нам читали, и мы им сказали, что исполнить ее нельзя, писана она без патриарха и без совета всей земли».

Около месяца после того послов не звали на съезд. Голицын придумал средство к сделке с королем: уговорить смольнян впустить к себе в город небольшой отряд польского войска, с тем чтоб король не требовал от них присяги на свое имя и немедленно снял бы осаду. Дано было знать об этом панам, и 27 января 1611 года назначен был съезд. Голицын предложил панам впустить в Смоленск человек 50 или 60 поляков; паны отвечали: «Этим вы только бесчестите короля; стоит он под Смоленском полтора года, а тут как на смех впустят 50 человек!» Послы отвечали, что больше 100 человек впустить они не согласятся, и тем съезд кончился. Между тем еще 23 января приехал под Смоленск Иван Никитич Салтыков с новыми боярскими грамотами к смольнянам и послам, подтверждавшими прежние. Смольняне отвечали, что если вперед пришлют к ним с такими воровскими грамотами, то они велят застрелить посланного: есть при короле послы от всего Московского государства, через них и должно с ним говорить. 29 января сообщена была новая грамота послам, а 30 они позваны были на съезд к панам, у которых нашли и Салтыкова. Послы объявили, что и на новой грамоте нет подписи патриарховой и потому им остается одно, продолжать дело о впуске в Смоленск королевских людей, причем они надеются, что король по обещанию своему не велит смольнянам присягать на свое имя. Поляки закричали, что это клевета, что никогда не было и речи о том, чтоб оставить присягу на королевское имя. «Вы сами на последнем съезде нам объявили, – отвечали послы, – что король свое крестное целование оставил, а велел только говорить о людях, сколько их впустить в город, и мы за то тогда же благодарили короля». «Клевета! Клевета!» – продолжали кричать паны. «Если вы увидали в нас неправду, – сказал Филарет, – то королю бы пожаловать, отпустить нас в Москву, а на наше место велеть выбрать других; мы никогда и ни в чем не лгали, что говорим и что от вас слышим, все помним. Посольское дело – что скажется, того не переговаривать, и бывает слово посольское крепко; а если от своих слов отпираться, то чему вперед верить? И нам вперед ничего нельзя уже делать, если в нас неправда объявилась». Филарету отвечали не паны, а Салтыков: «Вы, послы, – закричал он, – должны верить панам, их милости, они не солгут; огорчать вам панов радных и приводить на гнев великого государя короля непригоже, вы должны беспрекословно исполнять волю королевскую по боярскому указу, а на патриарха смотреть нечего: он ведает не государственные, а свои поповские дела; его величеству, стояв под таким лукошком два года и не взяв его, прочь отойти стыдно; вы, послы, сами должны бы вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю». Послы отвечали ему, чтоб он вспомнил, с кем говорит, что ему не след вмешиваться в рассуждения послов, выбранных всем государством, и оскорблять их непригожими словами. Обратясь к панам, Филарет сказал: «Если вам, паны, есть до нас какое дело, то говорите с нами вы, а не позволяйте вмешиваться в разговор посторонним людям, с которыми мы слов терять не хотим». Паны велели Салтыкову замолчать и спросили послов: «Хотите ли вы наконец делать по боярской грамоте?» Филарет отвечал: «Сами вы знаете, что нам, духовному чину, отец и начальник святейший патриарх, и, кого он свяжет словом, того не только царь, сам бог не разрешит; и мне без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами не делывать, а вы бы на меня в том не досадовали: обещаюсь вам богом, что хотя мне и смерть принять, а без патриаршей грамоты такого великого дела не делывать». «Ну так ехать вам к королевичу в Вильну тотчас же», – закричали паны и отпустили послов.

1 февраля послы опять были позваны к панам: прежний вопрос, прежний ответ, прежняя угроза: «Собирайтесь ехать в Вильну». «Нам не наказано ехать в Вильну», – говорили послы. «Бояре велят вам туда ехать», – кричали паны. Филарет сказал на это: «Если королевское величество велит нас везти в Литву и в Польшу неволею, в том его государская воля; а нам никак нельзя ехать, не на чем и не с чем: что было, то все проели, да и товарищи наши отпущены в Москву, и нам делать нечего». 7 февраля опять позвали послов и объявили им, что король, милосердуя о смольнянах, жалует их, позволяет присягнуть одному королевичу; но, чтоб не оскорбить и королевской чести, надобно впустить в Смоленск по крайней мере 700 человек; если же послать 100 человек, то Шеин велит их или в тюрьмы посажать, или побить. Послы отвечали, что больше двухсот человек впустить они не согласны. На другой день послам было объявлено, чтоб они вошли в переговоры с смольнянами о введении в их город королевских людей без определения числа. Послы едва могли уговорить их впустить 200 человек, ибо смольняне понимали хорошо, что это первый шаг к овладению их городом, и потому поставили непременным условием, что прежде, чем будут введены поляки в Смоленск, король отступит со всем своим войском за границу и отряд, который войдет в город, не будет иметь здесь никакой власти и будет вести себя чинно. Но в совете королевском написаны были другого рода условия: 1) страже у городских ворот быть пополам королевской и городской, одним ключам быть у воеводы, а другим – у начальника польского отряда; 2) король обещает не мстить гражданам за их сопротивление и грубости и без вины никого не ссылать; 3) когда смольняне принесут повинную и исполнят все требуемое, тогда король снимет осаду и город останется за Московским государством впредь до дальнейшего рассуждения; 4) смольняне, передавшиеся прежде королю, не подчинены суду городскому, но ведаются польским начальством; 5) смольняне обязаны заплатить королю все военные убытки, причиненные их долгим сопротивлением. Но понятно, что смольняне не могли принять этих условий, которые обнаруживали слишком ясно королевские замыслы; они требовали, чтоб воротные ключи были у одного смоленского воеводы, чтобы Смоленск и весь Смоленский уезд были по-прежнему к Московскому государству, чтоб, как скоро они поцелуют крест Владиславу, король отступил от их города, очистил весь уезд, и потом, когда он пойдет в Литву со всем войском, они впустят к себе его отряд сполна; смольняне отказались также платить за убытки, отговариваясь своею бедностию и обещая только поднести дары королю.

Услыхав эти требования, поляки решились употребить средство, которое бы заставило послов быть уступчивее. 26 марта Филарет и Голицын с товарищами были позваны на переговоры; так как наступила оттепель и лед на Днепре был худ, то они должны были идти пешком. Паны объявили им, чтоб они без отговорок ехали в Вильну, объявили, что их уже не отпустят в прежний стан, но что они должны остаться на этой стороне реки. Послы просили позволить им по крайней мере зайти в прежний стан, взять там необходимые вещи, но и в том им было отказано. Как скоро они вышли из собрания, то их окружили ратные люди с заряженными ружьями и отвели в назначенное помещение: митрополиту досталась одна изба, князю Голицыну, Мезецкому и Томиле Луговскому – другая; на дворе и кругом двора расставили стражу, и вход к послам запрещен был для дворян посольских. Так провели послы Светлое воскресенье; к этому дню король прислал им: стан говядины, тушу баранью старую, двух барашков, одного козленка, четырех зайцев, одного тетерева, четырех поросят, четырех гусей и семь куриц – все это послы разделили с своими дворянами. Переговоры о Смоленске возобновились. Паны предложили прежнее условие, исключивши только статью о вознаграждении за военные убытки; послы также уступили, обещались уговорить смольнян впустить польский отряд весь в город прежде Сигизмундова отступления дня за два или за три, если король назначит день отступления и напишет его в договорной записи. Но тут пришла весть о разорении московском.

В то время как Сигизмунд считал необходимым взять Смоленск для Польши какими бы то ни было средствами и тратил время в бесплодных и унизительных для своего достоинства переговорах, восстание против сына его не ослабевало в Московском государстве, и поляки поведением своим подливали все более и более масла в огонь. Украинские города, бывшие за вором – Орел, Волхов, Белев, Карачев, Алексин и другие – по смерти вора целовали крест королевичу; несмотря на то, королевские люди под начальством какого-то пана Запройского выжгли их, людей побили и в плен повели. Гонсевский велел отряду запорожских козаков идти в рязанские места, чтобы мешать Ляпунову собираться к Москве; черкасы соединились с Исаком Сумбуловым, воеводою, преданным Владиславу, и осадили Ляпунова в Пронске, но к нему на выручку пошел с коломенцами и рязанцами зарайский воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский; черкасы, услыхав об его выступлении, отошли от Пронска, и освобожденный Ляпунов отправился в Рязань, скоро сам Пожарский был осажден у себя в Зарайске черкасами и тем же Сумбуловым, но сделал вылазку, выбил неприятеля из острога и нанес ему сильное поражение: черкасы бросились бежать в Украйну, Сумбулов – к Москве; для восстания на юге не было более препятствия.

Главный двигатель этого восстания, начальный человек в государстве в безгосударное время, находился в Москве; то был патриарх, по мановению которого во имя веры вставала и собиралась вемля. Салтыков пришел к нему с боярами и сказал: «Ты писал, чтобы ратные люди шли к Москве; теперь напиши им, чтобы возвратились назад». «Напишу, – отвечал Гермоген, – если ты, изменник, вместе с литовскими людьми выйдешь вон из Москвы; если же вы останетесь, то всех благословляю помереть за православную веру, вижу ей поругание, вижу разорение святых церквей, слышу в Кремле пение латинское и не могу терпеть». Патриарха отдали под стражу, никого не велели пускать к нему. Патриарх сказал не все: с самого отъезда Жолкевского начались для жителей Москвы оскорбления, которые увеличивались все более и более уже вследствие опасного положения поляков, видевших себя осажденными среди волнующегося народа. Только что гетман уехал, Гонсевский стал жить на старом дворе царя Бориса, Салтыков, бросив свой дом, поселился на дворе Ивана Васильевича Годунова, Андронов – на дворе благовещенского протопопа; везде у ворот стояла польская стража, уличные решетки были сломаны; русским людям запрещено было ходить с саблями; топоры отбирались у купцов, которые выносили их на продажу, у плотников, которые шли с ними на работу, запрещено было носить и ножи; боялись, что за недостатком оружия народ вооружится кольями, и запретили крестьянам возить мелкие дрова на продажу; гетманские строгости относительно буйства поляков были оставлены: жены и девицы подвергались насилиям; по вечерам побивали людей, которые шли по улицам из двора во двор, к заутрене не только мирским людям, но и священникам ходить не давали.

17 марта, в Вербное воскресенье, патриарха освободили для обычного торжественного шествия на осле, но никто из народа не пошел за вербою; разнесся слух, что Салтыков и поляки хотят в это время изрубить патриарха и безоружный народ, по всем площадям стояли литовские роты, конные и пешие наготове. Действительно, сами поляки-очевидцы пишут, что Салтыков говорил им: «Нынче был случай, и вы Москву не били, ну так они вас во вторник будут бить, я этого ждать не буду; возьму жену и поеду к королю». Он хотел предупредить жителей Москвы, напасть на них прежде, чем придет к ним помощь от Ляпунова, чего именно ждал во вторник. Поляки стали готовиться ко вторнику, втаскивать пушки на башни кремлевские и Китая-города; действительно, в московские слободы пробрались тайком ратные люди из Ляпуновских полков, чтобы поддержать жителей в случае схватки с поляками, пробрались и начальные люди: князь Пожарский, Бутурлин, Колтовской. Но вторник начался тихо, москвичи ничего не предпринимали, купцы спокойно отперли лавки в Китае-городе и торговали. В это время Николай Козаковский на рынке начал принуждать извощиков, чтобы шли помогать полякам тащить пушки на башню. Извощики не согласились, начался спор, крик; тогда осьмитысячный отряд немецкий, перешедший при Клушине к полякам и находившийся теперь в Кремле, думая, что началось народное восстание, ринулся на толпу и стал бить русских; поляки последовали примеру немцев, и началась страшная резня безоружного народа: в Китае-городе погибло до 7000 человек, князь Андрей Васильевич Голицын, сидевший под стражею в собственном доме, был умерщвлен озлобленными поляками. Но в Белом городе русские имели время собраться и вооружиться; они ударили в набат, подняли страшный крик, загородили улицы столами, скамьями, бревнами и стреляли из-за этих укреплений в поляков и немцев; из окон домов палили, бросали каменья, бревна, доски. Ратные люди, пробравшиеся прежде в слободы, оказали деятельную помощь: на Сретенке поляки были остановлены князем Димитрием Михайловичем Пожарским, который соединился с пушкарями, отбил неприятеля, втоптал его в Китай-город и поставил себе острожек у Введенья на Лубянке; Иван Матвеевич Бутурлин стоял в Яузских воротах, Иван Колтовской – на Замоскворечье. Поляки, загнанные в Кремль и Китай-город, обхваченные со всех сторон восставшим народонаселением, придумали средство – огнем выкурить неприятеля. Попытались запалить Москву в нескольких местах, москвичи не давали, надобно было с ними стреляться, делать вылазки, наконец удалось поджечь в разных местах; говорят, что Михайла Салтыков первый зажег собственный дом свой. Поднялся страшный ветер, и к вечеру пламя разлилось по всему Белому городу, начало было гореть и в Китае у поляков, но здесь пожар не распространился: ветер был не с той стороны. Ночь была светлая: булавку можно было увидать; набат не переставал гудеть на всех колокольнях. На другое утро, в середу, поляки держали совет, что делать? Бояре говорили: «Хотя вы целый город выпалите, все же будете заперты в стенах: надобно постараться всеми мерами запалить Замоскворечье, около которого нет стен, – там легко вам будет выйти, легко и помощь получить». Следуя этому совету, поляки пошли на Замоскворечье и встретили сильное сопротивление: там были стрелецкие слободы, было кому оборонять; однако, хотя с большим трудом, с большою потерею в людях, полякам удалось наконец поджечь Замоскворечье. По другую сторону они возобновили нападение на Пожарского, который целый день отбивался из своего острожка, наконец пал от ран и был отвезен в Троицкий монастырь. Народ вышел в поле в жестокий мороз: в Москве негде было больше жить. В Великий четверг некоторые из москвичей пришли к Гонсевскому бить челом о милости; тот велел им снова целовать крест Владиславу и отдал приказ своим прекратить убийство; покорившимся москвичам велено было иметь особый знак – подпоясываться полотенцами.

Великий четверг прошел спокойно для поляков, но в пятницу пришла весть, что Просовецкий приближается к Москве с тридцатью тысячами войска. Гонсевский выслал против него Зборовского и Струся; Просовецкий, потеряв в стычке с ними человек с двести своих козаков, засел в гуляй-городах, на которые поляки не посмели напасть и ушли в Москву. Просовецкий также отступил на несколько миль, где дождался Ляпунова, Заруцкого и других воевод; в понедельник на Святой неделе все ополчение, в числе 100000 человек, подошло к Москве и расположилось близ Симонова монастыря, обставив себя гуляй-городами. Через несколько дней Гонсевский вывел все свое войско к русскому обозу, но русские не вышли с ним биться; он послал немцев выбить русских стрельцов из деревушки, находившейся подле обоза, но немцы были отражены с уроном. Отбив немцев, стрельцы начали наступать и на поляков, конница которых должна была спешиться и стреляться с ними. Конница русская во все это время не выходила из обоза; но когда поляки начали отступать к Москве, русские вышли за ними из обоза; поляки остановились, чтобы дать им отпор, русские – опять в обоз; поляки опять начали отступление, русские – опять за ними. Полякам пришлось очень трудно, едва успели они войти в Москву и больше уже из нее никогда не выходили.



Поделиться книгой:

На главную
Назад