В 1601 или 1602 году, в понедельник второй недели Великого поста, в Москве Варварским крестцом шел монах Пафнутьева Боровского монастыря Варлаам; его нагнал другой монах, молодой, и вступил с ним в разговор. После обыкновенных приветствий и вопросов: кто и откуда? – Варлаам спросил у своего нового знакомца, назвавшегося Григорьем Отрепьевым, какое ему до него дело? Григорий отвечал, что, живя в Чудовом монастыре, сложил он похвалу московским чудотворцам и патриарх, видя такое досужество, взял его к себе, а потом стал брать с собою и в царскую Думу, и оттого вошел он, Григорий, в великую славу. Но ему не хочется не только видеть, даже и слышать про земную славу и богатство, и потому он решился съехать с Москвы в дальний монастырь: слышал он, что есть монастырь в Чернигове, и туда-то он хочет звать с собою Варлаама. Тот отвечал Отрепьеву, что если он жил в Чудове у патриарха, то в Чернигове ему не привыкнуть: черниговский монастырь, по слухам, место неважное. На это Григорий отвечал: «Хочу в Киев, в Печерский монастырь, там старцы многие души свои спасли; а потом, поживя в Киеве, пойдем во святой город Иерусалим ко гробу господню». Варлаам возразил, что Печерский монастырь за рубежом, в Литве, а за рубеж теперь идти трудно. «Вовсе не трудно, – отвечал Григорий, – государь наш взял мир с королем на двадцать два года, и теперь везде просто, застав нет». Тогда Варлаам согласился идти вместе с Отрепьевым: оба монаха поклялись друг другу, что не обманут, и отложили путь до завтра, уговорившись сойтись в Иконном ряду. На другой день в условленном месте Варлаам нашел Отрепьева и с ним третьего спутника: то был чернец Мисаил, а в миру звали его Михайла Повадин, Варлаам знавал его у князя Иван Ивановича Шуйского.
Богомольцы счастливо добрались до Новгорода Северского, прожили здесь недолго в Преображенском монастыре и, сыскав провожатого, какого-то отставного монаха, перебрались за границу. В Киеве они были приняты в Печерском монастыре, прожили здесь три недели и отправились в Острог, к тамошнему владельцу князю Константину. Проведши лето в Остроге, Варлаам и Мисаил посланы были князем Константином в Троицкий Дерманский монастырь, но Григорий не пошел туда с ними: он отправился в город Гощу, и скоро товарищи его узнали, что он скинул с себя монашеское платье и в гощинской (арианской) школе учится по-латыни и по-польски. Варлаам ездил из Дерманского монастыря в Острог бить челом князю Константину, чтобы тот велел взять Григория из Гощи и сделать по-старому чернецом, но дворовые люди князя отвечали ему: «Здесь земля вольная: кто в какой вере хочет, в той и живет»; а сам князь сказал: «Вот у меня и сын родной родился в православной вере, а теперь держит латинскую, мне и его не унять». Отрепьев зимовал в Гоще, но весною, после Светлого воскресенья, пропал без вести; по всем вероятностям, к этому времени должно отнести пребывание его у запорожцев, потом встретили его снова в польских пределах, в службе у князя Адама Вишневецкого, которому он и нашел случай открыть свое царственное происхождение, причем показал дорогой крест, возложенный на него при крещении крестным отцом Мстиславским.
Вишневецкий поверил, и весть о московском царевиче, чудесно спасшемся от смерти, быстро распространилась между соседними панами. Отрепьев должен был переезжать от одного из них к другому, и везде принимали его с царским почетом. Особенно понравилось ему в Самборе, где жил богатый сендомирский воевода Юрий Мнишек, младшая дочь которого была замужем за Константином, братом князя Адама Вишневецкого. Здесь Отрепьев поражен был явлением, до сих пор ему неизвестным; он увидал старшую дочь воеводы Марианну, или Марину, и легко понять, какое впечатление на пылкого молодого человека произвело это энергическое существо, в высшей степени обладавшее теми качествами, которые давали польской женщине такое видное место в обществе. Панна Марина Мнишек поняла, что ей предстоит случай отличным образом устроить свою судьбу, принялась за дело и скоро овладела сердцем мнимого царевича. Мнишки были ревностные католики, принятие латинства всего более помогало Отрепьеву, ибо становило на его сторону духовенство и особенно могущественных иезуитов, и Лжедимитрий позволил францисканским монахам обратить себя в католицизм, а между тем слал письмо за письмом к папскому нунцию при польском дворе Рангони. Тот не отвечал ни на одно из них и, говоря с королем о появлении царевича, обнаруживал полное равнодушие к делу, но в то же время с помощью иезуитов и других людей заботливо сторожил за всяким движением Лжедимитрия, справился и в Москве, есть ли надежда на успех? Удостоверившись в последнем, Рангони приказал иезуитам склонить сендомирского воеводу к поездке в Краков вместе с царевичем – и вот Лжедимитрий в Кракове в начале 1604 года. Наружность искателя Московской державы не говорила в его пользу: он был среднего или почти низкого роста, довольно хорошо сложен, лицо имел круглое, неприятное, волосы рыжеватые, глаза темно-голубые, был мрачен, задумчив, неловок. Это описание наружности Лжедимитриевой, сделанное очевидцем, сходно с лучшим дошедшим до нас портретом Лжедимитрия: и здесь видим лицо очень некрасивое с задумчиво-грустным выражением. Рангони очень обрадовался приезду Мнишка и Лжедимитрия, на другой день утром они посетили его и были приняты чрезвычайно ласково. В продолжительном разговоре с Отрепьевым нунций дал ему ясно выразуметь, что если он хочет получить помощь от Сигизмунда, то должен отказаться от греческой веры и вступить по своему обещанию в лоно церкви римской. Лжедимитрий согласился и в следующее воскресенье в присутствии многих особ дал торжественную клятву, скрепленную рукоприкладством, что будет послушным сыном апостольского престола; после этого Рангони причастил его и миропомазал, на исповеди же Отрепьев был у одного из иезуитов. Когда Рангони достиг таким образом главной цели своей, то повез новообращенного к королю, и тот признал его царевичем. Король был, однако, в большом затруднении: с одной стороны, ему очень хотелось завести смуту в Московском государстве, ослабить его опасное могущество, отмстить Борису за его недоброжелательство к нему относительно дел шведских, получить большие выгоды от Димитрия, посаженного на престол с его помощию, наконец, способствовать введению католицизма в Москву; Отрепьев говорил, что успех верен, что бояре за него; иезуиты утверждали то же самое; с другой стороны, страшно было нарушить перемирие, оскорбить могущественного соседа, который в случае неудачи дела Димитриева мог жестоко отмстить за свою обиду наступательным союзом с Швециею; четверо знаменитейших вельмож: Замойский, Жолкевский, князь Василий Острожский, Збаражский – были против вмешательства в дело. Сигизмунд решился употребить такую хитрость: он признал Димитрия московским царевичем, хотя и не публично, назначил ему ежегодное содержание (40000 злотых), но не хотел помогать ему явно войском от своего лица, а позволил панам частным образом помогать царевичу. Королю хотелось, чтоб в челе предприятия был князь Збаражский. воевода брацлавский, но тот никак не мог убедить себя в том, что Димитрий истинный царевич, и никак не соглашался руководить делом, в правде которого не был убежден. Надобно было обратиться к человеку, менее совестливому, а таким именно был старый воевода сендомирский Юрий Мнишек, известный участием своим в грязном деле развращения короля и расхищения казны королевской в последнее время Сигизмунда-Августа.
Природная склонность и привычка к интриге, неразборчивость средств, гордость, тщеславие были господствующими чертами в характере сендомирского воеводы, и отсюда понятна та гнусная роль, которую он играл в смутах московских, особенно при втором Лжедимитрии. Приняв от короля поручение вести дело, Мнишек с торжеством привез царевича в Самбор, где тот предложил руку свою Марине. Что он был действительно очарован ею и предложил ей руку не из одних корыстных целей, не для того только, чтоб побудить Мнишка и родню его к оказанию более деятельной помощи, – это мы увидим изо всего последующего поведения его относительно Марины. Предложение было принято, но брак отложен до утверждения жениха на престоле московском. 25 мая 1604 года Лжедимитрий дал Мнишку запись, в которой обязывался жениться на Марине с такими условиями: 1) тотчас по вступлении на престол выдать Мнишку 1000000 польских золотых для подъема в Москву и уплаты долгов, а Марине прислать бриллианты и столовое серебро из казны царской; 2) отдать Марине Великий Новгород и Псков со всеми жителями, местами, доходами в полное владение, как владели прежние цари; города эти остаются за Мариною, хоть бы она не имела потомства от Димитрия, и вольна она в них судить и рядить, постановлять законы, раздавать волости, продавать их, также строить католические церкви и монастыри, в которых основывать школы латинские; при дворе своем Марина также вольна держать латинских духовных и беспрепятственно отправлять свое богослужение, потому что он, Димитрий, соединился уже с римскою церковию и будет всеми силами стараться привести и народ свой к этому соединению. В случае если дело пойдет несчастно и он, Димитрий, не достигнет престола в течение года, то Марина имеет право взять назад свое обещание или если захочет, то ждет еще год. Не прошло месяца, как 12 июня Лжедимитрий должен был дать другую запись, по которой обязывался уступить Мнишку княжества Смоленское и Северское в потомственное владение, и так как половина Смоленского княжества и шесть городов из Северского отойдет к королю, в чем также обязался Димитрий, то Мнишек получал еще из близлежащих областей столько городов и земель, чтобы доходы с них равнялись доходам с городов и земель, уступленных королю.
Мнишек собрал для будущего зятя 1600 человек всякого сброда в польских владениях, но подобных людей было много в степях и украйнах Московского государства, следовательно, сильная помощь ждала самозванца впереди. Московские беглецы, жаждавшие случая возвратиться безопасно и с выгодою в отечество, первые приехали к нему и провозгласили истинным царевичем; донские козаки, стесненные при Борисе более чем когда-либо прежде, ибо царь не велел их пускать ни в один город, куда ни приедут, везде их ловили и сажали по тюрьмам, – донские козаки откликнулись также немедленно на призыв Лжедимитрия: они отправили к нему еще в Польшу двоих атаманов, которые застали его в Кракове, признали законным царевичем, обещали помощь и исполнили обещание: 2000 козаков присоединились к ополчению Лжедимитрия, которое состояло, таким образом, из 4000 человек.
Как скоро Лжедимитрий объявился в Польше, то слухи об нем начали с разных сторон приходить в Москву и ужаснули Бориса, так склонного к испугу; слухи приходили из Ливонии, из Польши, от донских козаков, которые подняли теперь головы, ограбили одного из царских родственников и послали сказать Годунову, что скоро явятся в Москве с законным царем. Борис начал проведывать, кто был этот новый враг, и к удивлению своему узнал, что то был известный уже ему прежде Григорий Отрепьев, сосланный в Кириллов монастырь; он велел призвать к себе дьяка Смирного и спросил, где монах Отрепьев? Смирной стоял пред ним, как мертвый, и ничего не мог отвечать. Борис велел считать Смирного, и начли на него множество дворцовой казны: дьяка вывели на правеж и засекли до смерти.
Борис объявил прямо боярам, что подстановка самозванца их дело, велел привезти в Москву, в Новодевичий монастырь, мать царевича Марфу и ездил к ней вместе с патриархом. По другим известиям, царицу Марфу привезли ночью во дворец, где Борис допрашивал ее вместе с женою. Когда Марфа сказала, что не знает, жив ли ее сын или нет, то царица Марья выругала ее и бросилась на нее со свечою, чтоб выжечь глаза, Борис защитил Марфу от ярости жены. Разговор кончился очень неприятными для него словами Марфы, что люди, которых уже нет на свете, говорили ей о спасении ее сына, об отвозе его за границу. Между тем, по приказу и образцу, присланному из Москвы, пограничные воеводы разослали к пограничным державцам польским грамоты с известиями об Отрепьеве, но грамоты эти давали самозванцу и бывшим при нем русским людям возможность уличать показания московского правительства во лживости и противоречии друг другу. Так, в 1604 году прислана была грамота старосте остерскому от черниговского воеводы князя Кашина-Оболенского, где говорилось, что царевич Димитрий сам зарезался в Угличе тому лет 16, ибо случилось это в 1588 году, и погребли его в Угличе же, в соборной церкви Богородицы; а теперь монах из Чудова монастыря, вышедший в Польшу в 1593 году, называется царевичем. Москвичи, бывшие при самозванце, доказывали полякам, что вместо царевича убили другого ребенка в Угличе в 1591 году и похоронили его в соборной церкви св. Спаса, а не Богородицы, которой церкви нет вовсе в Угличе, доказывали многими свидетельствами, что царевич их вышел в Польшу в 1601 (?) году, а не в 1593. Потом уже в 1605 году пришла грамота, в которой говорилось, что царевич умер в Угличе тому лет 13, а князь Татев писал из Чернигова, что это происшествие случилось тому 14 лет назад.
В то же время поляки все больше и больше убеждались в справедливости показаний Лжедимитрия, ибо из Москвы приходили к нему вести о всех замыслах Борисовых, приходили призывы, просьбы, чтоб шел скорее к границам московским. В грамотах воевод Борисовых говорилось, что если бы Димитрий и действительно был жив, то он не от законной жены царя Иоанна родился, но в Польше хорошо было известно, что Димитрий родился от царицы, которая была обвенчана с Иоанном, все привыкли к повторениям, что после Грозного осталось двое сыновей – Феодор и Димитрий. Между многими свидетелями в пользу Лжедимитрия явились два свидетеля против него: спутник его Варлаам, следя за ним повсюду, пробрался в Краков и (если верить его собственному показанию) объявил королю, что человек, которого привозил сендомирский воевода, не царевич, а монах, Гришкою зовут, прозвищем Отрепьев, и шел с ним, Варлаамом, вместе из Москвы. Король и паны радные ему не поверили и отослали его в Самбор к Мнишку; туда же явился другой обличитель, сын боярский Яков Пыхачев; Лжедимитрий (как показывает тот же Варлаам) стал говорить, что оба они подосланы Годуновым, чтоб его убить, вследствие чего Лихачева казнили смертию, а Варлаама бросили в тюрьму, из которой после ухода самозванца и Мнишка он был освобожден женою последнего и дочерью Мариною. Почему сделано было такое различие, что Пыхачева казнили, а Варлаама посадили только в тюрьму, и по какому побуждению невеста Димитриева и ее мать освободили Варлаама – неизвестно.
Борис придумал послать в Польшу более сильного обличителя. От имени бояр московских он отправил к польским панам радным дядю самозванцева Смирного-Отрепьева; что же случилось? В грамоте, привезенной Смирным, не оказалось ни одного слова о самозванце! Даже, вопреки обычаю, не было означено имени гонца, написаны были только жалобы, что судьи королевские не выезжают на границы, жалобы на грабежи пограничные, на новые мыта! Сохранилось также любопытное известие, что бояре отправили к королю тайно Ляпунова, племянника знаменитого впоследствии Прокофья, который обнадежил крепко поляков и от имени бояр просил короля, чтобы тот помог самозванцу. К королю был отправлен Посник Огарев с следующею грамотою: «В вашем государстве объявился вор расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудове монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках, из Чудова был взят к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, разбивал, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца своего и наконец постригся в монахи, не отставши от своего прежнего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых. Когда это воровство в нем было найдено, то патриарх с освященным собором осудили его на вечное заточение в Кириллов Белозерский монастырь; но он с товарищами своими, попом Варлаамом и клирошанином Мисаилом Повадиным, ушел в Литву. И мы дивимся, каким обычаем такого вора в ваших государствах приняли и поверили ему, не пославши к нам за верными вестями. Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Углицкий, из мертвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены». Годунов требовал, чтобы король велел казнить Отрепьева и советников его. От имени короля объявили Огареву, что Димитрий не получает никакой помощи от польского правительства и помощники его будут наказаны. Патриарх Иов отправил от себя Афанасья Пальчикова к князю Острожскому убеждать его во имя православия не помогать расстриге; князь отпустил Пальчикова без ответа. Наконец патриарх и все духовенство отправили Андрея Бунакова к духовенству польскому с увещанием не благоприятствовать смуте: Бунаков был задержан на границе в Орше.
Лжедимитрий не остался в долгу у Годунова и послал к нему грамоту, в которой прописывал его преступления и увещевал к покаянию: «Жаль нам, что ты душу свою, по образу божию сотворенную, так осквернил и в упорстве своем гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что господь бог дал, но ты, в противность воли божией, будучи нашим подданным, украл у нас государство с дьявольскою помощию. Сестра твоя, жена брата нашего, доставила тебе управление всем государством, и ты, пользуясь тем, что брат наш по большей части занимался службою божиею, лишил жизни некоторых могущественнейших князей под разными предлогами, как-то князей Шуйских, Ивана и Андрея, потом лучших горожан столицы нашей и людей, приверженных к Шуйским, царя Симеона лишил зрения, сына его Ивана отравил; ты не пощадил и духовенства: митрополита Дионисия сослал в монастырь, сказавши брату нашему Феодору, что он внезапно умер, а нам известно, что он и до сих пор жив и что ты облегчил его участь по смерти брата нашего; погубил ты и других, которых имени не упомним, потому что мы были тогда не в совершенных летах. Но хотя мы были и малы, помнишь, однако, сколько раз в грамотах своих мы тебе напоминали, чтоб ты подданных наших не губил; помнишь, как мы отправили приверженца твоего Андрея Клешнина, которого прислал к нам в Углич брат наш Феодор и который, справив посольство, оказал к нам неуважение, в надежде на тебя. Это было тебе очень не по нраву, мы были тебе препятствием к достижению престола, и вот, изгубивши вельмож, начал ты острить нож и на нас, подготовил дьяка нашего Михайлу Битяговского и 12 спальников с Никитою Качаловым и Осипом Волоховым, чтобы нас убили; ты думал, что заодно с ними был и доктор наш Симеон, но по его старанию мы спасены были от смерти, тобою нам приготовленной. Брату нашему ты сказал, что мы сами зарезались в припадке падучей болезни; ты знаешь, как брат наш горевал об этом; он приказал тело наше в Москву принести, но ты подговорил патриарха, и тот стал утверждать, что не следует тело самоубийцы хоронить вместе с помазанниками божиими; тогда брат наш сам хотел ехать на похороны в Углич, но ты сказал ему, что в Угличе поветрие большое, а с другой стороны подвел крымского хана: у тебя было вдвое больше войска, чем у неприятеля, но ты расположил его в обозе под Москвою и запретил своим под смертною казнию нападать на неприятеля; смотревши три дня в глаза татарам, ты отпустил их на свободу, и хан вышел за границы нашего государства, не сделавши ему никакого вреда; ты возвратился после этого домой и только на третий день пустился за ним в погоню. А когда Андрей Клобуков перехватал зажигальщиков и они объявили, что ты велел им жечь Москву, то ты научил их оговорить в этом Клобукова, которого велел схватить и на пытке замучить. По смерти брата нашего (которую ты ускорил) начал ты подкупать большими деньгами убогих, хромых, слепых, которые повсюду начали кричать, чтобы ты был царем; но когда ты воцарился, то доброту твою узнали Романовы, Черкасские, Шуйские. Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большому гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим: лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобою погубленных».
Что же делал Борис, как приготовлялся к борьбе, в которой одних материальных сил было недостаточно? Новый враг был не хан крымский, не король польский или шведский: развертывая свиток, исписанный преступлениями, вскрывая душу царя, страшный враг звал его на суд божий. В Москве патриарх Иов и князь Василий Шуйский уговаривали народ не верить слухам о царевиче, который действительно погиб в Угличе, и он, князь Шуйский, сам погребал его, а идет вор Гришка Отрепьев под царевичевым именем. Но народ не верил ни патриарху, ни Шуйскому; в толпе слышались слова: «Говорят они это поневоле, боясь царя Бориса, а Борису нечего другого говорить; если этого ему не говорить, так надобно царство оставить и о животе своем промышлять». По областям только в январе 1605 года патриарх разослал духовенству приказ петь молебны, чтоб господь бог отвратил свой праведный гнев, не дал бы Российского государства и Северской области в расхищение и плен поганым литовским людям, не дал бы их в латинскую ересь превратить. Велено было читать в церквах народу, что «литовский король Жигимонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал страдника, вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Димитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви божии разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить. А нам и вам и всему миру подлинно ведомо, что князя Димитрия Ивановича не стало на Угличе тому теперь 14 лет, и теперь лежит на Угличе в соборной церкви; на погребении его была мать его и ее братья, отпевал Геласий митрополит с освященным собором, а великий государь посылал на погребение бояр своих, князя Василья Ивановича Шуйского с товарищами. И то не явное ли их злодейское умышленье, воровство и бесовские мечты? Статочное ли то дело, что князю Димитрию из мертвых воскреснуть прежде общего воскресения? А делают это Сигизмунд король и паны радные своим умышленном для того, чтоб Северской земли городов доступить к Литве, для того страдника назвали князем Димитрием; а страдник этот расстрига, ведомый вор, в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепьев, жил у Романовых во дворе, и, заворовавшись, от смертной казни постригся в чернецы, был по многим монастырям, в Чудове монастыре в дьяконах, да и у меня, Иова патриарха, во дворе для книжного письма побыл в дьяконах же; а после того сбежал с Москвы в Литву с товарищами, чудовскими чернецами, с попом Варлаамом Яцким да с клирошанином Мисаилом Повадиным; был тот Гришка Отрепьев в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в дьяконах, потом отвергся христианской веры, иноческий образ попрал, платье с себя чернеческое скинул и уклонился в латинскую ересь, впал в чернокнижие и ведовство и по призыванию бесовскому и по умышлению короля Сигизмунда и литовских людей стал Димитрием царевичем ложно называться. Товарищи его воры, которые за рубеж его проводили и в Литве с ним знались, чернец Пимен да чернец Венедикт, да Ярославец Степанко иконник, предо мною патриархом на соборе сказывали; чернец Пимен сказывал, что познакомился с Гришкою Отрепьевым в Новгороде Северском и проводил его за литовский рубеж; чернец Венедикт сказал, что видел вора Гришку в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в чернецах, и у князя Острожского был в дьяконах, и после того пристал к лютарям, уклонился в ересь и чернокнижье, стал воровать у запорожских черкас, в чернецах мясо есть; и он, Венедикт, извещал на него печерскому игумену; и печерский игумен посылал к козакам этого вора схватить, и он, узнав про то своими бесовскими мечтами, скрылся и ушел к князю Адаму Вишневецкому и по сатанинскому ученью, по вишневецких князей воровскому умышленью и по королевскому веленью стал называться князем Димитрием». Патриаршая грамота оканчивалась так: «Вы бы эту грамоту велели прочесть всем и того расстригу Гришку и его воровских советников и государевых изменников, которые тому вору последуют, и вперед кто станет на то прельщаться и ему верить, соборно и всенародно прокляли и вперед проклинать велели, да будут они все прокляты в сем веке и в будущем. А мы здесь в царствующем граде Москве соборно и со всеми православными христианами также их вечному проклятию предали и вперед проклинать повелеваем».
Только в январе 1605 года северные русские области были уведомлены правительством о Лжедимитрии, тогда как южные давно уже волновались его подметными грамотами. «Люди, которые в государстве за их богомерзкие злодейские дела приговорены были на сожжение, а другие к ссылке, бежали в Литовскую землю за рубеж и злые плевелы еретические сеяли, между царств вражду и ссору делали, и в Северской стране мужики севрюки люди простые, забыв бога и душу свою, поверя сендомирскому воеводе с товарищи, что паны радные, начали приставать к вору». Подметные грамоты провозились в мешках с хлебом, которого доставлялось тогда много из Литвы по случаю дороговизны. Таким образом, заставы, поставленные под предлогом мора, а в самом деле для перехватывания подозрительных людей с вестями о Димитрии, не помогали. Борис велел двинуться и войскам в Ливны под предлогом нашествия крымцев, но воеводы этого ополчения, Петр Шереметев и Михаила Салтыков, сказали Хрущеву (посланному на Дон уговаривать козаков), «что трудно против природного государя воевать». В Москве были схвачены Василий Смирнов и Меньшой Булгаков за то, что на пиру пили здоровье Димитрия, а между тем в народе шли разговоры о странных явлениях, предвещавших что-то удивительное: на небе по ночам сражались друг с другом огненные полчища, являлось по два месяца, по три солнца; неслыханные бури сносили верхи башен и кресты с церквей, у людей и животных рождались уроды; птица и рыба, приготовленные для стола, теряли свой настоящий вкус; собака пожрала другую собаку, волк – волка; волки ходили огромными стаями и выли страшным образом; лисицы среди белого дня бегали по Москве; летом 1604 года показалась яркая комета; Борис призвал старика астролога, которого выписал из Лифляндии, и велел дьяку Афанасию Власьеву спросить у него, что это значит? Астролог отвечал, что господь бог этими новыми звездами и кометами остерегает государей: пусть и царь теперь остережется и внимательно смотрит за теми, кому доверяет, пусть велит крепко беречь границы от чужеземных гостей.
Опасные гости в самом деле шли к границам Московского государства: 15 августа 1604 года Лжедимитрий выступил в поход. Под Глинянами поляки, сопровождавшие его, собрались в коло и выбрали гетманом Юрия Мнишка, выбрали и полковников. Войско князя Острожского следило за ними до самого Днепра и заставляло их не спать по целым ночам.
В октябре 1604 года Лжедимитрий вошел в области Московского государства. Жители первого пограничного города, Моравска, узнав, что идет царь с польским войском, стали волноваться и больше из страха, чем по доброй воле, отправили к Димитрию послов с покорностию и присягнули ему. Козаки, которые всегда шли вперед главного войска, приблизились к Чернигову и были встречены выстрелами, но потом, узнавши, что Моравск сдался, черниговцы вступили в переговоры и связали воеводу, не хотевшего сдаваться царевичу. Несмотря на то, козаки до прихода главного войска бросились на посад и выграбили его. Димитрий послал сказать им, чтоб отдали добычу: иначе он поведет против них рыцарство; козаки долго ругались и отговаривались, однако принуждены были возвратить добычу, хотя и не всю. Чернигов поддался, но не поддался Новгород Северский, где засел воевода Петр Федорович Басманов, любимец Годунова, который возвысил его наперекор местничеству. На требование сдачи из Новгорода Северского отвечали полякам: «А… дети! приехали на наши деньги с вором!» Басманов отбил приступ, не дал зажечь города, и нетерпеливый Лжедимитрий, раздраженный помехою, начал укорять поляков: «Я думал больше о поляках, – говорил он, – а теперь вижу, что они такие же люди, как и другие». Рыцарство отвечало ему: «Мы не имеем обязанности брать городов приступом, однако не отказываемся и от этого, пробей только отверстие в стене». Поляки хотели было уже покинуть его, как пришла весть, что воевода князь Василий Рубец Мосальский сдал Путивль, самый важный город в Северской земле. Примеру Путивля последовали другие украинские города, и на протяжении 600 верст от запада к востоку Лжедимитрий уже признавался истинным царевичем. Народ видел этого царевича, окруженного поляками, но видел и усердие его к вере православной: так, он велел принести в Путивль из Курска чудотворную икону богородицы, встретил ее с честию и поставил в своих палатах и каждый день горячо молился перед нею; эта икона сопровождала его и в Москву, где он держал ее также во дворце. Царский воевода, боярин князь Дмитрий Шуйский, стоял неподвижно у Брянска, не помогал Басманову и писал царю, что надобно выслать больше войска. Борис велел набирать полки, но в приговоре об этом наборе должен был признаться, что «войска очень оскудели: одни, прельщенные вором, передались ему; многие козаки, позабыв крестное целование, изменили, иные от долгого стояния изнурились и издержались, по домам разошлись; многие люди, имея великие поместья и отчины, службы не служат ни сами, ни дети их, ни холопи, живут в домах, не заботясь о гибели царства и святой церкви. Мы судили и повелели, – продолжает царь, – чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько ни есть их годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами, шли в Калугу; останутся только старики да больные».
Новая рать была поручена первому боярину, князю Федору Ивановичу Мстиславскому, которому подана была надежда, что царь выдаст за него дочь свою, с Казанью и Северскою землею в приданое. Мстиславский сошелся с войсками самозванца под Новгородом Северским 18 декабря: царского войска было от 40000 до 50000, у самозванца же – не более 15000. И прежде, при недостатке ратного искусства, многочисленность московских войск мало оказывала пользы в чистом поле, а теперь шатость, недоумение отнимали нравственные силы у воевод и воинов; мы видели, как Шереметев и Салтыков еще прежде говорили, что трудно сражаться с прирожденным государем; после этого легко понять, почему, как выражается очевидец, у русских не было рук для сечи. Мстиславский подступил к стану самозванца, но медлил, ожидая еще подкрепления: 50000 против 15000 казалось ему еще мало! Лжедимитрий не хотел медлить: 21 декабря, одушевив свое войско речью, которая дышала полною уверенностью в правоте дела, он ударил на царское войско, которое тотчас дрогнуло, Мстиславский был смят в общем расстройстве, сбит с лошади, получил несколько ран в голову; царское войско потеряло 4000 человек убитыми, и только неопытность Лжедимитрия в ратном деле помешала ему нанесть Мстиславскому совершенное поражение. Обозревая после битвы поле сражения и видя столько трупов с русской стороны, Лжедимитрий заплакал.
Несмотря, однако, на эту победу, которая по-настоящему должна была бы сильно возвысить дух в подвижниках Лжедимитрия, дела его грозили принять очень дурной оборот. Лев Сапега писал Мнишку, что в Польше на его предприятие смотрят очень дурно, и советовал возвратиться, и Мнишек под предлогом сейма стал сбираться в Польшу; рыцарство начало требовать у Лжедимитрия денег: «Если не дашь, то едем все в Польшу», – кричало оно. Рота Фредрова сказала ему: «Дай только нам, а другим не давай: другие смотрят на нас и останутся, если мы останемся». Лжедимитрий поверил, дал деньги одной роте; но другие, узнав об этом, еще больше взволновались, и когда Мнишек выехал из обоза, то за ним поехала и большая часть поляков. Лжедимитрий ездил от одной роты к другой, уговаривая рыцарство остаться, но встречал только оскорбления, один поляк сказал ему: «Дай бог, чтоб посадили тебя на кол». Лжедимитрий дал ему за это в зубы, но этим не унял рыцарство, которое стащило с него соболью шубу; русские приверженцы царевича должны были потом выкупать ее. С Лжедимитрием осталось только 1500 поляков, которые вместо Мнишка выбрали гетманом Дворжицкого. Но эта убыль в войске скоро была вознаграждена: пришло 12000 козаков малороссийских, с которыми самозванец засел в Севске.
Так как главный воевода, князь Мстиславский, был ранен, то другие воеводы, князь Дмитрий Шуйский с товарищами, не позаботились известить царя о битве под Новгородом Северским. Борис узнал об ней стороною и тотчас послал к войску чашника Вельяминова-Зернова с речью и милостивым словом. Посланный говорил Мстиславскому: «Государь и сын его жалуют тебя, велели тебе челом ударить, да жалуют тебя, велели о здоровье спросить». Потом, упомянув о сражении и ранах Мстиславского, посланный продолжал от имени царя: «И ты то сделал, боярин наш князь Федор Иванович! Помня бога и крестное целованье, что пролил кровь свою за бога, пречистую богородицу, за великих чудотворцев, за святые божии церкви, за нас и за всех православных христиан, и если даст бог, службу свою довершишь и увидишь образ спасов, пречистыя богородицы и великих чудотворцев и наши царские очи, то мы тебя за твою прямую службу пожалуем великим своим жалованьем, чего у тебя и на уме нет». С тем же посланным Борис отправил Мстиславскому для лечения ран медика и двоих аптекарей. Князю Дмитрию Шуйскому с товарищами царь велел поклониться, но прибавить: «Слух до нас дошел, что у вас, бояр наших и воевод, с крестопреступниками литовскими людьми и с расстригою было дело, а вы к нам не писали, каким обычаем дело делалось, и вы то делаете не гораздо, вам бы о том к нам отписать вскоре». У дворян, детей боярских и всех ратных людей царь и сын его велели спросить о здоровье. Такое благоволение могло быть оказано войску только за самую блистательную победу, следовательно, здесь обнаружилась вся робость Годунова пред опасностью, робость, заставившая его унизиться до ласкательства пред войском. Если и разбитое войско получило знаки царского благоволения, то понятно, что Борис спешил осыпать милостями воеводу, который один исполнил свою обязанность как должно, Басманова, защитника Новгорода Северского: он был вызван в Москву, куда имел торжественный въезд, получил боярство, богатое поместье, множество денег и подарков, не в пример больше, чем первый воевода, сидевший в Новгороде, князь Никита Трубецкой.
На помощь к больному от ран Мстиславскому был послан князь Василий Иванович Шуйский, который при появлении самозванца торжественно, с Лобного места, свидетельствовал пред московским народом, что истинный царевич умер и погребен им, Шуйским. Самозванец вышел из Севска и 21 января 1605 года ударил на царское войско при Добрыничах, но, несмотря на храбрость необыкновенную, потерпел поражение вследствие многочисленности наряда в царском войске. Знаменитый впоследствии Михайла Борисович Шеин, бывший тогда в звании чашника, привез царю в Троицкий монастырь весть о победе и был пожалован за такую радость в окольничие; воеводы получили золотые; войску роздано 80000 рублей; в письме к воеводам Борис употреблял обычную фразу, что готов разделить с верными слугами последнюю рубашку. Но радость Бориса не была продолжительна: скоро пришли вести о шаткости жителей Смоленска, этой неприступной ограды Московского государства; царь послал выговор смоленским воеводам, зачем они поступают милостиво и совестятся пытать людей духовных? «Вы это делаете не гораздо, что такие дела ставите в оплошку, а пишете, что у дьякона некому снять скуфьи и за тем его не пытали; вам бы велеть пытать накрепко и огнем жечь».
Пришли вести, что и самозванец не истреблен окончательно, а усиливается. После поражения при Добрыничах самозванец заперся в Путивле и, видя малочисленность своего войска, хотел было уехать в Польшу, но теперь между русскими было уже много людей, которые тесно соединили свою судьбу с его судьбою и которые не хотели ни бежать в Польшу, ни отдаваться в руки Борису; они удержали Лжедимитрия, грозили, что могут спасти себя, выдав его живым Годунову, утверждали, что, несмотря на поражение, средств у него еще много, что у Бориса много врагов. Враги Бориса, которым нужно было поддержать самозванца, не замедлили предложить последнему свою помощь: 4000 донских козаков явилось в Путивль. Что же делали в это время царские воеводы? Они пошли осаждать Рыльск; но тут поляки распустили слух, что к ним на помощь идет Жолкевский, гетман польный; язык сообщил эту весть царским воеводам, которые испугались, отступили поспешно от Рыльска, стали в Комарницкой волости и начали страшно мстить ее жителям за приверженность к Лжедимитрию: не было пощады ни старикам, ни женщинам, ни детям, что, разумеется, еще более усилило ненависть севрюков к Борису и привязанность к Лжедимитрию. Недеятельность воевод рассердила царя: он послал сказать воеводам, что они ведут дело нерадиво: столько рати побили, а Гришку не поймали. Бояре и все войско оскорбились; в войске, по словам летописца, стало мнение и ужас от царя Бориса, и с той поры многие начали думать, как бы царя Бориса избыть и служить окаянному Гришке. Так при шаткости, при усобице, первая немилость со стороны одного соперника уже производила сильное неудовольствие, заставляла многих думать, как бы избыть немилостивого государя; уже многие начали смотреть на свою службу не как на необходимую обязанность в отношении к царю и царству, но как на милость, которую они оказывали Борису, и при первом неудовольствии начинали думать об отступлении от него: при появлении соперника царю единение царя и царства рушилось и возвращалось безнарядное время многовластия, когда вольно было переходить от одного знамени к другому.
Побуждаемые царем, воеводы пошли осаждать Кромы, где засел приверженец Лжедимитрия Акинфиев да донские козаки с атаманом Корелою. Воеводы, по словам иностранца очевидца Маржерета, при осаде Кром занимались делами, достойными одного смеха, но русский летописец говорит еще о других делах, достойных не одного смеха: когда деревянная стена Кром уже сгорела и нужно было порешить дело, известный нам Михайла Глебович Салтыков велел отвести наряд от крепости, «норовя окоянному Гришке». К шаткости, ослаблению нравственному присоединилось еще бедствие физическое, открылась сильная смертность в стане царском: Борис прислал лекарства ратным людям, а между тем попытался отделаться от самозванца отравою, подослал к нему в Путивль монахов с зельем, но умысел был открыт, и скоро разнеслась весть о смерти самого Бориса: 13 апреля, когда он встал из-за стола, кровь хлынула у него изо рта, ушей и носа, и после двухчасовых страданий он умер, постриженный в монахи под именем Боголепа. Понесся слух, что он погиб от яда, собственною рукою приготовленного.
После Бориса остался сын Федор, который, по отзыву современников, хотя был и молод, но смыслом и разумом превосходил многих стариков седовласых, потому что был научен премудрости и всякому философскому естественнословию. Действительно, как видно, Борис, первый из царей московских расширил для своего сына круг занятий, которым ограничивались при воспитании русских людей: так, известна карта Московского государства, начерченная рукою Федора. Говорят, Борис сильно любил сына; мы видели, что он приобщил его к правлению, имя его постоянно соединялось в грамотах с отцовским; как в царствование Феодора Иоанновича обыкновенно писалось, что просьбы исполняются царем по ходатайству конюшего боярина Годунова, так в царствование Бориса писалось, что просьбы исполняются по ходатайству царевича Федора.
Жители Москвы спокойно присягнули Федору, целовали крест: «Государыне своей царице и великой княгине Марье Григорьевне всея Руси, и ее детям, государю царю Федору Борисовичу и государыне царевне Ксении Борисовне». Форма присяги та же самая, что и Борису; повторено обязательство не хотеть на Московское государство Симеона Бекбулатовича, но прибавлено: «И к вору, который называется князем Димитрием Углицким, не приставать, с ним и его советниками не ссылаться ни на какое лихо, не изменять, не отъезжать, лиха никакого не сделать, государства не подыскивать, не по своей мере ничего не искать, и того вора, что называется царевичем Димитрием Углицким, на Московском государстве видеть не хотеть». Здесь самозванец не назван Отрепьевым не потому, что само правительство переменило мнение о его происхождении, но чтоб отнять у изменников всякую оговорку в нарушении присяги, чтоб они не могли сказать: мы не нарушили клятвы и не присягаем Отрепьеву, потому что царевич не есть Отрепьев, – так по крайней мере объясняли это самозванцу сами изменники: «Форма присяги, – говорили они, – иначе была нам выдана, не так, как мы разумели, имя Гришки в ней не упомянуто, чтобы мы против тебя, природного государя нашего, действовали и тебя в государи себе не избрали». Прибавлена была особая присяга для дьяков: «Мы, будучи у ее государынина и государева дела, всякие дела делать вправду, тайных и всяких государевых дел и вестей никаких никому не сказывать, государыниной и государевой казны всякой и денег не красть, дел не волочить, посулов и поминков ни у кого не брать, никому ни в чем по дружбе не норовить и не покрывать, по недружбе ни на кого ничего не затевать, из книг писцовых, отдельных и из дач выписывать подлинно прямо». В присяге Федору Борисовичу может остановить то обстоятельство, что имя царицы Марьи Григорьевны поставлено впереди: из этого вовсе не следует, чтобы Федор вступил на престол под опекою матери; в противном случае надобно бы предположить, что и царевна Ксения была соправительницею брату. И присяга при вступлении на престол отца Федорова также дана была целой семье: царю Борису, жене его, царевичу Федору, царевне Ксении и тем детям, которых им вперед бог даст. Любопытно, что в грамотах владыкам о молебствии за нового царя вступление на престол Федора рассказывается точно так же, как рассказывалось о вступлении на престол отца его: «По преставлении великого государя нашего, святейший Иов и весь освященный собор и весь царский синклит, гости и торговые люди и всенародное множество Российского государства великую государыню царицу Марью Григорьевну молили со слезами и милости просили, чтобы государыня пожаловала, положила на милость, не оставила нас, сирых, до конца погибнуть, была на царстве по-прежнему, а благородного сына своего благословила быть царем и самодержцем; также и государю царевичу били челом, чтобы пожаловал, по благословению и приказу отца своего, был на Российском государстве царем и самодержцем. И великая государыня слез и молений не презрела, сына своего благословила, да и государь царевич, по благословению и по приказу отца своего, по повелению матери своей нас пожаловал, на Московском государстве сел». Вероятно, хотели показать, что, кроме благословения отцовского, Федор принял престол вследствие единодушного желания и слезного моления народного. В Москве все присягнули без сопротивления, но состояние умов в жителях областей было подозрительно, и потому в грамотах, разосланных к воеводам с приказанием приводить жителей к присяге, было прибавлено: «Берегли бы накрепко, чтоб у вас всякие люди нам крест целовали и не было бы ни одного человека, который бы нам креста не целовал». Доносили, что в отдаленных северных областях разносятся слухи о грамотах Лжедимитрия, в которых он обещается быть в Москве, «как на дереве станет лист разметываться». Недеятельность бояр Мстиславского и Шуйского, воевод огромной рати, неуменье или нежелание их истребить самозванца, вождя дружины малочисленной, сбродной, заставили новое правительство отозвать обоих князей в Москву и на их место послать уже показавшего свою верность и мужество Басманова; но Басманова нельзя было назначить главным воеводою, ибо вследствие местничества надобно было бы сменить других воевод, которым с Басмановым быть не приводилось, и потому первым воеводою послали князя Катырева-Ростовского, а Басманова назначили вторым воеводою большого полка. Вместе с боярами, князем Ростовским и Басмановым, отправлен был новгородский митрополит Исидор для приведения войска к присяге царю Федору. Ратные люди дали присягу, но недолго соблюдали ее. Басманов видел, что с войском, в котором господствовала шаткость умов и нравственная слабость, ничего сделать нельзя, что дело Годуновых проиграно окончательно смертию Бориса, в которой многие видели указание свыше на решение борьбы, притом же за Федора при всех личных достоинствах его, известных, впрочем, не всем, не было старины, как за отца его, а это в то время очень много значило; Басманов видел, что воеводы сколько-нибудь деятельные, способные сообщать деятельность, одушевление войску, не хотят Годуновых, видел, что противиться общему расположению умов – значит идти на явную и бесполезную, в его глазах, гибель, и, не желая пасть жертвою присяги, решился покончить дело. Он соединился с князьями Голицыными – Василием и Иваном Васильевичами, с Михайлою Глебовичем Салтыковым и 7 мая объявил войску, что истинный царь есть Димитрий. Полки без сопротивления провозгласили последнего государем; только немногие не захотели нарушить присягу Федору и с двумя воеводами, князьями Ростовским и Телятевским, побежали в Москву.
Князь Иван Васильевич Голицын был послан в Путивль объявить самозванцу о переходе войска на его сторону. Говорят, что некоторые из приехавших с Голицыным узнали в новом царе монаха Отрепьева, но уже было поздно объявлять о подобных открытиях. Лжедимитрий приказал войску идти под Орел и там его дожидаться, а сам двинулся туда из Путивля 19 мая. К нему на встречу поехали сперва Салтыков и Басманов, а потом князь Василий Голицын и Шереметев, который прежде других сказал, что трудно воевать с прирожденным государем. Прибывши в Орел, Лжедимитрий отпустил войско к Москве с князем Василием Голицыным, а сам пошел за ним с своею польскою и русскою дружиною. Поляки говорят, что он не хотел идти вместе с русским войском из недоверчивости и всегда распоряжался так, чтобы между обоими войсками было не менее мили или полмили расстояния.
После измены войска гонцы с грамотами от Лжедимитрпя беспрестанно являлись в Москве, но их хватали и замучивали до смерти. 1 июня приехали с грамотами Наум Плещеев и Гаврила Пушкин и отправились сперва в Красное село, где жили богатые купцы и ремесленники, а мы знаем, что при царе Феодоре Иоанновиче московские купцы были не за Годунова. Плещеев и Пушкин прочли красносельцам Лжедимитриеву грамоту, написанную на имя бояр Мстиславского, Василия и Димитрия Шуйских и других, окольничих и граждан московских. Лжедимитрий напоминал в ней о присяге, данной отцу его, Иоанну, о притеснениях, претерпенных им в молодости от Годунова, о своем чудесном спасении в общих, неопределенных выражениях, извинял бояр, войско и народ в том, что они присягнули Годунову, «не ведая злокозненного нрава его и боясь того, что он при брате нашем царе Феодоре владел всем Московским государством, жаловал и казнил, кого хотел, а про нас, прирожденного государя своего, не знали, думали, что мы от изменников наших убиты». Напоминал о притеснениях, какие были при Борисе «боярам нашим и воеводам, и родству нашему укор и поношение, и бесчестие, и всем вам, чего и от прирожденного государя терпеть было невозможно». В заключение самозванец обещал награды всем в случае признания, гнев божий и свой царский в случае сопротивления. Красносельцы с радостию приняли посланных и собрались шумною толпою провожать их в город. Правительство выслало было против них стрельцов, но те, испугавшись, возвратились с дороги, и послы Лжедимитрия с красносельцами достигли беспрепятственно Лобного места, прочли народу грамоту Лжедимитриеву. Народ взволновался; бояре объявили патриарху о мятеже; тот заклинал их выйти к народу и образумить его; бояре, по-видимому, послушались, вышли на Лобное место и ничего не сделали. Говорят, что народ просил князя Василия Ивановича Шуйского объявить правду, точно ли он похоронил Димитрия царевича в Угличе? Шуйский отвечал, что царевич спасся от убийц, а вместо его убит и похоронен попов сын. Ворота в Кремль не были заперты: толпы народа ворвались туда, схватили царя Федора с матерью и с сестрою во дворце и вывели их в прежний боярский дом Борисов; родственников их взяли под стражу, имение их разграбили, дома разломали. В это Смутное время является опять на сцену Богдан Бельский, возвращенный из ссылки по смерти Бориса; врага его уже не было в живых, семейству этого врага уже мстили другие, но у Бельского оставались еще враги – немцы Борисовы; он шепнул народу, что лекаря иноземные были советниками Бориса, получили от него несметные богатства и наполнили погреба свои всякими винами; толпы черни бросились немедленно к немцам и не только осушили все бочки в погребах, но и разграбили все имение.
3 июня отправлены были из Москвы к самозванцу в Тулу с повинною боярин князь Иван Михайлович Воротынский и князь Андрей Телятевский, тот самый, который убежал в Москву, увидя измену Басманова и войска. В то же время с другой стороны приехали к Лжедимитрию послы от донских козаков, первых и самых верных его помощников. Лжедимитрий позвал донцов к руке прежде бояр московских, которых встретил грозною речью за долгое сопротивление законному царю; козаки, хвалясь своею верностию, также позорили бояр, а князя Телятевского чуть не убили до смерти за прежнюю верность Годунову. Еще прежде приезда Воротынского и Телятевского, как скоро узнано было о присяге Лжедимитрию, отправились в Москву князья Василий Голицын и Василий Мосальский, да дьяк Сутупов покончить с Годуновыми. Посланные начали с патриарха Иова, самого ревностного приверженца последних: его с бесчестием вывели из собора во время самой службы и как простого монаха сослали в Старицкий монастырь; сидевших под стражею родных бывшего царя Годуновых и однородцев их, Сабуровых и Вельяминовых, также разослали в заточение; один только Семен Годунов был задушен в Переяславле: он больше других навлек на себя ненависть, потому что ревностнее других заботился о выгодах своего рода. Покончив с патриархом и Годуновыми, князья Голицын и Мосальский с Молчановым, Шелефединовым и тремя стрельцами пошли в старый дом Борисов: царицу Марью удавили скоро, но молодой Федор боролся отчаянно; наконец одному из убийц удалось умертвить его самым отвратительным образом; народу объявили, что царица Марья и сын ее со страху отравились. Царевна Ксения осталась в живых. Тело царя Бориса выкопали в Архангельском соборе, положили в простой гроб и вместе с женою и сыном погребли в бедноым Варсонофьевском монастыре на Сретенке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ЦАРСТВОВАНИЕ ЛЖЕДИМИТРИЯ
Узнав об успехе своего дела в Москве, Лжедимитрий тотчас же разослал грамоты по городам с известием о том, что Москва признала его истинным Димитрием, и с требованием последовать ее примеру. Новый царь писал, что бог поручил ему Московское государство, и патриарх Иов, духовенство и всяких чинов люди, «узнав прирожденного государя своего, в своих винах добили челом. И вы бы о нашей матери и о нашем многолетнем здоровье по всем церквам велели бога молить, и нам служили и прямили во всем, и того берегли накрепко, чтобы в людях шатости, грабежа и убийства не было, и о всяких делах писали бы к нам». Вслед за первою грамотою отправлена была и другая, с предписанием не выпускать денег из казны, беречь ее накрепко и так же не позволять никакого замедления в сборах. Потом был разослан приказ приводить жителей к присяге. В присяжной записи соблюдена была та же форма, какую мы видели в Годуновской: присяга бралась на имя царицы Марфы Федоровны и сына ее Димитрия, но было и важное различие – в записи Димитриевой не было того исчисления всех возможных посягновений на особу царскую, какое видели мы в записях Годуновых; о Годуновых сказано: «С изменниками их, с Федькою Борисовым, сыном Годуновым, с его матерью, с их родством, с их советниками, не ссылаться ни письмом, ни каким другим образом».
Лжедимитрий узнал в Серпухове о гибели Годуновых; на дороге из этого города к Москве остановился на несколько дней в селе Коломенском и 20 июня въехал торжественно в столицу, при звоне колоколов у всех церквей, при бесчисленном множестве народа на улицах, на крышах домов, на колокольнях; народ падал на колена пред новым царем и кричал: «Дай господи, тебе, господарь, здоровья! Ты наше солнышко праведное!» Димитрий отвечал на эти крики: «Дай бог и вам здоровья! Встаньте и молитесь за меня богу!» День был ясный и тихий, но, когда новый царь, переехавши живой мост, через Москворецкие ворота вступил на площадь, поднялась сильная буря; народ смутился, начал креститься, приговаривая: «Помилуй нас бог! Помилуй нас бог!» Духовенство встретило царя на Лобном месте с крестами; отъехавши несколько шагов от Лобного места, Димитрий остановил свою лошадь подле церкви Василия Блаженного, снял шапку, взглянул на Кремль, на бесчисленные толпы народа и с горючими слезами начал благодарить бога, что сподобил его увидеть родную Москву. Народ, видя слезы царя, принялся также рыдать.
В Кремле, по старому обычаю, царь пошел по соборам, слушал молебны, но заметили и новое, которое не понравилось: во время молебнов латыне-литва сидели на лошадях, трубили в трубы и били в бубны. Была и другая новость: благовещенский протопоп Терентий говорил витиеватую речь, в которой умолял царя о помиловании народа, по неведению преступившего клятву: «Когда слышим похвалу нашему преславному царю, – говорил оратор, – то разгораемся любовию к произносящему эти похвалы; мы были воспитаны во тьме и привлекли к себе свет. Уподобляяся богу, подвигнись принимать, благочестивый царь, наши мольбы и не слушай людей, влагающих в уши твои слухи неподобные, подвигающих тебя на гнев, ибо если кто и явится тебе врагом, то бог будет тебе другом. Бог, который освятил тебя в утробе матерней, сохранил невидимою силою от всех врагов и устроил на престоле царском, бог укрепил тебя и утвердил, и поставил ноги твои на камне своего основания: кто может тебя поколебать? Воздвигни милостивые очи свои на нас, пощади нас, отврати от нас праведный гнев свой». Замечательно, что в этой речи оратор не один раз упоминает о людях, которые хотят поссорить царя с его народом: вероятно, он разумел под этими людьми поляков. Когда новый царь был уже во дворце, из Кремля на Красную площадь выехал Богдан Бельский, окруженный боярами и дьяками, он вошел на Лобное место и громко свидетельствовал пред всем народом, что новый царь есть истинный Димитрий, и в доказательство правды слов своих поцеловал крест.
Но другое втихомолку свидетельствовал человек, который при жизни царя Бориса торжественно объявлял московскому народу, что царевич убит и тот, кто называется его именем, есть вор Гришка Отрепьев. Князь Василий Шуйский не повторил торжественно этого свидетельства пред народом по смерти Годунова, не повторил, когда оно было всего нужнее, когда Пушкин и Плещеев читали на Лобном месте грамоту Лжедимитриеву и толпы стремились в Кремль низводить с престола Федора Годунова; говорят даже, что он в это время объявил совершенно противное. Но когда с Годуновыми было покончено и когда самозванец с горстию поляков был в Москве, Шуйский начал повторять прежнее свидетельство свое: он объявил торговому человеку Федору Коневу и какому-то Косте лекарю, что новый царь – самозванец, и поручил им разглашать об этом тайно в народе. Но Конев и Костя не умели сделать этого тайно: Басманов узнал о слухах, узнал, от кого они идут, и донес царю. По польским известиям, Шуйский хотел поджечь посольский двор, занимаемый поляками. 23 июня Шуйский был схвачен, и Лжедимитрий отдал дело на суд собору, на котором, кроме духовенства и членов Думы, были и простые люди, ибо летописец говорит, что из простых людей никто не был за Шуйского, все на него кричали. По некоторым иностранным известиям, самозванец сам оспаривал Шуйского и уличал его в клевете, причем говорил с таким искусством и умом, что весь собор был приведен в изумление и решил, что Шуйский достоин смерти. 25 число назначено было для исполнения приговора. Шуйский был уже выведен к плахе, уже прочитана была ему сказка, или объявление вины, уже простился он с народом, объявив, что умирает за правду, за веру и народ христианский, как прискакал гонец с объявлением помилования. Источники разногласят в названии лиц, которые убедили Лжедимитрия помиловать Шуйского: одни называют бояр, другие – поляков и именно секретаря царского, Бучинского, некоторые – Афанасья Власьева; известия, что убедила к тому царица Марфа, мы принять не можем, ибо ее не было еще тогда в Москве. Как бы то ни было, Шуйского вместе с двумя братьями сослали в Галицкие пригороды, имение отобрали в казну, но, прежде нежели они достигли места ссылки, их возвратили в Москву, отдали имение и боярство.
Известить народ о восшествии на престол нового царя должен был патриарх. Первым из русских архиереев, признавшим торжественно Лжедимитрия, был рязанский архиепископ Игнатий, родом грек, прежде бывший архиепископом в Кипре и пришедший в Россию в царствование Феодора Иоанновича; когда Лжедимитрий был в Туле, Игнатий, к епархии которого принадлежала Тула, встретил его здесь как царя. Этого-то Игнатия 24 июня возвели в патриархи. Новый патриарх разослал по всем областям грамоты с известием о восшествии Димитрия на престол и возведении его, Игнатия, в патриаршеское достоинство по царскому изволению, причем предписывал молиться за царя и за царицу-мать и, между прочим, чтобы возвысил господь бог их царскую десницу над латинством и бусурманством.
Но признание Игнатия не могло окончательно утвердить нового царя на престоле: это могло сделать только признание матери, царицы Марфы. Великий мечник (новое достоинство придворное, учрежденное Лжедимитрием по образцу польскому), знаменитый впоследствии князь Михаила Васильевич Скопин-Шуйсккй, был послан за Марфою и привез ее в Москву 18 июля; царь встретил ее в селе Тайнинском и имел с ней свидание наедине в шатре, раскинутом близ большой дороги; говорят, Марфа очень искусно представляла нежную мать, народ плакал, видя, как почтительный сын шел пешком подле кареты материнской; Марфу поместили в Вознесенском монастыре, куда царь ездил к ней каждый день. Вскоре по приезде матери, 30 июля, Лжедимитрий венчался на царство по обыкновенному обряду. Объявлены были милости: мнимый дядя царя, Михаила Федорович Нагой, получил звание конюшего боярина, Филарет Никитич Романов возведен в сан ростовского митрополита, брату его, Ивану Никитичу, дано боярство. Бывший царь и великий князь тверской, Симеон Бекбулатович, был также вызван из ссылки и явился при дворе с прежнею честию: мнимый сын Грозного не боялся его совместничества. Между пожалованиями видим и небывалые: двое думных дьяков – Василий Щелкалов и Афанасий Власьев – были произведены в окольничие. Замечательно, что Лжедимитрий, еще будучи в Польше, говорил о покровительстве, оказанном ему Щелкаловыми, и замечательно, что Борис удалил Василия Щелкалова от дел. Из родственников и приверженцев бывшего царя подверглись ссылке 74 семейства.
Не проходило дня, в который бы царь не присутствовал в Думе. Иногда, слушая долговременные бесплодные споры думных людей о делах, он смеялся и говорил: «Столько часов вы рассуждаете и все без толку! Так я вам скажу: дело вот в чем!» – и в минуту, ко всеобщему удивлению, решал такие дела, над которыми бояре долго думали. Он любил и умел поговорить; как все тогдашние грамотеи, любил приводить примеры из истории разных народов, рассказывал и случаи собственной жизни. Нередко, впрочем, всегда ласково, упрекал думных людей в невежестве, говоря, что они ничего не видали, ничему не учились, обещал позволить им ездить в чужие земли, где могли бы они хотя несколько образоваться; велел объявить народу, что два раза в неделю, по средам и субботам, будет сам принимать челобитные, предписал приказам решать дела без посулов. Когда поляки советовали ему принять строгие меры против подозрительных людей, то он отвечал им, что дал обет богу не проливать христианской крови, что есть два средства удерживать подданных в повиновении: одно – быть мучителем, другое – расточать награды, не жалея ничего, и что он избрал последнее. Он велел заплатить всем те деньги, которые были взяты взаймы еще Грозным и не отданы. Жалованье служилым людям удвоено; духовенству подтверждены старые льготные грамоты и даны новые; послано соболей на 300 рублей во Львов для сооружения там православной церкви, причем в царской грамоте к тамошнему духовенству говорится: «Видя вас несомненными и непоколебимыми в нашей истинной правой христианской вере греческого закона, послали мы к вам от нашей царской казны». В духовники себе Лжедимитрий выбрал архимандрита владимирского Рождественского монастыря. Печатание священных книг продолжалось в Москве: Иван Андроников Невежин напечатал Апостол, в послесловии к которому читаем: «Повелением благочестия поборника и божественных велений изрядна ревнителя, благоверного и христолюбивого, исконного государя всея великия России, крестоносного царя и великого князя Димитрия Ивановича».
Относительно крестьян и холопей в правление Лжедимитрия сделаны два распоряжения: 1) приговорили бояре: «Если дети боярские, приказные люди, гости и торговые всякие люди станут брать на людей кабалы, а в кабалах напишут, что занял у него да у сына его деньги и кабалу им на себя дает, то этих кабал отцу с сыном писать и в книги записывать не велеть, а велеть писать кабалы порознь, отцу особая кабала и сыну особая, сыну же с отцом, брату с братом, дяде с племянником кабал писать и в книги записывать не велеть. Если же отец с сыном или брат с братом станут по служилым кабалам на ком-нибудь холопства искать, то этим истцам отказывать, а тех людей, на кого они кабалу положат, освободить на волю». Этот приговор состоялся, вероятно, для избежания следующего случая: вольный человек брал деньги и давал на себя служилую кабалу; взявший кабалу, чтоб упрочить в случае своей смерти холопа и наследникам своим, сыну, брату или племяннику, писал, что холоп взял деньги у обоих, и таким образом делал его холопом для обоих, что могло случиться без ведома неграмотного холопа; особые же кабалы никак не могли быть даны без его ведома. Закон имел, вероятно, целию ограничить распространение холопства, чтобы сын или вообще наследник не мог наследовать холопей умершего отца или родственника.
Другой боярский приговор касается беглых крестьян: «Если землевладелец будет бить челом на крестьян, сбежавших с его земли за год до бывшего голода, то беглецов сыскивать и отдавать старым помещикам. Если крестьяне бежали к другим помещикам и вотчинникам в голодные годы, но с имением, которым прокормиться им было можно, то их также сыскивать и отдавать старым помещикам и вотчинникам. Если крестьяне бежали далеко, из подмосковных городов на украйны или обратно, и пошли от старых помещиков с имением, но растеряли его дорогою и пришли к другим помещикам в бедности, про таких велено было спросить окольных людей старого поместья, и если они скажут, что крестьянин был прежде не беден и сбежал с имением, достаточным для прокормления, то беглеца отдать прежнему помещику; если же окольные люди скажут, что крестьянин бежал в голодные годы от бедности, было нечем ему прокормиться, такому крестьянину жить за тем, кто кормил его в голодные года, а истцу отказать: не умел он крестьянина своего кормить в те голодные года и теперь его не ищи. Если крестьяне в голодные года пришли в холопи к своим или чужим помещикам и вотчинникам и дали на себя служилые кабалы, а потом старые помещики или вотчинники станут их опять вытягивать к себе в крестьяне, в таком случае сыскивать накрепко: если шел от бедности, именья у него не было ничего, то истцам отказывать: в голодные лета помещик или вотчинник прокормить его не умел, а сам он прокормиться не мог и от бедности, не хотя голодною смертию умереть, бил челом в холопи, а тот, кто его принял, в голодные года кормил и себя истощал, проча его себе, и теперь такого крестьянина из холопства в крестьяне не отдавать, и быть ему у того, кто его в голодные лета прокормил, потому что не от самой большой нужды он в холопи не пошел бы. Если кабальный человек станет оттягиваться, будет говорить, что помещик взял его во двор с пашни насильно, а ему прокормиться было нечем, в таком случае сыскивать по крепостям: если крепости будут записаны в книге в Москве или других городах, то холоп укрепляется за господином, потому что если бы кабала была взята насильно, то крестьянин должен бить челом у записки; если же кабалы в книги не записаны, то им и верить нечего. Если же крестьяне бежали за год до голода или год спустя после него, то их сыскивать прежним помещикам и вотчинникам, в случае же спора давать суд; равно если крестьяне пошли в холопи до голода, то обращаются снова в крестьянство»; приговор оканчивается повторением старого постановления, что на беглых крестьян далее пяти лет суда не давать. Этот приговор особенно замечателен тем, что в нем ясно высказано различие, существовавшее в то время между состоянием крестьянина и состоянием холопа. Милости нового царя достигли и отдаленных остяков: притесненные верхотурскими сборщиками ясака, остяки просили царя, чтобы велел собирать с них ясак по-прежнему из Перми Великой; Лжедимитрий сделал более: он освободил их совершенно от сборщиков, приказал им самим отвозить ясак в Верхотурье.
После царского венчания своего Лжедимитрий отпустил иностранное войско, состоявшее преимущественно из поляков, выдав ему должное за поход жалованье, но этот сброд, привыкший жить на чужой счет, хотел подолее повеселиться на счет царя московского; взявши деньги, поляки остались в Москве, начали роскошничать, держать по 10 слуг, пошили им дорогое платье, стали буйствовать по улицам, бить встречных. Шляхтич Липский был захвачен в буйстве и приговорен к кнуту; когда перед наказанием, по обычаю, стали водить его по улицам, то поляки отбили его, переранивши сторожей. Царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для наказания, иначе он велит пушками разгромить их двор и истребить их всех. Поляки отвечали, что помрут, а не выдадут товарища, но, прежде чем помрут, наделают много зла Москве. Тогда царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для успокоения народа, а ему не будет ничего дурного, и поляки согласились. Пропировавши и проигравши все деньги, поляки снова обратились к царю с просьбами, когда же тот отказал им, то они отправились в Польшу с громкими жалобами на неблагодарность Лжедимитрия. Осталось при царе несколько поляков, его старых приятелей, несколько способных людей, необходимых ему для сношений с Польшею, как, например, братья Бучинскпе; остались в прежнем значении телохранителей царских иностранцы, набранные Борисом, преимущественно из ливонцев. Лжедимитрий ласкал их не менее Бориса, испытав их храбрость и искусство воинское в битвах, которые они выдержали против него под знаменем Годунова.
И на Бориса дошли до нас сильные жалобы за то, что он очень любил иностранцев, отчего распространилось пристрастие к иностранным обычаям. Легко понять, что гораздо более поводов к подобным жалобам должен был подать Лжедимитрий, человек молодой, с природою необыкновенно живою, страстною, деятельною, человек, сам побывавший на чужбине. Он ввел за обедом у себя музыку, пение, не молился перед обедом, не умывал рук в конце стола, ел телятину, что было не в обычае у русских людей того времени, не ходил в баню, не спал после обеда, а употреблял это время для осмотра своей казны, на посещение мастерских, причем уходил из дворца сам-друг, без всякой пышности; при обычной потехе тогдашней, бою со зверями, он не мог по своей природе оставаться праздным зрителем, сам вмешивался в дело, бил медведей; сам испытывал новые пушки, стрелял из них чрезвычайно метко; сам учил ратных людей, в примерных приступах к земляным крепостям лез в толпе на валы, несмотря на то что его иногда палками сшибали с ног, давили. Все это могло казаться странным; отступление от старых обычаев могло оскорблять некоторых; трудно сказать, что оно могло оскорблять всех, потому что пристрастие к иноземным обычаям начало распространяться еще при Годунове. Могли оскорбляться некоторые приближенные люди, большинство не было свидетелем уклонения самозванца от старых обычаев; молодечество его, видное для всех, конечно, не могло оскорблять большинства.
Сильнее всего могли оскорбляться пристрастием самозванца к чужой вере. Он принял католицизм, но из всего видно, что это принятие было следствием расчета: в Польше оно было необходимо ему для получения помощи от короля, то есть от иезуитов. Теперь, когда он уже сидел на престоле московском, ему нужно было сохранить дружеские отношения к папе, королю Сигизмунду и ко всем католическим державам. В это время, несмотря на появление других могущественных интересов в Европе, еще не утратила своей силы и привлекательности мысль о необходимости всеобщего христианского ополчения против страшных турок; неудивительно, что поход против турок стал любимою мечтою пылкого, храброго Лжедимитрия, но он знал, что для осуществления этой мечты нужно было находиться в тесном союзе, в единении с католическими державами, с папою. Приязнь папы, иезуитов и руководимого ими короля Сигизмунда нужны были Лжедимитрию еще по другой причине: он был влюблен в Марину Мнишек, которую хотел как можно скорее видеть в Москве; король, духовенство католическое могли препятствовать ее приезду, и сами Мнишки были ревностные католики. Нет сомнения, что для выхода из затруднительного положения относительно Римского двора и для своих политических замыслов Лжедимитрий желал соединения церквей, которое должно было решиться на соборе, желал внушить русским людям, что дело это не так трудно, как они думали, что нет большой разницы между обоими исповеданиями, так, например, у него вырывались слова, что можно быть осьмому и девятому собору, что в латинах нет порока, что вера латинская и греческая – одно; говорят, что на вопрос одного из русских вельмож, правда ли, что он хочет построить для поляков в Москве церковь, Димитрий отвечал: «Почему мне этого не сделать? Они христиане и оказывают мне верные услуги; вы позволили же иметь свою церковь и школу еретикам». Но мысль о решительных, насильственных мерах в пользу католицизма была ему совершенно чужда, как видно изо всех известных нам его поступков и сношений с Римским двором. Слова самозванца о безразличии исповеданий, о возможности нового собора должны были оскорблять русских людей, заставлять их смотреть на него как на еретика, прелестника; но многие ли люди слышали подобные слова? Один из современников, смотревший на Лжедимитрия как на еретика, приписывавший ему много дурных дел, должен был, однако, признаться, что большинство было за него, что он пользовался сильною народною привязанностию. Это особенно обнаружилось, когда явились новые обличители: дворянин Петр Тургенев и мещанин Федор Калачник, последний, когда вели его на казнь, вопил всему народу: «Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь посланному от сатаны, тогда опомнитесь, когда все погибнете». Но народ ругался над ним, кричал: «Поделом тебе смерть». Говорят, что в Галиче Отрепьевы, мать и дядя Лжедимитрия, объявляли гласно о настоящем происхождении царя: дядю сослали в Сибирь, мать не тронули.
Между тем как все это происходило в Москве, деятельно велись сношения внешние, преимущественно с Польшею и Римом. Когда Лжедимитрий еще боролся с Годуновым, в Польше сейм высказался против него. В инструкциях послам воеводства Бельзского, написанных Замойским, говорилось: «О подлинности Димитрия господарчика нет достоверности; да если бы даже и была, то удивительно нам, как решились помогать ему частным образом, мимо сейма: прежде не бывало ничего подобного, дурной это пример в республике; знаем, что король с господарем московским заключил перемирие и подтвердил его клятвою, но если присяга всякого человека священна, то тем более должна быть священна присяга королевская, потому что король присягнул не только за себя, но и за нас». На сейме пан Остророг, каштелян познаньский, объявил, что, по его мнению, в таких делах, как Димитриево, нельзя принимать скорых решений: боюсь, говорил он, чтоб этот Димитрий не принес нам чего-нибудь дурного. Замойский говорил: «По моему мнению, дело это должно было отложить до сейма; не думаю (разве бог сделает особенное чудо), чтоб оно пошло хорошо: боюсь, чтоб слава наша, которую мы приобрели в чужих краях военными подвигами, не затмилась, если войска наши, столь страшные Москве при короле Стефане, будут поражены Борисом, таким негодным человеком, ибо в чужих краях не знают, пошло ли в Москву только козачество или войско польское. Что касается до самого Димитрия, то никак не могу себя убедить, чтоб его рассказ был справедлив. Это похоже на Плавтову или Теренциеву комедию: приказать кого-нибудь убить, и особенно такого важного человека, и потом не посмотреть, того ли убили, кого было надобно! Величайшая была бы глупость, если бы велено было убить козла или барана, подставили другого, а тот, кто бил, не видал. Притом и, кроме этого Димитрия, есть в княжестве Московском настоящие наследники престола, именно князья Шуйские; легко увидать их права из летописей русских. По-моему, надобно послать к московскому князю с объявлением, что дело сделалось без согласия короля и республики». В артикулах, поданных на сейме, прямо было сказано: «Будем стараться всеми силами, чтоб смута, начатая московским господарчиком, была утушена, чтоб от московского государя ни Корона, ни Литва никакого вреда не потерпели. С теми, которые бы осмелились нарушить мир с чужими государствами, должно поступать как с изменниками». Король не одобрил этих артикулов.
Успех Лжедимитрия на время заставил недовольных молчать; Мнишек торжествовал; он прислал к боярам и всему московскому рыцарству письмо, в котором называл себя началом и причиной возвращения Димитриева на престол предков и обещался, как скоро приедет в Москву, способствовать увеличению прав боярских и дворянских. Бояре Мстиславский и Воротынский с товарищами отвечали ему: «В грамоте своей писал ты и речью приказывал к нам с посланцем своим, что ты великому государю нашему в дохождении прирожденных панств его служил и промышлял с великим раденьем и вперед служить и во всем добра хотеть хочешь: и мы тебя за это хвалим и благодарим». Царь немедленно отправил Афанасия Власьева в Краков уговаривать Сигизмунда к войне с турками и испросить согласие его на отъезд Марины в Москву; секретаря своего Яна Бучинского отправил для переговоров с Мнишком; из наказов, данных Бучинскому, можно ясно видеть желание царя, чтоб поведение жены иноверки не произвело неприятного впечатления на народ: так, он домогался у Мнишка, чтоб тот выпросил у легата позволение Марине причаститься у обедни из рук патриарха, потому что без этого она не будет коронована, чтоб ей позволено было ходить в греческую церковь, хотя втайне может оставаться католичкою, чтоб в субботу ела мясо, а в середу постилась по обычаю русскому, чтоб голову убирала также по-русски. Говорят, будто Сигизмунд сказал Власьеву, что государь его может вступить в брак, более сообразный с его величием, и что он, король, не преминет помочь ему в этом деле, но Власьев отвечал, что царь никак не изменит своему обещанию; прибавляют, что Сигизмунд имел в виду женить Лжедимитрия на сестре своей или на княжне трансильванской. Сигизмунд скоро должен был оставить намерение породниться с царем и без настояний Власьева: к нему приехал какой-то швед из Москвы с тайными речами от царицы Марфы, в которых она извещала короля, что царь московский не ее сын. Сигизмунд немедленно объявил об этом известии Мнишку, который хотя, по-видимому, не обратил на него внимания, однако из медленности, с какою он сбирался в путь и ехал в Москву, можно заключить, что он чего-то опасался, ждал подтверждения своих опасений.
10 ноября в Кракове совершено было обручение, с большою пышностию, в присутствии короля. Власьев, представлявший жениха, не мог понять своего положения и потому смешил своими выходками. На вопрос кардинала, совершавшего обряд обручения, не давал ли царь обещания другой невесте, Власьев отвечал: «А мне как знать? О том мне ничего не наказано, – и потом, когда настоятельно потребовали решительного ответа, сказал, – если бы обещал другой невесте, то не послал бы меня сюда». Из уважения к особе будущей царицы он никак не хотел взять Марину просто за руку, но непременно прежде хотел обернуть свою руку в чистый платок и всячески старался, чтоб платье его никак не прикасалось к платью сидевшей подле него Марины. Когда за столом король уговаривал его есть, то он отвечал, что холопу неприлично есть при таких высоких особах, что с него довольно чести смотреть, как они кушают. Ясно после этого, с каким негодованием должен был смотреть Власьев, когда Марина стала на колена пред королем, чтоб благодарить его за все милости: посол громко жаловался на такое унижение будущей царицы московской. Исполняя желание царя, Власьев требовал, чтоб Мнишек с дочерью ехал немедленно в Москву, но воевода медлил, отказываясь недостатком в деньгах для уплаты долгов, хотя из Москвы пересланы были ему большие суммы, и Лжедимитрий просил его поспешить приездом, несмотря ни на какие расходы. Мы видели уже, что не один недостаток в деньгах мог быть причиною его медленности; так, в письме своем к Лжедимитрию он говорит, что в Польше много царских доброхотов, но также много и злодеев, которые распускают разные нелепые слухи; потом намекает на одну из важнейших причин своего замедления – связь Лжедимитрия с дочерью Годунова Ксениею и просит удалить ее. Самозванец поспешил исполнить требование: Ксения была пострижена под именем Ольги и сослана в один из белозерских монастырей. Но Мнишек все медлил; Лжедимитрий сердился, особенно досадовал он на невесту, которая не отвечала ему на его письма, сердясь за Ксению. Власьев, который после обручения уехал в Слоним и там дожидался Мнишка, писал к нему: «Сердцем и душою скорблю и плачу о том, что все делается не так, как договорились со мною и как по этому договору к цесарскому величеству писано; великому государю нашему в том великая кручина, и думаю, что на меня за это опалу свою положить и казнить велит. А по цесарского величества указу на рубеже для великой государыни нашей цесаревны и для вас присланы ближние бояре и дворяне и многий двор цесарский и, живя со многими людьми и лошадьми на границе, проедаются». Сам царь писал к нареченному тестю с упреком, что не только сам не дает о себе никакого известия, но даже задерживает гонцов московских; наконец Власьев, ждавши понапрасну целый месяц Мнишков в Слониме, решился сам ехать к ним в Самбор; его увещание подействовало, и Марина выбралась в дорогу, с огромною свитою родных и знакомых.
Сигизмунд надеялся, что зять сендомирского воеводы отдаст все силы Московского царства в распоряжение польскому правительству, которому тогда легко будет управляться с турками, крымцами и шведами, легко будет завести торговлю с Персией и Индиею. Лжедимитрий действительно хотел тесного союза с Польшею, но не хотел быть только орудием в руках польского правительства, хотел, чтоб союз этот был столько же выгоден и для него, сколько для Польши, и главное, он хотел, чтоб народ московский не смотрел на него как на слугу Сигизмундова, обязанного заплатить королю за помощь на счет чести и владений Московского государства. Говорят даже, что Лжедимитрий имел в виду отнять у Польши Западную Россию и присоединить ее к Восточной. По утверждении своем в Москве Лжедимитрий спешил показать свои дружественные отношения к Польше, спешил сделать то, что можно было для нее сделать. 17 июля смоленский воевода писал оршинскому старосте, что государь литовских торговых людей пожаловал, позволил им приезжать в Смоленск со всякими товарами и торговать с государевыми людьми во всем повольною торговлею, а кто из них захочет в Москву, может ехать беспрепятственно. Но этим все и ограничилось. Сигизмунд замечал холодность со стороны Лжедимитрия и считал себя вправе обнаружить досаду.
В августе приехал в Москву посланник Сигизмундов Александр Гонсевский поздравить Лжедимитрия с восшествием на престол; как бы желая показать Лжедимитрию, что он еще не крепок на престоле и потому рано обнаруживает свою холодность к Польше, Сигизмунд велел объявить ему о слухе, будто Борис Годунов жив и скрывается в Англии; король велел прибавить при этом, что он, как верный друг московского государя, велел пограничным воеводам быть наготове и при первом движении неприятелей Димитрия спешить на помощь к последнему. Далее Сигизмунд требовал, чтобы царь не держал Густава шведского как сына королевского, но посадил бы в заключение, потому что Густав может быть соперником его, Сигизмунда, в притязаниях своих на шведский престол; требовал также, чтоб царь отослал к нему шведских послов, которые приедут в Москву от Карла IX, требовал отпуска и уплаты жалованья польским ратным людям, служившим Димитрию; для польских купцов требовал свободной торговли в Московском государстве; просил позволения Хрипуновым, отъехавшим в Польшу при Годунове, возвратиться в отечество, наконец, просил разыскать о сношениях виленского посадника Голшаницы с Годуновым. В грамоте королевской Димитрий не был назван царем. Лжедимнтрий отвечал: «Хотя мы нимало не сомневаемся в смерти Бориса Годунова и потому не боимся с этой стороны никакой опасности, однако с благодарностию принимаем предостережение королевское, потому что всякий знак его расположения для нас приятен; усердно благодарим также короля за приказ, данный старостам украинским. Карлу шведскому пошлем суровую грамоту, но подождем еще, в каких отношениях будем сами находиться с королем, потому что сокращение наших титулов, сделанное его величеством, возбуждает в душе нашей подозрение насчет его искренней приязни. Густава хотим держать у себя не как князя или королевича шведского, но как человека ученого. Если Карл шведский пришлет гонцов в Москву, то я дам знать королю, с какими предложениями они приехали, а потом уже будем сноситься с королем, что предпринять далее. Ратных людей, которые нам служили, как прежде не задерживали, так и теперь всех отпускаем свободно. Свободную торговлю купцам польским повсюду в государстве нашем позволим и от обид их будем оборонять. Хрипуновым, по желанию королевскому, позволяем возвратиться на родину и обещаем нашу благосклонность. О Голшанице прикажем разведать и дадим знать королю с гонцом нашим». Лжедимитрий не только не хотел в угоду королю отказаться от царского титула своих предшественников, но еще вздумал перевесть русское слово царь на понятное всей Европе цесарь, или император, прибавив к нему слово
Бучинский пересылал Лжедимитрию дурные вести: он писал, что требования его относительно титула произвели всеобщее негодование между панами; что те из них, которые и прежде ему не благоприятствовали, подняли теперь снова головы и голоса: так, воевода познаньский упрекал короля в неблагоразумном поведении относительно дел московских, говорил, что, отказавши Димитрию в помощи, можно было бы много выторговать у Годунова, а теперь от Димитрия вместо благодарности одни только досады: требует такого титула, какого не имеет ни один государь христианский; за это самое, продолжал воевода, бог лишит Димитрия престола да и в самом деле пора уже показать всему свету, что это за человек, а подданные его должны и сами о том догадаться. Сюда присоединялись еще жалобы поляков, приехавших из Москвы ни с чем, потому что пропировали там все жалованье. В заключение Бучинский доносил о слухах из Москвы, что Димитрий не есть истинный царевич и недолго будет признаваться таким. Слухи эти, по польским известиям, дошли таким образом: когда Димитрий, узнавши об обручении Марины, выбирал человека, которого бы мог послать с благодарственными письмами к Мнишку и королю, то Шуйские обратили его внимание на Ивана Безобразова, который и был отправлен в Краков с письмами от Димитрия и с тайным поручением от бояр. Он требовал свидания с литовским канцлером Сапегой, но король нашел, что важность сана Сапеги обращала на него всеобщее внимание и потому трудно было бы скрыть переговоры его с Безобразовым от Бучинского и русских, находившихся в Кракове. Уговорились, чтобы вместо Сапеги Безобразов открылся возвратившемуся из Москвы Гонсевскому. Последний узнал от Безобразова, что Шуйский и Голицыны жалуются на короля, зачем он навязал им человека низкого, легкомысленного, распутного тирана, ни в каком отношении недостойного престола. Безобразов объявил о намерении бояр свергнуть Лжедимитрия и возвести на престол сына Сигизмундова, королевича Владислава. Бояре, если известие справедливо, достигали своей цели как нельзя лучше: Сигизмунд, который теперь в низложении Димитрия видел не ущерб, но выгоду для себя и для Польши, велел отвечать боярам, что он очень жалеет, обманувшись насчет Димитрия, и не хочет препятствовать им промышлять о самих себе. Что же касается до королевича Владислава, то он, король, сам не увлекается честолюбием, хочет и сыну внушить такую же умеренность, предоставляя все дело воле божией.
Римский двор внимательно следил за отношениями Лжедимитрия к Польше, потому что от них всего более зависело дело католицизма, введение которого в свое государство обещал самозванец папе: если бы царь разорвал связь с Польшею, с Мнишком, то уже тем меньше стал бы обращать внимание на прежние обязательства свои относительно двора Римского. Вот почему кардинал Боргезе писал к папскому нунцию в Польше, Рангони, что его святейшество очень беспокоится насчет неудовольствия московского посла Власьева на поляков, хотя должно надеяться, прибавляет кардинал, что великий князь не разделит мнение своего посла и не забудет услуг, оказанных ему королем. Нунций Рангони писал к Лжедимитрию, что он всего более старается об усилении любви и укреплении союза между ним и Сигизмундом. Извещая царя о восшествии на престол папы Павла V, Рангони просил его, чтоб он послал поздравить новоизбранного папу, к которому уже отправлен портрет его. Посылая к Лжедимитрию между прочими подарками латинскую библию последнего издания, Рангони изъявляет желание, чтобы царь особенно обратил внимание свое на глагол божий к израильтянам: «Ныне аще послушанием послушаете гласа моего и соблюдете завет мой, будете мои люди суще от всех язык». Текст этот нунций применяет к Димитрию, намекая, что ему остается в благодарность за благодеяние божие исполнить обещание свое, ввести католицизм в Московское государство, но при этом Рангони советует, чтобы царь начал это дело мудро и бережно, дабы в противном случае не претерпеть какого-нибудь вреда. Так же осторожно поступал и иезуит Лавицкий, бывший при Димитрии в Москве: извещая старшину своего ордена в Польше о деле Шуйского, о том, что одним из обвинений Шуйского царю было намерение последнего разрушить все церкви московские по совету врагов народа русского, иезуитов, Лавицкий пишет: «Мы наложили на себя молчание, не говорим с царем ни об одном нашем деле, опасаясь москвитян, чтобы царь имел полную свободу в действиях и мог склонить вельмож к своим намерениям».
Лжедимитрий исполнил просьбу нунция, отправил к новому папе поздравительное письмо, в котором с признательностию упоминает о расположении к себе покойного папы Климента VIII. Извещая о счастливом окончании борьбы своей с Годуновым, Димитрий говорит, что в надежде на помощь и покровительство божие, столь явно ему оказанное, он не хочет проводить время в праздности, но будет всеми силами заботиться о благе христианства; для этого он намерен соединить свои войска с императорскими против турок и просить папу убедить императора не заключать мира с последними. О введении католицизма между своими подданными ни слова, и хотя пишет, что о некоторых делах сообщит папе отправившийся в Рим иезуит Лавицкий, однако в наказе, данном последнему, также ничего не говорится о введении католицизма: из этого наказа узнаем только о желании царя, чтобы папа склонил императора и короля польского к войне с турками, чтобы папа склонил также Сигизмунда дать Димитрию императорский титул, наконец, чтобы папа возвел в кардиналы приятеля Димитриева, Рангони. Новый папа отвечал Димитрию также поздравлением с победою над тираном Годуновым, причем особенно благодарил бога за то, что Димитрий взошел на престол предков, уже принявши католицизм: это обстоятельство, по словам папы, и было главною причиною его торжества; письмо заключается увещанием сохранить принятое учение.
Между тем кардинал Валенти писал к нунцию в Польшу, что должно разыскивать всеми средствами и вести переписку со многими особами, чтобы иметь верные известия о московских событиях; особенно йужно знать мнение, какое имеют о них люди умные и опытные. В письме к Сигизмунду папа благодарит его за помощь, оказанную Димитрию, особенно потому, что эта помощь полезна церкви божией, ибо если Димитрий, принявши во время изгнания своего католицизм, сохранит это учение и по возвращении к своему народу, то нет сомнения, что оно распространится со временем и между москвитянами. Папа писал также к кардиналу Мацеевскому, чтобы тот уговорил Мнишка воспользоваться своим влиянием на Димитрия и поддерживать в нем расположение к католицизму; в таком случае, прибавляет папа, москвитяне со временем приведены будут в лоно римской церкви, потому что народ этот, как слышно, отличается необыкновенною привязанностию к своим государям. В том же духе писал Павел V к самому Мнишку, убеждая его содействовать всеми силами трудному делу обращения москвитян. Кардинал Валенти наказывал именем папы нунцию Рангони, чтобы тот обращался как можно ласковее с московским послом Власьевым, чтобы последний остался им вполне доволен и расположен к продолжению дружелюбных сношений. Вскоре после тот же кардинал писал к тому же нунцию, что папа в восхищении от успешных дел Димитрия и воздает благодарность богу, который среди трудов, предпринятых для блага общего, соблаговолил утешить его надеждою видеть во время своего первосвященства обращение московских отщепенцев к религии католической. Уведомляет также, что папа очень доволен обращением нунция с московским послом, который уласкан учтивостями Рангони, что папа просит последнего продолжить подобное обращение, могущее служить очень полезным средством для уловления умов, особенно в тех странах, где ласковость очень дорого ценится. Узнав о короновании Димитрия, папа писал к нему: «Мы уверены, что католическая религия будет предметом твоей горячей заботливости, потому что только по одному нашему обряду люди могут поклоняться господу и снискивать его помощь; убеждаем и умоляем тебя стараться всеми силами о том, чтобы желанные наши чада, народы твои, приняли римское учение; в этом деле обещаем тебе нашу деятельную помощь, посылаем монахов, знаменитых чистотою жизни, а если тебе будет угодно, то пошлем и епископов».
Король Сигизмунд, недовольный поведением Димитрия относительно Польши, не очень охотно видел сильное доброжелательство к нему Римского двора и потому противился отправлению графа Рангони, племянника нунциева, послом в Москву. Рангони поехал к Димитрию против воли королевской, за что Римский двор очень сердился на дядю его, нунция, как видно из двух писем кардинала Боргезе к последнему; папа боялся, чтобы это посольство не увеличило смуты, подозрения москвитян, и таким образом не повредило делу католицизма, пользы которому папа более всего надеялся от брака Димитриева на Марине; кардинал Боргезе писал нунцию, что его святейшество ожидает и духовных плодов от этого брака для блага всего христианства. Сам папа писал к Димитрию, что брак его на Марине есть дело, в высокой степени достойное его великодушия и благочестия, что этим поступком Димитрий удовлетворил всеобщему ожиданию: «Мы не сомневаемся, – продолжает папа, – что так как ты хочешь иметь сыновей от этой превосходной женщины, рожденной и свято воспитанной в благочестивом католическом доме, то хочешь также привести в лоно римской церкви и народ московский, потому что народы необходимо должны подражать своим государям и вождям. Верь, что ты предназначен от бога к совершению этого спасительного дела, причем большим вспоможением будет для тебя твой благороднейший брак». То же самое писал папа к Марине и отцу ее. Павел V счел нужным напомнить Димитрию о письме, которое тот писал к предшественнику его, Клименту VIII, 30 июля 1604 года; напомнив о письме, папа повторяет увещания свои просветить светом католического учения народ, до сих пор сидевший во мраке и сени смертной, причем снова обещается прислать благочестивых людей и даже епископов на помощь великому делу, если царь признает это нужным. Папа так спешил браком самозванца с Мариною, что уполномочил патера Савицкого обвенчать их тайно в Великий пост. Зная, что Лжедимитрий добивается императорского титула, папа через кардинала Боргезе наказывал нунцию удовлетворить в этом отношении желанию царя, и потому Рангони дает Димитрию требуемый титул: «Serenissimo et invictissimo Monarchiae Demetrio Joannis, Caesari ac Magno Duci totius Russiae, atque universorum Tartariae regnorum aliorumque plurimorum dominiorum, Monarchiae Moscoviticae subjectorum, Domino et Regi».
He считая приличным прямо требовать от Сигизмунда, чтобы тот уступил желаниям Димитрия относительно титула, папа косвенным образом намекал королю, как бы важен был союз Москвы с Польшею для дружного нападения на общих врагов – татар. Кардинал Боргезе в письме своем к нунцию говорит, что так как великий князь московский показывает сильное расположение к союзу с Польшею против татар, то на будущем сейме не должно быть никакого затруднения насчет предложенного союза, причем требует от нунция, чтобы тот устремил все свои мысли для приведения этого дела к желанному концу. В то же самое время кардинал писал другое письмо к Рангони, в котором от имени папы уполномочивал его убеждать короля к уступке требованиям Димитрия, если только он, Рангони, думает, что посредничество папы может подействовать на короля, и если уступка последнего склонит царя к союзу против татар; и сам папа писал к Сигизмунду, умоляя его поддержать, усилить союз с Димитрием.
Но в то самое время, как Римский двор употреблял все усилия для скрепления союза между Москвою и Польшею, возникли затруднения в собственных сношениях его с Димитрием. Папа надеялся, что брак царя на католичке будет могущественно содействовать распространению латинства в московских областях, но Димитрий требовал, чтобы Марина содержала католицизм в тайне, наружно же исполняла обряды закона греческого, ходила в русскую церковь, постилась в дни, предписанные православием. Нунций Рангони, к которому Димитрий обратился с этими требованиями, отвечал, что, несмотря на пламенное желание услужить ему, он не имеет никакой возможности удовлетворить его желанию, ибо такое важное и трудное дело требует для своего решения власти высшей и рассуждения более зрелого. Не желая, чтоб это дело пошло далее, Рангони пишет к Димитрию: «Я не сомневаюсь, что когда ваше величество рассмотрите это дело с своею обычною мудростию и известным благочестием, то посредством самодержавной власти, которой никто противиться не должен, отстраните все затруднения, не потерпите, чтобы закону дано было неприличное истолкование, и не сделаете никакого принуждения вашей невесте в столь важном деле, в противном случае могут произойти большие неприятности. Притом же это дело не новое: повсюду видим, что женщины греческого закона выходят замуж за латынов и наоборот, причем каждый из супругов сохраняет прежнее исповедание, прежние обряды; этот обычай имеет силу не только для частных людей, но и для государей; говорят, что один из ваших предков, задумав жениться на королевне польской, именно предлагал, чтоб она удержала все обряды церкви латинской». Однако Димитрий не тронулся увещаниями нунция, и дело было отослано на решение папы. 4 марта 1606 года Боргезе уведомлял Рангони, что пункты, предложенные царем, решены не согласно с его желанием, ибо конгрегация из кардиналов и теологов после тщательного обсуждения предмета произнесла приговор, что престол апостольский не разрешает в подобных случаях и не бывало примера, чтобы когда-нибудь разрешил. В таких же точно обстоятельствах находился и ныне царствующий король польский, когда отправился в Швецию для принятия престола, но ему не было позволено сообразоваться с лютеранскими обычаями.
Между тем приехал в Рим Лавицкий; папа известил об этом Димитрия в следующих выражениях: «Мы с таким нетерпением ждали от тебя писем, что даже упрекали в медленности Андрея Лавицкого, человека самого старательного: когда сильно чего-нибудь желаешь, то всякое замедление нестерпимо. Наконец он приехал, отдал нам твои письма, рассказал о тебе вещи достойные; мы жалели только об одном, отчего он не мог сказать нам всего вдруг, как бы нам хотелось. Такое наслаждение доставил он нам своими речами, что мы не могли удержать радостных слез; мы твердо уверены теперь, что апостольский престол сделает самые великие приобретения, когда ты будешь твердо и мудро управлять теми странами. Благословен бог и отец господа нашего Иисуса Христа, соблаговоливший утешить нас в беспокойствах! У тебя поле обширное: сади, сей, пожинай на нем, повсюду проводи источники благочестия, строй здания, которых верхи касались бы небес; воспользуйся удобностию места и, как второй Константин, первый утверди на нем римскую церковь. Так как ты можешь делать в земле своей все, что захочешь, то повелевай. Пусть народы твои услышат глас истинного пастыря, Христова на земле наместника!» Несмотря, однако, на восторженный тон папского письма, в нем проглядывает беспокойство: видно, что Лавицкий принес папе не одни только утешительные вести; Павла V беспокоило то, что телохранителями Димитрия были иностранцы, исповедовавшие протестантизм, что в числе самых приближенных к нему людей были два поляка, братья Бучинские, которые также не были католиками; вот почему папа пишет в заключение письма: «Посылаем к тебе обратно Лавицкого, который много кой-чего объявит тебе от нашего имени; особенно внемли увещаниям не вверять себя и своих еретикам и не удаляться от совета мудрых и благочестивых людей». Под последними папа разумеет Мнишка с товарищами и особенно католических духовных; из этих же слов видно, что царь не слишком приклонялся к советам мудрых и благочестивых и нуждался в увещаниях по этому случаю. Гораздо более мог надеяться папа от Марины; он писал к ней: «Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике господнем; да будешь дщерь, богом благословенная, да родятся от тебя сыны благословенные, каковых надеется, каковых желает святая матерь наша церковь, каковых обещает благочестие родительское, то есть самых ревностных распространителей веры Христовой». Потом папа увещевает Марину воспитывать будущих детей своих в строгости и благочестии, с младенчества напитать их мыслию, что на них лежит обязанность распространять истинную религию. В заключение Павел V поручает расположению московской царицы Андрея Лавицкого и весь орден иезуитов, полезный целому свету. К воеводе сендомирскому папа писал, что он всего более полагается на его благочестие и нуждается в его совете и помощи. Павел V изъявляет надежду, что народ московский легко обратится в католицизм, потому что от природы кроток и до сих пор еще не был заражен ересями.
Доехавши до Вязьмы, старый Мнишек оставил здесь дочь, а сам поспешил в Москву, куда приехал 24 апреля 1606 года; 2 мая с большим великолепием въехала в Москву Марина и остановилась в Вознесенском монастыре; считали, что самозванец на одни дары Марине и полякам издержал до четырех миллионов нынешних серебряных рублей. 8 мая Марина была коронована и обвенчана с Лжедимитрием по старому русскому обряду; новостию было то, что у Марины в других дружках был пан Тарло, в свахах – его жена; другою новостию было то, что на свадьбе присутствовали послы короля польского, Николай Олесницкий и Александр Гонсевский, но присутствие этих небывалых гостей не придало большого веселья свадьбе. При первом приеме их уже начинались неудовольствия, несмотря на усердное посредничество старого Мнишка. Димитрий требовал императорского титула, Сигизмунд отказывал ему даже и в том титуле, который польское правительство давало его предшественникам, не называл даже его великим князем, а просто князем. Последнее трудно объяснить одною только досадою на неумеренные требования Лжедимитрия: вероятно, эта охота дразнить последнего пришла королю тогда, когда получил он верные вести о непрочности его на престоле. Когда Димитрий не хотел взять королевской грамоты, потому что в ней не давалось ему цесарского титула, то Олесницкий сказал ему: «Вы оскорбляете короля и республику, сидя на престоле, который достался вам дивным промыслом божиим, милостию королевскою, помощию польского народа; вы скоро забыли это благодеяние». Лжедимитрий отвечал: «Мы не можем удовольствоваться ни титулом княжеским, ни господарским, ни царским, потому что мы император в своих обширных государствах и пользуемся этим титулом не на словах только, как другие, но на самом деле, ибо никакие монархи, ни ассирийские, ни мидийские, ни цезари римские, не имели на него большего, чем мы, права. Нам нет равного в полночных краях касательно власти: кроме бога и нас, здесь никто не повелевает». Олесницкий отговорился тем, что царь не прислал к королю особых послов с требованием императорского титула и что Сигизмунд не может дать ему этот титул без согласия сейма. Димитрий возражал, что уже сейм кончен и послы отправились с сейма, но что некоторые поляки не советуют королю давать ему, Димитрию, должного титула. Олесницкий требовал отпуска и хотел выйти; Димитрий, бывши хорошо знаком с ним в Польше, звал его к руке, как частного человека и старого приятеля, но посол отвечал, что не может принять этой чести: «Как вы, – сказал он царю, – знали меня в Польше усердным своим приятелем и слугою, так теперь пусть король узнает во мне верного подданного и доброго слугу». Тогда Димитрий сказал Олесницкому: «Подойди, вельможный пан, как посол»; Олесницкий отвечал: «Подойду тогда, когда вы согласитесь взять грамоту королевскую», – и Димитрий согласился взять ее. После этого оба посла подошли к руке царской; дьяк взял грамоту и, прочитав, отвечал, что цесарь берет ее только для своей свадьбы, но что после никогда, ни от кого не примет грамоты, в которой не будет прописано его полного титула. Но этим споры и неудовольствия не кончились: послы отказались участвовать в брачных пирах Димитрия, потому что он не хотел посадить их за один стол с собой; в этом случае уступили поляки благодаря посредничеству Мнишка.
Обнаружилось, что главная цель, для которой после приезда Марины царь хотел поддержать союз с Польшею, не могла быть достигнута. Нунций Рангони писал к Димитрию, что хотя он по приказу папы и говорил с королем Сигизмундом о тайном союзе между Москвою, Польшею и Империей, однако к заключению этого союза встречаются неодолимые препятствия, в числе которых первое место занимает народная вражда между немцами и поляками; король может согласиться на союз с Империею только на том условии, чтоб все имперские князья на это согласились и дали клятву не оставлять поляков во все продолжение войны с неверными, но при известном состоянии дел в Германии от князей нельзя ожидать подобного обязательства. Поэтому папа хотел ограничиться союзом Москвы с Польшею против одних крымских татар, истреблением которых оба государства отняли бы у Порты важное пособие и дали бы императору возможность с большим успехом действовать против нее в Венгрии. Но война с крымцами была вместе и войною с Турциею, которая не могла оставить без помощи своих подданных, и если Сигизмунд отговаривался от войны с турками, то не мог начать и похода на Крым. Послы Олесницкий и Гонсевский, начавши переговоры с боярами, предложили им вопрос: «Когда и с какими силами государь их намерен ополчиться против неверных?» Бояре отвечали: «Наш цесарь намерен воевать с погаными единственно по ревности к славе божией и святой вере, безо всяких других видов. Если же король поручил вам только выведать наши мысли, чтоб после самому ничего не делать, то это будет коварством и обманом». На это послы сказали: «Вам самим известен порядок переговоров: кто предлагает какое-нибудь важное дело и требует чего-нибудь от другого, тот сам прежде объявляет свои средства». Тогда бояре пошли переговорить с цесарем и, возвратившись, объявили, что сам Димитрий будет скоро говорить с послами в присутствии ближних бояр; но эти переговоры не могли состояться. Димитрий, по свидетельству летописи, объявил своим подданным, что ни одной пяди Московской земли не отдаст Литве; что это объявление не было сделано только для успокоения своих, доказательством служат условия, предложенные ему польским правительством, и ответы его на них. Поляки требовали: 1) чтобы Димитрий отдал Польше землю Северскую; 2) заключил вечный союз с Польшею; 3) чтобы позволил иезуитам и прочему католическому духовенству войти в Московское государство и строить там церкви; 4) чтобы помог Сигизмунду возвратить шведский престол. На первое требование Лжедимитрий отвечал: земли Северской не отдам, но дам за нее деньги; на второе: союза с Польшею и сам чрезвычайно желаю; на третье: церквей латинских и иезуитов не хочу; на четвертое: для возвращения Швеции буду помогать деньгами. Чтобы показать на деле расположение свое к союзу с Польшею, готовность сделать для короля все, что только не влекло за собою ущерба целости и чести Московского государства, Лжедимитрий еще в 1605 году послал к Карлу IX шведскому письмо с объявлением о своем воцарении, с увещанием возвратить похищенный престол Сигизмунду и с угрозою начать войну в случае отказа.
Но в то время как в Москве происходили брачные торжества и велись переговоры о великих предприятиях, на юго-восточных границах государства обнаружилось явление, которое показывало опасное состояние государственного организма, показывало, что рана раскрылась и дурные соки начали приливать к ней: при жизни первого самозванца уже явился второй. Самые дальнейшие козаки, терские, хотели, подобно другим собратиям своим, жить на счет соседей: сперва думали они идти на реку Куру и грабить турецкие области, а в случае неудачи предложить услуги свои персидскому шаху Аббасу. Но скоро их кто-то надоумил, что гораздо выгоднее под знаменами самозванца пустошить Московское государство и получить такую же честь, какую донцы и черкасы получили от Лжедимитрия. Триста самых удалых из терских козаков под начальством атамана Федора Бодырина условились выставить искателя престола и стали разглашать, что в 1592 году царица Ирина родила сына Петра, которого Годунов подменил девочкою Феодосиею, скоро после того умершею: выдумка, по всем вероятностям, московская, а не терская, ибо странно, чтобы какому-нибудь козаку пришли на ум такие хитрости. Как бы то ни было, двое молодых козаков, астраханец Димитрий и муромец Илья, признаны были способными играть роль царевича, но первый отказался, что в Москве он никогда не бывал, не знает и тамошних дел и царских обычаев; тогда положили Илье быть царевичем. Илья был побочный сын муромского жителя Ивана Коровина. По смерти отца и матери его взял нижегородский купец Грозильников в сидельцы, и сидел он в лавке с яблоками да с горшками. Оставаясь три года в этой должности, Илья имел случай съездить в Москву, где прожил пять месяцев. Отойдя от Грозильникова, нанимался он у разных торговых людей в кормовые козаки и ходил с судами по Волге, Каме и Вятке; в 1603 году он является уже козаком при войске, ходившем в Тарки, здесь перешел из козаков в стрельцы, а по возвращении из похода в Терский город вступил в услужение к Григорию Елагину, у которого и зимовал. Летом 1604 года поехал в Астрахань, где опять вступил в козаки и отправился на Терек в отряде головы Афанасия Андреева. Все эти похождения показывают, что Илье не могло быть меньше двадцати лет от роду, тогда как царевичу Петру не могло быть больше четырнадцати: но такая несообразность не остановила козаков, они говорили: «Государь нас хотел пожаловать, да лихи бояре, переводят жалованье бояре, да не дадут жалованья». Они твердо положили исполнить свое намерение и отвезли Илью к козачьему атаману Гавриле Пану. Терский воевода, Петр Головин, узнав о появлении самозванца, послал к козакам с предложением отослать его к нему в город, но козаки не послушались и спустились на стругах до моря, где остановились на острову, против устья Терека. Напрасно Головин уговаривал их не покидать границы беззащитною и оставить по крайней мере половину козаков на Тереке; козаки не хотели ничего слушать и все, в числе 4000, отправились к Астрахани. Не будучи впущены в город, они миновали его и поплыли вверх по Волге, занимаясь разбойничеством. Лжедимитрий, неизвестно по какому побуждению, послал звать царевича Петра в Москву, объявив, что приказано взять нужные меры для обеспечения его продовольствия на пути. Посланный застал его в Самаре; козаки приняли предложение и двинулись с Ильею в Москву, но дядя не мог свидеться с племянником.
Шуйский был возвращен из ссылки, снова приблизился к царю, который позволил ему жениться вместе с князем Мстиславским, и старик спешил помолвить на молодой княжне Буйносовой-Ростовской; но вместе он спешил составить заговор против доверчивого царя. Неудовольствия против Лжедимитрия должны были увеличиться с исполнением его пламенного желания, с приездом Марины. Мы видели, что Лжедимитрий, не будучи в состоянии отказаться от брака с Мариною, в то же время не хотел оскорблять русских людей в их коренных убеждениях, требовал и настоял, чтоб Марина, оставаясь втайне католичкою, сообразовалась с постановлениями православной церкви и с обычаями народными. Но этою сделкою нельзя было всех удовлетворить: люди приближенные хорошо знали, что царица остается латынкою некрещенною, и между духовенством не могли не явиться ревнители, которые явно восстали против этого: так, Гермоген, митрополит казанский, Иоасаф, архиепископ коломенский, говорили, что если Марина не переменит исповедания, то брак не будет законным; Гермогена удалили в его епархию и там заключили в монастырь; Иоасафа оставили в покое, неизвестно по каким причинам. Неизвестно также, по каким причинам Лжедимитрий, столько осторожный в этом отношении, не хотел сообразоваться с уставом церковным и венчался 8 мая, на пятницу и на Николин день. Были неудовольствия и другого рода: для помещения родных невесты и других свадебных гостей вывели из кремлевских домов не только купцов и духовных, но даже бояр; арбатские и чертольские священники выведены были также из домов, в которых помещены иностранные телохранители царские. Поляки, спутники Марины, вели себя нагло; козаки подражали им, но торговые люди утешали себя тем, что получали большие барыши от расточительных гостей. Говорят еще об одном распоряжении Лжедимитрия, которое если бы в самом деле было исполнено, то могло бы возбудить сильное неудовольствие в духовенстве: говорят, будто царь велел осмотреть монастыри, представить ведомость их доходам, оценить их вотчины и, оставив только необходимое для содержания монахов, остальное отобрать в казну на жалованье войску, сбиравшемуся в поход против турок. Но трудно принять это известие, во-первых, потому, что, как мы знаем, Димитрий подтверждал монастырям жалованные грамоты и давал новые; во-вторых, потому, что об этом распоряжении не говорится в русских источниках. Вероятно, что, подобно Грозному, Лжедимитрий потребовал у духовенства щедрого вспоможения для наступающей войны с неверными, а это ревностным протестантам показалось отобранием имущества у монахов.
Но если и были причины к неудовольствию, то неудовольствие это по-прежнему не было сильно и всеобще, по-прежнему любовь большинства к царю продолжала обнаруживаться: однажды Басманов донес самозванцу, что некоторые стрельцы распускают о нем дурные слухи; Лжедимитрий, как прежде отдал дело Шуйского на решение собора, так теперь отдал дело семерых обличенных стрельцов на решение их товарищей; тогда голова стрелецкий, Григорий Микулин, грубо выразил свое усердие: «Освободи меня, государь, – сказал он, – я у тех изменников не только что головы поскусаю и черева из них своими зубами повытаскиваю»; и тут же, по знаку Микулина, стрельцы бросились на обвиненных товарищей и изрубили их в куски. Явился еще обличитель – дьяк Тимофей Осипов: постившись и причастясь св. тайн, Осипов пришел во дворец и перед всеми начал говорить Лжедимитрию: «Ты воистину Гришка Отрепьев, расстрига, а не цесарь непобедимый, не царев сын Димитрий, но греху раб и еретик». Осипова казнили, и народ остался покоен. Свободный в обращении с приближенными людьми, Лжедимитрий позволял им делать замечания насчет его образа жизни, если только эти замечания не переходили границ вежливости: так, однажды, когда в четверг на шестой неделе Великого поста за столом царским подали телятину, то князь Василий Шуйский заметил, что в пост русские не могут есть мяса; Лжедимитрий начал спор с князем; думный дворянин, известный уже нам неразборчивостью выражений, Татищев, взял сторону Шуйского и наговорил царю таких вещей, что тот должен был выгнать его из-за стола и хотел было сослать в Вятку, но простил по просьбе Басманова.
Видя расположение большинства московских жителей к Лжедимитрию, расположение, не нарушаемое противными старине поступками последнего, наученный страшным опытом, что нельзя подвинуть народа против царя одним распущенном слухов о самозванстве, Шуйский прибег к другому средству, к составлению заговора, в челе которого вместе с ним стали князья Василий Васильевич Голицын и Иван Семенович Куракин. Еще прежде свадьбы царя между ними было все улажено; для сохранения единства между собою, необходимого в таком деле, бояре положили прежде всего убить расстригу, «а кто после него будет из них царем, тот не должен никому мстить за прежние досады, но по общему совету управлять Российским царством». Условившись с знатными заговорщиками, Шуйский стал подбирать других из народа, успел привлечь на свою сторону осьмнадцатитысячный отряд новгородского и псковского войска, стоявший подле Москвы и назначенный к походу на Крым: быть может, тут помогла давняя связь новгородцев с Шуйскими. Ночью собрались к князю Василию бояре, купцы, сотники и пятидесятники из полков. Шуйский объявил им о страшной опасности, которая грозит Москве от царя, преданного полякам, прямо открылся, что самозванца признали истинным Димитрием только для того, чтоб освободиться от Годунова, думали, что такой умный и храбрый молодой человек будет защитником веры православной и старых обычаев, но вместо того царь любит только иноземцев, презирает святую веру, оскверняет храмы божии, выгоняет священников из домов, которые отдает иноверцам, наконец, женится на польке поганой. «Если мы, – продолжал Шуйский, – заранее о себе не промыслим, то еще хуже будет. Я для спасения православной веры опять готов на все, лишь бы вы помогли мне усердно: каждый сотник должен объявить своей сотне, что царь самозванец и умышляет зло с поляками; пусть ратные люди советуются с гражданами, как промышлять делом в такой беде; если будут все заодно, то бояться нечего: за нас будет несколько сот тысяч, за него – пять тысяч поляков, которые живут не в сборе, а в разных местах». Но заговорщики никак не надеялись, что большинство будет за них, и потому условились по первому набату броситься во дворец с криком: «Поляки бьют государя!» – окружить Лжедимитрия как будто для защиты и убить его; положено было ворваться в то же время в домы поляков, отмеченные накануне русскими буквами, и перебить ненавистных гостей; немцев положено не трогать, потому что знали равнодушие этих честных наемников, которые храбро сражались за Годунова, верны Димитрию до его смерти, а потом будут также верны новому царю из бояр.
Если заговорщики условились разглашать о самозванстве царя и злых его умыслах, то понятно, что эти разглашения должны были немедленно обнаружиться: если трезвые были осторожны, то пьяные ругали царя еретика и поганую царицу. Немецкие алебардщики схватили одного из таких крикунов и привели во дворец, но бояре сказали Лжедимитрию, что не следует обращать внимания на слова пьяного человека и слушать доносы немецких наушников, особенно когда у него столько силы, что легко задавит всякий мятеж, если б даже кто-нибудь и вздумал его затеять. Такие советы как нельзя лучше приходились по душе Димитрию. Вот почему, когда начальники иноземной стражи на бумаге три дня сряду доносили ему, что в народе замышляется недоброе, то сначала Димитрий спрятал их донесение, сказав: «Все это вздоры! – а потом, когда это ему наскучило, велел наказывать доносчиков. В это время готовилась воинская потеха: Димитрий хотел сделать примерный приступ к деревянному городку, выстроенному за Сретенскими воротами. Заговорщики воспользовались этими приготовлениями и распустили слух, что царь во время потехи хочет истребить всех бояр, а потом уже без труда поделится с Польшею московскими областями и введет латынство. Если заговорщики не щадили царя, то тем менее должны были щадить его гостей, с которыми, по их словам, он замышлял сгубить Русскую землю; по ночам толпы бродили по улицам, ругая поляков, разумеется, в этом случае к ним приставали и многие из тех, которые не хотели предпринимать ничего против самого Димитрия; дело доходило и до драки; дом, где жил князь Вишневецкий, был раз осажден толпою тысяч из четырех человек. Лжедимитрий смотрел на это как на необходимое столкновение между двумя враждебными народами; ему донесли однажды, что один поляк обесчестил боярыню, ехавшую в повозке: царь нарядил следствие, из которого, однако, по уверению поляков, ничего не оказалось.
Сами поляки, впрочем, не разделяли беспечности Лжедимитрия, который должен был два раза посылать к Олесницкому и Гонсевскому с уверением, что нечего бояться, ибо он так хорошо принял в руки государство, что без воли его ничего произойти не может. Несмотря на то, послы поставили у себя на дворе стражу, а Мнишки поместили у себя всю польскую пехоту, которую приведи с собою. Эти ратные люди донесли воеводе, что москвитяне не продают им больше пороху и оружия; испуганный Мнишек тотчас пошел сказать об этом Лжедимитрию, но тот отвечал ему смехом, удивляясь малодушию поляков; однако для успокоения тестя велел расставить по улицам стрелецкую стражу.
В ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая вошел в Москву отряд войска, привлеченный на сторону заговорщиков, которые заняли все двенадцать ворот и не пускали уже никого ни в Кремль, ни из Кремля. Немцы, которых обыкновенно находилось во дворце по сту человек, получили именем царским приказ от бояр разойтись по домам, так что при дворце осталось только тридцать алебардщиков. Поляки ничего не знали об этих распоряжениях и спали спокойно, тем более что пятница, шестнадцатое число, прошла без всякого шума и приключения, но не спали заговорщики, дожидаясь условного знака. Около четырех часов утра ударили в колокол на Ильинке, у Ильи Пророка, на Новгородском дворе, и разом заговорили все колокола московские. Толпы народа, между прочим, и преступники, освобожденные из темниц, вооруженные чем ни попало, хлынули на Красную площадь; там уже сидели на конях бояре и дворяне, числом до двухсот, в полном вооружении; на тревогу выбежали из домов и те, которые не знали о заговоре; на вопросы о причине смятения им отвечали, как было условлено, что литва бьет бояр, хочет убить и царя; тогда все спешили на защиту своих. Для бояр было важно поскорее, без объяснений, кончить дело с Димитрием внутри Кремля и дворца, среди участников заговора, без многочисленных свидетелей; и вот Шуйский, не дожидаясь, пока много народа соберется на площадь, в сопровождении одних приближенных заговорщиков въехал в Кремль чрез Фроловскне (Спасские) ворота, держа в одной руке крест, в другой меч. Подъехав к Успенскому собору, он сошел с лошади, приложился к образу владимирской богородицы и сказал окружавшим: „Во имя божие идите на злого еретика“. Толпы двинулись ко дворцу.
Набат и тревога разбудили Лжедимитрия; он послал Басманова узнать о причинах смятения: встреченные им бояре отвечали, что они сами не знают, но, вероятно, где-нибудь случился пожар. Димитрий сначала было успокоился этим ответом, но потом, когда шум становился все сильнее и сильнее, выслал вторично Басманова осведомиться обстоятельнее. На этот раз его встретили неприличными ругательствами и криком: „Выдай самозванца!“ Басманов бросился назад, приказал страже не впускать ни одного человека, а сам в отчаянии прибежал к царю, крича: „Ахти мне! Ты сам виноват, государь! Все не верил, вся Москва собралась на тебя“. Стража оробела и позволила одному из заговорщиков ворваться в царскую спальню и закричать Димитрию: „Ну, безвременный царь! Проспался ли ты? Зачем не выходишь к народу и не даешь ему отчета?“ Басманов, схватив царский палаш, разрубил голову крикуну, сам Лжедимитрий, выхватив меч у одного из телохранителей, вышел к толпе и, махая мечом, кричал: „Я вам не Годунов!“ Однако выстрелы принудили его удалиться. В это время явились бояре; Басманов подошел к ним и начал уговаривать их не выдавать народу Димитрия, но тут Татищев, тот самый, который был спасен Басмановым от ссылки, обругал его как нельзя хуже и ударил своим длинным ножом так, что тот пал мертвый; труп его сбросили с крыльца. Смерть Басманова охмелила толпу, ждавшую первой крови: заговорщики стали смелее напирать на телохранителей; Димитрий снова вышел, хотел разогнать народ палашом, но увидал, что сопротивление бесполезно: в отчаянии бросил он палаш, схватил себя за волосы и, не говоря ни слова немецкой страже, кинулся в покои жены; сказав ей, чтобы она спасалась от мятежников, сам поспешил пробраться в каменный дворец, выскочил из окна на подмостки, устроенные для брачного празднества, с одних подмосток хотел перепрыгнуть на другие, но оступился, упал с вышины в 15 сажен на житный двор, вывихнул себе ногу и разбил грудь.
Между тем заговорщики, обезоружив стражу, бегали из одной комнаты в другую, ища Димитрия, и ворвались в покои царицы. Узнав от мужа об опасности, Марина спустилась сперва вниз в подвал, но потом, когда ей отсоветовали тут оставаться, опять взошла наверх, причем была столкнута с лестницы не узнавшей ее толпой, и едва успела пробраться в свою комнату, как заговорщики показались у дверей. Тут встретил их слуга Марины, Ян Осмульский, и долго один сдерживал натиск толпы, наконец пал под ударами. Марина, небольшого роста и худенькая, легко спряталась под юбку своей гофмейстерины. Ворвавшись в комнату, заговорщики с ругательством спрашивали у женщин, где царь и царица? Им отвечали, что о царе не знают, а царицу отправили в дом к отцу ее. Прибытие бояр, глав заговора, положило конец отвратительным сценам грабежа и бесстыдства: они выгнали толпу и приставили стражу, чтобы не пускать никого к женщинам; Марину, которая вышла из своего убежища, проводили в другую комнату.
Распорядившись насчет Марины, бояре спешили отвратить страшную опасность, которая начинала было грозить им: стрельцы, стоявшие на карауле близ того места, где упал Димитрий, услыхали стоны раненого, узнали царя, отлили его водою и перенесли на каменный фундамент сломанного годуновского дома. Придя в себя, Димитрий стал упрашивать стрельцов, чтоб они приняли его сторону, обещая им в награду жен и имение изменников бояр. Стрельцам понравилось обещание, они внесли его снова во дворец, уже опустошенный и разграбленный; в передней Димитрий заплакал, увидав верных своих алебардщиков, стоявших без оружия, с поникшими головами; когда заговорщики хотели приблизиться к нему, то стрельцы начали стрелять из ружей. Для глав заговора теперь шло дело о жизни и смерти, и Шуйский стал горячо убеждать своих докончить начатое дело убийством самозванца. Заговорщики придумали средство испугать стрельцов и заставить их покинуть Димитрия, они закричали: „Пойдем в Стрелецкую слободу, истребим их жен и детей, если они не хотят нам выдать изменника, плута, обманщика“. Стрельцы испугались и сказали боярам: „Спросим царицу: если она скажет, что это прямой ее сын, то мы все за него помрем; если же скажет, что он не сын ей, то бог в нем волен“. Бояре согласились. В ожидании ответа от Марфы заговорщики не хотели остаться в покое и с ругательством и побоями спрашивали Лжедимитрия: „Кто ты? Кто твой отец? Откуда ты родом?“ Он отвечал: „Вы все знаете, что я царь ваш, сын Ивана Васильевича. Спросите обо мне мать мою или выведите меня на Лобное место и дайте объясниться“. Тут явился князь Иван Васильевич Голицын и сказал, что он был у царицы Марфы, спрашивал: она говорит, что сын ее убит в Угличе, а это самозванец. Эти слова повестили народу с прибавкою, что сам Димитрий винится в своем самозванстве и что Нагие подтверждают показание Марфы. Тогда отовсюду раздались крики: „Бей его! Руби его!“ Выскочил из толпы сын боярский Григорий Валуев и выстрелил в Димитрия, сказавши: „Что толковать с еретиком: вот я благословлю польского свистуна!“ Другие дорубили несчастного и бросили труп его с крыльца на тело Басманова, говоря: „Ты любил его живого, не расставайся и с мертвым“. Тогда чернь овладела трупами и, обнажив их, потащила через Спасские ворота на Красную площадь; поравнявшись с Вознесенским монастырем, толпа остановилась и спрашивала у Марфы: „Твой ли это сын?“ Та отвечала: „Вы бы спрашивали меня об этом, когда он был еще жив, теперь он уже, разумеется, не мой“. На Красной площади выставлены были оба трупа в продолжение трех дней: Лжедимитрий лежал на столе в маске, с дудкою и волынкою, Басманов – на скамье у его ног. Потом Басманова погребли у церкви Николы Мокрого, а самозванца – в убогом доме за Серпуховскими воротами, но пошли разные слухи: говорили, что сильные морозы стоят благодаря волшебству расстриги, что над его могилою деются чудеса; тогда труп его вырыли, сожгли на Котлах и, смешав пепел с порохом, выстрелили им из пушки в ту сторону, откуда пришел он.
В то время как одни толпы народа ругались над обезображенным трупом того, кто незадолго величался красным солнцем России, другие разделывались с ненавистными гостями. Прежде всего были побиты польские музыканты, найденные во дворце; потом бросились к домам, занятым их единоземцами; мужчин били, женщин уводили к себе, но воевода сендомирский, сын его и князь Вишневецкий отражали силу силою до тех пор, пока им на помощь не подоспели бояре, которые, имея только в виду разделаться с самозванцем, вовсе не хотели заводить войну с Польшею бесполезным убийством ее панов. Послов польских не тронули: бояре послали сказать Олесницкому и Гонсевскому, что им, как послам, опасаться нечего, и с своей стороны послы и люди их не должны мешаться с другими поляками, которые приехали с воеводою сендомирским в надежде завладеть Москвою и наделали много зла русским. Гонсевский отвечал: „Вы сами признали Димитрия царевичем, сами посадили его на престол, теперь же, узнав, как говорите, о самозванстве его, убили. Нам нет до этого никакого дела, и мы совершенно покойны насчет нашей безопасности, потому что не только в христианских государствах, но и в бусурманских послы неприкосновенны. Что же касается до остальных поляков, то они приехали не на войну, не для того, чтоб овладеть Москвою, но на свадьбу, по приглашению вашего государя, и если кто-нибудь из их людей обидел кого-нибудь из ваших, то на это есть суд; просим бояр не допускать до пролития крови подданных королевских, потому что если станут бить их пред нашими глазами, то не только люди наши, но и мы сами не будем равнодушно смотреть на это и согласимся лучше все вместе погибнуть, о следствиях же предоставим судить самим боярам“. Для охранения послов было поставлено около дома их пятьсот стрельцов. За час до полудня прекратилась резня, продолжавшаяся семь часов; по одним известиям, поляков было убито 1200 или 1300 человек, а русских – 400; по другим – одних поляков 2135 человек, иные же полагают – 1500 поляков и 2000 русских.
Несмотря на то что восстание было возбуждено во имя веры православной, во имя земли Русской, гибнувших от друга еретиков и ляхов, в народе не могло не быть сознания, что совершено дело нечистое или по крайней мере нечистым образом. При гибели Годуновых народ был спокоен: он был уверен, что новый царь есть истинный сын Иоанна IV, и в истреблении Борисова семейства видел казнь, совершенную законным царем над своими изменниками, но теперь не было этой всеобщей уверенности. Многие были за Лжедимитрия; многие взяли оружие при известии, что поляки бьют царя, прибежали в Кремль спасать любимого государя от рук врагов ненавистных и видят труп его, обезображенный и поруганный не поляками, а русскими, слышат, что убитый царь был обманщик, но слышат это от таких людей, которые за минуту перед тем обманули их, призвав вовсе не на то дело, какое хотели совершить: обманом не бывают довольны, его не забывают, как самую жестокую обиду. И кто же был обманут, кто был недоволен? Масса людей умеренных, спокойных, самая могущественная часть народонаселения, которая дает прочный успех всякому делу. Согласие немногих людей отважных, скоп, заговор может дать мгновенный успех делу, но прочность его зависит от „да“ или „нет“ умеренной, спокойной массы народонаселения. Вот почему 17 мая 1606 года в Москве не было ознаменовано тем одушевленным ликованием, какое обыкновенно бывает по совершении общего дела. Некоторые радовались гибели друга еретиков, но не смели для принесения благодарности богу созвать в храмы толпы людей, хмельных от вина и крови. Недолго раздавались по улицам клики заговорщиков, недолго слышалось хвастовство их легкою победою: этим кликам не было отзыва, рассказам о кровавых подвигах не было сочувствия, и Москва скоро успокоилась, ночью царствовала глубокая тишина: смущенное, оробевшее общество притаилось, гнетомое тяжелою думою о прошедшем и будущем.
Были, однако, люди, которые осмелились забыть прошедшее для честолюбивых замыслов о будущем, которые осмеливались думать, что и другие также забудут прошедшее. Мы видели, что бояре, составляя заговор против Лжедимитрия, уже думали о том, как поступать, когда один из них сделается царем. Виднее всех бояр московских по уму, энергии, знатности рода, по уменью сохранять родовые предания, быть им верными были два князя – Василий Шуйский и Василий Голицын: они-то и были главами заговора, они-то и должны были думать о том, как бы прежде других воспользоваться его успехом. Оба князя имели сильные стороны, но мог ли Голицын успешно бороться с Шуйским? Род Шуйских давно уже гораздо больше выдавался вперед, чем род Голицыных, ибо о Патрикеевых уже забыли; сам Шуйский гораздо больше выдавался вперед, чем Голицын, особенно в последнее время. Он первый поднялся против самозванца, был страдальцем за правду для тех, которые были убеждены в самозванстве бывшего царя; он был на первом месте в заговоре, в его доме собирались заговорщики, его речам, его увещаниям внимали, за ним шли в Кремль губить злого еретика; для людей, совершивших дело убийства Лжедимитриева, кто мог быть лучшим царем, как не вождь их в этом деле? Но это дело было чисто московское, и далеко не все москвичи его одобряли, а что скажут советные люди, выборные из городов по всей России? Годунов при избрании своем имел все причины требовать созвания выборных изо всех городов Российского царства: он долгое время был хорошим правителем, и это знала вся земля; дурное о Годунове было преимущественно известно в Москве, хорошее – в областях; притом за Годунова был патриарх, долженствовавший иметь самое сильное влияние на выборных. В другом положении находился Шуйский: его хорошо знали только в Москве, но мало знали в областях, так что для советных людей, присланных из Галича или Вологды, Шуйский был известен не более чем Голицын или Воротынский; патриарха не было, ибо Игнатия, как потаковника Лжедимитриева, тотчас же свергнули, и потому советные люди могли легко подчиниться влиянию людей, не хотевших Шуйского, людей, не одобрявших его последнего, самого видного поступка. Вот почему Шуйскому опасно было дожидаться выборных из городов. „По убиении расстриги, – говорит летописец, – бояре начали думать, как бы согласиться со всею землею, чтобы приехали из городов в Москву всякие люди, чтобы выбрать, по совету, государя такого, который бы всем был люб. Но богу не угодно было нас помиловать по грехам нашим: чтобы не унялась кровь христианская, немногие люди, по совету князя Василия Шуйского, умыслили выбрать его в цари“.
19 мая, в 6 часов утра, купцы, разнощики, ремесленники толпились на Красной площади точно так же, как и 17 числа; бояре, чины придворные, духовенство вышли также на площадь и предложили избрать патриарха, который должен был стоять во главе временного правления и разослать грамоты для созвания советных людей из городов: но понятно, как страшно было Шуйскому избрание патриарха, если бы избрали человека к нему равнодушного, а может быть, даже и не расположенного. На предложение бояр в толпе закричали, что царь нужнее патриарха, а царем должен быть князь Василий Иванович Шуйский. Этому провозглашению толпы, только что ознаменовавшей свою силу истреблением Лжедимитрия, никто не осмелился противодействовать, и Шуйскйй был не скажем избран, но выкрикнут царем. Он сделался царем точно так же, следовательно, как был свергнут, погублен Лжедимитрий, скопом, заговором, не только без согласия всей земли, но даже без согласия всех жителей Москвы; умеренная, спокойная, охранительная масса народонаселения не была довольна в обоих случаях, не сказала своего „да“: гибельное предзнаменование для нового царя, потому что когда усердие клевретов его охладеет, то кто поддержит его? Таким образом, на московском престоле явился царь партии, но партия противная существовала: озлобленная неудачею, она не теряла надежд; к ней присоединились, т. е. объявили себя против Шуйского, все те, которым были выгодны перемены, и всякая перемена могла казаться теперь законною, ибо настоящего, установленного, освященного ничего не было. Масса людей умеренных, охранительных, молчала, потому что не питала сочувствия ни к одному явлению, ни к новому порядку вещей, ни к движениям, против него направленным; произволу людей беспокойных открывалось свободное поприще, и представители общества, люди, не разрознившие своих интересов с его интересами, должны были сносить все буйство этого произвола, не имея на что опереться, во имя чего ратовать, не имея сочувствия к человеку, который провозгласил себя главою государства.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ЦАРСТВОВАНИЕ ВАСИЛИЯ ИВАНОВИЧА ШУЙСКОГО
Исполняя обещание, данное товарищам своим по заговору, Шуйский так повестил о своем воцарении: „Божиею милостию мы, великий государь, царь и великий князь Василий Иванович всея Руси, шедротами и человеколюбием славимого бога и за молением всего освященного собора, по челобитью и прошению всего православного христианства учинились на отчине прародителей наших, на Российском государстве царем и великим князем. Государство это даровал бог прародителю нашему Рюрику, бывшему от римского кесаря, и потом, в продолжение многих лет, до самого прародителя нашего великого князя Александра Ярославича Невского, на сем Российском государстве были прародители мои, а потом удалились на суздальский удел, не отнятием или неволею, но по родству, как обыкли большие братья на больших местах садиться. И ныне мы, великий государь, будучи на престоле Российского царства, хотим того, чтобы православное христианство было нашим доброопасным правительством в тишине, и в покое, и в благоденстве, и поволил я, царь и великий князь всея Руси, целовать крест на том: что мне, великому государю, всякого человека, не осудя истинным судом с боярами своими, смерти не предать, вотчин, дворов и животов у братьи его, у жен и детей не отнимать, если они с ним в мысли не были; также у гостей и торговых людей, хотя который по суду и по сыску дойдет и до смертной вины, и после их у жен и детей дворов, лавок и животов не отнимать, если они с ними в этой вине невинны. Да и доводов ложных мне, великому государю, не слушать, а сыскивать всякими сысками накрепко и ставить с очей на очи, чтобы в том православное христианство невинно не гибло; а кто на кого солжет, то, сыскав, казнить его, смотря по вине, которую взвел напрасно. На том на всем, что в сей записи писано, я, царь и великий князь Василий Иванович всея Руси, целую крест всем православным христианам, что мне, их жалуя, судить истинным, праведным судом и без вины ни на кого опалы своей не класть, и недругам никого в неправде не подавать, и от всякого насильства оберегать“. Летописец рассказывает, что как скоро Шуйский был провозглашен царем, то пошел в Успенский собор и начал говорить, чего искони веков в Московском государстве не важивалось: „Целую крест на том, что мне ни над кем не делать ничего дурного без собору, и если отец виновен, то над сыном ничего не делать, а если сын виновен, то отцу ничего дурного не делать, а которая была мне грубость при царе Борисе, то никому за нее мстить не буду“. Бояре и всякие люди, продолжает летописец, ему говорили, чтоб он на том креста не целовал, потому что в Московском государстве того не повелось, но он никого не послушал и целовал крест. Любопытно, если летописец не ошибся, и Шуйский сначала обязывался не произносить смертных приговоров без соборного решения, как сделал Лжедимитрий в деле самого Шуйского, а потом уже в грамоте вместо собора поставлено: „Не осудя с боярами своими“, что сообразнее было с прежним обещанием при составлении заговора: „Общим советом Российское царство управлять“, впрочем, и здесь общий совет – выражение довольно неопределенное, так как бояре уговаривались, то
Разослана была по областям и другая грамота – от имени бояр, окольничих, дворян и всяких людей московских с извещением о гибели Лжедимитрия и возведении на престол Шуйского: „Мы узнали про то подлинно, что он прямой вор Гришка Отрепьев, да и мать царевича Димитрия, царица инока Марфа, и брат ее Михайла Нагой с братьею всем людям Московского государства подлинно сказывали, что сын ее, царевич Димитрий,
Вслед за этою грамотою новый царь разослал другую, уже от своего имени, в которой также объявлял о гибели Лжедимитрия, с точнейшим объяснением причин, а именно объявлял о бумагах, найденных в комнатах самозванца: „Взяты в хоромах его грамоты многие ссыльные воровские с Польшею и Литвою о разорении Московского государства“. Но Шуйский не объясняет ничего о содержании этих воровских грамот, хотя вслед за этим упоминает о содержании писем от римского папы, нам уже известных. Далее Шуйский пишет о показании Бучинских, будто царь был намерен перебить всех бояр во время воинской потехи и потом, отдавши все главные места в управление полякам, ввести католицизм. В самом деле сохранилось это показание, но достоверность его прежде нас уже отвергнута. Шуйский приводит также свидетельство о записях, действительно данных в Польше Мнишку и королю об уступке русских областей, и заключает: „Слыша и видя то, мы всесильному богу хвалу воздаем, что от такого злодейства избавил“. Наконец, разослана была окружная грамота от имени царицы Марфы, где она отрекалась от Лжедимитрия. Марфа говорит: „Он ведовством и чернокнижеством назвал себя сыном царя Ивана Васильевича, омрачением бесовским прельстил в Польше и Литве многих людей и нас самих и родственников наших устрашил смертию; я боярам, дворянами всем людям объявила об этом прежде тайно, а теперь всем явно, что он не наш сын, царевич Димитрий, вор, богоотступник, еретик. А как он своим ведовством и чернокнижеством приехал из Путивля в Москву, то, ведая свое воровство, по нас не посылал долгое время, а прислал к нам своих
Легко можно представить, какое впечатление должны были произвести эти объявления Шуйского, царицы Марфы и бояр на многих жителей самой Москвы и преимущественно на жителей областных! Неизбежно должны были найтись многие, которым могло показаться странным, как вор Гришка Отрепьев мог своим ведовством и чернокнижеством прельстить всех московских правителей? Недавно извещали народ, что новый царь есть истинный Димитрий; теперь уверяют в противном, уверяют, что Димитрий грозил гибелью православной вере, хотел делиться с Польшею русскими землями, объявляют, что он за это погиб, но как погиб? – это остается в тайне; объявляют, что избран новый царь, но как и кем? – неизвестно: никто из областных жителей не был на этом собрании, оно совершено без ведома земли; советные люди не были отправлены в Москву, которые, приехав оттуда, могли бы удовлетворить любопытству своих сограждан, рассказать им дело обстоятельно, разрешить все недоумения. Странность, темнота события извещаемого необходимо порождали недоумения, сомнения, недоверчивость, тем более что новый царь сел на престол тайком от земли, с нарушением формы уже освященной, уже сделавшейся стариною. До сих пор области верили Москве, признавали каждое слово, приходившее к ним из Москвы, непреложным, но теперь Москва явно признается, что чародей прельстил ее омрачением бесовским; необходимо рождался вопрос: не омрачены ли москвитяне и Шуйским? До сих пор Москва была средоточием, к которому тянули все области; связью между Москвою и областями было доверие ко власти, в ней пребывающей; теперь это доверие было нарушено, и связь ослабела, государство замутилось; вера, раз поколебленная, повела необходимо к суеверию: потеряв политическую веру в Москву, начали верить всем и всему, особенно когда стали приезжать в области люди, недовольные переворотом и человеком, его произведшим, когда они стали рассказывать, что дело было иначе, нежели как повещено в грамотах Шуйского. Тут-то в самом деле наступило для всего государства омрачение бесовское, омрачение, произведенное духом лжи, произведенное делом темным и нечистым, тайком от земли совершенным.
1 июня 1606 года Шуйский венчался на царство: новый царь был маленький старик лет за 50 с лишком, очень некрасивый, с подслеповатыми глазами, начитанный, очень умный и очень скупой, любил только тех, которые шептали ему в уши доносы, и сильно верил чародейству. Подле нового царя немедленно явилось и второе лицо по нем в государстве – патриарх: то был Гермоген, бывший митрополит казанский, известный своим сопротивлением неправославным поступкам Лжедимитрия. Это сопротивление показывало уже в Гермогене человека с твердым характером, готового страдать за свои убеждения, за правду и неприкосновенность вверенного ему дела; таким образом, новый патриарх по природе своей был совершенно в уровень своему высокому положению в бурное Смутное время, но современники жалуются, что с этою твердостию Гермоген соединял жесткость нрава, непривлекательность в обращении, неумеренную строгость; жалуются также, что он охотно слушал наветы, худо отличал истинное от ложного, верил всему. Этою слабостию воспользовались враги Шуйского: они наговорили патриарху на царя и успели поссорить их; по жесткости нрава патриарх не скрывал своего неудовольствия и обращался с царем вовсе недружественно, хотя в то же время, по основным убеждениям своим, готов был всегда защищать Шуйского, как царя венчанного, против возмутителей.
Легко себе представить, как вредны были для Шуйского такие отношения его к патриарху, когда уж он и без того не пользовался большим уважением и доверенностью подданных. Клятва, данная им при восшествии на престол, повела к тому, что на него стали смотреть не так, как смотрели на прежних государей; ограничение власти царской относительно наказания, ограничение ее боярами, к царю нерасположенными, обещало безнаказанность смутам, крамолам: клеврет Голицына или другого какого-нибудь сильного боярина мог отважиться на все по внушению своего милостивца, зная, что последний может защитить его. Современники прямо говорят, что с воцарением Шуйского бояре стали иметь гораздо больше власти, чем сам царь. Некоторые из бояр крамолили против царя с целию занять его место, другие не хотели видеть его царем по прежним отношениям; не все бояре были в заговоре с Шуйским против Лжедимитрия, некоторые, и из них самые способные, например Михайла Глебович Салтыков, князь Рубец-Мосальский и другие, оставались верны Лжедимитрию и, следовательно, были враждебны новому правительству, которое и не замедлило подвергнуть их опале: князь Рубец-Мосальскпй был сослан воеводою в Корелу, Афанасий Власьев – в Уфу, Салтыков – в Иван-город, Богдан Бельский – в Казань; других стольников и дворян разослали также по разным городам, у некоторых отняли поместья и вотчины. Таким образом, в отдаленные области, и даже в качестве правителей, были отправлены люди озлобленные, то есть верные возмутители или по крайней мере готовые принять самое деятельное участие в возмущении для свержения правительства, им враждебного; скоро заметили также, что и вообще новый царь изменил своему обещанию – преследует людей, которые прежде были ему враждебны. Глава заговора, виновник восстания, Шуйский был выкрикнут царем участниками в заговоре, восстании, людьми самыми беспокойными, площадными крикунами и смутниками, испытавшими уже три раза свою силу при свержении и возведении царей; они выкрикнули Шуйского, своего вождя, в надежде богатых наград от него, но от скупого старика нельзя было ничего дождаться; тогда эти люди стали готовым орудием в руках врагов Шуйского.
Но все эти люди – и бояре могущественные, имевшие виды на престол, и сановники второстепенные, враждебные Шуйскому или по личным и родовым отношениям, или по приверженности к его предшественнику, наконец, смутники из людей всякого происхождения, которым выгодны были перемены, – никто не мог отважиться прямо на свержение Шуйского: Голицын не имел никакого права, никакой возможности прямо выставить себя соперником новому царю и открыто против него действовать: какое из своих прав мог выставить Голицын, которое бы превышало права Шуйского? Он мог надеяться получить престол только тогда, когда Шуйский будет свергнут чужим, а не его именем, следовательно, мог только крамолить против него, а не действовать открыто; то же самое должно сказать и о всех других людях, почему бы то ни было недовольных Шуйским и желавших перемены: во чье имя возмутились бы они, кого предложили бы взамен Шуйского? Для всех нужен был предлог к восстанию, нужно было лицо, во имя которого можно было действовать, лицо, столько могущественное, чтобы могло свергнуть Шуйского, и вместе столько ничтожное, чтобы не могло быть препятствием для исполнения известных замыслов, одним словом, нужен был самозванец. Шуйского можно было свергнуть только так, как свергнут был Годунов. Вот причина появления второго самозванца и успеха его внутри государства; что же касается до козаков, то мы уже видели, как им был необходим самозванец: еще при жизни первого они подставили другого. Как для государства спокойного, благоустроенного государь, правительство не может умирать (le roi est mort – vive le roi!), так для тогдашнего русского общества, потрясенного в своих основах, не мог умереть самозванец: и точно, еще кровавый труп первого Лжедимитрия лежал на Красной площади, как уже пронеслась весть о втором.
17 мая, когда заговорщики были заняты истреблением самозванца и поляков, Михайла Молчанов, один из убийц Федора Годунова, успел скрыться из дворца и из Москвы. В сопровождении двоих поляков Молчанов направил путь к литовским границам, распуская везде по дороге слух, что он царь Димитрий, который спасается из Москвы и вместо которого москвитяне ошибкою убили другого человека. Этот слух скоро достиг Москвы и распространился между ее жителями. Мы не удивимся такому, с первого взгляда странному явлению, если вспомним, что не все москвичи принимали участие в убийстве Лжедимитрия, что многие из них шли в Кремль с целию спасать царя из рук поляков, и вдруг им выкинули обезображенный труп Лжедимитрия, в котором трудно было различить прежние черты. Чему хотим верить, тому верим охотно; как обыкновенно бывает в таких случаях, всякий старался представить свое мнение о чудном, таинственном событии, свою догадку, свое:
Грамоты Шуйского не помогли. В то время как Молчанов в самую минуту убийства Лжедимитрия уже помышлял о его воскрешении, в то же время князь Григорий Петрович Шаховской думал о том же и во время смуты во дворце унес государственную печать, как вещь нужную для исполнения своих замыслов. Новый царь помог ему в этом как нельзя лучше, сославши его воеводою в Путивль за преданность Лжедимитрию. Шаховской, приехав в Путивль, собрал жителей и объявил им, что царь Димитрий жив и скрывается от врагов; путивльцы немедленно восстали против Шуйского, и примеру их последовали другие северские города. В Чернигове начальствовал тот самый боярин князь Андрей Телятевский, который прежде не хотел участвовать в переходе целого войска на сторону первого Лжедимитрия, а теперь объявил себя на стороне второго, о котором еще никто ничего не знал обстоятельно: нет сомнения, что личные отношения к Шуйскому были причиною такого поступка. Начались волнения и в Москве; здесь еще не смели произнести громко имя Димитрия и потому старались привести толпу в движение по другому поводу: на домах иностранцев и бояр написали, что царь предает домы этих изменников народу на разграбление. Толпы начали сбираться, но на этот раз их разогнали. Чрез несколько времени, в один воскресный день, когда царь шел к обедне, увидел он множество народа у дворца: толпы были созваны известием, что царь будет говорить с народом. Шуйский остановился и, плача от досады, начал говорить окружавшим его боярам, что им не нужно выдумывать коварных средств, если хотят от него избавиться, что, избрав его царем, могут и низложить его, если он им неугоден, и что он оставит престол без сопротивления. Потом, отдав им царский посох и шапку, продолжал: „Если так, выбирайте кого хотите“. Видя, однако, что все неподвижны, ниоткуда нет возражения, Шуйский подумал, что пристращал крамольников, что большинство за него, и потому, взявши снова посох, сказал: „Мне уже наскучили эти козни: то меня хотите умертвить, то бояр и иностранцев или по крайней мере ограбить их; если вы меня признаете царем, то я требую казни виновных“. На этот раз все спешили уверить его в преданности своей и просили наказать возмутителей; схватили пятерых из толпы, высекли кнутом и сослали. Шуйский хотел воспользоваться этим усердием, чтобы вскрыть заговор, составленный во имя князя Мстиславского, но по исследовании дела нашли, что этот боярин вовсе не виноват в нем, что во имя его действовали родные, из которых больше всех был уличен боярин Петр Никитич Шереметев: его послали в Псков воеводою.
Между тем Шаховскому для успеха поднятого им восстания необходим был самозванец, откуда бы то ни было. Зная, что Молчанов прежде всех выдал себя за Димитрия, он звал его в Путивль из Самбора, где тот с согласия Марининой матери распространял слухи о спасении царя. Но Молчанов сам не хотел играть роль самозванца и не нашел еще никого, кто бы согласился и был способен принять ее, однако медлить было нельзя: надобно было подкрепить восстание, давши ему вождя смелого, таким явился Болотников.
Болотников был холопом князя Телятевского; рассказывают, что в молодости, взятый в плен татарами и проданный туркам, он несколько лет был галерным невольником. Получив как-то свободу, он был заброшен судьбою в Венецию, откуда в описываемое время пробирался через Польшу на родину. В Польше услыхал он о событиях, волновавших Русь; как русского, Болотникова схватили и представили Молчанову, который увидал в нем полезного для своего дела человека, обдарил его и послал с письмом в Путивль к князю Шаховскому, который принял его как царского поверенного и дал начальство над отрядом войска. Холоп Болотников тотчас же нашел средство увеличить свою дружину и упрочить дело самозванца в преждепогибшей Украйне: он обратился к своим, обещая волю, богатства и почести под знаменами Димитрия, и под эти знамена начали стекаться разбойники, воры, нашедшие пристанище в Украйне, беглые холопи и крестьяне, козаки, к ним пристали посадские люди и стрельцы, начали в городах хватать воевод и сажать их в тюрьмы; крестьяне и холопи стали нападать на домы господ своих, разоряли их, грабили, мужчин убивали, жен и дочерей заставляли выходить за себя замуж. На московских улицах показались подметные грамоты, в которых упрекали москвитян в неблагодарности к Димитрию, спасшемуся от их ударов, и грозили возвращением его для наказания столицы не позже 1 сентября, тогдашнего нового года; царь велел созвать всех дьяков и сличить почерки их с почерком грамот, но сходного не нашли: грамоты, как видно, явились из Украйны, туда надобно было обратить оружие, но прежде начала военных действий царь хотел попытаться утишить восстание средствами религиозными: для этого он послал в Северскую землю духовенство с увещаниями; в Елец был послан боярин Михаила Нагой с грамотою сестры своей царицы Марфы, с образом Димитрия царевича; но эти средства не помогли. Тогда боярин князь Иван Михайлович Воротынский осадил Елец, стольник князь Юрий Трубецкой – Кромы, но на выручку Кром явился Болотников: с 1300 человек напал он на 5000 царского войска и наголову поразил Трубецкого; победители – козаки насмехались над побежденными, называли царя их Шуйского
Писатели иностранные хвалят храбрость старого народонаселения рязанского; летописцы московские удивляются его дерзости и речам высоким: рязанцы Ляпуновы оправдывают тот и другой отзыв. Во время народного волнения по смерти Грозного рязанцы – Ляпуновы и Кикины являются на первом плане; Захар Ляпунов, брат Прокофия, дерзкий, как увидим, на слово и на руку, первый в таком деле, на которое редкие могли решиться, заявляет в первый раз себя тем, что не хочет быть в станичных головах вместе с Кикиным и бежит со службы из Ельца. В 1603 году о нем опять встречаем известие: царь Борис велел спросить детей боярских рязанцев: кто на Дон к атаманам и козакам посылал вино, зелье, серу, селитру и свинец, пищали, панцири и шлемы и всякие запасы, заповедные товары? Отвечали: был слух, что Захар Ляпунов вино на Дон козакам посылал, панцирь и шапку железную продавал. Захара за это высекли кнутом. Брат его, Прокофий, красивый, умный, храбрый и в военном деле искусный человек, как отзывались об нем современники, обладал также страшною энергиею, которая не давала ему покоя, заставляла всегда рваться в первые ряды, отнимала у него уменье дожидаться. Такие люди обыкновенно становятся народными вождями в смутные времена: истомленный, гнетомый нерешительным положением народ ждет первого сильного слова, первого движения, и, кто первый произнесет роковое слово, кто первый двинется, тот и становится вождем народного стремления. Ляпунов стал за Димитрия против Шуйского; мы не имеем права полагать, что Ляпунов был уверен в самозванстве того, кто называл себя Димитрием, в ложности слухов о его спасении: по всем вероятностям, он, как и большая часть, если не все рязанцы, как большая часть, если не все жители других московских областей, не имел никаких крепких убеждений в этом отношении и восстал при вести о восстании, повинуясь своей энергической природе, не умея сносить, подобно другим, нерешительного положения, не умея ждать. С другой стороны, восстание под знаменами Димитрия против Шуйского, т. е. против правления бояр, охранявших старину, не допускавших в свои ряды людей новых, такое восстание было привлекательно для людей, подобных Ляпунову, Сунбулову и Пашкову, людей, чувствовавших в себе стремление быть впереди, но по происхождению не имевших на это права.
Кроме Рязани, двадцать городов в нынешних губерниях Орловской, Калужской и Смоленской стали за Лжедимитрия. На восточной украйне, в странах приволжских, точно так же, как и в Украйне Северской, встали холопи и крестьяне; к ним присоединились инородцы, недавно, после долгого сопротивления, принужденные подчиниться государству и теперь обрадовавшиеся случаю сбросить с себя это подчинение. Мордва, холопи и крестьяне осадили Нижний Новгород под начальством двух мордвинов – Москова и Вокорлина, волнение коснулось областей Вятской и Пермской; рознь встала между пермичами, набранными в войско для царя: они начали биться друг с другом, едва не убили царского приставника, хотевшего разнять их, и кончили тем, что разбежались от него с дороги. В земле Вятской московского чиновника, присланного для набора войск, встретили громкою хулою на Шуйского, говорили, что Димитрий уже взял Москву, пили за него заздравные чаши. Но в Астрахани не чернь встала за Лжедимитрия: здесь изменил Шуйскому воевода, князь Хворостинин; здесь, наоборот, дьяк Афанасий Карпов и мелкие люди были побиты с раскату.
Болотников, соединившись со Пашковым и рязанцами, переправился за Оку, взял и разграбил Коломну; отряд царского войска под начальством князя Михайлы Васильевича Скопина-Шуйского одержал верх в сшибке на берегах Пахры; но главная рать под начальством князя Мстиславского и других бояр старых была поражена в семидесяти верстах от Москвы, при селе Троицком. Болотников, гоня побежденных, дошел до Москвы и стал в селе Коломенском. Царствование Шуйского, казалось, должно было кончиться; при нерасположении к себе многих он имел мало средств к защите; на остатки разбитых Болотниковым полков была плохая надежда, области кругом, с юго-востока и запада, признавали Лжедимитрия; цены на хлеб возвысились в Москве, а кто хотел терпеть голод для Шуйского? Но в полках, пришедших осаждать Шуйского, господствовало раздвоение, которое и спасло его на этот раз. Пришедши под Москву, Болотников тотчас обнаружил характер своего восстания: в столице явились от него грамоты с воззваниями к низшему слою народонаселения: „Велят боярским холопам побить своих бояр, жен их, вотчины и поместья им сулят, шпыням и безименникам ворам велят гостей и всех торговых людей побивать, именье их грабить, призывают их, воров, к себе, хотят им давать боярство, воеводство, окольничество и дьячество“. Рязанские и тульские дворяне и дети боярские, дружины Ляпунова и Сунбулова, соединившись с Болотниковым, увидав, с кем у них общее дело, из двух, по их мнению, зол решились выбрать меньшее, т. е. снова служить Шуйскому; они явились с повинною в Москву, к царю Василию, без сомнения уверенные прежде в прощении и милости, ибо наказать первых раскаявшихся изменников значило заставить всех других биться отчаянно и таким образом продлить и усилить страшное междоусобие; Ляпунов и Сунбулов явились первые, и Ляпунов получил сан думного дворянина. В то же время счастливый для Шуйского оборот дела произошел на северо-западе: если на юге, увлеченные примером энергических людей – Ляпунова, Сунбулова, Пашкова, жители бросились на сторону самозванца, то в Твери произошло иначе: архиепископом здесь был в это время Феоктист, человек, как видно, сильный духом, способный стать в челе народонаселения; когда толпа приверженцев самозванца показалась в Тверском уезде, Феоктист собрал духовенство, приказных людей, своих детей боярских, торговых и посадских людей и укрепил их в верности к Шуйскому, так что лжедимитриевцы были встречены с оружием в руках и побиты. Другие города Тверской области, присягнувшие самозванцу вследствие упадка духа и нерешительности, последовали тотчас примеру Твери, и служилые люди их отправились под Москву помогать Шуйскому. Также сильное усердие к нему показали жители Смоленска; смольнянам, говорят современники, поляки и литва были враждебны, искони вечные неприятели, жили смольняне с ними близко и бои с ними бывали частые: поэтому смольняне не могли ждать хорошего от царя, который был другом поляков и за помощь, ему оказанную, мог уступить Смоленск Польше. Как скоро узнали в Смоленске, что из Польши готов явиться царь, ложный или истинный, новый или старый – все равно, ибо никто ничего не знал подлинно, то немедленно служилые люди собрались и пошли под Москву, выбравши себе в старшие Григория Полтева, на дороге очистили от лжедимитриевцев Дорогобуж и Вязьму. Дорогобужские, вяземские и серпейские служилые люди соединились с смольнянами и вместе пришли в Можайск 15 ноября, куда пришел также воевода Колычев, успевший очистить от воров Волоколамск.
Шуйский ободрился; он послал уговаривать Болотникова отстать от самозванца, но люди, из которых состояло войско Болотникова, бились не за самозванца, а за возможность жить на счет государства, от примирения с которым они не могли ожидать для себя никакой выгоды; Болотников не прельстился обещанием царя дать ему знатный чин и отвечал: „Я дал душу свою Димитрию и сдержу клятву, буду в Москве не изменником, а победителем“. Надобно было решить дело оружием: молодой воевода, князь Михайла Васильевич Скопин-Шуйский, свел полки у Данилова монастыря и 1 декабря, дождавшись прихода смольнян, пошел к Коломенскому; Болотников вышел к нему навстречу и сразился у деревни Котлов: холопи и козаки бились отчаянно, но Истома Пашков с дворянами и детьми боярскими передался на сторону царя; причиною отступления Пашкова полагают то, что Болотников не хотел уступить ему первенства, а Пашков не хотел быть ниже холопа. Болотников, потерпев поражение, засел в своем укрепленном Коломенском стане; три дня воеводы били из пушек по острогу и не могли разбить, наконец сделали ядра огненные и зажгли острог. Тогда Болотников побежал к Серпухову, собрал мир и спросил, есть ли у них столько съестных припасов, чтоб могли целый год прокормить и себя и войско? Если есть, то он останется у них и будет дожидаться царя Димитрия; если же нет, то уйдет. Серпуховичи отвечали, то им нечем будет целый год и себя прокормить, не только что войско. Тогда Болотников пошел дальше и засел в Калуге, жители которой объявили, что могут содержать его войско в продолжение года; некоторые из его козаков засели в деревне Заборье, но принуждены были сдаться царским воеводам: Шуйский велел их взять в Москву, поставить по дворам, кормить и ничем не трогать, но тех, которые были пойманы на бою, велел посажать в воду; если в это число были включены те, которых взяли при Котлах, то их было немало, ибо летописец говорит, что им не находили места в тюрьмах московских.
Шуйский не терял времени для наступательного движения: пять воевод двинулись на юг для осады городов, верных самозванцу; брат царский, князь Иван Иванович Шуйский, осадил Калугу, несколько раз приступал к ней, но ничего не сделал; царь послал к Калуге последнее войско под начальством первого боярина, князя Мстиславского, Скопина-Шуйского и князя Татева, но Болотников отбил приступы и этих воевод. Также неудачны были приступы к Веневу и Туле; но боярин Иван Никитич Романов и князь Мезецкий разбили князя Василия Рубца-Мосальского, приближавшегося к Калуге на помощь Болотникову; сам воевода, князь Мосальский, был убит, и ратные люди его сели на пороховые бочки и взорвали сами себя на воздух. Порадовали Шуиского и вести с востока: там Арзамас был взят; Нижний освобожден от осады; на жителей Свияжска, присягнувших Лжедимитрию, казанский митрополит Ефрем наложил церковное запрещение, и они принесли повинную Шуйскому.
Так начался 1607 год. Несмотря на успехи в разных местах, дело Шуйского было далеко не в благоприятном положении, ибо юг упорно стоял за самозванца. Материальные средства не помогли, захотели употребить нравственные. Еще в 1606 году, принужденный бороться с тенью Лжедимитрия, Шуйский счел нужным оправить царя Бориса и семейство его, погибшее жертвою самозванца: с этою целию он велел вынуть гробы Годуновых из Варсонофиевского монастыря; Ксения (Ольга) Борисовна провожала гробы родных своих и, по обычаю, громко вопила о своих несчастиях. В начале 1607 года придумали другую церемонию, которая должна была произвести сильнейшее впечатление. 3 февраля великий государь велел быть у себя патриарху Гермогену с лучшим духовенством для своего государева и земского дела и приговорил послать в Старицу за прежним патриархом Иовом, чтоб он приехал в Москву, простил и разрешил всех православных христиан в их клятвопреступлении. В Старицу с приглашением отправился крутицкий митрополит Пафнутий и повез Иову грамоту от Гермогена: „Государю отцу нашему, святейшему Иову патриарху, сын твой и богомолец Гермоген, патриарх московский и всея Руси, бога молю и челом бью. Благородный и благоверный, благочестивый и христолюбивый великий государь царь и великий князь Василий Иванович, всея Руси самодержец, советовавшись со мною и со всем освященным собором, с боярами, окольничими, дворянами, с приказными людьми и со всем своим царским синклитом, с гостями, торговыми людьми и со всеми православными христианами паствы твоей, послал молить твое святительство, чтоб ты учинил подвиг и ехал в царствующий град Москву для его государева и земского великого дела; да и мы молим с усердием твое святительство и колено преклоняем, сподоби нас видеть благолепное лице твое и слышать пресладкий голос твой“.
14 февраля Иов приехал в Москву в царской каптане (карете), подбитой соболями, и остановился на Троицком подворье. 16 числа два патриарха с архиереями сочинили следующую грамоту: „Царь Иван Васильевич повелел царствовать на Российском государстве сыну своему Феодору Ивановичу; а второму сыну своему, царевичу Димитрию Ивановичу, дал в удел город Углич, и царевича Димитрия в Угличе не стало,
19 февраля по государеву указу патриарх Гермоген приказал на оба земские двора разослать памяти: послать по всем сотням к старостам и сотским, чтобы из сотен и из слобод посадские, мастеровые и всякие люди мужеского пола были в Успенский собор на другой день, 20 февраля. Когда в назначенный день всенародное множество собралось в собор, а некоторые, не поместившись, стояли вне церкви, патриарх Гермоген начал служить молебен, после которого гости, торговые и черные люди начали у патриарха Иова просить прощения с великим плачем и неутешным воплем: „О пастырь предобрый! Прости нас, словесных овец бывшего твоего стада: ты всегда хотел, чтобы мы паслись на злаконосных полях словесного твоего любомудрия и напоялись от сладкого источника книгородных божественных догматов, ты крепко берег нас от похищения лукавым змеем и пагубным волком; но мы окаянные отбежали от тебя, предивного пастуха, и заблудились в дебре греховной и сами себя дали в снедь злолютому зверю, всегда готовому губить наши души. Восхити нас, богоданный решитель! От нерешимых уз по данной тебе благодати!“ После этой речи гости и торговые люди подали Иову челобитную, написанную таким же витиеватым слогом: „Народ христианский от твоего здравого учения отторгнулся и на льстивую злохитрость лукавого вепря уклонился, но бог твоею молитвою преславно освободил нас от руки зломышленного волка, подал нам вместо нечестия благочестие, вместо лукавой злохитрости благую истину и вместо хищника щедрого подателя, государя царя Василья Ивановича, а род, благоцветущей его отрасли корень сам ты, государь и отец, знаешь, как написано в Степенной книге; но и то тебе знать надобно, что от того дня до сего все мы во тьме суетной пребываем и ничего нам к пользе не спеется; поняли мы, что во всем пред богом согрешили, тебя, отца нашего, не послушали и крестное целование преступили. И теперь я, государь царь и великий князь Василий Иванович, молю тебя о прегрешении всего мира, преступлении крестного целования, прошу прощения и разрешения“. Когда подали эту челобитную, Гермоген велел успенскому архидиакону взойти на амвон и громко читать ее, а после этого патриархи велели тому же архидиакону читать разрешительную грамоту. Народ обрадовался, припадали к ногам патриарха Иова и говорили: „Во всем виноваты, честный отец! Прости, прости нас и дай благословение, да примем в душах своих радость великую“.
Так рассказывает дело официальное известие, в котором замечаем тот же дух, под влиянием которого составлялись грамоты об избрании царя Бориса. Конечно, многим из присутствовавших в соборе могло показаться странным, как тот же самый Василий Иванович Шуйский торжественно свидетельствовал, что царевич Димитрий сам закололся в припадке падучей болезни, и тот же патриарх Иов объявлял, что это свидетельство истинное, а теперь оба говорят, что царевича Димитрия убили его изменники! Любопытно, что во всем этом деле торжественного разрешения действуют одни гости и торговые люди, они просят устно о прощении, они подают челобитную.
Но если, как говорит известие, народ обрадовался, что получил разрешение от патриарха, то радость эта была непродолжительна. Чрез несколько дней понесся по городу слух, что сторожа, караулившие ночью на наперти Архангельского собора, слышали, как в соборе были голоса, говор, смех, а потом плач, собор осветился, и один толстый голос заглушил другие, говорил за упокой беспрестанно. Желая действовать на успокоение народа, оживление его нравственных сил средствами нравственными, религиозными, Шуйский в то же время хотел прекратить сопротивление другими средствами. Он принял предложение немца Фидлера отравить Болотникова в Калуге. Фидлер обязался такою клятвою: „Во имя пресвятой и преславной троицы я даю сию клятву в том, что хочу изгубить ядом Ивана Болотникова; если же обману моего государя, то да лишит меня господь навсегда участия в небесном блаженстве; да отрешит меня навеки Иисус Христос, да не будет подкреплять душу мою благодать св. духа, да покинут меня все ангелы, да овладеет телом и душою моею дьявол. Я сдержу свое слово и этим ядом погублю Ивана Болотникова, уповая на божию помощь и св. евангелие“. Царь дал Фидлеру лошадь и 100 рублей, обещая в случае успеха дела 100 душ крестьян и 300 рублей ежегодного жалованья. Но Фидлер, приехав в Калугу, открыл все Болотникову и отдал ему самый яд.
Положение Болотникова с товарищами было, однако, очень затруднительно: долгое неявление провозглашенного Димитрия отнимало дух у добросовестных его приверженцев; тщетно Шаховской умолял Молчанова явиться в Путивль под именем Димитрия: тот не соглашался. В такой крайности Шаховской послал звать к себе козацкого самозванца Петра, который, узнав о гибели Лжедимитрия, поворотил было назад в степи. Царевич Петр явился на зов: замучив несколько верных Шуйскому воевод, обесчестив дочь убитого им князя Бахтеярова, получив подкрепление из Запорожья, он двинулся вместе с Шаховским к Туле. Узнавши об этом движении и подкрепленный одним из отрядов самозванца, Телятевский выступил из Тулы к Калуге на помощь к Болотникову и поразил при Пчельне царское войско, высланное против него Мстиславским из-под Калуги. Весть об этом поражении навела ужас на рать Мстиславского, и она поспешно отступила от Калуги, причем 15000 человек перешли на сторону Болотникова; последний, пользуясь этим, оставил Калугу и соединился в Туле с Лжепетром, чтобы действовать отсюда соединенными силами. Тогда Шуйский принял меры решительные: разосланы были строгие приказы собираться отовсюду служилым людям, монастырские и церковные отчины должны были также выставить ратников, и, таким образом, собралось до 100000 человек, которыми царь решился сам предводительствовать. 21 мая Шуйский выступил на свое государево и земское великое дело, как сказано в грамотах патриарха, призывавшего молиться об успехе похода; скоро получены были другие грамоты от патриарха, в которых он уже призывал петь благодарственные молебны за победу царских войск над мятежниками при реке Восме: целый день бились с ожесточением и царские полки уже начали колебаться; но тут воеводы, князь Андрей Голицын и князь Борис Лыков, ездя по полкам, начали говорить ратным людям со слезами: „Куда нам бежать? Лучше нам здесь помереть друг за друга единодушно всем!“ Ратные люди отвечали: „Надобно вам начинать, а нам помирать за вами“. Царские войска одержали победу: князь Телятевский, предводитель лжедимитриевских войск, ушел с немногими людьми; но по другим известиям, князь Телятевский во время самого сражения с 4000 войска перешел на сторону Шуйского и тем решил дело в пользу последнего.
Шуйский хотел воспользоваться победою и докончить дело; он сам лично осадил Тулу, куда скрылись Шаховской, Телятевский (?), Болотников и Лжепетр. Осажденные два раза отправляли гонца в Польшу, к друзьям Мнишка, чтобы те постарались немедленно выслать какого-нибудь Лжедимитрия, в отчаянии писали к ним: „От границы до Москвы все наше, придите и возьмите, только избавьте нас от Шуйского“. Наконец самозванец отыскался; что это был за человек, никто не мог ничего сказать наверное; ходили разные слухи: одни говорили, что это был попов сын, Матвей Веревкин, родом из Северской страны; другие – что попович Дмитрий из Москвы, от церкви Знаменья на Арбате, которую построил князь Василий Мосальский, иные разглашали, что это был сын князя Курбского, иные – царский дьяк, иные – школьный учитель, по имени Иван, из города Сокола, иные – жид, иные – сын стародубского служилого человека. Подробнее других источников говорит о нем одна белорусская летопись: „Того же року 1607 месяца мая после самое суботы и шол со Шклова из Могилева на Попову Гору якийсь Дмитр Иванович, менил себе быти царем московским. Тот Дмитр Нагий был на первей у попа, Шкловского именем, дети грамоте учил, школу держал, также у священника Федора Сазоновича Никольского у села дети учил, а сам оный Дмитр Нагий имел господу у Могилеве у Терешка, который проскуры заведал при церкви св. Николы, и прихаживал до того Терешка час не малый, каждому забегаючи, послугуючи, и имел на себе плохой кожух бараний, в лете в том ходил“. Верно только то, что этот второй Лжедимитрий вовсе не был похож наружностию на первого и что был человек грамотный, начетчик в священном писании; последнее обстоятельство и заставляло догадываться, что он был из духовного звания; так, летописец говорит: „Все воры, которые назывались царским именем, известны были многим людям, откуда который взялся; но этого вора, который назвался расстригиным именем, отнюдь никто не знал, не ведомо, откуда взялся; многие догадывались, что он был не из служилых людей, думали, что он или попов сын, или церковный дьячок, потому что знал весь круг церковный“. Что же касается до его нравственного характера, то уже можно догадаться, каков мог быть человек, сознательно принявший на себя роль самозванца, и потому мы не имеем права предполагать сильное преувеличение в тех известиях чужеземных, следовательно, беспристрастных, которые называют его безбожным, грубым, жестоким, коварным, развратным, составленным из преступлений всякого рода, недостойным носить имя даже и ложного государя. Мы должны прибавить только, что, как видно из его поступков, это был человек, умевший освоиться с своим положением и пользоваться обстоятельствами.
Человек, знаменитый в нашей истории под именем Тушинского вора, или просто вора, вора по преимуществу, показался впервые в белорусском местечке Пропойске, где был схвачен как лазутчик и посажен в тюрьму. Здесь он объявил о себе, что он Андрей Андреевич Нагой, родственник убитого на Москве царя Димитрия, скрывается от Шуйского, и просил, чтобы его отослали в Стародуб. Рагоза, урядник чечерский, с согласия пана своего Зеновича, старосты чечерского, отправил его в Попову Гору, откуда он пробрался в Стародуб. Прожив недолго в Стародубе, мнимый Нагой послал товарища своего, который назывался московским подьячим Александром Рукиным, по северским городам разглашать, что царь Димитрий жив и находится в Стародубе. В Путивле жители обратили внимание на речи Рукина и послали с ним несколько детей боярских в Стародуб, чтобы показал им царя Димитрия, причем пригрозили ему пыткою, если солжет. Рукин указал на Нагого; тот сначала стал запираться, что не знает ничего о царе Димитрии, но когда стародубцы пригрозили и ему пыткою и хотели уже его брать, то он схватил палку и закричал: „Ах вы б… дети, еще вы меня не знаете: я государь!“ Стародубцы упали ему в ноги и закричали: „Виноваты, государь, перед тобою“.
Стародубцы начали давать государю своему деньги и рассылать по другим городам грамоты, чтобы высылали к ним своих ратных людей на помощь царю; как в других городах, так и в Стародубе теперь жители слушались одного человека, какого-то Гаврилу Веревкина, успевшего взять в свои руки народную волю. Нашелся между стародубцами сын боярский, который решился ехать под Тулу в царский стан и спросить самого царя Василия, зачем он подыскался царства под прирожденным государем? Мученик обмана умер геройски, поджариваемый на медленном огне и повторяя те же речи, что Шуйский подыскался под прирожденным государем. Этот прирожденный государь между тем рассылал грамоты по литовским пограничным городам с просьбою о помощи: „В первый раз, – писал он, – я с литовскими людьми Москву взял, хочу и теперь идти к ней с ними же“. О том же писал к мстиславскому державцу Пацу рославский наместник и воевода, князь Дмитрий Мосальский: „Чтобы вы прислужились государям нашим прирожденным Димитрию и Петру, прислали бы служилых всяких людей на государевых изменников,
Около самозванца начала собираться дружина, над которою он поставил начальником поляка Меховецкого; в конце августа пришел к нему из Литвы пан Будзило, хорунжий мозырский, но с этою малочисленною еще дружиною Лжедимитрий не мог идти на освобождение Тулы, и участь ее была решена: муромский сын боярский Кровков, или Кравков, предложил царю затопить Тулу, запрудив реку Упу; сначала царь и бояре смеялись над этим предложением, но потом дали волю Кровкову; тогда он велел каждому из ратных людей привезти по мешку с землею и начал прудить реку: вода обступила город, влилась внутрь его, пресекла все сообщения жителей с окрестностями, настал голод, и Болотников с Лжепетром, как говорят, вошли в переговоры с царем, обещая сдать город, если Василий обещает им помилование, в противном случае грозили, что скорее съедят друг друга, чем подвергнутся добровольной казни. Шуйский, имея уже на плечах второго Лжедимитрия, естественно, должен был хотеть как можно скорее избавиться от Лжепетра и Болотникова и потому обещал помилование. 10 октября Тула сдалась. Болотников приехал в царский стан, подошел к Василию, пал пред ним на колена и, положив саблю на шею, сказал: „Я исполнил свое обещание, служил верно тому, кто называл себя Димитрием в Польше: справедливо или нет – не знаю, потому что сам я прежде никогда не видывал царя. Я не изменил своей клятве, но он выдал меня, теперь я в твоей власти: если хочешь головы моей, то вели отсечь ее этою саблею, но если оставишь мне жизнь, то буду служить тебе так же верно, как и тому, кто не поддержал меня“. В страшное время Смуты, всеобщего колебания, человек, подобный Болотникову, не имевший средств узнать истину касательно событий, мог в самом деле думать, что исполнил свой долг, если до последней крайности верно служил тому, кому начал служить с первого раза. Но не все так думали, как Болотников; другие, не зная, кто царь законный – Шуйский или так называемый Димитрий, считали себя вправе оставлять одного из них тотчас, как скоро военное счастие объявит себя против него; иные, считая и Шуйского и Лжедимитрия одинаково незаконными, уравнивали обоих соперников вследствие одинакой неправоты обоих и вместе с тем уравнивали свои отношения к ним, считая себя вправе переходить от одного к другому: и тех и других было очень много. Болотникова сослали в Каргополь и там утопили; Шаховского, в
Шуйский с торжеством возвратился в Москву, как будто после завоевания царства; собственно говоря, поход Шуйского был важнее завоевания многих царств, потому что поражение шаек Болотникова было поражением противуобщественного начала, но подвиг был не кончен и потому был бесполезен. Шуйскому не следовало бы возвращаться в Москву: ему надобно было воспользоваться своим успехом, двинуться на самозванца и его истреблением упрочить себя на престоле. Но мы должны взять во внимание тогдашнее состояние войска, не позволявшее удерживать его долго под оружием, и в какое время года? В глубокую осень; помещиков должно было распустить по домам до зимнего пути. Спешить, казалось, было не для чего: самозванец находился сначала в очень незавидном положении.
Набрав тысяч до трех войска, Лжедимитрий пошел под Козельск и там, напав врасплох, разбил отряд царских войск. Но когда оттуда возвращался в Карачев, то литовцы захотели уйти у него с добычею, взятою под Козельском, и начали волноваться. Самозванец испугался и ушел от них с небольшим отрядом людей, на которых совершенно полагался, и засел в Орле. Но и здесь сильно трусил, особенно после покушения убить его ночью. Меховецкий не знал сначала, куда девался царь, потом, узнав, что он в Орле, послал к нему с просьбою возвратиться, потому что одно его присутствие может удержать войско. Лжедимитрий возвратился, но, видя, что войско не перестает волноваться, снова украдкою выехал по дороге в Путивль. Тут он встретил Валавского, который из киевской Украйны шел к нему от князя Романа Рожинского с тысячью человек; потом встретил Тышкевича с 1000 человек поляков, князя Адама Вишневецкого, знаменитого Лисовского и других. По совету Лисовского Лжедимитрий пошел осаждать Брянск, на подмогу к которому спешили воеводы, князья Куракин и Литвин-Мосальский. Последний пришел 15 декабря к Десне, которая отделяла его от города; несмотря на позднее время, река еще не стала, лед шел по ней большими глыбами. Жители Брянска, видя, что ратные люди остановились за льдом, кричали им: „Помогите! Погибаем!“ Ратные люди, слыша это, сказали: „Лучше нам всем помереть, нежели видеть свою братию в конечной погибели; если помрем за православную веру, то получим у Христа венцы мученические“. Взяв прощение друг у друга, они начали метаться в реку и поплыли. Ни лед, ни стрельба с другого берега, где стояли осаждающие, не остановили их, и они благополучно добрались до города: ни один человек и ни одна лошадь не погибли. Вслед за Мосальским пришел и князь Куракин. Не надеясь отбиться от Лжедимитрия, он отступил, снабдив Брянск продовольствием, и засел в Карачеве; Лжедимитрий, не надеясь взять этого города, пошел на знмовку в Орел.