Пришли к послам тайно известный нам Зелфукар-ага да архимандрит Амфилохий и объявили: «Вор Тимошка говорит визирю, чтоб султан дал ему ратных людей и велел идти с ним на московские украйны, русские люди против него стоять не будут, все добьют ему челом, сулит султану Астрахань с пригородами. Визирь против его речей промолчал…» Послы начали говорить Зелфукар-аге и архимандриту, как бы воров достать? Те отвечали: «Визирю одному такого дела не сделать, разве вам доступить их большою казною? Только не потерять бы казны даром, потому что люди здесь неоднословы; лучше всего бросьте это дело: волочась, так и пропадут, либо по городам дальним их разошлют в службы или на каторги в греблю отдадут, а если вы об них станете промышлять, то вы их пуще вздорожите и поставят вправду то, как они называются». Архимандрит говорил также, что вор Тимошка подал визирю грамоту, и его, архимандрита, позвали эту грамоту переводить; в грамоте написано, будто он сын царя Василья, и когда отца его в Литву отдали, то он остался полугоду, и отец приказал беречь его тем людям, которые ему впрямь служили, и они его вскормили, а когда сделался царем Михаил Федорович, то велел ему видеть свои царские очи и дал ему удел – Пермь Великую с пригородами; там ему, в Перми, жить соскучилось, он приехал в Москву, и государь велел его посадить за пристава; но те люди, которых царь Василий жаловал, освободили его и выпроводили из Москвы; Василий, воевода молдавский, его ограбил, снял с него отцовский крест многоценный с яхонтами и изумрудами и много другого добра и хотел его убить, так же как убил прежде брата его большого, и, убив, голову и кожу отослал в Москву, а московский государь велел кожу эту накласть золотыми и дорогими каменьями и отослать к воеводе Василью в благодарность.
В октябре 1646 года архимандрит Амфилохий дал знать послам, что вор, присланный из Крыма, посажен в Семибашенный замок, а вор Тимошка пожаловался визирю на него, архимандрита, будто он на посольский двор ходит и про всякие вести послам объявляет. Визирь грозил за это Амфилохию, что посадит его на каторгу 110 смерть; архимандрит велел сказать послам, чтоб присылали к нему людей своих ночью, люди эти будут у него ночевать и он будет отпускать их рано, до свету. Причиною этих строгостей была весть о движениях русских войск под Азов; послов начали держать взаперти, и в ноябре старший из них, Телепнев, умер. Товарищ его, Кузовлев, писал государю, что вор Вергуненок заперт в Кожаном городке, который стоит на Черноморском гирле, версты за три от Царя-града; заперли его для того: дана была ему воля ходить куда хочет, а он начал пить и с бусурманами драться; Тимошку Акундинова от визиря с двора свели, велели ему жить позади визирева двора, а есть к нему присылают от визиря. Но скоро Кузовлеву стало не до Тимошки: пленный донской козак объявил на пытке, что на Дону у козаков в Черкасском приготовлено 300 стругов, да на Воронеже, Ельце и в других украинских городах к весне готовят пятьсот стругов, и по государеву указу в тех стругах идти козакам морем под Крым и крымские улусы. И вот 27 января 1647 года визирь Азем-Салих-паша вытребовал к себе у посла переводчиков и держал к ним такую речь: «Только донские козаки в Черное море выйдут, и султану про то донесется, а я султану добрые слова говорил; и то все мне поставится в ложь: и быть мне в опале или даже без головы, а послу и вам живым не быть; и за летошнюю ссору едва устояли: велел было султан вас всех побить, а если я останусь жив и сделается со мною что-нибудь нехорошее, то я посла вашего и вас на рожнах изжарю; скажите эти мои слова послу, чтоб подумал, как мне и ему и вам беды избыть. Всего скорее избудет из беды, если пошлет от себя наскоро гонцов на Дон, чтоб козаки на море не ходили, а я гонцов велю проводить до Азова». Кузовлев отвечал, что козакам давно заказано ходить на море, но самому султанову величеству известно, что донские козаки – воры-изменники – и прежде государевых указов не слушались, и теперь козачьего воровства на после спрашивать нечего. Визирь прислал сказать Кузовлеву: «Этими речами тебе не отговориться; только появятся козаки на море, хотя и немного, сожгу тебя в пепел; если хочешь жив быть, посылай гонцов». Кузовлев отвечал прежнее, что посылать ему гонцов непригоже; ни в каких государствах над послами бесчестья не бывает, и в Цареграде над послами никогда того не бывало, что теперь делается: запирают, со двора не пускают, корму не дают и назад к своему государю не отпускают неведомо для чего. Визирь приутих и, при личном свидании, говорил Кузовлеву: «Только будут донские козаки на море, и нам с тобою будет худо, двое нас с тобою на обе стороны доброе дело делаем, и худо и добро нам будет во всем вместе; помощь козакам от вас: если б вы им не помогали, то им бы делать было нечего, давно бы пропали». Визирю действительно пришлось худо: его казнили. Донские козаки гуляли по Черному морю, появлялись под Трапезунтом и Синопом. Тимошке Акундинову соскучилось в Константинополе, где на него не обращали никакого внимания; он побежал в Молдавию, но на дороге его схватили, привезли в Константинополь и хотели учинить ему жестокое наказание, но вор обещал обусурманиться и перед визирем бусурманскую молитву проговорил, обрезанье же упросил отложить; его освободили и чалму надели, но Акундинов, нарядясь в греческое платье, побежал в другой раз с русским пленником на Афонскую гору; его опять поймали и хотели казнить, но он по-прежнему обещал обусурманиться; на этот раз его обрезали и отдали под стражу. Со стороны самозванцев в Цареграде московское правительство могло быть покойно; но султан требовал, чтобы царь свел донских козаков из Черкасского городка и посылал крымскому царю посылку по-прежнему. Царь отвечал о донцах по старине, что они государского повеленья не слушают; о хане отвечал, что для дружбы с султаном начаты сношения с крымцами, но если хан опять клятве своей изменит, то ему уже больше терпеть не будут.
Эти слова не были пустою угрозою: московское правительство решилось не спускать более крымцам, которые в конце 1645 года поздравили нового царя вторжением в московские области. Разбойники встретили московских воевод в Рыльском уезде при Городенске и, после бою, пошли домой тою же дорогою, какою пришли. Весною 1646 года в Москве положили предпринять наступательное движение: государь приказал князю Семену Романовичу Пожарскому собрать в Астрахани тамошних жителей, ногайских мурз, черкесов, идти на Дон, соединиться там с воеводою Кондыревым, который должен был прийти из Воронежа, и вместе идти под Азов. Кондырев в украинских городах набрал 3000 вольных ратных людей на помощь донским козакам. Крымцы предупредили русских, напали на донских козаков, но были отражены с уроном.
В то же время с Польшею шли переговоры о союзе против Крыма. В январе 1646 года отправлены были к королю Владиславу великие и полномочные послы: родственник царский боярин Василий Иванович Стрешнев и знакомый нам окольничий Степан Матвеевич Проестев, для поздравления короля с новым браком на Людовике-Марии Мантуанской и для подтверждения Поляновского мира. 10 марта послы представились королю, который по болезни лежал на постели, обложенный подушками. Послы протестовали, зачем король против государева имени не встал и поднять себя не велел; тогда король подозвал к себе послов близко к постели и говорил: «Памятуя вечное докончание и свое государское утверждение с отцом великого государя вашего, царем Михаилом Федоровичем, желаю брату своему, царю Алексею Михайловичу, многолетнего здоровья и счастливого пребыванья; чести государя вашего остерегать я всегда должен выше своей собственной чести, но встать мне или подняться никак нельзя, потому что сильно я болен, руками и ногами не владею, и не только встать, и приподняться никак не могу; бог видит, что делается это не хитростью, если же хитростью, то отними у меня бог и руки и ноги; можно вам, великим послам, и самим видеть, как я болен». Послы удовольствовались, и от короля отправились к молодой королеве, которая, к их удовольствию, спрашивала о здоровье государевом стоя. В ответе с панами радными послы подняли старые дела об ошибках в царском титуле, указали и на новую обиду: межевой судья Абрамович прислал к царскому величеству лист. и в том листе написано невежливо
Упрашивая послов, чтоб они оставили дело об умалении титула царя Михаила, ибо не должно преследовать за вины, сделанные против покойного уже государя, и, обещаясь строго наказывать за ошибки в титуле государя царствующего, паны обратились к более важному делу – о союзе против крымцев, объявили, что король послал приказ гетману Потоцкому ссылаться с царскими воеводами для береженья от прихода поганцев; и в прошлую зиму гетман готов был дать помощь московским воеводам, но помешали лютые морозы. Королевское величество желает, чтоб этим летом стать только по Украйне и уберечь ее от поганцев, а дальнее большое дело отложить до другой норы, потому что и днепровским запорожским козакам вскоре на море выйти нельзя, все их челны пожжены и теперь им новых чаек делать нельзя: король думает, что татар лучше воевать в то время, когда султан разошлет их на свою службу. Запорожским козакам позволить идти на Крым вместе с донскими королю без сейма никак нельзя, потому что у Польши с Турциею вечный мир. Наконец дело дошло до Лубы. Послы объявили, что великий государь, не желая крови, для прошенья брата своего короля, отпустил Лубу в Польшу; но везде, едучи дорогою, в Минске и других местах, назывался он царевичем московским по-прежнему; говорил, что посылали его в Москву для осведомления, и будто великий государь признал его прямым сыном Расстриги. Посол Стемпковский обязался, что Луба будет содержаться в большой крепости; но он не только на воле, но еще король сделал его при своей пехоте писарем и жалованье ему дает: так королевское величество и вы, паны радные, по посольскому договору велели бы Лубу казнить смертью при нас, послах, за то, что он не перестает называться царевичем московским. Паны отвечали: «Если сыщете, что Луба действительно называется царевичем московским, то будет казнен смертью; но мы вам говорим правду, что Луба отдан для береженья королевской пехоты капитану Яну Осинскому, приставлены к нему гайдуки и держат его с большим береженьем, а королевского жалованья и уряду ему никакого не дано». Тогда послы потребовали, чтоб паны дали утвержденье, согласное с записью Стемпковского. Паны обещали дать утвержденье от короля и от себя, но отказались дать утвержденье от послов поветовых. Что же касается до союза против Крыма и до Путивльских городищ (Недригайловского, Городецкого, Каменного, Ахтырского, Ольшанского), обещанных в московскую сторону, то паны объявили, что для этого будут в Москве особые послы королевские: Путивльских городищ потому нельзя уступить сейчас же, что они необходимы для войны против Крыма. Послы отвечали: «Это со стороны вашего государя делается мимо всякой правды; вашу неправду бог свыше зрит и государю нашему в правде будет помощник; а царское величество Путивльских городищ и земель в королевскую сторону никогда не велит уступить и за свое прямое стоять будет». Паны, с своей стороны, сильно жаловались на перезыв крестьян из-за литовского рубежа в московскую сторону: это, по их словам, была самая большая обида.
Стрешнев возвратился в Москву с подтверждением Поляновского договора и записи Стемпковского о Лубе; а летом 1646 года приехал в Москву полномочный королевский посол, каштелян киевский Адам Свентолдич Кисель, и говорил царю такую речь: Великое королевство Польское с великими княжествами своими и великое государство Русское, как два кедра ливанские от одного корня, создала десница вседержителя господа от единой крови славянской и от единого языка славянского народа; свидетельствуют о том греческие и латинские летописцы и историки, особенно истинный свидетель есть сам язык, обоим великим государствам, как единому народу, общий и непременный. Поэтому вам, великим государям, и нам всем, обоих великих государств жителям, от единой славянской крови происходящим, свидетельствуют слова, духом святым реченные: Коль добро и коль красно еже жити братии вкупе! Сему богодухновенному указанию последствуя, блаженной памяти великий государь царь Михаил Федорович закрепил союз вечного братства с великим государем паном моим. С того времени звезда смутного разрыва, кровопролития и междоусобной брани погасла; наступило и сияет незаходимое солнце вечного мира, дружбы и любви братской; хотя оно и помрачилось преселением от земных в небесная великого государя Михаила Федоровича, о котором король пан мой плакал как о брате; но когда господь дал вашему царскому величеству престол и скипетры отеческого царства, то король пан мой скорбь свою пременил в радость, и помраченное солнце опять просияло. Так как ваше царское величество с наследием царства наследие братской любви к пану моему королю чрез послов своих объявить произволили, то и его королевское величество братскую свою любовь вашему царскому величеству отдает и через меня такими словами поздравляет: «Радуйся божнею милостию, великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Руси самодержец! Радуйся великого государя моего брат, великих государств и великого союза братской любви наследник! Живи многолетно и счастливо на великом государстве; по долгих же временах, летах и веку да даст тебе господь благословение отеческое увидать, и также наследника царствию своему узревши, преселения от земных в небесная со всякою радостью ожидать!»
Кроме цветов красноречия, Кисель обнаружил исторические познания: предложил царю Алексею Михайловичу и боярам его деление славянской истории на три периода: 1) счастливый, когда славяне чрез соединение сил своих по всему свету славились; Рим старый и Рим новый свидетельствуют о делах храбрости славянской; 2) век несчастный, век междоусобной брани, когда славяне, разлучившись друг от друга, многообразным разорением и кровопролитием братскую любовь растерзали; в это время многими вотчинами народов наших чужие народы и ногайские овладели: где крест святой Владимир принял, в Херсоне или в Корсуне, там теперь Перекопь и орда татарская живет; где были седалища половцев, пожертых и с именем своим потребленных саблею предков наших, там ныне крымская водворилась орда, междоусобными несчастными войнами обоих великих государств наших умноженная. 3) Теперь божию милостию третье время настало: время вечного союза и братской любви величеств ваших и обоих государств, как бы возвращение в первый чин единородствия и единодружные любви.
После цветов красноречия начались переговоры и обнаружились терния. Кисель требовал: если в грамоте будет ошибка в царском титуле, то такой грамоты не принимать, отсылать ее назад, отчего писавшему будет большое бесчестье. Бояре отвечали: «Ты пан радный и человек знающий, а написал то, чего и простому человеку помыслить стыдно и от бога страшно. Вам, панам радным, надобно охранять вечное докончание, а вы государскую честь ставите как будто ни во что, виноватых без казни и наказания хотите оправдать; если грамот не принимать, отсылать их назад, то почему можно будет виноватого сыскать и чем его обличить?» Кисель: «Я об этом говорил и писал не сам от себя, по наказу от короля и Речи Посполитой; король и вся Речь Посполитая рассуждали, как бы эти прописки в титуле уничтожить, потому что в Московском государстве это почитают за великую вину, а у нас и к королю полного титула не пишут, добрый человек делает хорошо, а глупый – глупо, и приговорили грамот не принимать: как увидят, что грамот не принимают и исполненья по ним никакого нет, то поневоле научатся писать исправно». Бояре: «Дивно нам, что они во столько лет не могут научиться писать; сами вы, паны радные, своих людей дураками называете, что не могут научиться; поганые бусурманы, и те государево именованье пишут справчиво, и из немецких государств никогда никакой описки не бывает». Кисель: «Если царскому величеству это не угодно, то можно иначе сделать». Определили: казнить за прописки в титуле.
Кисель настаивал на том, чтоб перебежавших крестьян отдавать назад: «Они у нас государство пустошат; какая это будет братская любовь, что беглых пашенных крестьян принимать; теперь ольшанские мужики подстаросту убили и перешли в сторону царского величества: разве это не досада нам от них?» Бояре: «У царского величества стольника честного человека Ивана Волкова люди его убили и перебежали в королевскую сторону, об них писали, чтоб отдать, но не отдали; также и в государеву сторону перешли черкасы многие, но назад их не просили, и о том ни слова не бывало». Кисель: «Черкасы – люди вольные, где хотят, тут живут, а крестьяне пашенные – невольники». Бояре: «В вечном докончанье о перебежчиках не написано: так этого не надобно и начинать». Кисель: «Что наперед было, того я не спрашиваю: а теперь бы сделать вновь и укрепить, чтоб перебежчиков не принимать, а если принимать, то это будет противно богу, противно братской любви и соединенью; теперь у Конецпольского, Вишневецкого и других перебежало в царскую сторону с 1000 человек, а у нас у троих тысяч с пятнадцать; хорошо ли будет, если мы своих мужиков станем у вас брать и побивать: если хотите наших крестьян к себе брать, значит не хотите нас с собою в дружбе видеть. Поветовые послы говорили королю, что от них начали крестьяне бегать и чтоб король приказал мне об этом написать в наказ первою статьею». Бояре: «Чего в вечном докончаньи не написано, того вновь начинать не надобно; со стороны царского величества из Брянской и Комарицкой волости и с Лук Великих крестьяне пашенные многие перебежали и теперь беспрестанно бегают в королевскую сторону. В нынешнем году перебежал в королевскую сторону брянченина Колычова крестьянин Артюшка и, пришедши назад из-за рубежа, своего помещика рогатиною заколол; по царскому указу убийцу отослали к Мстиславскому воеводе для казни, а в царскую сторону его не взяли. Ты, великий посол, благочестивой христианской веры и за нее поборатель, а эти мужики пашенные такой же благочестивой веры, живут они у вас за людьми разных вер, и если их отдавать назад, значит, отдавать католику или лютеру на мученье: христианское ли это дело? Бедный крестьянин, будучи в такой неволе, и веры своей отбудет». Кисель: «Мужики что знают? О вере у них никакого попечения нет; бегают оттого, что не хотят пану своему и малого оброка заплатить. Побежит мужик в дальние города, то пану еще не так досадно, потому что он его не увидит, а то убежит и станет жить близко в порубежных местах, и, смотря на своего мужика, всякому досадно. Так договориться бы, чтоб в порубежных местах крестьян перебежчиков не держать; а если погонщик застанет беглеца на рубеже, то может его взять». Но бояре именем царским решительно отказали ему в этой статье. И дело о союзе против Крыма также не подвинулось. Кисель требовал уговориться о том, где и как союзным войскам сходиться для отпора татарам. Бояре отвечали: «Если с обеих сторон ратным людям стоять в степи долгое время без дела, то ратные люди изнуждаются, а крымцы, узнавши о соединении наших войск, не придут. Лучше так сделать, чтоб, соединясь, идти на Крым прямо». Но Кисель объявил, что шляхта на сейме не захотела войны с турками, которые никакого повода к войне не подают; так надобно от татар обороняться. Бояре говорили: «Теперь бы что-нибудь крымским татарам послать немного, чтоб их пооплошить, а в то б время, года в два или три, изготовиться и идти на них в Крым. Для обереганья Украйны царские войска будут стоять в пограничных городах, и если татары пойдут на Польшу, то эти войска будут помогать польским войскам и ходить за татарами до Днепра, а если татары пойдут на царские украйны, то польские. войска должны помогать русским; быть с обеих сторон стоялым служивым людям по 5000 человек, а смотря по вестям, и больше». Кисель отвечал, что если московские войска будут ходить только до Днепра, то помощи никакой от них не будет, потому что по сю сторону Днепра татары у поляков никогда не бывают, ходить бы московским войскам за Днепр до Черного шляха, а поляки будут ходить на помощь к русским до Белгорода. Бояре говорили, что если ходить за Днепр, то не поспеть. Кисель объявил, что у гетманов польских есть лазутчики в Крыму, которые сейчас дадут знать, если хан станет подниматься. Наконец, положили, что гетманы с воеводами будут ссылаться и татар чрез свои земли не пропускать, заодно против врагов стоять; если же от них объявится большая вражда, то великие государи уговорятся, как действовать; теперь же оба государя будут поступать с крымцами по давнему обычаю, чтоб никакого повода ко вражде им не подать.
Таким образом, новому правительству московскому не удалось уговорить поляков к наступательному союзу против крымцев, потому что поляки боялись крымскою войною затронуть Турцию, которая, по близости границ, была для них гораздо опаснее, чем для Москвы. Для последней, впрочем, важен был и оборонительный союз против разбойников.
Но в то время, как дела внешние шли успешно, внутреннее состояние Московского государства было далеко не удовлетворительно: народ томился под тяжестию налогов, купечество было бедно вследствие той же причины, вследствие физических бедствий – неурожая и скотского падежа, наконец, вследствие дурного состояния правосудия. Но купцы по-прежнему всего более обвиняли в своей бедности и разорении купцов иностранных: в 1646 году они подали новому царю жалобу: «После московского разоренья, как воцарился отец твой государев, английские немцы, зная то, что им в торгах от Московского государства прибыль большая, и желая всяким торгом завладеть, подкупя думного дьяка Петра Третьякова многими посулами, взяли из Посольского приказа грамоту, что торговать английским гостям у Архангельского города и в городах Московского государства 23 человекам; а нам челобитье их встретить и остановить в то время некому было, потому что все были разорены до конца и от разоренья, бродя, скитались по другим городам. И как взяли они, немцы, грамоту из Посольского приказа, то и начали приезжать в Московское государство англичан человек по шестидесяти и по семидесяти и больше, построили и покупили себе у Архангельского города, на Холмогорах, на Вологде, в Ярославле, на Москве и в других городах дворы многие и амбары, построили палаты и погреба каменные и начали жить в Московском государстве без съезду; у Архангельского города русским людям свои товары перестали продавать и на русские товары менять, а начали свои всякие товары в Москву и в другие города привозить: который товар будет подороже, и они его станут продавать, а который товар подешевле и походу на него нет, так они его держат у себя в домах года по два и по три, и как тот товар в цене поднимется, тогда и продавать станут. А русские товары, которые мы прежде меняли на их товары, теперь они покупают сами, своим заговором, рассылают покупать по городам и в уезды, закабаля и задолжа многих бедных должных русских людей, и закупя те товары, русские люди привозят к ним, а они отвозят в свои земли беспошлинно; а иные русские товары они, английские немцы, у Архангельска продают на деньги голландским, брабантским и гамбургским немцам, весят у себя на дворе и возят на голландские, брабантские и гамбургские корабли тайно и твою, государеву, пошлину крадут; всеми торгами, которыми искони мы торговали, завладели английские немцы, и оттого мы от своих вечных промыслов отстали и к Архангельскому городу больше не ездим. Но эти немцы не только нас без промыслов сделали, они все Московское государство оголодили: покупая в Москве и в городах мясо и всякий харч и хлеб, вывозят в свою землю. А как придут корабли к Архангельску, то они товаров своих на кораблях досматривать не дадут; а если бы их товары таможенные головы и целовальники досматривали во всех городах, так же как и у нас, и пошлины с них брали, то с них сходило бы пошлин на год тысяч по тридцати рублей и более. У них в жалованной грамоте написано, что грамота дана им по прошению их короля Карлуса; но они, англичане, торговые люди, все Карлусу королю неподручны, от него отложились и бьются с ним четвертый год. Английские гости, Мерик с товарищами, которым было велено, по вашему государскому жалованью и по просьбе Карлуса короля, ездить в Московское государство торговать, ни разу не бывали, а ваше государево жалованье продают иным закупням, и с жалованною грамотою приезжают немцы новые, которые вашим государевым жалованьем не пожалованы. Да они же, немцы, привозят всякие товары хуже прежнего; да они же стали торговать не своими товарами; прежде английские немцы торговали чужими товарами тайно, а теперь начали торговать явно. Гамбургские, брабантские и голландские немцы промыслом своим и дав многие посулы и поминки вопреки государеву указу с товарами своими в Московское государство приезжают каждый год, показывая по городам ваши государевы жалованные грамоты, а грамоты эти взяли они из Посольского приказа ложным своим челобитьем и многими посулами и поминками у думных дьяков Петра Третьякова и Ивана Грамотина, а иные немцы ездят и без грамот. Давыд Николаев, купя на Москве двор и поставя палаты, торгует и продает всякие товары на своем дворе врознь, как и в рядах продают, без вашего государского указа и без жалованной грамоты. Да немцы же, живя в Москве и в городах, ездят через Новгород и Псков в свою землю на год по пяти, шести и десяти раз с вестями, что делается в Московском государстве, почем какие товары покупают, и которые товары на Москве дорого покупают, те они станут готовить, и все делают по частым своим вестям и по грамоткам, сговорясь заодно; а как приедут торговать на ярмарку к Архангельскому городу, то про всякие товары цену расскажут, заморские товары, выбрав лучшие, закупят все сами на деньги и на русские товары променяют и, сговорясь между собою заодно, наших товаров покупать не велят, а заморским товарам цену держат большую, чтоб нам у них ничего не купить и вперед на ярмарку не ездить; и мы товаренки свои от Архангельского города везем назад, а иной оставляет на другой год, а которые должные людишки, плачучи, отдают товар свой за бесценок, потому что им держать его у себя нельзя, люди должные, и от того их умыслу и заговору мы ездить к Архангельскому городу перестали, потому что стали в великих убытках, а твоим государевым пошлинам год от году все больше и больше недобор. Да немцы же Петр Марселис и Еремей Фелц, умысля лукавством своим, откупили ворванье сало, чтоб твои государевы торговые люди холмогорцы и все поморские промышленники того сала, мимо их, иным немцам и русским людям никому не продавали, а себе берут они у торговых людей в полцены, в треть и в четверть, потому что мимо их никому покупать не велят, и оттого многие люди холмогорцы и все Поморье, которые ходят на море бить зверя, обнищали и разбрелись врознь, и твоя государева вотчина, город Архангельский и Холмогорский уезд и все Поморье, пустеет; а когда этим салом позволено было торговать с разными иноземцами и всяких чинов людьми, то с этого сального торгу сбирали таможенных пошлин тысячи по четыре и по пяти и больше; торговые люди этим промыслом кормились и были сыты, а теперь от этих откупщиков твои пошлины пропали, многие люди обнищали и податей не платят, и уезды поморские запустели, от этого промысла теперь не соберется и двухсот рублей в год. А их немецкое злодейство к нам мы тебе, праведному государю, объявляем. При державе отца твоего ярославец торговый человек Антон Лаптев ездил с товаром через Ригу в Голландскую землю, в Амстердам, с соболями, лисицами и белками, чтоб те товары испродать, а их товаров в их земле закупить. Проехал он, Антон, их немецкие три земли, а они, немцы, сговорясь и согласившись заодно, у него ничего не купили ни на один рубль, и поехал он из немецкой земли на их немецких кораблях с ними, немцами, вместе к Архангельскому городу, и как скоро он сюда приехал, то у него те же немцы купили все его товары большою ценою. Московские торговые люди, которые в то время были на ярмарке, немцам начали говорить в разговорных речах: какая это правда, что государя нашего торговый человек заехал с товарами в ваше государство, и вы у него, сговорясь, товару не купили, его чуть с голоду не поморили, и, торговав у него в своей земле соболи и лисицы самою дешевою, половинною ценою, здесь купили большою ценою? А в Московском государстве иноземцы торгуют, по милости государя нашего, многие люди всякими товарами повольно, а заговоров у нас, торговых людей, никаких нет, и такой неправды мы не посмеем вам сделать, по милости государя нашего к вам: вам бы следовало, за милость государя нашего, также правду чинить и торговать безо всякой хитрости. И немцы нам отвечали: для того мы у Антона Лаптева товару не купили, чтоб иным русским торговым людям ездить в наши государства было неповадно; а если в наших государствах русские люди станут торговать, как мы у вас, то мы все останемся без промыслов, так же оскудеем, как и вы, торговые люди: мы и персидских купцов точно так же от себя проводили, и вам бы поставить себе и то в большую находку, что мы Антона Лаптева с голоду не уморили. Так-то, государь, они над нами насмехаются! Да в прошлом 1645 году из приказа Большой казны продано было немцам 900 пудов с лишком шелку-сырцу, а по уговору взято было с них по 77 ефимков за пуд; мы, зная, что прежде немцы у корабельной пристани твой государев шелк-сырец покупали прежде всех товаров ценою большою, били челом с ними о торгу, и по твоему государеву указу дан нам торг, и мы в торгу с ними сделали тебе, государю, прибыли сверх той цены, по которой отдан был им шелк, с восемь тысяч ефимков; но когда мы этот шелк послали на ярмарку к Архангельскому городу, то немцы, сговорясь между собою, шелку у нас не купили ни одной гривенки, и говорят: „Мы сделаем то, что московские купцы настоятся в деньгах на правеже, да и впредь заставим их торговать лаптями, забудут перекупать у нас товары! Милостивый государь! пожалуй нас, холопей и сирот своих, всего государства торговых людей: воззри на нас, бедных, и не дай нам, природным своим государевым холопам и сиротам, от иноверцев быть в вечной нищете и скудости, не вели искони вечных наших промыслишков у нас, бедных, отнять“. Просьба не была исполнена. Не исполнялась она и при царе Михаиле, но тогда не на кого было жаловаться; теперь же при молодом государе всеми делами заведовал Морозов, известный привязанностью к иностранцам и иностранным обычаям, и хотя Виниус, по свидетельству иностранцев, более хотел добра русским, чем своим, однако русские смотрели иначе на дело. Этот упрек от иностранцев Виниус, вероятно, заслужил за то, что и на иностранные товары, не исключая английские, наложена была двойная пошлина „для пополненья ратных людей“». При этом правительство утешало иностранцев тем, что они воротят свои деньги, возьмут их с русских же людей, возвысив цену своим товарам.
Но кроме иностранных немецких заговоров, жители московских городов беднели оттого, что многие стремились выйти из общины, из желания отбыть общинных повинностей: «В марте 1648 года новгородские посадские люди били челом, что после разоренья в Новгороде осталось посадских людей немного, разбрелись, а иные померли, и вновь не прибыло ни одного человека, из оставшихся выбраны к денежным сборам, в таможенную избу, в отхожие и иные многие городовые царские службы, а люди все бедные и скудные, и вперед к царским делам выбрать будет из них некого; кроме того, в Новгороде и в Новгородском уезде многие козаки, стрельцы, митрополичьи, монастырские и всяких чинов нетяглые люди торгуют всякими товарами, сидят в лавках и отхожими торговыми многими промыслами промышляют и у посадских тяглых людей промыслы отняли, а мирского тягла с ними не платят, служб не служат, живут
Между крестьянами существовало то же стремление отбывать от податей во вред общине: по указу царя Михаила чердынцы, посадские и уездные выборные люди, Чердынский уезд расписали в сошное письмо, в полшесты сохи, дворами, кому с кем ближе; но после этой сошной росписки уездные многие лучшие крестьяне, заговором, родом и племенем и семьями, по воеводским подписным челобитным, отписывались от средних и младших людей сошным письмом, по станам, в мелкие выти дворами же, а не по данному окладу, и пред средними и младшими людьми в тягле живут в великой льготе; а средним и младшим людям перед ними стало тяжело, не в мочь и, оплачивая их, обнищали и одолжали великими долгами; вследствие этого еще царь Михаил приказал лучшим крестьянам всякое тягло тянуть и сибирские отпуски отпускать с средними и младшими вместе, заодно, в свал, а не по сошной развытке, считаться и складываться на посаде по животам и промыслам, чтоб никто ни за кого лишнего не платил, и вперед лучшим людям от средних и младших не отписываться. Но этой царской грамоты некоторые люди не послушали и учинились сильны, воевод подкупили, и от их насильств многие посадские люди и уездные крестьяне разбрелись врознь, а сильные люди жили во льготе. Царь Алексей повторил приказание отца своего.
Таким образом, видим, что и между посадскими и между крестьянами сильные люди старались быть сильнее общины, и кто не был силен сам по себе, тот закладывался за сильного, чтоб под его покровительством не тянуть вместе с миром. И между служилыми людьми сильные продолжали разорять слабых, переманивая от них крестьян. Дворяне и дети боярские били челом, что они разорены без остатка от войны и от сильных людей, бояр, окольничих, ближних людей и властей духовных, просили урочные годы отставить, а отдавать им беглых крестьян по писцовым книгам и выписям, во всякое время, как только они своих крестьян проведают. Но десятилетний срок не был отменен для отыскивания старых беглецов; обещано отставить урочные годы на будущее время, когда крестьяне и дворы их будут подвергнуты строгой переписи: «Как крестьян и бобылей и дворы их перепишут, и по тем переписным книгам крестьяне и бобыли и их дети и братья и племянники будут крепки и без урочных лет». Но на перепись явились новые жалобы: некоторые написали в сказках крестьянские и бобыльские дворы не все сполна, и для утайки при переписке из двух и из трех дворов переводили людей в один двор и несколько дворов в один двор огораживали, ворота у этих дворов одни делали, крестьянские и бобыльские дворы людскими, жилые пустыми писали, деревни и починки обводили. Потом сделана была еще уступка мелким служилым людям: в 1647 году десятилетний срок для отыскивания беглых был заменен пятнадцатилетним. Таким образом продолжалась борьба между интересом крупных и интересом мелких землевладельцев, но как скоро раз уже сделано было прикрепление в интересе мелких землевладельцев, то долго нельзя было останавливаться на урочных годах.
Посадские и крестьяне старались избыть от податей, потому что подати были действительно тяжки. Чтоб помочь как-нибудь злу, придумали средство. 18 марта 1646 года наложена была новая пошлина на соль, прибавлено на всякий пуд по две гривны: «А иные мелкие поборы, – говорит указ, – со всей земли и прежние соляные всякие пошлины и проезжие мыты указали мы везде отставить, и порухи вперед в соляной продаже нигде никому не быть. А как та соляная пошлина в нашу казну сполна сберется, то мы указали во всей земле и со всяких людей наши доходы, стрелецкие и ямские деньги сложить, а заплатить те стрелецкие и ямские доходы этими соляными пошлинными деньгами, потому что эта соляная пошлина всем будет ровна; в избылых никто не будет и лишнего платить не станет, и всякий станет платить без правежу. А стрелецкие и ямские деньги сбираются неровно, иным тяжело, а иным легко, и платят за правежом с большими убытками, а иные и не платят, потому что ни в разряде в списках, ни в писцовых книгах имен их нет, и живут все в уезде в избылых; также иноземцы, которые получают наше жалованье и кормовые деньги, и торговые люди иноземцы все станут платить наравне с тягловыми людьми. А торговым людям возить эту соль во все города и уезды без мыту и безо всякой пошлины, и продавать им везде, где кто захочет, применяясь к прежней цене, а лишней много цены на соль не накладывать и заговоров в соляной продаже никому нигде не делать, чтоб всяких чинов людям тесноты и лишних убытков не было». Любопытно здесь признание правительства, что нет средств у него против избылых людей, которых ни в разряде, ни в писцовых книгах нет; любопытно желание ввести такой налог, который бы не допускал правежа; наконец любопытно, как правительство утешает русских людей тем, что иностранцы подчинятся этому налогу наравне со всеми. Но такое беспристрастие к иностранцам не могло задобрить многих ревнителей старины, когда они из того же указа узнали, что употребление табаку, богомерзкой травы, принесенной иностранцами, травы, за которую при царе Михаиле резали носы, позволяется правительством с тем только, что продажа ее делается монополиею казны. Пошлина на соль была уничтожена в начале 1648 года, но табак остался. Морозов сократил также дворцовые расходы, отославши известное число придворных слуг и уменьшивши жалованье у остальных. Понятно, что этою мерою он не приобрел себе приверженцев.
В начале 1647 года царь задумал жениться; из 200 девиц выбрали шесть самых красивых, из этих шести царь выбрал одну: дочь Рафа, или Федора, Всеволожского; узнавши о своем счастье, избранная, от сильного потрясения, упала в обморок; из этого тотчас заключили, что она подвержена падучей болезни, и несчастную вместе с родными сослали в Сибирь, откуда уже в 1653 году перевели в дальную их деревню Касимовского уезда. Так рассказывает одно иностранное известие; русское известие говорит, что Всеволожскую испортили жившие во дворце матери и сестры знатных девиц, которых царь не выбрал. Другое иностранное известие упрекает в этом деле Морозова, которому почему-то не нравились Всеволожские и который метил на двух сестер Милославских: одну хотел сосватать царю, а другую – себе и таким образом обеспечить себя от соперничества с новыми родственниками царскими. Из официальных известий мы имеем один только отрывок из дела: из этого отрывка узнаем, что обвинен был Мишка Иванов, крестьянин боярина Никиты Ивановича Романова (двоюродного брата царского), в чародействе, в косном разводе и в наговоре в деле Рафа Всеволожского. Понятно, что на основании одного иностранного известия пет никакого права обвинять Морозова. По всем вероятностям, подозрение на него пало вследствие того, что чрез год, 16 января 1648 года, царь женился на Марье, дочери Ильи Даниловича Милославского, а через десять дней после того Морозов женился на сестре царицы, Анне Ильиничне. Зная пристрастие Морозова к иностранцам, зная, что царь уже раз решился на измену старому обычаю, продолжив время траура по отце на целый год вместо сорока дней, многие, как говорят, опасались, что по случаю свадьбы царской приняты будут иностранные обычаи и произойдут перемены при дворе. Опасения не оправдались, иностранные обычаи не были введены, тем не менее брак царский имел следствием сильное неудовольствие народное.
Илья Данилович Милославский был очень незначительного происхождения и выведен в люди дядею своим, знаменитым дьяком Грамотиным. Милославский воспользовался своим новым положением, чтоб нажиться; особенно стали наживаться родственники его, окольничие, судья Земского приказа Леонтий Плещеев и заведовавший Пушкарским приказом Траханиотов; поднялся сильный ропот, начались сборища у церквей, и решились наконец подать просьбу государю на Плещеева; но окружавшие царя брали просьбы у народа и всякий раз представляли дело в ином виде, отчего просители не получали удовлетворения. Тогда народ решился изустно просить царя. 25 мая 1648 года, когда государь возвращался от Троицы, толпа схватила за узду его лошадь и просила Алексея отставить Плещеева, определивши на его место человека доброго. Царь обещал, и довольный народ стал расходиться, как вдруг несколько придворных, друзей Плещеева, стали ругать народ, мало того: въехали на лошадях в толпу и ударили несколько человек нагайками. Народ рассвирепел, камни посыпались на обидчиков, которые принуждены были спасаться бегством во дворец, толпа кинулась за ними, и тут, чтоб остановить ее, повели на казнь Плещеева! Но народ вырвал его из рук палача и умертвил. Морозов вышел было на крыльцо с увещеваниями от имени царского, но в ответ на его увещание послышался крик, что и ему будет то же, что Плещееву; правитель должен был спасаться бегством во дворец, дом его разграбили, убили холопа, который хотел защищать господское добро; жене Морозова сказали, что если бы она не была царская свояченица, то изрубили бы ее в куски; сорвали с нее дорогие украшения и бросили на улицу; потом убили думного дьяка Чистого, хотели было сделать то же и с богатым гостем Шориным, обвиняя его в возвышении цены на соль, но он успел выехать из города; дом его разграбили, вместе с домом князя Никиты Одоевского, князя Алексея Михайловича Львова и других вельмож. На другой день, после полудня, вспыхнул страшный пожар и продолжался до полуночи: погорели Петровка, Дмитровка, Тверская, Никитская, Арбат, Чертолье и все посады; уняли пожар, вспыхнул новый мятеж. Отряд служивых иностранцев двинулся защищать дворец; немцы шли с распущенными знаменами, с барабанным боем; москвичи дали им дорогу, кланялись и говорили, что у них к немцам никакой недружбы нет, знают, что они люди честные, обманов и притеснений боярских не хвалят. Когда немцы расположились стражею около дворца, то царь выслал к народу двоюродного брата своего, Никиту Ивановича Романова, зная любовь к нему народную. Никита Иванович вышел с шапкой в руках и сказал, что царь обещает выполнить желание подданных и увещевает их разойтись, чтоб можно было ему выполнить обещание. Народ отвечал, что он не жалуется на царя, а на людей, которые воруют его именем, и что он не разойдется до тех пор, пока ему не выдадут Морозова и Траханиотова. Никита Иванович отвечал, что оба скрылись, но что их отыщут и казнят. Народ разошелся. Траханиотова действительно схватили подле Троицкого монастыря и казнили; Морозова отправили подальше, в Кириллов-Белозерский монастырь, и между тем начали хлопотать, как бы успокоить народное раздражение против него. Царь приказал угостить стрельцов вином и медом; тесть его Милославский позвал к себе обедать москвичей, выбрав из каждой сотни, угощал их несколько дней сряду. Места убитых немедленно были замещены людьми, которые слыли добрыми. Наконец царь, воспользовавшись крестным ходом, обратился к народу с такою речью: «Очень я жалел, узнавши о бесчинствах Плещеева и Траханиотова, сделанных моим именем, но против моей воли; на их места теперь определены люди честные и приятные народу, которые будут чинить расправу без посулов и всем одинаково, за чем я сам буду строго смотреть». Царь обещал также понижение цены на соль и уничтожение монополий. Народ бил челом за милость; царь продолжал: «Я обещал выдать вам Морозова и должен признаться, что не могу его совершенно оправдать, но не могу решиться и осудить его: это человек мне дорогой, муж сестры царицыной, и выдать его на смерть будет мне очень тяжко». При этих словах слезы покатились из глаз царя; народ закричал: «Да здравствует государь на многие лета! Да будет воля божия и государева!» По другим известиям, сделано было так, что сам народ просил о возвращении Морозова.
Трудно определить время, когда происходили все эти хлопоты относительно Морозова; мы знаем верно одно, что август месяц Морозов находился еще в Кириллове монастыре, ибо 6 августа царь писал туда следующую грамоту, из которой видно, как он был привязан к Морозову и как боялся народного озлобления против него: «Ведомо нам учинилось (пишет царь), что у вас в Кириллове монастыре в Успеньев день бывает съезд большой из многих городов всяким людям; а по нашему указу теперь у вас в Кириллове боярин наш, Борис Иванович Морозов, и как эта наша грамота к вам придет, то вы бы боярина нашего, Бориса Ивановича, оберегали от всего дурного и думали бы с ним накрепко, как бережнее – тут ли ему у вас в монастыре в ту ярмарку оставаться или в какое-нибудь другое место выехать. Лучше бы ему выехать, пока у вас будет ярмарка, а как ярмарка минуется, и он бы у вас был по-прежнему в монастыре до нашего указа; и непременно бы вам боярина нашего Бориса Ивановича уберечь; а если над ним сделается что-нибудь дурное, то вам за это быть от нас в великой опале». Но царь этим не удовольствовался: вверху и сбоку грамоты, на белых местах и частию между верхних строк собственною рукою приписал: «И вам бы сей грамоте верить и сделать бы и уберечь от всякого дурна, с ним поговоря против сей грамоты, да отнут бы нихто не ведал, хотя и выедет куда, а естли сведают, и я сведаю, и вам быть кажненым, а естли убережете его, – так, как и мне, добро ему сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачяла света такой милости не видали; а грамотку сию покажите ему, приятелю моему». По возвращении своем Морозов не был правителем, как прежде, но был одним из самых близких людей к государю и употреблял свое влияние для приобретения всеобщего расположения, помогая каждому, кто к нему обращался. Пишут, что в теле Морозова, истощенном тяжкими болезнями, подагрою и водяною, велика еще была сила разума и совета, за которым царь часто приезжал на дом к больному во всех важных делах.
Морозов по крайней мере, по-видимому, сошел с первого плана в мае 1648 года; но скоро на этом плане начало обозначаться другое лицо, духовное: то был Никон.
В страшный 1605 год, когда для Московского государства началась смута, в мае месяце, в селе Вельманове, или Вельдеманове, Княгининского уезда, в 90 верстах от Нижнего, у крестьянина Мины родился сын, названный Никитою. Не знаем, великие и страшные события, происходившие в малолетство Никиты, врезались ли в его памяти, восстание родной области за веру и государство произвело ли впечатление на малютку; но имеем полное право допустить, что ближайшие семейные явления должны были подействовать на образование его характера: горе ждало его в семье, а горе всего лучше закаляет природы, способные к закалу. Младенцем лишился Никита матери, отец дал ему мачеху, а мы знаем, что такое была мачеха в древней русской семье. Мачеха Никиты не была исключением: малютка терпел от нее большие притеснения, не раз жизнь его находилась в опасности. Никита имел случай выучиться грамоте, а это было тогда верным средством для худородного человека выйти на вид. Обилие нравственных сил, энергия не могли позволить Никите долго оставаться в той среде, где он родился; воображение молодого человека воспламенялось предсказаниями о дивной судьбе: и христианские монахи, и мордовские колдуны пророчили ему или царство, или патриаршество. Грамотность влекла пытливого юношу к книгам, книги были исключительно духовные, они увлекли Никиту в монастырь Макария Желтоводского; но отсюда он был вызван снова в мир: просьбы родственников убеждали его жениться, а грамотность и таланты дали ему священническое место на 20-м году от рождения. Молодой священник сильно выдавался вперед между товарищами, и московские купцы перезвали его в столицу.
Троих малюток имел священник Никита Минич и похоронил всех; приход и безчадная семья стали для него тесны. Он уговорился с женой разойтись; она постриглась в московском Алексеевском монастыре, он ушел на Белое море, в Анзерский скит, где переменил имя Никиты на Никона. Неспособность сдерживать себя, страсть к обличениям высказались в монахе Никоне и не дали ему ужиться с братиею; он оставил Анзерский скит и поселился в Кожеезерском монастыре (новгородской епархии Каргопольского уезда). Здесь он нашел себе лучших ценителей в братии и в 1643 году был избран в игумены. Новый игумен Никон также скоро выдался вперед, как прежде священник Никита; слава об нем пошла далеко, достигла Москвы, и когда Никон в 1646 году явился в столице по делам монастырским, то молодой царь Алексей Михайлович обратил на него особенное внимание и по впечатлительности и религиозности своей скоро подчинился влиянию знаменитого подвижника. Никон остался в Москве; он был посвящен в архимандриты Новоспасского монастыря и каждую пятницу должен был являться к заутрени в придворную церковь, чтоб потом беседовать с царем. Никон не мог ограничиться одними душеспасительными разговорами: он тотчас же стал печаловаться за утесненных, вдов, сирот, и царь поручил ему это печалование, как должность, челобитчики шли к Никону в монастырь, другие встречали его на дороге во дворец и подавали просьбы. В смутный 1648 год Никон был посвящен в митрополиты новгородские.
Между тем в Москве, после мятежа, молодой царь усердно занимался устранением того, что возбудило жалобы, исполнением данных обещаний. 16 июля 1648 года государь советовался с патриархом Иосифом и со всем священным собором и говорил с боярами, окольничими и думными людьми: которые статьи написаны в правилах св. апостол и св. отец и в градских законах греческих царей и пристойны эти статьи к государственным и к земским делам, и те бы статьи выписать; также прежних великих государей указы и боярские приговоры на всякие государственные и земские дела собрать и справить со старыми судебниками; а на которые статьи в прошлых годах в судебниках указа не положено и боярских приговоров нет, те статьи написать и изложить общим советом, чтоб Московского государства всяких чинов людям, от большого и до меньшего чина, суд и расправа были во всяких делах всем равны. Указал государь все это собрать и в доклад написать боярам: князю Никите Ивановичу Одоевскому и князю Семену Васильевичу Прозоровскому, окольничему князю Федору Федоровичу Волконскому, да дьякам Гавриле Леонтьеву и Федору Грибоедову. Для этого своего государева и земского великого царственного дела указал государь, по совету с патриархом, и бояре приговорили: выбрать из стольников и из стряпчих, из дворян московских и жильцов, из чина по два человека; также из дворян и детей боярских всех городов взять из больших городов, кроме Новгорода, по два человека, а из новгородцев с пятины по человеку, с меньших городов по человеку, из гостей трех человек, из гостиной и суконной сотен по два человека, из черных сотен и слобод и из городов и посадов по человеку, добрых и смышленых людей, чтоб государево и земское дело со всеми этими выборными людьми утвердить и на деле поставить, чтоб все эти великие дела, по нынешнему государеву указу и соборному уложению, впредь были чем нерушимы. Выборные, между прочим, били челом: «На Москве и около Москвы, и в городах, где прежде бывали выгоны для скота, устроены патриаршие, монастырские, боярские и других чинов людей слободы и пашни на государевой искони вечной выгонной земле, в посадах и слободах живут закладчики и их дворовые люди, покупили себе и в заклад побрали тяглые дворы и лавки и погреба каменные, торгуют всякими товарами, своею мочью и заступленьем (тех, за кого заложились) откупают таможни, кабаки и всякие откупы, и от этого они, служилые и тяглые люди, обнищали и одолжали и промыслов своих многие отбыли; искони, при прежних государях, на Москве и в городах всего Московского государства ничего этого не бывало, везде были государевы люди: так государь пожаловал бы, велел сделать по-прежнему, чтоб везде было все государево». Государь пожаловал и указал: «На Москве и около Москвы, по городам на посадах и около посадов на слободах всем торговым, промышленным и ремесленным людям быть за нами в тягле и службе с иными нашими тяглыми людьми наравне, а за патриархом, монастырями, боярами и за всяких чинов людьми, в слободах на посадах и около посадов никаким торговым, промышленным и ремесленным людям быть не велено, чтоб в избылых никто не был». Продажа и сеяние табаку были запрещены в том же 1648 году, а в следующем 1649 году исполнено и давнее желание купцов: издано царское повеление: «Вам, англичанам, со всем своим имением ехать за море, а торговать с московскими торговыми людьми всякими товарами, приезжая из-за моря, у Архангельского города; в Москву же и другие города с товарами и без товаров не ездить. Да и потому вам, англичанам, в Московском государстве быть не довелось, что прежде торговали вы по государевым жалованным грамотам, которые даны вам по прошению государя вашего английского Карлуса короля для братской дружбы и любви; а теперь великому государю нашему ведомо учинилось, что англичане всею землею учинили большое злое дело, государя своего Карлуса короля убили до смерти: за такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось».
Но в то самое время, как правительство удовлетворением разных требований спешило отнять поводы к волнениям, мятежи вспыхнули на отдаленном севере, где и в предшествовавшее царствование мы видели восстания на воевод. Летом 1648 года в Сольвычегодск отправлен был Федор Приклонский для сбора с посада и уезда 535 рублей ратным людям на жалованье. Правил он деньги, как после показали сольвычегодцы, большим немерным правежем. У городских и сельских жителей был обычай умерять эти немерные правежи тем, что складывались и приносили чиновнику известную сумму, чтоб только уже больше не правил и отправлялся в Москву; так поступили сольвычегодцы и с Приклонским: собрали со всего уезда, по мирскому приговору, 20 рублей и отнесли к Приклонскому с тем, чтоб он уже больше денег не брал ни с посада, ни с уезда. Но в то же самое время приезжают из Москвы и рассказывают, что в Москве нашли управу на людей и посильнее Приклонского, который сбирал деньги на Морозова, а этого изменника больше нет. Сольвычегодцев взяло раскаяние: за что же они заплатили Приклонскому двадцать рублей! Надобно воротить мирские деньги! И вот 21 июня уездный староста Богдан Шулепов да площадной подьячий Давид Хаминов отправились к Приклонскому и вытребовали у него деньги назад. Но этим дело не кончилось: мужик горлан Хаминов, воспользовавшись удобным случаем, стал на первом плане. «Будет тебе то же, – кричал он Приклонскому, – что было от нас воеводе Федору Головачеву и воеводе Алексею Большову: будет и тебе смертное убийство!» Вышедши от Приклонского со двора, Хаминов закричал ясаком, и толпа осадила дворы воеводы и Приклонского и стерегла их всю ночь. На другой день Приклонский отправился на съезжий двор, но и туда явилась толпа, человек со 100 или больше, под начальством тех же Хаминова и Шулепова и начала кричать Приклонскому: «Деньги-то ты сбираешь на изменника воровски!» В толпе раздались голоса приезжих из Москвы: «Деньги он сбирает на изменника!» Эти слова послужили уликою; толпа ринулась в избу; отняла у Приклонского государев наказ, казну, все бумаги, иные передрали, бросились на самого Приклонского, прибили, поволокли улицею и перекинули на тот двор, где он стоял; имение его захватили. Очнувшись, Приклонский ушел сперва на двор к князю Шаховскому, а потом в соборную церковь и заперся в палатке у церкви; но толпа явилась и туда, крича, что надобно убить Приклонского. К счастью его, вступилась в дело мать Федора Строганова, вдова Матрена: церковь была строгановского строения, и потому Матрена приказала людям своим, чтоб не выдавали Приклонского народу. Когда наступила ночь, он ушел в лодке рекою Вычегдою.
17 июля дал знать Приклонский в Москву о случившемся в Сольвычегодске, а 4 августа пришло известие о мятеже устюжском. В Устюге в это время был воеводою Михайла Васильевич Милославский; всеми делами у него заправляли подьячие Онисим Михайлов да Григорий Похабов. Михайлову устюжане, посадские и уездные люди, поднесли 260 рублей в почесть, с сошек; но потом также, как видно, по вестям из Москвы, денег стало жаль, начали думать, как бы их взять назад. Крестьянин Онисим Рошкин с товарищами несколько дней ходил к подьячему просить денег; подьячий не расставался с ними; ходили и к воеводе, чтоб тот уговорил подьячего отдать деньги, – все напрасно. Наступило 8 июля; в Устюг сошлось много народа из окрестностей к празднику св. Прокопия, устюжского чудотворца. У посадских и крестьян только и речей было, что об этих 260 рублях. На другой день праздника, 9 июля, толпа крестьян сидела в съезжей избе, в судебне, у земских судеек, и приговорили взять непременно деньги у Онисима Михайлова. В это время является в судебню кузнец Моисей Чагин и кричит земским судьям: «Есть ли у вас промысел такой, чтоб у Онисима взять деньги?» Ему отвечали: «Хорошо взять, да как? Подьячий не отдаст!» «Не отдаст, так убить его до смерти!» – закричал Чагин. Возражение послышалось, как видно, от земского судьи Волкова, потому что Чагин бросился к нему, схватил за руки и за грудь и поволок из избы, а товарищи Чагина, Васька Шамшурницын и Шурка Бабин, толкали Волкова в шею и били. Вытащив Волкова на площадь, начали его водить по ней из стороны в сторону; ухватили и земского судейку Игнатьева, но он вырвался и вместе с товарищем, ружным старостою Мотоховым, бросился на воеводский двор и рассказал Милославскому, что делается в земской избе и на площади. Воевода в это время пировал с своим подьячим Онисимом Михайловым; услыхав недобрые вести, он поехал на площадь, чтоб унять
Только 4 августа в Москве узнали об устюжских происшествиях и отправили для розыска стольника, князя Ивана Григорьевича Ромодановского, с 200 стрельцов; Ромодановский приехал в Устюг 7 сентября. Чагин с двумя товарищами, Игнашкою Яхлаковым и Ивашкою Белым, не заблагорассудили дожидаться его приезда и разбежались. Начался розыск, пытки. Повесили крестьянина Федьку Ногина, который признался, что напустил Чагина завести мятеж и убить подьячего Михайлова; повесили Терешку мясника и Ивашку, прозвищем Солдата, которые признались, что убили Михайлова; у Солдата на пытке вынули из-под пяты камень, и Солдат признался, что учил его в тюрьме ведовству разбойник Бубен, как от пытки оттерпеться, наговаривал на воск, а приговор был: «Небо лубяно и земля лубяна, и как в земле мертвые не слышат ничего, так бы он не слыхал жесточи и пытки». Повесили также Ивашку Шамшурницына.
Ромодановский загостился в Устюге. 23 декабря земский судейка Сенька Мыльник, по велению мирских людей, бил челом государю от всех устюжан, что Ромодановский пытал невинных людей и посадские люди бегут розно; мирские люди дали Ромодановскому 600 рублей да подьячему Кузьме 100 рублей, но и это не помогло. По этому челобитью, в январе 1649 года, приехал в Устюг другой следователь, стольник Никита Алексеевич Зюзин, и спросил Ромодановского: зачем он до сих пор к государю не писывал? Ромодановский отвечал: «Послал я обыски и пыточные речи и статейный список января 10, а до того времени не посылал, дожидался для обыска из волостей многих крестьян; многие посадские люди и волостные крестьяне учинились сильны и государеву указу непослушны, к обыскам из волостей не поехали, а которые небольшие люди и были и те в обысках и сказках своих государю лгали». Зюзин обратился к устюжанам: те вычли, что кроме 600 рублей Ромодановскому и людям его малыми статьями, в подносах харчевого и денег и пивных варь на приезд и на праздники и в иные дни вышло на 111 рублей 22 алтына 2 деньги; деньги эти на мирской расход заняли у сборщика Семена Скрябина из сибирского запаса 650 рублей, да в Архангельском монастыре 100 рублей, а кабала писана в 200 рублях; деньги эти мирские люди
Между тем в Москве имя Морозова продолжало быть в устах недовольных. Мы видели, что по всеобщей жалобе были приняты меры против закладчиков; но тут закладчики, лишенные своего выгодного положения, стали вымещать злобу на том же Морозове. 17 января 1649 года на подворье к коломнитину Ивану Пестову пришел старый закладчик боярина Никиты Ивановича Романова Савинка Корепин и начал говорить: «Когда я был за боярином Никитою Ивановичем, то мне было хорошо, а теперь меня взяли за государя, и мне худо; сделали это бояре Борис Иванович Морозов да Илья Данилович Милославский и от этого их промыслу ходить нам по колена в крови, а боярам Морозову, Милославскому и друзьям их быть побитыми каменьями». Пестов на это сказал ему: «Что ты, мужик, такие непристойные речи говоришь: только государь изволит, и мы вас всех побьем». Корепин отвечал: «Мы вас всех из изб побьем из пищалей, а холопы ваши все с нами будут». Тот же Савинка был у Пестова 18 января и говорил: «Государь молодой и глядит все изо рта у бояр Морозова и Милославского, они всем владеют, и сам государь все это знает, да молчит; Морозов делает умыслом, будто он теперь ничем не владеет и дал всем владеть Милославскому. Боярина князя Якова Куденетовича Черкасского хотели сослать и подводы под него были готовы, но не сослали его, боясь нас, для того, что мир весь качается; как его станут посылать, и боярин Никита Иванович Романов хочет выехать на Лобное место и станет миру говорить, и мы за него всем миром станем, а бояр Морозова и Милославского побьем; да и тем у нас достанется, которые руки прикладывали (вероятно, к просьбе о возвращении Морозова); а побивать мы станем не все сами: есть у нас много ярыжек, которые у нас живут, от них и почин будет; в этом заводе все с нами, да и стрельцы, которые рук не прикладывали, с нами же. Выедут на Лобное место бояре: Никита Иванович Романов, князь Яков Куденетович Черкасский, князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский, князь Иван Андреевич Голицын, пристанут к ним стрельцы и всякие люди и станут побивать и грабить Морозова, Милославского и других». Государь велел всем боярам ехать к пытке, пытать Корепина накрепко и однолично доискаться подлинно. Савинка с пытки показал, что говорил спьяну сам собою; прибавил, что зимою о Николине дне сидел он у боярина Никиты Ивановича Романова на дворе в конюшне, тут же с ним сидели колодники в боярских делах: Афонка Собачья Рожа да унженцы, человек с десять, и он с ними говорил те же речи и они о том же говорили, что быть замятие, кровопролитию и грабежу. Савинку казнили смертию. Стрелец Андрюшка Калинин в расспросе сказал: «Слышал часа за полтора до вечера, января 4, от стрельца Андрюшки Ларионова: был он, Андрюшка, у боярина князь Якова Куденетовича Черкасского и слышал от князя Якова и от племянника его, князя Петра, что приходили к ним четыре человека стрельцов и сказали: „Быть замятие в Крещенье, как государь пойдет на воду“». На пытке Ларионов сказал, что все это он затеял сам, от князя ничего не слыхал; у него вырезали язык и сослали.
Слышалось на Морозова и другого рода обвинение. Мы видели, что в это время в Москве чувствовалась потребность в науке, за которою естественно было обратиться к малороссиянам, потому что у них было уже распространено школьное образование. Сильною любовью к просвещению отличался в Москве постельничий царский Федор Михайлович Ртищев. Недалеко от Москвы, по Киевской дороге, на берегу реки он выстроил монастырь (Андреевский), куда перезвал из малороссийских монастырей монахов тридцать человек, с тем чтоб учили желающих грамматике славянской и греческой, риторике и философии и переводили книги. Обязанный днем быть во дворце, Ртищев целые ночи просиживал в Андреевском с учеными монахами. Но эта новизна некоторым не полюбилась. Весною 1650 года Иван Васильевич Засецкий, Лучка Тимофеев Голосов да Благовещенского собора дьячок Костка Иванов сошлись у монаха Саула и шептали между собою: «Учится у киевлян Федор Ртищев греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть». Обратясь к дьячку, Голосов говорил: «Извести благовещенскому протопопу (духовнику царскому), что я у киевских чернецов учиться не хочу, старцы недобрые, я в них добра не познал; теперь я маню Федору Ртищеву, боясь его, а вперед учиться никак не хочу, кто по-латыни научится, тот с правого пути совратился. Да и о том вспомяни протопопу: поехали в Киев учиться Перфилка Зеркальников да Иван Озеров, а грамоту проезжую Федор Ртищев промыслил; поехали они доучиваться у старцев киевлян по-латыни, и как выучатся и будут назад, то от них будут великие хлопоты; надобно их воротить назад; и так они всех укоряют и ни во что ставят благочестивых протопопов Ивана и Степана и других». Дьячок Костка отвечал на это: «Мне и поп Фома говорил: „Скажи, пожалуй, как быть? Дети мои духовные Иван Озеров да Перфилий Зеркальников просятся в Киев учиться“. Я ему говорил: „Не отпускай, бога ради, бог на твоей душе это взыщет“; а Фома говорит: „Рад бы не отпустить, да они беспрестанно со слезами просятся и меня мало слушают и ни во что ставят“. Потом трое ревнителей правого пути начали шептать про Морозова: „Борис Иванович держит отца духовного только для прилики людской, киевлян начал жаловать; а это уже известное дело, что туда уклонился к таким же ересям“.
В Москве попытки недовольных раздуть мятеж против Морозова и Милославского во имя Романова и Черкасского были уничтожены в самом начале; но когда, по-видимому, все успокоилось, опять на северо-западной границе в толпе народной послышалось несчастное имя Морозова, и мятеж в самых широких размерах запылал во Пскове и Новгороде.
По Столбовскому миру с обеих сторон условились выдавать перебежчиков, но в продолжение несколько десятков лет из уступленных Швеции русских областей перебежало в московские пределы множество народу; шведское правительство требовало их выдачи, исполнить это требование в глазах московского правительства значило отдать православных христиан в люторскую веру; благочестивый царь никак не мог решиться взять на свою душу такой грех, и потому положено было выкупить перебежчиков. Часть выкупных денег, именно 20000 рублей, была отдана в Москве шведскому агенту Нумменсу, который с ними и отправился на Псков к шведской границе. В то же время в зачет выкупной суммы велено было отпустить из псковских царских житниц 11000 четвертей хлеба в Швецию. Но мы видели, как дурно смотрели на иностранцев везде в Московском государстве и особенно во Пскове. В царствование Михаила во Пскове ограничивались одними жалобами, занесенными в летопись; со времени же событий в Москве 1648 года пошла молва, что молодой царь окружен людьми недоброжелательными, что Морозов дружит немцам ко вреду русских. И вот в феврале 1650 года во Пскове узнали, что едет швед, везет из Москвы большую казну и что велено во Пскове отдавать хлеб шведам. 24 февраля, на маслянице, пришла к воеводе Собакину государева грамота о хлебной отдаче; народ узнал о грамоте, стал волноваться, и 27 числа человек 30 из меньших статей пришли к архиепископу Макарию бить челом, чтоб он уговорил воеводу не отдавать хлеба, пока от них челобитье будет к государю.
Макарий послал за Собакиным, который тотчас приехал к архиепископу и, узнав, в чем дело, объявил, что должен исполнить государев указ в точности и отдаст хлеб немедленно, а они пусть посылают челобитчиков к государю от себя, мимо его. Потом воевода счел своею обязанностью сделать псковичам внушение, чтоб они не в свои дела не вмешивались, начал им говорить с сердцем, зачем они пришли на архиепископский двор толпою, называл их кликунами – название очень нехорошее во Пскове после событий Смутного времени. Тогда один из псковичей начал Собакина укорять: „Ты, Никифор Сергеевич, пускаешь немцев в город (в крепость, куда не велено было пускать иностранцев) на пир к Федору Емельянову“. Собакин отвечал: „Ну так что ж? Пускаю, не запираюсь; а для того велел я немцев пустить к Емельянову, что он болен, из двора не выходит, а у него у немцев заторговано на государя золотых много“. Начался спор сильный, и воевода, кликнув подьячего, велел ему переписывать имена псковичей, тут бывших; те бросились бежать из кельи вон, и на дворе, где стояла толпа народу, начался шум; бывшие у архиепископа кричали народу: „Вы нас привели на такой шум бить челом, а воевода станет на нас писать государю, что шумом приходили, и нам за то будет опала!“ Пошумев, разошлись и условились собраться на другой день потолковать.
28 февраля собрались на площади у всегородной избы много всяких чинов людей; начали кричать, что не надо давать хлеба возить из Кремля; но посадские лучшие люди и старого приказа стрельцы стали говорить с большою силою, что самовольством ничего не надобно делать, нельзя государеву указу противиться, а если в хлебе скудость, то надобно бить челом государю. Толпа начала стихать, и лучшие люди стали расходиться по домам, как вдруг прибежали стрельцы от Петровских ворот и закричали: „Едет немец, везет казну из Москвы!“ Толпа кинулась к указанному месту. Нумменс с приставом Тимашевым действительно ехал в это время по загородью, Великою рекою к немецкому гостиному двору, на Завеличье; но когда поровнялся с Власьевскими воротами, то из них вышла толпа народу и бросилась на него: одни хотели тут же убить Нумменса ослопами, другие тащили к проруби, третьи спрашивали: как ему казна на Москве дана? Нумменс рассказывал все дело, как было, и стал просить, чтобы дали ему повидаться с гостем Федором Емельяновым. Это роковое имя человека ненавистного, друга немцев, подлило масла в огонь; раздались крики: „Пытать немца! Пытать Федора!“ Взяли казну, отвезли ее к съезжей избе, откуда отправили на подворье Снетогорского монастыря и заперли ее там, запечатавши; Нумменса отвезли ко всегородной избе, осматривали его там всем миром, забрали все бумаги и потом отвели на Снетогорское подворье, где приставили к нему сторожей: пять человек попов, пять человек посадских людей да двадцать человек стрельцов. Пошли к Емельянову; тот скрылся, но жена отдала государеву грамоту, присланную к мужу ее; грамоту стали читать во весь мир; она оканчивалась словами: „А сего бы нашего указа никто у вас не ведал“. Эти слова возбудили еще большее волнение; стали кричать: „Грамота тайная к Федору прислана, а государю про то неведомо!“ Слыша шум, набат, беготню по улицам с оружием, воевода Собакин прискакал на площадь и стал говорить псковичам, что им до государевой казны дела нет. Ему отвечали: „Воля государская: если казна послана из Москвы с государева ведома, то можно было с нею ехать и городом, а не по загородью“. Собакин поехал к архиепископу, и спустя час явился на площадь Макарий с священниками, с иконою св. троицы и стал уговаривать народ; но у мирских людей была одна речь: „Воля государева, а хлеба нам из Кремля немцу до государева указа не отдавать“. 1 марта гилевщики собрались на площадь, выбрали между собою начальных людей: площадного подьячего Томилку Васильева Слепого, стрельцов Прошку Козу, Сорокоума Копыто. Начальники эти стали распоряжаться: велели привести Нумменса, поставили на площади два огромных чана и стали на них с Нумменсом, чтоб всему народу было видно. Несчастного шведа снова допрашивали, а, чтоб язык у него был развязнее, подле него стояли палачи с кнутьями; читали во весь мир бумаги, взятые у Нумменса; потом все эти бумаги перед всем миром положили в коробки, запечатали и поставили на Снетогорском подворье, а ненужные письма отдали Нумменсу. После третьего марта волнение начало утихать: положили отправить челобитчиков к государю в Москву.
Но между тем при беспрестанных сношениях псковичи торговые и всякие люди приезжали в Новгород, и от них были в разговорах многие смутные речи. В Новгороде началась молва, особенно с тех пор, как прислан был государев указ, велено хлеба покупать на государя, и стали по торжкам биричи кликать, чтобы русские люди покупали хлеба только про себя, непомногу, четвериками. Приехал из-за границы новгородец Никита Тетерин и начал рассказывать, что немцы собираются, ждут казны из Москвы, и как только казна придет, то им всем идти на Новгород; начались толки: „Государь этого не знает, отпускают казну бояре“. Дней через пять после этого, вечером 15 марта, приехал в Новгород датский посланник Граб, и все начали говорить: „Вот и немцы с казною приехали!“ Посадский человек Трофим Волк разговорился с русским толмачом, ехавшим при посланнике, Нечаем Дрябиным, и тот сказал ему, что идет из Москвы к немцам большая казна; Волк не смолчал об этой новости, а другой посадский, Елисей Лисица, явился к земской избе на площадь и стал кричать на весь мир, что гость Семен Стоянов провозит за рубеж хлеб и мясо, а немцы везут из Москвы большую денежную казну. На крик Лисицы собрались толпы народа и решили разделаться с немцами; земский староста Андрей Гаврилов, вместо того, чтоб унимать их, сделался предводителем мятежа. Датский посланник, только что выехавший из Новгорода, был остановлен, избит; Волк отличился пред всеми: бил Граба по щекам, проломил ему нос, сидел над ним с ножом и, наконец, обобрал его. Пожитки посланника, в которых видели казну государеву, не тронули, свезли их на Пушечный двор, но разграбили дворы своих богатых людей, братьев Стояновых, Василья Никифорова, Василья Проезжалова, Михайлы Вязьмы, Никиты Тетерина, Андрея Земского; взяли в земскую избу с Любского двора приезжих торговых немцев; в Каменном городе караульщики от ворот и от набата были отбиты, сполошный колокол заливался. Митрополит Никон и воевода окольничий князь Федор Андреевич Хилков выслали голов стрелецких и детей боярских унимать мятежников, но эти посланные, ничтожные числом, не могли ничего сделать; один из них, стрелецкий сотник Марк Басенков, чуть не был сброшен с башни.
Мятеж этим не кончился; на другой день, 16 марта, загудел опять сполошный колокол, раздались крики: „Государь об нас не радеет, деньгами подмогает и хлебом кормит немецкие земли“. Но у мятежников не было предводителя; староста Андрей Гаврилов скрылся, испугавшись последствий затеянного дела; стали искать, кого бы взять в начальные люди, и нашли: за приставом сидел митрополичий приказный Иван Жеглов и двое детей боярских, Макар и Федор Негодяевы; Никон извещал об них государю, что они люди недобрые, хвалятся, что знают все, знают, что у царя и у короля в палатах делается, вынуты были у них воровские книги и тетради и отосланы в Москву. 16 марта толпа с шумом пришла в Софийский собор, где был митрополит и воевода, и отсюда отправилась освобождать Жеглова с товарищами; в земской избе составилось новое правительство: подле Жеглова засели здесь: посадский Елисей Лисица, Игнатий Молодожник, Никифор Хамов, Степан Трегуб, Панкратий Шмара, Иван Оловяничник, стрелецкий пятидесятник Кирша Дьяволов, подьячий Гришка Аханатков.
У воеводы не было материальных средств противиться этим новым правителям; митрополит решился действовать против них духовным оружием. 17 марта, в день Алексия, человека божия, в именины государевы, к св. Софии собралось множество народа; здесь на заутрени и на обедни Никон поименно проклял новых правителей. Начался ропот: „Государь жалует на свой ангел, из тюрем виноватых людей распускает, а митрополит в такой праздник проклинает; но проклинает он не одного Молодожника и Лисицу, а всех новгородцев, у них у всех одна дума“. Так поднимали злобу на Никона, старались ожесточить против него всех, но не было предлога идти
Так рассказывал дело софийский служка Иван Кузьмин. По другим показаниям, Нестеров был взят к митрополиту по делу, подлежавшему суду церковному, именно за то, что худо жил с женою. Князь Хилков доносил в Москву таким образом: „Пристав Гаврилка и отец его за многие воровства биты кнутом и батогами; 19 марта пришел к митрополиту Гаврилка с лестью, будто прощенья просит; митрополит велел подержать его у себя в приказе для подлинного сыску, и того же числа в четвертом часу дня воры пришли гилем на Софийский двор, говорили многие непригожие слова и Гаврилку из приказа взяли“. Но вот как рассказывает все дело сам Никон в письме к царю и ко всему царскому семейству: „18 марта был я в соборной церкви у заутрени, и после полуношницы, по своему обычаю, ексапсалмы сам говорил, а после тайно, про себя говорил канон Иисусу сладкому на первой кафизме; и после первой статьи на другой кафизме, творя молитву Иисусову, стал я смотреть на Спасов образ местный, что стоит перед нашим местом, списан с того образа, который взят в Москву царем Иваном Васильевичем, поставлен в Москве в соборной церкви и называется Златая риза, от него же и чудо было Мануилу, греческому царю. И вот внезапно я увидел венец царский золотой на воздухе над Спасовою главою; и мало-помалу венец этот стал приближаться ко мне; я от великого страха точно обеспамятал, глазами на венец смотрю и свечу перед Спасовым образом, как горит, вижу, а венец пришел и стал на моей голове грешной, я обеими руками его на своей голове осязал, и вдруг венец стал невидим. С этого времени я начал ожидать иного себе посещенья. Марта 19-го пришел на Софийский двор Гаврил Нестеров, будто в своей вине покаяние прося, и я велел его поберечь, пока пойду к обедне, и хотел его разрешить и молитвы разрешительные проговорить. Но Жеглов, узнавши об этом, велел бить в набат на Торговой стороне, и ко мне на сени начали ломиться. Я вышел и стал их уговаривать, но они меня ухватили со всяким бесчинием, ослопом в грудь ударили и грудь расшибли, по бокам били кулаками и камнями, держа их в руках, били и софийского казначея, старца Никандра, и детей боярских, которые были за мною, и повели было меня в земскую избу: как довели до церкви, я хотел было в церковь войти, но они меня тут не пустили, а все вели в земскую избу: но как довели до золотых дверей, то я, от их бою изнемогши, отпросился посидеть у Золотых дверей пред церковью на лавке и им начал говорить, чтоб меня отпустили с крестами к Знамению пресвятые богородицы, потому что готовился я литургию служить, и они едва на то приклонились. Я велел благовестить и, собравшись с соборными и другими немногими священниками, едва добрел с великою нуждою до Знамения, и там часы, стоя и сидя, слушал и св. литургию с великою нуждою и спехом служил, и назад больной, в сани взволясь, приволокся и ныне лежу в конце живота, кашляю кровью, и живот весь запух. Чая себе скорой смерти, маслом я соборовался, а если не будет легче, пожалуйте меня, богомольца своего, простите и велите мне посхимиться“.
Нападение на Никона было последнею вспышкою мятежа; начали простывать, опамятываться и думать о следствиях своего дела: легко сладили с безоружным воеводою и митрополитом, но теперь предстояло разделываться с многочисленными ратями великого государя. Начали толковать, как бы послать в пятины по дворян и детей боярских и привести их ко кресту; между собою собирались все крест целовать на том: если государь пришлет в Новгород обыскивать и казнить смертию, то всем стоять заодно и на казнь никого не выдать, казнить так казнить всех, а жаловать всех же. Думали и во Псков послать лучших людей, чтобы обоим городам стоять заодно. По всем улицам поставили сторожей от гилевщиков, чтоб ничьих дворов больше не грабили; жалели, что и в первый день позволили грабить дворы, а грабили их ярыжки и кабацкие голыши и стрельцы, которые голые же люди. Лучшие люди говорили друг другу со слезами на глазах: „Навести нам на себя за нынешнюю смуту такую же беду, какая была при царе Иване“. Сам Жеглов чуял беду, но делать было нечего: сила была у вооруженной толпы стрельцов, посадские люди не могли против них ничего предпринять.
20 марта, в среду вечером, Жеглов призвал к себе в земскую избу дворян и детей боярских и велел им руки прикладывать к записи, что им с мирскими людьми стоять заодно, стоять за то, чтоб государевой денежной казны и хлеба за рубеж не пропустить. Дворяне и дети боярские отвечали, что приложат руки к челобитной, чтоб государь денег и хлеба за рубеж отпускать не велел, а не к
Челобитная на Хилкова состояла в том, что он царского указа не слушает, отпускает в Швецию торговых людей с хлебом и мясом по ночам для своей бездельной корысти, и на заставы писал, чтобы товаров не осматривать в возах, а которые головы и стрельцы осматривают, тех бьет кнутом и батогами нещадно. Он же в Новгороде у всяких чинов людей в избах печи печатал и в холодные дни топить изб не давал, отчего малые дети перезябли и померли. Он же наговорил митрополита Никона, чтоб тот в день государева ангела новгородцев проклинал без государева указа и без патриаршего: священников всех митрополит запрещает, не велит им к мирским делам и к челобитным прикладывать руки вместо неграмотных людей, и от этого митрополичьего проклятия в Новгороде во всяких людях учинилось великое смятение. Митрополит с окольничим мучили подьячего Нестерка ослопами и поленьем. Новгородцы били челом митрополиту о невинном, и Никон отдал им его, убитого замертво. За такое неистовство и проклятие сила божия Никона митрополита обличила: когда в церкви Знамения стал он говорить: „Свет Христов просвещает всех“, – ударило его и всего раздробило. Он же, Никон, на память государевых отца и матери всяких чинов людей и чернецов на своем дворе бил на правеже насмерть. Когда пришла весть о рождении царевны Евдокии Алексеевны, то митрополит на такой радости никого из тюрьмы не освободил; он же хотел соборную церковь Софийскую рушить, а та церковь построена по ангельскому благовестию, и мы ему об этом били челом и церкви рушить не дали, а он, сердясь за это, пишет всякие отписки на нас государю. Он же, митрополит, держал за приставом в цепи и в железах бывшего своего приказного Ивана Жеглова многое время, и несколько дней, возя на дровнях, на правеже его бил и мучил ослопьем насмерть, и вымучил на нем денег триста рублей, и многие он, митрополит, неистовства и смуту чинит в миру великую, и от той его смуты ставится в миру смятение. Да по договору государевых послов с думными людьми шведской королевы везут из Московского государства в Шведскую землю государеву денежную казну по двадцати и по сороку тысяч разными дорогами. В нынешнем 1650 году, в Великий мясоед, приехал в Новгород московский торговый человек Моисей Облезов и в Новгороде и в Новгородском уезде закупал хлеб, рожь, а везти тот хлеб в шведские города, а нам никому хлеба купить не дал, и мы все оттого обедняли и оголодали, а шведы мирный договор во всем нарушили, православную христианскую веру у русских зарубежных людей отняли, церкви божии осквернили, попов на Руси ставить не дают, а крестьянских детей крестят своими немецкими попами в своих кирках. Окольничий князь Хилков послал теперь на рубежные заставы стрельцов и козаков триста человек, а для оберегания пороху и свинцу им ничего не дал: из этого ясно, что окольничий шведским людям норовит, а государевых людей губит напрасно. По совету с окольничим гость Семен Стоянов ездит в Шведскую землю много лет, возит рожь и мясо и всякие съестные запасы, немецких людей кормят и с ними советуют, а нас всех православных христиан голодом морят и вконец губят. Он же, Семен Стоянов, с шведскими людьми и иных орд, которые приезжают в Новгород, ест и пьет и ночи с ними у себя просиживает.
Но весть о новгородских событиях пришла в Москву прежде этих челобитчиков. Государь немедленно велел написать грамоту, в которой приказывал новгородцам, чтоб они, помня крестное целование, перехватали заводчиков смуты и выдали их начальству. С грамотой отправился дворянин Соловцев. Когда он приехал в Новгород, то сошлись все в земской избе; приехал воевода князь Хилков, но ему и места не дали. Соловцев сказал новгородцам государево жалованное слово; начали читать грамоту: слыша, что в грамоте написано то же самое, что говорил посланный, стали кричать Соловцеву: „Ты почему ведаешь, что в государевой грамоте написано? Грамота воровская! У нас воров нет, все добрые люди, а стоять всем заодно, за государя; грамоты воровские, а не государевы, вольно вам ночью написать хоть сто столбцов“. Хилков сказал: „Когда вы государевым грамотам не верите, то чему уже больше верить?“ И пошел в соборную церковь.
Никон велел позвать туда же старост и всяких людей и говорил им, чтоб исполнили государеву волю, но они и ему отвечали то же: „У нас никаких воров нет, государю не виноваты и вины нам государю приносить не в чем“. Пошли толки: „Грамота воровская; Соловцев не дворянин, а человек боярина Морозова; надобно его задержать до тех пор, как наши челобитчики с Москвы поедут поздорову“. Действительно, Соловцев был задержан; лучшие люди в отчаянии говорили: „Мочи нашей нет!“ В земской избе написали запись, чтоб против государева указа стоять заодно; начали силою, побоями приневоливать к рукоприкладству. Несмотря на то, Никон и Хилков успели удержать священников и многих светских людей от рукоприкладства, иные священники и добрые люди сбежали из города, другие лучше согласились сидеть в тюрьмах, нежели подписывать записи. Опять поднялись обличения на Хилкова: „Это изменник, хочет Новгород сдать немцам по приказу Морозова; взял посул у шведского посланника, четвертную бочку золотых, из пороховой казны зелье все выдал немцам, надобно у него новгородскую печать и казенные ключи взять, земскую казну осмотреть и по Каменному городу пушки расставить на случай прихода шведов“. 27 марта собралась толпа, поехали на Московскую дорогу, привезли 30 бочек золы и объявили, что привезли селитру, которую Морозов отпустил к немцам; но когда откупорили бочки, то нашли одну золу. 29 марта Никон стал уговаривать исполнить государеву волю, и опять напрасно; 3 апреля начал уговаривать, чтоб отпустили, по крайней мере, Соловцева, и на этот раз новгородцы послушались. Приехав в Москву, Соловцев рассказал свои разговоры с Жегловым. „Зачем ты делаешь такое дурно?“ – спрашивал он Жеглова; тот отвечал: „Это дело не я затеял, я сижу тут неволею; взяли меня из цепей миром; а если бы меня земские люди не взяли, то было бы еще хуже, потому что я унял смертное убийство и грабеж и датского посланника не дал до смерти убить“.
Между тем приближался к Новгороду боярин князь Иван Никитич Хованский с небольшим отрядом ратных людей. Жеглов отправил к нему письмо, в котором извещал, что выехал было к нему навстречу, но не мог переехать Волховец за льдом. „Ожидают тебя в Великом Новгороде, – писал Жеглов, – а встречать тебя хотят за городом с хлебом и солью; милости у тебя, государя, прошу, не в укор тебе, государю моему, бью челом и пишу: облегчись в Великий Новгород скорым обычаем не со многими людьми и милостиво учини, а мирские люди государской милости и тебя ожидают вскоре; вперед, государь, жалуй, посылай в Новгород новгородцев, а не иногородних людей, потому что иногородние люди не ведают ничего, говорят многие прибавочные речи, а новгородского извычая не знают; новгородский Никон митрополит и окольничий князь Хилков в мир пускают словесную речь большую с устрашением, будто бы, государь, в Великий Новгород идешь по их отпискам православных христиан вешать и пластать без сыску и без очных ставок, и теми речами в миру чинят великое сумнение и смуту“. Жеглов только еще писал письма Хованскому, но товарищ его Федор Негодяев поступил решительнее: он перебежал к Хованскому, который переслал его в Москву. Отсюда 15 апреля послан был царский указ Хованскому в Новгород не ходить, стоять у Спаса на Хутыне, собирать ратных людей, около города поставить заставы, никого не пропускать и к новгородцам посылать уговаривать покориться. Воевода исполнил приказание и получил ответ от новгородских стрельцов, что когда в земской избе прочли его грамоту, то посадский человек, сапожник Елисейка Григорьев, прозвищем Лисица, начал говорить всему народу: „Мы боярина князя Хованского в город не пустим, а если какая немера будет, то мы, взявши знамена и барабаны, пойдем все во Псков“. Он же, Елисейка, говорил: „Если Хованский придет с небольшими людьми, то мы его пустим, если же с большими, то не пустим“. Все новгородцы писали Хованскому то же, что и Жеглов.
17 апреля царь отвечал новгородцам на их челобитную: „Прислали вы к нам челобитные от имени дворян и детей боярских, но у челобитен этих дворян и детей боярских рук ничьих нет, то вы делаете воровством. Нам, великому государю, известно подлинно и без вашего воровского письма и оправданья, что в Новгороде датского посланника и других немцев били, митрополита бесчестили и били, окольничего нашего лаяли и бесчестили, городовые ключи у него отняли и нашего государева повеленья ни в чем не слушаете. В ваших челобитных написано, чтоб нашей денежной казны и хлеба в Шведскую землю не пропускать: и мы, великий государь, с божьею помощию, ведаем, как нам государство наше оберегать и править. По вечному докончанию с шведским королем надобно было отдать всех перебежчиков, а довелось тех перебежчиков, православных христиан, в шведскую сторону отдать в лютерскую веру с 50000 душ, и мы велели за них дать деньги 190000 рублей, и в то договорное число отпущено было с Логином Нумменсом только 20000… Хотя бы вам в хлебе и прямое оскудение было, так вам бы надобно было бить челом нам, великому государю, и мы бы приказали привезти к вам хлеба. Пишете, чтоб хлеба и других съестных запасов продавать за рубеж не велеть, но тому статься нельзя, потому что между государствами ссылке и всякой торговле как не быть? Если с нашей стороны в каких-нибудь товарах заказ учинить, то шведы и сами никаких товаров в нашу сторону не повезут, и в том нашему государству будет оскудение. Жалуетесь на митрополита, что проклинал: и то он учинил дело; да если б он что иное учинил и не по делу, то об этом наше государское рассмотрение вперед будет. А чтоб шведским немцам идти под Новгород и Псков, и то нестаточное дело, потому что между нами и королевою вечное докончание. А что пишете о перемене окольничего князя Хилкова, то мы его переменить велели и указали быть в Великом Новгороде боярину нашему князю Юрью Петровичу Буйносову-Ростовскому. А челобитчикам вашим Сидору Исакову с товарищами (хотя бы за ваши злые вины учинить того и не довелось) велели видеть наши царские очи и велели их отпустить без всякого оскорбленья; а стрельцу Кирилку да посадскому человеку Иевку Красильникову велено побыть на Москве до подлинного сыска, потому что они с ворами были вместе и на Москве с товарищами своими в речах порознились, говорили ложные речи. И вы бы вины свои принесли и заводчиков всех отдали боярину нашему князю Хованскому. А что вы прислали дары, и тех даров принять не довелось, потому что вы в своих челобитных вины своей нам не принесли и воров не прислали“. В тот же день отправлена другая грамота с угрозою, что если новгородцы князя Хованского не примут и не будут слушаться и к сыску воров и заводчиков не отдадут, то государь пошлет с Москвы бояр и воевод с многими ратными людьми и велит учинить над новгородцами большое разоренье.
Между тем Федька Негодяев, живя в Москве, успел заискать расположение бояр и царя, видел царские очи, был у руки, получил прощенье и объявил, что Никон и прежде был виновником смуты: митрополит хотел в соборной церкви переделывать, и вот в Петров пост 1649 года мирские люди многие приходили к нему с шумом и говорили: „Прежде многие власти были, а старины не портили; мы тебе старого ничего в соборной церкви переделывать не дадим!“ От митрополита пошла толпа к св. Софии, подвези из церкви выбросили, мастеров, которые подвязывали подвези и сбирались столпы ломать, хотели бить, но те спрятались.
Негодяева отправили из Москвы в Новгород уговаривать горожан к повиновению, уговаривать и Жеглова, чтоб отстал от воровства, и обещать прощение. Но вслед за этим, 20 апреля, получена грамота от Хованского, что новгородцы покорились. Как сильно было впечатление, произведенное в Москве рассказами Негодяева, видно из того, что на другой день по получении известия от Хованского о покорности новгородцев, 21 апреля, царь писал Никону: „Ты бы соборной церкви рушить и столпов ломать не велел“. Никон сильно обиделся и отвечал длинною грамотою; описав все свое поведение во время мятежа, Никон продолжает: „Посадские добрые люди у меня пробыли во дворе, поил я их и кормил, и всякое худое дело у Ивашки да у Игнашки (Жеглова и Молодожникова) моего ради постояния разорялось и в совершение не приходило, и только бы я о том не стоял, много бы хуже псковского было; беспрестанно я за тебя, государя, бога молил и к тебе писал, нанимая худых людей всякими способами, посылал тайно. И за то. по наговору Ивашки Жеглова. опозорен и изувечен: да тот же Ивашка с товарищами били челом тебе ложно, будто я всех новгородцев проклинал; но я проклинал воров, а не добрых людей, и оттого сталась смута; но я проклинал на третий день после смуты. Да они же били челом, будто я хотел церковь соборную всю разрушить, и то явное их ложное челобитье: как мне без твоего государева указа разрушить? Да и софийской казны не будет столько, что разобрать, не только что вновь создать. А Федька Негодяев твою государеву милость обманом выманил, а он не только твоего государева жалованья не достоин, но и живота не достоин; он на меня тебе, государю, и боярам твоим налгал небылицу, для его ложных слов ты на меня кручинишься, и что я к тебе ни писал, ответа мне до сих пор нет никакого; мне о том очень сумнительно и впредь о твоих государевых делах писать к тебе и здесь говорить нельзя. А ныне в Великом Новгороде тихо, сильно плачутся о мимошедшем своем к тебе согрешении. Милостивый государь царь и великий князь Алексей Михайлович! Уподобись милостивому и человеколюбивому богу! Как будут тебе о своих винах бить челом, прости; а я, уговаривая их, в твоей милости ручался, а если б не так уговаривал, то все бы отчаялись за свое плутовство и на большее бы худо вдались; ко мне всем городом приходили не по один день и прощения просили, что меня били и бесчестили и били на меня челом ложно“. Царь отвечал: „То ты, богомолец наш, делал и исполнял господню заповедь, св. апостол и св. отец предание, ревнуя по истинной Христовой вере, ревнуя прежним святителям и хвалы достойному новому исповеднику, Ермогену патриарху. И мы, великий государь, тебя за твое раденье и крепкое стоянье и страданье милостиво похваляем; и тебе бы и вперед ко всесильному богу обеты свои исполнять и добрым делам ревнителем быть, как начал, так бы и совершал“.
С 24 апреля Хованский приступил к розыску. Прежде всего явился датский посланник с жалобою на Волка, которого пытали, и он повинился, что посланника бил и бесчестил; на него же все единогласно показывали, что мятеж, гиль и воровской завод чинил с Ивашкою Жегловым и Елисейкою Лисицею. Чтоб удовлетворить посланника и тем предотвратить разрыв царского величества с королевским, Волку отсекли голову на площади; палача, который пьяный приходил к посланнику и его опозорил, высекли кнутом. С 24 апреля по 7 мая сыскали заводчиков: старосту Андрюшку Гаврилова, Елисейку Лисицу, Ивашку Жеглова, Игнашку Молодожникова, Никифорку Хамова, Степку Трегубова, Панкрашку Шмару, площадного подьячего Нестерка Микулина с сыном Гаврилкою, площадного подьячего Аханаткова; всех же объявилось в воровстве 212 человек.
Сначала Хованский хотел устроить тюрьму и посажать туда всех оговоренных; но 13 мая к Никону в соборную церковь пришли стрельцы с женами и детьми и били челом, чтоб государь их пожаловал, не велел оговоренных товарищей их стрельцов, которые у них на поруках, в тюрьму сажать, а дать бы им наказанье, кто чего достоин, да и отпустить. Никон послал за Хованским и сказал ему: „Прислана государева грамота, велено тебе со мною государево дело ведать: так моя мысль, что надобно исполнить просьбу стрелецкую потому: если всех оговоренных людей посажать в тюрьму, то они все будут ждать себе смертной казни; услышат о том псковичи и будут думать, что все виновные посажены в тюрьму на смерть; тогда государеву делу будет поруха“. Хованский согласился, и большинство оговоренных отдано на поруки. Пришел приговор из Москвы: казнить смертью Жеглова, старосту Андрюшку Гаврилова, Елисейку Лисицу, Молодожникова, Шмару; Хамова и Трегуба бить кнутом нещадно и сослать в Астрахань на вечное житье: других бить кнутом и сослать на Терек, иных в Карпово, иных в Коротояк; иных бить кнутом и отдать на поруки; иных бить батогами и отдать на поруки. Исполнение приговора отложено, однако, до нового указа. Пришел новый указ: посадского человека Якушку да троих стрельцов велено бить кнутом нещадно, троих посадских бить батогами, 162 человека посадских, стрельцов и козаков бить кнутом и отдать на чистые поруки. Указ был исполнен, но между троими стрельцами, которых надобно было бить кнутом нещадно, находился Куземка Меркурьев; стали искать Меркурьева, а он в Москве, отправлен туда воеводою с отписками; 16 июня приехал Меркурьев из Москвы и вместо того, чтоб идти под кнут, подал жалованную царскую грамоту: велено ему быть в пятидесятниках и дано ему пять рублей за то, что с братом своим Фомкою в мятеж отняли у воров Никона и князя Хилкова, убить их не дали.
В Москве были недовольны медленностью Хованского; узнавши об этом, Никон писал государю: „Ведомо мне учинилось, что прислана твоя государева грамота к твоему боярину князю Ивану Никитичу Хованскому, а в ней написано, что боярин твоим государевым делом промышляет мешкотно: но твой государев боярин твоим делом радеет и промышляет неоплошно, да и я ему говорил, чтоб тем делом промышлял не вскоре, с большим рассмотрением, чтоб твое дело всякое сыскалось впрямь; от этого дело и шло медленно, а не по боярскому нерадению; вскоре было такого великого дела сыскать нельзя, а здесь, государь, приходит дело в совершенье работою боярина князя Ивана Никитича Хованского, и работал он тебе тихим обычаем, не вдруг, чтоб не ожесточились; а что промедлилось и в том твоему государеву делу порухи нет: худые всяких чинов люди в сыску; а мешкалось дело и для Пскова“.
Во Пскове гиль опять начал усиливаться с половины марта. Лучшие люди с ужасом увидали, что преступники, сидевшие в тюрьме, ходят одни на свободе: началось сильное воровство, душегубство. Из Москвы отправлен был в Новгород и в Псков новгородец Богдан Арцыбашев с приказом, чтоб вперед в этих городах хлеба на государя не закупали. Исполнив свое поручение в Новгороде, Арцыбашев приехал во Псков 17 марта. Его взяли и поставили пред земскою избою, откуда вышел староста пятиконецкий Меншиков и начал его допрашивать. Кто он? Откуда? и проч. Грамоты у Арцыбашева отняли и между прочими грамоту к архиепископу Макарию от новгородского воеводы Хилкова. Это послужило поводом к новому гилю; ударили в колокола и окружили архиепископа в Рыбницких воротах, когда он возвращался от обедни из Надолбина монастыря. „Для чего списываешься с новгородским воеводою?“ – стали кричать гилевщики Макарию: „По твоему письму он наших челобитчиков послал в Москву скованных, а одного челобитчика под приказ подкинул!“ Архиепископ отвечал, что он писал Хилкову о здоровье, а не об них. Потом начали требовать, чтоб архиепископ выдал им своего сына боярского Турова, который вывел из города Федора Емельянова; Макарий отвечал, что Туров от него сбежал; тогда архиепископа схватили, начали водить по площади и посадили в богадельню на цепь, и сидел он на цепи с час; выпустили его только тогда, когда он обещался к 19 марта сыскать Турова. После этого гиль не прекращался: каждый день набат, круги и советы. 21 марта вывели опять на площадь шведа Нумменса, раздели и пытали полчаса. Арцыбашев сидел в тюрьме на цепи; его допрашивали: чей он холоп, Морозова или Хилкова?
На смену Собакину 25 марта приехал из Москвы другой воевода, окольничий князь Василий Петрович Львов. Сдавши город новому воеводе, Собакин хотел уехать, но псковичи его не пустили: „Когда воротятся поздорову наши челобитчики из Москвы, тогда тебя и отпустим“, – говорили они. Новый воевода недолго пожил в покое. 28 марта пришли к нему в съезжую избу всяких чинов люди и начали требовать пороху и свинцу. „Зачем вам порох и свинец?“ – спросил Львов. – Разве что из-за рубежа слышно? Если что слышно, то мы пошлем проведать. С немцами войны нет». Стрелец Коза отвечал: «Из-за рубежа не слыхать ничего, боимся московского рубежа; слышали мы, что идут к нам с Москвы во Псков многие служивые люди. С немцами войны нет, но нам те немцы, которые с Москвы будут по наши головы». Львов сказал на это: «Али вам с государем драться? Пороху и свинцу вам не дам, разве, задавив меня, снять вам печать и ключи казенные». Тут закричали миром: «С ружьем! С ружьем!» Загудели колокола, поднялся страшный шум, ругательства на Львова, крики: «Изменник! Изменник!» Окружили съезжую избу, примеривались из пищалей в окно; стрелец Ивашка Колчин махал топором, грозился срубить воеводу; Львов снял со стены Спасов образ и говорил: «Православные христиане, какого вы изменника во мне нашли государю? Вот вам Спасов образ, что я не изменник государю! Порох и свинец берите силою, а волею я вам не дам». Порох и свинец были взяты, после чего повели Львова во всегороднюю избу и вытребовали от него ключи городовые. Но этим дело не кончилось: пришли ко Львову и Собакину в домы их и кричали: «Если не пошлете с нашими челобитчиками в Москву детей своих, то мы у вас возьмем их и не в честь, а вас побьем; а если дети ваши челобитные где-нибудь по городам покажут и скажут, что у челобитчиков челобитные, а не у них, и если государь что-нибудь велит сделать над нашими челобитчиками, то мы вас самих побьем до смерти». Воеводские сыновья были взяты силою.
30 марта приехал из Москвы во Псков для розыска окольничий князь Федор Федорович Волконский. Старосты провели его на пустой двор Федора Емельянова; но как скоро в мире узнали, что Волконский остановился у Емельянова, то поднялся крик: «Изменник! Стал на изменничьем дворе!» Волконский, по приезде, отправился, по обычаю, в Троицкий собор, но у Довмонтовой стены окружила его толпа с криком: «Вот изменник! Убейте его каменьем!» Услыхав эти крики, Волконский поспешил к собору и, вбежав в церковь, начал прикладываться к образам. Но толпа ворвалась за ним в церковь, взяли его за бороду и за волосы и повели из церкви вон; стрелец Сенька Жегара ударил его плитою, сын попа Заплевы хватил обушком. Избитого, привели Волконского на площадь, поставили на чан и спросили: «С чем ты во Псков приехал?» – «С чем прислан, то и стану делать», – отвечал Волконский. Взяли у него государеву грамоту и начали читать во весь мир; когда дочли до того места, где сказано было, что воров казнить, а иным наказанье чинить, и заводчики мятежа были названы поименно, то эти заводчики закричали: «Государь прислал казнить нас, а мы здесь скорее казним того, что прислан нас казнить!» – и кинулись на Волконского с топорами и пищалями, но выборные люди не дали его убить, воры успели только ранить его топорком в голову. Потом гилевщики послали за Собакиным, поставили его на чан и порывались убить, крича: «Ты писал к государю, что во Пскове хлеб дешев, так мы тебя из Пскова не отпустим, поживи с нами на дешевом хлебе!» Возвратились из Новгорода псковские козаки, посланные туда для вестей, и сказали, что Волконский на дороге жег какие-то письма, а в Новгороде Великом тоже учинили мятеж и гилеванье. Эти вести раздули еще сильнее мятеж, гилевщики пуще начали волноваться и кричать всем миром: «Не одни мы, и новгородцы то же сделали, теперь в этом деле два города!» Загудел набат, и Волконского в другой раз вывели на площадь для расспроса: какие письма он в дороге жег? Волконский отвечал, что он писал к государю о новгородских вестях, а черновую отписку на стану сжег, потому что ему не надобна, «а вам, псковичам, до того дела не пристало». Но твердыми словами нельзя уже было унять гиля, а силы не было у воеводы: из дворян никто к нему во Псков не приехал, а которые и были в городе, и те от гилеванья мирских людей разбежались. Стрельцы перестали слушаться голов своих, били всем приказом голову Бориса Бухвостова и кричали: «Государь нас не жалует, прибирает солдат!» У Волконского взяли племянника и отправили в Москву, говоря дяде: «Если не пошлешь, то мы тебя повесим на Ригине горе».
Между тем псковские челобитчики приехали в Москву. 12 мая государь приказал поставить их перед собою и расспросить. Помещик Григорий Воронцов-Вельяминов сказал: «Послан я от своей братьи, дворян и детей боярских, бить челом в своей страдничьей вине, что к челобитной руки приложили поневоле, потому что мирские люди захватили нас врознь, в небольшом числе, а пущие воры заводчики: площадной подьячий Томилка Слепой, стрельцы: Прошка Коза, Ивашка Копытов, Никита Сорокоумов, Андрюшка Савостьянов с братом Ваською, Ивашка Колчин, Сенька Жегара; посадские люди: Добрынка Банщик, Прохорка Мясник, Пашка Шапошник; два попа: Евсевий да Иаков Заплева: во всегородней избе теперь у них сидят: староста Гаврилка Демидов да Михалка Мишницын; стрелецкие пятидесятники: Неволька Сидоров, Парамошка Лукьянов, Федька Снырка; козаки: Ивашка Сахарный, Ивашка Хворый; троицкий протопоп Афанасий, прозвищем Друган, да ключарь Дионисий, только протопоп и ключарь сидят поневоле, да тут же сидит Георгиевский с болота поп Яков, и тот ко всяким их воровским заводам и умыслу пристает и думает с ними вместе; сидят многие посадские люди, только к воровству не пристают, сидят молча». В челобитной своей к государю псковичи писали: когда они просили воеводу не отдавать хлеба немцам до государева указа, то Собакин грозил им ссылкою и смертною казнью; Нумменс в расспросе грозил им войною: полковник Краферт, идучи с царскими послами, во Пскове все укрепления осматривал; воеводу и архиепископа они не бесчестили ничем; к Емельянову на двор немцы приезжают; прежде он за воровство был пытан, и у соляного пошлинного сбора с площадным подьячим Филькою Шемшаковым пошлины брал вдвое, втрое и впятеро и пенные деньги на всех людях брал большие, во всем у него дума с Семеном Стояновым, а норовят немцам; да он же, Емельянов, хвалит немецкую веру и обо всяких вестях пишет к немцам: чтоб государь велел Емельянова прислать во Псков на очную ставку. Шведы будут под Новгородом на Христов день, подо Псковом на Николин или Троицын день, почему они, псковичи, и ключи городовые у воеводы взяли. Если шведская королева придет войною за денежную и хлебную казну и за перебежчиков, то они, псковичи, против шведов ради стоять. При прежних государях, при царе Иване Васильевиче, иноземцы никакие не служили. При царе Михайле ратным людям давали жалованье без убавки, а теперь у служивых людей жалованье наполовину отнято, а иным и вовсе не дают; а которым служивым людям дают жалованье по жалованным грамотам, то воеводы и дьяки дают не против жалованных грамот, и от этого жалованья со всех служивых людей, кроме пригородов, берут посулов в год рублей по 500 и больше; на указные сроки жалованья не выдают, а дают, норовя кабацким откупщикам, под праздники, чтоб жалованье ложилось у кабацких откупщиков. Москвичи природные служивые и всяких чинов люди безвинно из Москвы в Сибирь поразосланы, многие помучены и палицами побиты и в воде потоплены, а иные в Сибири между гор в пропастях поустроены. Ругу дают на церкви перед прежним в половину, и церкви без архиепископского и воеводского призренья валятся розно. Воевода Собакин брал в рядах из лавок всякие товары и ремесленных людей заставлял на себя всякие работы работать насильно, а денег не давал; сыновья его многих вдов, замужних женщин и девиц, перенимая по улицам и на реках по портомойням, с своими дворовыми людьми, насильством позорили. Писцы посадских людей написали перед крестьянами тяжело, положили на них тягло семь доль, а на крестьян осьмую долю. Шелонской пятины крестьянин Артемка сказал во Пскове, что в Новгороде в немецкой сказке (в допросных речах) написано: как будут немцы подо Псков, то из Москвы придет боярин Морозов и сдаст Псков немцам без бою. Псковичи просили, чтоб государь для подлинного сыску прислал во Псков Никиту Ивановича Романова, который государю радеет и о земле болит. Прося явно о присылке Романова, псковичи тайно отправили в Москву козака Михайлу Карпова; проселочными дорогами пробрался козак и подал боярину Никите челобитную; в ней псковичи просили, чтоб вперед во Пскове воеводы и дьяки судили с земскими старостами и с выборными людьми по правде, а не по мзде и посулам, просили также не позывать псковичей в Москву. Романов привел козака и с челобитной к царю.
Царь велел всем челобитчикам видеть свои очи и отпустил их с ответною грамотою к псковичам на все статьи челобитной. Относительно жалоб на злоупотребления был один ответ: «Холопи наши и сироты нам, великим государям, никогда не указывали, и вам надобно было челом бить до нынешнего смятения, а самим не управляться». Насчет Краферта царь отвечал: «Краферт у нас в вечном холопстве и подал нам чертеж, как укреплять Псков». Об иноземцах: «Царю Ивану Васильевичу и отцу нашему служили цари и царевичи и король Магнус и многие иноземцы». О Романове: «Написали вы это по воровскому заводу: нам он, боярин, наш холоп, служит с своею братьею боярами вместе, а недоброхота между боярами никого нет. При предках наших никогда не бывало, чтоб мужики с боярами, окольничими и воеводами у расправных дел были и вперед того не будет». Царская грамота оканчивалась угрозою, что если псковичи не покорятся, то пойдут на них боярин князь Алексей Никитич Трубецкой да князь Михайла Петрович Пронский со многими ратными людьми и с нарядом. В грамоте к архиепископу Макарию царь выставлял поведение Никона в Новгороде образцовым, писал, что его митрополичьим раденьем и князя Хованского службою новгородцы в познанье пришли.
Тот же Хованский шел теперь на Псков, спрашивая встречавшихся ему помещиков, где удобнее остановиться под городом? Те указывали ему на Снетную гору. 28 мая он приблизился ко Пскову и был встречен стрельбою из большого наряда; в то же время многие пешие и конные люди вышли из города и стреляли из мелкого ружья; ответу им не было, потому что Хованский запретил своим биться с псковичами. Но псковичи не думали платить учтивостью за учтивость: они напали на обоз и успели подхватить шесть телег с имением Хованского; только телега с разрядными делами была у них отбита. Хованский стал на Снетной горе и писал к государю, что у него людей мало, осадить город и ворот отнять некем, всего войска у него 2000, да в Любятинском монастыре оставлено им 700 человек, а между Любятинским монастырем и Снетною горою верст с десять. Запасов ничего нет; уездные люди с псковичами заодно воруют, по дорогам стоят, людей хватают и во Псков отводят, а хлеб всякий по лесам похоронили. «А найдут на нас псковичи на Снетную гору с нарядом, и нам никак стоять нельзя, и больше пяти дней на Снетной горе стоять нельзя, потому что конских кормов нет».
Пришлось, однако, простоять больше пяти дней. Псковичи не думали сдаваться и говорили: «Хотя бы и большая сила ко Пскову пришла, так не сдадимся: города вскоре не разобьют и не возьмут, а нам в городе есть с чем сидеть, хлеба и запасов будет лет на десять». Написали в Гдов, и гдовцы с псковичами сложились заодно. Приехали челобитчики из Москвы и сказали миру ответ государев. «Вы говорите это по научению изменников!» – закричала толпа, и одного из челобитчиков, Федьку Коновалова, повели на пытку, зачем привез грамоту не от государя. В своем решении не сдаваться гилевщики поддерживались россказнями, привозимыми из-за границы: один рассказывал, что был по торговым делам в Нейгаузене, и там на городовых воротах прибит лист, на листу написана королева, как живая сидит, с мечом, а внизу под нею, наклонясь, стоит праведный государь Алексей Михайлович. Другой рассказывал: встретился он на рубеже с литовцами, и те говорили, что царь Алексей Михайлович теперь в Польше, выехал из Москвы сам-шост тому недель с тридцать, сами они, литовцы, государя видели, король его жалует, и смотрят на него все, что на красное солнце; стояли бы псковичи против Хованского крепко, а государь будет с козаками донскими и запорожскими подо Псков на выручку скоро. Третий рассказывал, что государя действительно на Москве нет: подкатили под палату зелья, но государя спасла втайне жена Морозова. Хованский послал уговаривать псковичей дворян Савву Бестужева с одиннадцатью товарищами. Псковичи привели посланных во всегородную избу и расспрашивали порознь, ограбили, били и называли изменниками. «У вас немцы, – говорили они, – а нам, псковичам, если какая немера будет, то у нас будут поляки для выручки»; всех бояр и думных людей называли изменниками; про Хованского кричали: «Он Великий Новгород обманом взял, мы его в котле сварим да будем есть». Грамоту Хованского прочли на весь мир на чанах, а дворян заперли. После полудня зазвонили в колокол, собрался скоп, и начали думать – побить дворян Хованского или отпустить? Порешили на том, что Бестужева убили, двоих отпустили назад к Хованскому, а девятерых посадили в тюрьму. Всем распоряжался староста Гаврила Демидов. Заводчики написали было грамоту к литовскому королю, чтобы прислал им людей на помощь, но мир не согласился, и грамоту не отправили.
Хованский велел делать мост под Снетною горою через Великую реку, чтоб у псковичей и за Великою рекою засады и дороги заступить. Проведав про мост, псковичи начали приходить ежедневно и стрелять по таборам и таким образом не давали навести моста. 31 мая сделали они вылазку и сожгли острог, который был устроен за Великою рекою для укрепления Снетной горы; приступали и к острожку, который находился между Снетною горою и Любятинским монастырем, но были отбиты. Хованский доносил, что псковичи над убитыми его ратными людьми ругались, как и зверь не делает; воевода продолжал писать жалобные отписки: «Вылазки, государь, и бои ежедневные, а у дворян и детей боярских запасов мало: дети боярские мелкие, козаки, стрельцы и в постные дни едят мясо». 18 июня была новая сильная вылазка из Пскова и опять отбита: псковичей гнали до самых городовых ворот и убили у них человек с 300.
Несмотря на то, псковичи не сдавались, и против них отправился не князь Трубецкой со многими ратными людьми: 4 июля поехали во Псков из Москвы Рафаил, епископ коломенский, Сильвестр, архимандрит андроньевский, Михаил, протопоп черниговский, и выборные люди из стольников, стряпчих, дворян, гостей и дворовых людей. Посланные должны были уговаривать псковичей, чтоб они впустили князя Хованского и выдали зачинщиков: Гаврилку Демидова, Мишку Мошницына, Дружинку Бородина, Прошку Козу да Ваську Копыто, за что получат прощение, в противном случае государь пойдет на них сам и велит их до конца разорить. К Хованскому был послан приказ: «Старосте Гавриле Демидову писать тайно, чтоб он обратился, вину свою принес и из города ушел к тебе в полки: за это к нему государская милость будет; также и к стрельцам писать тайно, чтоб они ворота отворили и тебя пустили!» Но Хованский продолжал присылать в Москву печальные вести: «Сумерской волости солдаты изменили, сложились с гдовцами заодно и у псковичей всем этим людям положен срок быть в Псков за неделю до Ильина дня, и если такая многая пехота придет, то чаем всякого худа от малолюдства. Изборяне изменили, сложились со псковичами».
26 июля указал государь быть собору о псковском воровском заводе; на соборе быть боярам, окольничим и т. д., из городов дворянам и детям боярским, московским гостям, гостиные, суконные и черных сотен торговым людям и стрельцам, быть из гостиной и суконной сотен старостам по 5 человек, а из черных сотен по соцкому. На соборе советным людям рассказали все поведение псковичей и как они, выходя из города, разоряют дома дворян и детей боярских, жен и детей их побивают и над дворянами ругаются: груди вспарывают и, горла прорезав, языки вытаскивают; в уезде побили помещиков Авдея Бешенцова, жену его и детей, сожгли и убили Неклюдова, Ногина, псковского гостя Никулу Хозина; приходят и в Шелонскую пятину, бьют помещиков. После этого объявления предложен был вопрос: «Если псковичи Рафаила епископа и выборных людей не послушают, то с ними что делать?» Ответа советных людей не сохранилось, но к Рафаилу был послан указ не требовать выдачи заводчиков гиля, уговаривать псковичей вины свои принести и обещать им, если они покорятся и государю крест поцелуют, то князь Хованский немедленно отступит от Пскова в Новгород. Не требовать выдачи заводчиков мятежа советовал Никон. Еще в начале мая посылал он Софийского дома стряпчего Богдана Сназина уговаривать псковичей, чтоб вины свои государю принесли. Сназина у городских ворот схватили караульщики и привели во всегородную избу к выборным людям, посадскому человеку Гавриле Демидову и к дворянину Ивану Чиркину с товарищами; выборные взяли у Сназина грамоты, распечатали, прочли и велели бить в сполошный колокол: народ сошелся к избе, и ему начали читать митрополичьи грамоты. Выслушав, псковичи стали бранить митрополита невежливыми словами всячески: «Его мы отписок не слушаем; будет с него и того, что Новгород обманул, а мы не новгородцы, повинных нам к государю не посылывать, и вины над собою никакой не ведаем». Сназина сначала сковали, потом отпустили с ответом, чтоб митрополит к ним впредь не писал и никого не присылал, а кого пришлет, тому спуску не будет. Никон, убедившись, что заводчики мятежа слишком сильны во Пскове, и видя, что недостаток энергических мер со стороны Москвы только длит войну и разоренье, написал к государю:
«Мне, богомольцу твоему, ведомо учинилось, что у псковичей учинено укрепленье великое и крестное целованье было, что друг друга не подать, а те четыре человека, которых велят им выдать, во Пскове владетельны и во всем их псковичи слушают; а если псковские воры за этих четырех человек станут, и для четырех человек твоя вотчина около Пскова и в Новгородском уезде, в Шелонской и Воцкой пятинах и в Луцком уезде и в Пустой Ржеве разорится: многие люди, дворяне и дети боярские, их жены и дети посечены и животы их пограблены, села и деревни пожжены, а иные всяких чинов люди подо Псковом и на дорогах побиты, а я с архимандритами, игумнами и с новгородскими посадскими людьми и крестьянами, подводы нанимая дорогою ценою под ратных людей и под запасы, вконец погибли, твоя отчина пустеет, посадские людишки и крестьянишки бредут врознь. Вели, государь, и тем четырем человекам, пущим ворам, вместо смерти живот дать, чтоб Великому Новгороду и его уезду в конечном разорении не быть. А тем промыслом Пскова не взять; которые люди под Псковом, и тех придется потерять, а Новгороду от подвод и ратных людей будет запустенье. А я, уговаривая новгородцев, дал им свое слово, что тебе, государю, за их вину бить челом, и потому Новгороду и твоей казне убытка и людям порухи никакой не было; да и впредь бы мне о всяких твоих государевых делах говорить с новгородцами надежно и постоятельно. А как приехал в Новгород боярин князь Иван Никитич Хованский и он новгородцам божился, что им никакой жесточи за их вину не учинит; а теперь псковичи, слыша, что воры сидят в Новгороде в тюрьмах, боясь того же, никакому увещанию не верят, на новгородских воров, тюремных сидельцев, указывают: „И нам то же будет!“»
Но откуда проистекла эта нерешительность употребить сильные меры, нерешительность исполнить угрозу: выслать большое войско с Трубецким? Не будем отвечать на этот вопрос собственными догадками; укажем только на одно опасение, о котором прямо говорят источники: тотчас после собора призваны были черных сотен соцкие в Посольский приказ и говорено им, чтоб извещали государю про всяких людей, которые станут воровские речи говорить или в народе вмещать.
Между тем военные действия подо Псковом продолжались. 12 июля псковичи сделали сильную вылазку, хотели взять острог за Великою рекою; завязался бой большой, потому что Хованский пришел с Снетной горы на помощь острожку. Псковичи были отбиты и потеряли больше 300 человек, пушки и знамена. Заводчики мятежа сильно сердились на архиепископа Макария, что он не помогает их делу. Однажды пришла в соборную церковь вооруженная толпа, кричала на Макария, угрожала смертию, зачем он своим приказным людям и детям боярским не велел ходить на вылазки и на караулы; кричали: «В Троицком дому до людей, до лошадей, до хлеба и до денег тебе дела нет, то все надобно городу!» Июля 30 пришли к Макарию выборные люди докладывать об ердани для 1 августа; архиепископ воспользовался случаем и начал говорить, чтоб повинились государю, приискал статью в псковском летописце, где написано было с большими клятвами, чтоб от своего государя в городе не затворяться и рук против него не поднимать. Выборные, пришедши во всегородную избу, велели эти слова Макария записать, зазвонили в колокол и прочли их при всем народе; следствием было то, что архиепископа взяли из церкви во время службы, посадили в богадельню и положили на него большую цепь.
Но Макария выпустили из богадельни в половине месяца, потому что пришла весть о приближении Рафаила с выборными. 17 августа они имели во Псков торжественный вход: архиепископ Макарий с духовенством и с народом встретил их за полверсты от города; в Троицком соборе пели молебен, после молебна читали государеву грамоту; когда дочли до того места, где говорилось, что псковичи хотели посылать грамоту к литовскому королю, то все начали кричать, что они такой грамоты не писали и не читали и в уме у них этого не было. На другой день псковичи объявили Рафаилу, что они вины свои приносят государю и готовы целовать крест, но если в крестоприводной записи будет написано о литовской грамоте, то они креста целовать не будут. Рафаил исключил это место, и 20 числа поутру поцеловали крест старосты и лучшие люди; но после обеда началось волнение, стали кричать: «В крестоприводной записи написано о немчине Нумменсе, о госте Емельянове, о том, что мы, псковичи, в уезде помещиков, жен и детей их били; но кто немчина бил и двор Емельянова грабил и в уездах помещиков побивал, тот бы и крест целовал, а мы не хотим». Накинулись на старост и выборных людей, хотели их убить, кричали им: «Для чего вы против этих статей крест целовали?» Этим воспользовались гилевщики; поп Евсей, староста Демидов, Томилка Слепой кричали, что не надобно креста целовать, и говорили про государя речи, уму человеческому невместимые. На другой день, когда нужно было приводить к кресту остальных, в самой соборной церкви начался страшный шум, и многие пошли было из церкви вон, но Рафаил с товарищами убедил их возвратиться и присягнуть. «Как же, – говорил он, – вы прежде утверждали, что воров и заводчиков у вас нет, что все вы виноваты, а теперь запираетесь и складываете вину на немногих?» Шум унялся, все целовали крест, но поп Евсей со своими товарищами попами к повинной руки не приложил. В Москву были отправлены челобитчики с повинною к государю.
Рафаил именем царским объявил всепрощение, но стоило только утихнуть волнению, как лучшие люди взяли верх и начали управляться с заводчиками: сковали и посадили во всегородную избу старосту Гаврилу Демидова за то, что в мятеж из тюрьмы воров распустил и шишей в уезды рассылал дворян побивать, во Пскове всякий мятеж и гиль чинил и, напившись пьян, из пушек стрелять приказывал. Схватили егорьевского попа Фирса, который, собравшись с шишами, разорял уезды. Воевода Львов велел было губным старостам хватать воров, выпущенных Демидовым, – воры разбежались; воевода велел сыскать поручиков – поручиками оказались заводчики гиля, Коза и Копыто с товарищами, которые начали кричать, что сыскивать воров не будут, и воевода, опасаясь нового мятежа, оставил поручиков в покое. Но лучшие люди не хотели оставить гилевщиков в покое; они били челом на заводчиков мятежа: Прошку Козу, Иева Копыто, Никиту Сорокоума, Ивана Клобучкова, перехватали их и отдали князю Львову, который велел посадить их в тюрьму; к тюрьме стал собираться народ, начались толки: «Государь нас простил во всем, а князь Львов сажает в тюрьму и чинит наказанье, бьет кнутом: в том государь волен, а нам по-прежнему
23 ноября земские старосты подали челобитную на Дружинку Бородина, что заводит прежнее воровство, гиль и мятеж. Бородина схватили, били кнутом по торгам нещадно и отдали за пристава для отсылки в Москву. В это время пришел царский указ выслать в Москву половину псковских стрельцов на службу и подводы для них взять во Пскове. Чтоб толковать о подводах, собрались в земскую избу старосты, посадские люди, монастырские служки и ямщики; Бородин захотел воспользоваться этим и прислал с женою в земскую избу возмутительное письмо, но обманулся в расчете: земские старосты принесли это письмо в съезжую избу к воеводе. Касательно дальнейшей судьбы заводчиков известна грамота государева к шведской королеве Христине, чтоб та прислала своих людей в Новгород для присутствия при казни мятежников, оскорбивших Нумменса; но ответа на это предложение не было. Так рушились все попытки возобновить мятеж. В Москве государь созвал всех тех, которые были на соборе 26 июля, и объявил им: «Псковичи вины свои принесли, присягу дали и мы их прощаем».
Когда все успокоилось в Новгороде и Пскове, в 1651 году Никон приехал в Москву и успел снова приобрести могущественное влияние на молодого царя, ибо прежнее влияние было поколеблено отсутствием. Никон уговорил государя перенести в Успенский собор гроб патриарха Гермогена из Чудова монастыря, гроб патриарха Иова из Старицы и мощи Филиппа митрополита из Соловок. За мощами Филиппа отправился сам Никон в сопровождении боярина князя Ивана Никитича Хованского и Василия Отяева. Торжество это имело не одно религиозное значение: Филипп погиб вследствие столкновения власти светской с церковною; он был низвергнут царем Иоанном за смелые увещания, умерщвлен опричником Малютою Скуратовым. Бог прославил мученика святостью, но светская власть не принесла еще торжественного покаяния в грехе своем, и этим покаянием не отказались от возможности повторить когда-либо подобный поступок относительно власти церковной. Никон, пользуясь религиозностию и мягкостию молодого царя, заставил светскую власть принести это торжественное покаяние. Он отыскал пример в преданиях византийских, как император Феодосии, посылая за мощами Ионна Златоуста, писал молитвенную грамоту к оскорбленному его матерью святому; и Никон повез в Соловки грамоту царя Алексея к св. Филиппу: «Молю тебя и желаю пришествия твоего сюда, чтоб разрешить согрешение прадеда нашего царя Иоанна, совершенное против тебя нерассудно завистию и несдержанием ярости. Хотя я и не повинен в досаждении твоем, однако гроб прадеда постоянно убеждает меня и в жалость приводит, ибо вследствие того изгнания и до сего времени царствующий град лишается твоей святительской паствы. Потому преклоняю сан свой царский за прадеда моего, против тебя согрешившего, да оставиши ему согрешение его своим к нам пришествием, да упразднится поношение, которое лежит на нем за твое изгнание, пусть все уверятся, что ты помирился с ним: он раскаялся тогда в своем грехе, и за это покаяние и по нашему прошению приди к нам, св. владыка! Оправдался евангельский глагол, за который ты пострадал: „Всяко царство, раздельшееся на ся, не станет“, и нет более теперь у нас прекословящего твоим глаголам, благодать божия теперь в твоей пастве изобилует; нет уже более в твоей пастве никакого разделения: все единомысленно молим тебя, даруй себя желающим тебя, приди с миром восвояси, и свои тебя с миром примут».
Везя с собой покаяние царя в том, что некогда царь не послушался увещаний архиерейских, Никон считал себя в полном праве требовать от сопровождавших его вельмож, чтоб они беспрекословно исполняли его распоряжения относительно дисциплины церковной. Послышались жалобы на неумеренность требований новгородского митрополита; люди с характером, подобным Никонову, не очень способны к умеренности в чем бы то ни было; притом же, крутой по природе, Никон не имел возможности приобресть мягкость в обхождении посредством воспитания и требований общественных, тогдашнее общество не требовало этой мягкости. Жалобы достигли двора, царя. Но пусть сам царь расскажет нам о том, что происходило в Москве в 1652 году, во время отсутствия Никона, пусть расскажет нам о своих отношениях к вельможам, патриарху и особенно к самому Никону, пусть этим простосердечным своим рассказом введет нас в тот век, в то общество.
«От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси, великому солнцу сияющему, пресветлому богомольцу и преосвященному Никону, митрополиту новгородскому и великолуцкому, от нас, земного царя, поклон. Радуйся, архиерей великий, во всяких добродетелях подвизающийся! Как тебя, великого святителя, бог милует? А я, грешный, твоими молитвами, дал бог, здоров. Не покручинься, господа ради, что про савинское дело не писал к тебе, а писал и сыск послал к келарю; ей, позабыл, а тут в один день прилучились все отпуски, а я устал, и ты меня, владыка святой, прости в том; ей, без хитрости не писал к тебе. Да пожаловать бы тебе, великому святителю, помолиться, чтоб господь бог умножил лет живота дочери моей, а к тебе она, святителю, крепко ласкова; да за жену мою помолиться, чтоб, ради твоих молитв, разнес бог с ребеночком; уже время спеет, а какой грех станется, и мне, ей, пропасть с кручины; бога ради, молись за нее. Да буди тебе, великому святителю, ведомо: многолетие у нас поют вместо патриарха: спаси, господи, вселенских патриархов, и митрополитов, и архиепископов наших, и вся христиане, господи, спаси; и ты отпиши к нам, великий святитель, так ли надобно петь, или иначе как-нибудь, и как у тебя святители поют?» Любопытно видеть здесь, как царь просит прощения у Никона в том, что не писал ему про какое-то савинское дело, клянется, что сделал это без хитрости: значит, что о всех духовных делах царь считал своею обязанностию уведомлять новгородского митрополита.
Другое письмо, более любопытное, начинается так: «Избранному и крепкостоятельному пастырю и наставнику душ и телес наших, милостивому, кроткому, благосердому, беззлобивому, наипаче же любовнику и наперснику Христову и рачителю словесных овец. О крепкий воин и страдалец царя небесного и возлюбленный мой любимец и содружебник, святый владыко! моли за меня грешного, да не покроет меня глубина грехов моих, твоих ради молитв святых; надеясь на твое пренепорочное и беззлобивое и святое житие, пишу так светлосияющему в архиереях, как солнцу светящему по всей вселенной, так и тебе сияющему по всему нашему государству благими нравами и делами добрыми, великому господину и богомольцу нашему, преосвященному и пресветлому митрополиту Никону новгородскому и великолуцкому, особенному нашему другу душевному и телесному. Спрашиваем о твоем святительском спасении, как тебя, света душевного нашего, бог сохраняет; а про нас изволишь ведать, и мы, по милости божией и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь христианский нарицаюсь, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы, не только в цари, да еще и грешен, а называюсь его же светов раб, от кого создан; и вашими святыми молитвами мы и с царицею, и с сестрами, и с дочерью, и со всем государством, дал бог, здорово. Да будь тебе, великому святителю, ведомо: за грех православного христианства, особенно же за мои окаянные грехи, содетель и творец и бог наш изволил взять от здешнего прелестного и лицемерного света отца нашего и пастыря, великого господина Кир Иосифа, патриарха Московского и всея Руси, изволил его вселити в недра Авраама и Исаака и Иакова, и тебе бы, отцу нашему, было ведомо; а мать наша соборная и апостольская церковь вдовствует, слезно сетует по женихе своем, а как в нее войти и посмотреть, и она, мать наша, как есть пустынная голубица пребывает, не имеющая подружия: так и она, не имея жениха своего, печалится; и все переменилось не только в церквах, но и во всем государстве; духовным делам рассуждения нет и худо без пастыря детям жить. Как начали у меня (в великий четверток) вместо херувимской первый стих
Это письмо всего лучше объясняет нам явление Никона, ибо одного характера последнего недостаточно для объяснения тех отношений, в которых он нашелся к государю и государству: чувства, высказанные царем Алексеем Михайловичем в приведенном письме, переносят нас в то время, когда на Западе утверждалась власть папская, власть, укоренившаяся преимущественно вследствие характера западных вождей, незнакомых с государственными преданиями и привычками, господствовавшими в Византии, преданиями и привычками, которые, при всей религиозности императоров восточных, не давали им забывать о своем значении относительно высших пастырей церкви. Но вожди юных народов, подобно нашему царю Алексею Михайловичу, в излиянии своего религиозного христианского чувства, чувства смирения, не умели сдерживать его сознанием своего государственного значения; у них государь исчезал пред человеком, тем выше, разумеется, поднималось значение пастыря церкви, вязателя и решителя, судьи верховного, истолкователя закона божественного, особенно когда этот пастырь личными достоинствами своими не полагал никакой преграды обнаружению этого чувства смирения и умел пользоваться своим влиянием, своим положением. Царь Алексей Михайлович надселся, плачучи и по патриархе Иосифе, хотя, как человек чистый, не мог не чувствовать и не оскорбляться недостоинством, мелочностью, недуховным поведением этого патриарха; но он гнал от себя греховную мысль о недостоинствах Иосифа, как нежный и почтительный сын гонит от себя мысль о недостоинствах отца. Тем с большею силою религиозный молодой человек обращал свою любовь к достойному пастырю, тут уже он не щадил слов для выражения этой любви, чтоб возвысить любимый предмет и унизить пред ним самого себя, ибо приемы всякого рода любви одинаковы. Таким образом, сам царь Алексей Михайлович по характеру своему поставил Никона так высоко, как не стоял ни один патриарх, ни один митрополит ни при одном царе и великом князе.
Кроме этого, много указаний на другие отношения времени рассеяно в этом драгоценном письме. Богослужение имело великое значение в жизни каждого, и не раз высказывает царь, как тяжело ему, что патриарх умер к таким великим дням; в Светлое воскресенье не будет служить патриарх; праздник не в праздник! «Церковь как пустынная голубица пребывает, не имея подружия». Любопытны понятия, в которых воспитывался тогдашний русский человек: при виде разложения трупа царю приходит мысль: «Побеги вон, тотчас тебя, вскоча, удавит». Любопытна эта патриархальность, простота отношений, переносящая нас опять к началу средних веков: царь всем распоряжается, сам переписывает имение, оставшееся после покойного, и при этом добродушно говорит страшные слова против современного ему общества: «Если б я сам не стал переписывать, то все раскрали бы»; тут же обнаруживается, как понятия Домостроя были крепки в русском человеке: с удивлением и с глубоким уважением отзывается Алексей Михайлович о бережливости Иосифа: «А какое строение было у него, государя, в уме моем грешном не вместится: не было того сосуда, чтоб не впятеро оберчено». Наконец обнаруживаются отношения молодого царя к придворным: старый начальник приказа Большого дворца вышел в отставку, назначен новый, и царь очень доволен переменою, потому что слово его теперь во дворце добре страшно и делается без замедления. Приверженность царя к новгородскому митрополиту уже не очень нравится боярам, ибо этот митрополит хочет привести их в свою волю. «Никогда такого бесчестья не было, – шепчут они, – выдал нас царь митрополитам». Царь в большом затруднении: с одной стороны, он сильно привязан к Никону, непременно хочет, чтоб он был патриархом; но этот Никон своим крутым обхождением возбудил сильное неудовольствие в боярах, и вот Алексей Михайлович пишет Никону, чтоб он был поснисходительнее, не принуждал Хованского слушать правила, и в то же время пишет, чтоб Никон, говоря об этом с Хованским, не выдал его, царя: Алексею Михайловичу не хочется, чтоб бояре узнали, как он предан Никону, как он заодно с ним против них. Доброта таких людей, как Алексей Михайлович, делает их зависимыми от окружающих: не могут они выносить около себя недовольных лиц, хотя от этого в отдалении и очень много недовольных, но их не видно. В минуту вспыльчивости царь Алексей сильно разбранит и прибьет близкого человека, смирит его собственноручно, но мысль, что окружающие недовольны, сердятся, была для него невыносима.
Два раза в письмах своих к Никону царь говорит об избрании преемника Иосифу; в одном месте пишет: «Возвращайся, господа ради, поскорее к нам, выбирать на патриаршество именем Феогноста, а без тебя отнюдь ни за что не примемся». В другом: «Помолись, владыка святый, чтоб господь бог наш дал нам пастыря и отца, кто ему свету годен, имя вышеписанное (Феогност), а ожидаем тебя, великого святителя, к выбору, а сего мужа три человека ведают: я, да казанский митрополит, да отец мой духовный, и сказывают, свят муж». Разумеется, Никон хорошо понимал намеки царя, знал, кто этот Феогност (известный богу).
Никон приехал в Москву в июле 1652 года, был выбран в патриархи и отрекся – отрекся для того, чтоб быть выбранным на всей своей воле, чтоб товарищи Хованского не мешали ему. В Успенском соборе, при мощах св. Филиппа, царь, лежа на земле и проливая слезы со всеми окружавшими, умолял Никона не отрекаться. Никон, обратясь к боярам и народу, спросил: «Будут ли почитать его как архипастыря и отца, и дадут ли ему устроить церковь?» Все клялись, что будут и дадут, и Никон согласился. Это было 22 июля; 25-го он был посвящен.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ АЛЕКСЕЯ МИХАЙЛОВИЧА
Никон стал верховным пастырем церкви и главным советником царя в то время, когда Алексей Михайлович должен был решить великий вопрос о соединении Малой России с Московским государством. Мы видели, что в сороковых годах XVII века государство Польское, по-видимому, достигло своей цели относительно козаков: число последних сильно ограничено и небольшая толпа находится в повиновении у офицеров, от правительства назначенных; реестровых, настоящих козаков мало, они спокойны. Но условия, которые заставляли простой люд Украйны бежать в козаки, существовали по-прежнему, и знамя, под которое эти беглецы могли становиться, знамя религиозное, по-прежнему было готово; недоставало человека, вождя восстания. Вождь нашелся. Зиновий Богдан Хмельницкий, сын козацкого сотника Михайлы Хмельницкого, убитого в сражении с турками при Цецоре, сам попался в этом сражении в плен к татарам, скоро, впрочем, освободился от него, возвратился к своим козакам и получил звание войскового писаря. Хмельницкий был козак видный во всех отношениях: храбрый, ловкий, деятельный, грамотный; у него было и состояние, хутор Субботово в Чигиринском старостве. За это-то Субботово началась у него ссора с Чаплинским, подстаростою чигиринским. Известно, как в это время в Польше действовали друг против друга враждующие, и понятно, кто должен был осилить в борьбе – шляхтич или козак? С шайкою голодных людей наехал Чаплинский на слободы Хмельницкого, завладел гумном, на котором находилось 400 копен хлеба, и всех домашних Хмельницкого заковал в цепи; самого Богдана держал четыре дня в тесном заключении и освободил только по просьбе жены своей. Богдан подал жалобу в суд; в отмщение за это Чаплинский приказал своей дворне схватить десятилетнего сына Хмельницкого и высечь плетьми среди базара; приказ был исполнен так хорошо, что мальчика чуть живого принесли домой и скоро после того он умер. Зять Чаплинского клялся не раз пред козаками, что Хмельницкому не быть в живых. Поедет ли Богдан куда по делам службы, воротится домой, а на конюшне нет серого коня: взяли за поволовщину. Отправится он в поход против татар, сзади подъедут к нему и стукнут по голове так, что не быть бы живому, если б не защитил железный шлем, да и скажут в оправдание, что приняли его за татарина. Но частной вражды с Чаплинским было еще мало: свой козак донес польскому начальству на Хмельницкого, будто он замышляет старые козацкие проказы, хочет отправить на море вооруженные суда. Действительно, шел слух, что король Владислав, замышляя войну против турок, на которую не согласился, однако, сейм, прислал козакам позволение готовить суда для выхода в море и прислал даже деньги на постройку судов. В Варшаве рассказывали московскому гонцу Кунакову, что зимою 1646 года Хмельницкий с десятью товарищами приезжал в Варшаву в челобитчиках от всего Войска Запорожского, бил челом королю Владиславу на обидчиков своих и на жидов в их налогах. Владислав король в то время гнев держал на сенаторов и на всю Речь Посполитую за то, что ему не дали воли войны вести с турками и собранное для этой войны немецкое войско приговорили на сейме распустить, а немцам он давал деньги из приданого жены своей. Так, призвавши Богдана Хмельницкого и черкас челобитчиков, Владислав говорил им, что сенаторы его вдались в свою волю, панства его пустошат, а его мало слушают; написав саблю, король дал Богдану Хмельницкому и сказал: «Вот тебе королевский знак: есть у вас при боках сабли, так обидчикам и разорителям не поддавайтесь и кривды свои мстите саблями; как время придет, будьте на поганцев и на моих непослушников во всей моей воле». И пожаловал Владислав Богдана Хмельницкого атаманством и отпустил его и всех челобитчиков, одаривши их сукнами и адамашками. Осенью 1647 года замыслил король Владислав войну вести с турским султаном, пожаловал Богдана Хмельницкого гетманством запорожским, послал ему свое жалованье и вперед обещал прислать на жалованье черкасам и на челновое дело 170000 злотых польских к лету 1648 года. Богдан за эти деньги обещал королю изготовить на полгода Запорожского Войска и с вольными 12000 да к морскому ходу сто челнов. Узнавши об этом, Конецпольский замыслил Богдана убить и послал звать его к себе на банкет, но Хмельницкий, зная умысел, на банкет не поехал. Тогда Конецпольский послал 20 человек людей своих взять Богдана силою, но Хмельницкий вступил в битву с этими посланными у себя на дворе, убил 5 человек, а 15 убежало, тогда как с Хмельницким на дворе было только четыре человека. После этого Хмельницкий тотчас же побежал в Запорожье.
Отсюда явились от Богдана грамоты к разным лицам; к Ивану Барабашу, полковнику черкасскому, он писал: «Так как на многократные мои советы и предложения ваша милость не изволили склониться, чтоб по давним грамотам королевским, у вас в сохранении бывшим, просить короля и сенаторов о новой привилегии на утверждение прав и вольностей козацких и малороссийских и на удержание людских обид и разорений, особенно же превращения православных церквей в униатские, то я, сожалея об этом и потерпевши бесчестие и разорение от негодяя Чаплинского, должен был придумать средство, как бы забрать в свои руки королевские привилегии, валявшиеся между платьем жены вашей, и с их помощью сделать что-нибудь лучшее для погибающей Украйны, выпросить ласку и милость у королевского величества, панов сенаторов и всей Речи Посполитой. Утешаюсь тем, что бог помог мне высвободить из вашей неволи и привезти к Запорожскому Войску привилегии королевские. А что ваша милость таил привилегии, нужные всему народу малороссийскому, и для своих выгод не хотел просить королевской милости за наших людей украинских, плачущих от поляков, за это все Войско Запорожское считает вас годным в полковники не над людьми, а над овечками либо свиньями». К польскому комиссару Шембергу, поставленному над козаками, Хмельницкий писал, что он принужден бежать от насилий Чаплинского и что на днях запорожцы отправляют послов к королю и сенаторам просить о привилегиях. О том же писал к Потоцкому, гетману коронному, распространяясь о насилиях Чаплинского, который притесняет не только мирян, но и священников: где случится ему видеться и говорить с православным священником, то никогда не оставит его, не обесчестивши, волос и бороды не вырвавши и палкою ребер не пересчитавши.
Хмельницкий разглашал и в Запорожье, между простыми козаками, что будет отправлено посольство в Варшаву просить короля о защите, разглашал также, что хочет идти на Дон и подбить тамошних козаков к морскому походу на турок; разглашал он это для того, чтоб шпионы польские не донесли своему правительству о настоящем намерении его, о котором он советовался со старшиною; это намерение было доставить себе управу саблею, а не посольствами в Варшаву. По совету атаманов – кошевого и куренных – в первых числах марта 1648 года выехал Хмельницкий из Сечи с своими товарищами, такими же, как он, беглецами, выехал на остров Томаковский под предлогом, что там удобнее будет кормиться и людям его и лошадям, а в самом деле поехал в Крым просить у хана помощи на поляков. Хан долго думал с мурзами, давать или не давать войско Хмельницкому? Боялся он, не нарочно ли Богдан подослан поляками, чтоб обманом ввести орду в Польшу и там истребить ее готовыми войсками. Хмельницкий объявил, что готов присягнуть и оставить сына своего заложником; присяга дана была на сабле ханской, молодой Хмельницкий (Тимофей) оставлен в заложниках; однако хан не двинулся сам, а отправил с Хмельницким мурзу Тугай-бея с четырехтысячным отрядом. 18 апреля возвратился Хмельницкий в Запорожье, куда кошевой стянул уже с лугов, веток и речек все войско низовое, конное и пешее; молодцы собрались, но не знали, зачем собрал их атаман, пока не приехал Хмельницкий из Крыма. В тот день, когда он приехал, по заходе солнца выпалили из трех пушек, на рассвете другого дня выпалили в другой раз; на этот призыв козаки стали высыпать из разных углов, и когда ударили в котлы для призыва на раду, то сечевой майдан (площадь) оказался мал, вышли из крепости на просторное место, где и объявили войску, что начинается война против поляков и что хан будет за козаков благодаря старанию Хмельницкого; тогда все войско закричало, чтоб Хмельницкий был гетманом, и Богдан принял опасную роль Павлюги и Остранина. Новый гетман постановил с атаманами, чтоб выступило в поход не более осьми или десяти тысяч козаков, а прочие разошлись бы по своим местам, к своим промыслам, и были готовы выступить по первому приказу гетманскому.
Между тем уже давно по Украйне несся слух, что на Запорожье приготовляется восстание: народ поднял головы и втихомолку готовил оружие, ожидая избавителей. Хитрые грамоты Хмельницкого с известием, что все дело состоит в отправлении козацкого посольства к королю с челобитьем, таинственность, с какою он действовал, уменье утаить свою поездку в Крым – ничто не помогло; напуганные, чуткие поляки встрепенулись; коронный гетман Николай Потоцкий хорошо помнил последние восстания, хорошо знал, что при этих восстаниях поляки должны иметь дело не с горстью запорожцев, но с целым низшим народонаселением Малороссии, и потому, несмотря на бездорожье, 18 февраля уже был на Украйне; сам он расположился в Черкасах, а гетман польный Калиновский – в Корсуни. Оправдывая свою поспешность, Потоцкий писал королю: «Не без важных причин, не необдуманно двинулся я в Украйну с войском вашей королевской милости. Склонила меня к тому просьба любезных братьев, из которых одни, спасая жизнь и имение, бежали из Украйны на поле битвы, другие, оставаясь в домах своих, не полагаясь на свои силы, горячими просьбами умоляли, чтоб я своим присутствием и помощью спасал Украйну и спешил потушить гибельное пламя, которое до того уже разгорелось, что не было ни одной деревни, ни одного города, в котором бы не раздавались призывы к своеволию и где бы не умышляли на жизнь и имение панов своих и державцев, своевольно напоминая о своих заслугах и о частых жалобах на обиды и притеснения. Это было только предлогом к мятежам, потому что не столько их терзали обиды и притеснения, сколько распоряжения республики, постановление над ними старших от вашей королевской милости; они хотят не только уничтожить эти распоряжения, но и самовластно господствовать в Украйне, заключать договоры с посторонними государями и делать все, что им угодно. Казалось бы, что значит 500 человек бунтовщиков; но если рассудить, с какою смелостью и в какой надежде поднят бунт, то каждый должен признать, что не ничтожная причина заставила меня двинуться против 500 человек, ибо эти 500 человек возмутились в заговоре со всеми козацкими полками, со всею Украйною. Если б я этому движению не противопоставил своей скорости, то в Украйне поднялось бы пламя, которое надобно было бы гасить или большими усилиями, или долгое время. Один пан, князь воевода русский (Иеремия Вишневецкий), отобрал у своих крестьян несколько тысяч самопалов, то же сделали и другие; все это оружие вместе с людьми перешло бы к Хмельницкому. Хотя я и двинулся в Украйну, но не для пролития крови христианской и в свое время необходимой для республики, двинулся я для того, чтоб одним страхом прекратить войну. Хотя я и знаю, что этот безрассудный человек Хмельницкий не преклоняется кротостию, однако не раз уже я посылал к нему с предложением выйти из Запорожья, с обещанием помилования и прощения всех проступков. Но это на него нисколько не действует; он даже удержал моих посланцев. Наконец, посылал я к нему ротмистра Хмелецкого, человека ловкого и хорошо знающего характер козацкий, с убеждением отстать от мятежа и с уверением, что и волос с головы его не спадет. Хмельницкий отпустил ко мне моих послов с такими требованиями: во-первых, чтоб я с войском выступил из Украйны; во-вторых, чтоб удалил полковников и всех офицеров; в-третьих, чтоб уничтожил установленное республикою козацкое устройство и чтоб козаки оставались при таких вольностях, при которых они могли бы не только ссорить нас с посторонними, но и поднимать свою безбожную руку на ваше величество. Ясно видно, что к этой цели стремится его честолюбие. В настоящее время он послал в Понизовье за помощью к татарам, которые стоят наготове у Днепра, и осмелился несколько сот из них перевезти на эту сторону, чтоб они разогнали нашу стражу, поставленную мешать соединению мятежников с Хмельницким. Что он давно обдумал, как начать бунт и как действовать, – в этом ваша королевская милость убедиться изволите, обратив внимание на число его сообщников, простирающееся теперь до 3000. Сохрани бог, если он войдет с ними в Украйну! Тогда эти три тысячи быстро возрастут до 100000, и нам будет трудная работа с бунтовщиками. Для предохранения отечества от этого зловредного человека есть средство, предлагаемое вашею королевскою милостию, а именно: позволить своевольным побеги на море, сколько хотят. Но не на море выйти хочет Хмельницкий, хочет он в стародавнем жить своеволии и сломать шею тем постановлениям, за которыми так много трудились, за которые пролилось так много шляхетской крови. Признал бы я полезным для общего блага позволить козакам идти на море и для того, чтоб это войско не занимало полей, и для того, чтоб не отвыкало от давнего способа вести войну; но в настоящее смутное время этому нельзя статься: частию потому, что челны еще не готовы, другие и готовы, но не вооружены. Если суда и будут готовы, то главное в том, чтоб успокоенные козаки, как скоро наступит необходимость для республики и вашей королевской милости, отправлены были в надлежащем порядке. Но сохрани боже, если они выйдут в море прежде укрощения бунта: возвратясь, они произведут неугасимое возмущение, в котором легко может исчезнуть установленное козацкое устройство, а турки, раздраженные козаками, вышлют против нас татар».
Предвещания Потоцкого сбылись: у Хмельницкого было много войска в Украйне. 13 апреля двинулся передовой отряд польских войск Днепром и сухим путем, двинулись и реестровые козаки с Барабашем, полковником черкасским; большая часть регулярного войска состояла из русских; предводителями были козацкий комиссар Шемберг и сын коронного гетмана Степан Потоцкий. 22 апреля выступил и Хмельницкий из-за Запорожья с осьмитысячным отрядом; Тугай-бей шел за ним с татарами; держали путь к устью Тясмина, к потоку
После Корсунской победы Хмельницкий подошел к Белой Церкви, расположился там обозом и разослал 60 универсалов с призывом к восстанию; вся Украйна взволновалась; поднялись крестьяне, пошли в козаки и стали свирепствовать против шляхты, жидов и католического духовенства; они образовали несколько шаек, или
Стародубец Григорий Климов рассказывал в Посольском приказе: посылали его из Севска воеводы с грамотами к Адаму Киселю; ехал он из Севска на Киев, потому что Адама Киселя сказали за Киевом во 150 верстах, в городе Гоще. С версту от Киева взяли его крымские татары и запорожские козаки; козаки, увидя, что у него хохла нет, взяли его у татар к себе и отвели к гетману своему Богдану Хмельницкому, который стоял в городе Мошнях, от Киева верстах во ста. Хмельницкий взял у него листы, назначенные к Киселю, и сказал: «Не по что тебе к Адаму ехать, я тебе дам к царскому величеству от себя грамоту. Прислали ко мне грамоты князь Еремей Вишневецкий и Адам Кисель, просят, чтоб я татар не пускал к ним в дальние места, а держал бы их в степи, и просят мира. Я, по их прошенью, велел крымскому царевичу отступить в степь к Желтым Водам». Свое войско Хмельницкий распустил за Днепр, к путивльскому рубежу, на маетности Потоцкого, Вишневецкого и Адама Киселя; города у них все побрали, а крестьяне все пошли в козаки. Новгородок Северский взяли и ляхов везде побивали, а от Новагородка пошли к Чернигову; сколько у них войска, сказать нельзя, потому что, в который город придут, и тут у них войска прибывает много, изо всяких чинов русские люди, кроме ляхов; жиды многие крестятся и пристают к их же войску, а лях, хотя и захочет креститься, не принимают, всех побивают, говорят, чтоб в Польше и Литве всех ляхов побить за то, что веру христианскую ломали и многих христиан побивали и насильно к лядской вере приводили. Хмельницкий говорил Климову: «Скажи в Севске воеводам, а воеводы пусть отпишут к царскому величеству, чтоб царское величество Войско Запорожское пожаловал денежным жалованьем; теперь ему, государю, на Польшу и на Литву наступить пора; его бы государево войско шло к Смоленску, а я, Хмельницкий, стану государю служить с своим войском с другой стороны. Если тебя станут расспрашивать государевы приказные люди, то ты скажи им тайно, что королю смерть приключилась от ляхов: сведали ляхи, что у короля с козаками ссылка, послал от себя король грамоту в Запорожье к прежнему гетману, чтоб козаки за веру христианскую греческого закона стояли, а он, король, будет им на ляхов помощник; эта грамота королевская от прежнего гетмана досталась мне, и я, надеясь на то, войско собрал и на ляхов стою». В грамоте своей к царю, означенной осьмым числом июня, Хмельницкий извещал о Желтоводской и Корсунской победах и о смерти королевской. «Думаем, – писал Хмельницкий, – что смерть приключилась от тех же безбожных неприятелей его и наших, которых много королями в земле нашей; желали бы мы себе самодержца государя такого в своей земле, как ваша царская велеможность православный христианский царь. Если б ваше царское величество немедленно на государство то наступили, то мы со всем Войском Запорожским услужить вашей царской велеможности готовы».
Путивльский воевода Плещеев сносился с князем Иеремиею Вишневецким о войне против татар. Посланец Плещеева был перехвачен Хмельницким, который прислал путивльскому воеводе укорительную грамоту, что русские хотят помогать полякам на козаков, ибо война у поляков с козаками, а не с татарами. «Мы желаем, – пишет Хмельницкий, – не того, чтоб православный государь Алексей Михайлович воевал с нами, но чтоб он был и ляхам и нам государем и царем, чтоб ляхи за веру нашу с нами больше биться не помышляли». Царь приказал Плещееву отписать Хмельницкому, что он никогда не писал к Вишневецкому о соединении русских с поляками против козаков, что кто-нибудь распускает об этом слух на ссору. Но Хмельницкий не успокоился этим ответом и писал опять к Плещееву: «Уже третьего посла вашего перехватываем, вы все сноситесь с ляхами на нас. Если вы хотите на нас, на свою веру православную христианскую меч поднять, то будем богу молиться, чтоб вам не посчастливилось; легче нам, побившись между собою, помириться, а помирившись, на вас поворотиться. Мы вам желали всего доброго, царю вашему желали королевства Польского, а потом, как себе хотите, так и начинайте, хотите с ляхами, хотите с нами».
Поднимая украинский народ и московского царя против Польши, Хмельницкий в то же время по совету Киселя решился попробовать, как отзовется ему польское правительство. Как бы еще не зная о смерти королевской, в половине июня Хмельницкий отправил в Варшаву четырех старшин с пунктами, в которых заключались жалобы и просьбы козаков, и с своим письмом к королю. Пункты были следующие: 1) паны обходятся с нами, людьми войсковыми, хуже, чем с невольными; 2) хутора, луга, мельницы и все, что им понравится в домах у козаков, берут насильно, мучат, убивают; 3) берут десятину и поволовщину; 4) старых козацких жени отцов, хотя бы сын находился на службе, облагают чиншом, как и других крестьян; 5) козацких жен, тотчас по смерти козаков, заставляют без милости работать наравне с мещанами; 6) паны полковники нас не защищают, а еще помогают обижать нас; вещи наши и пожитки под видом торга берут за половину цены; 7) жолнерская челядь забирает у козаков волов, скот и всякие пожитки;
8) на Запорожье и на Днепре не дают промышлять, ни зверей, ни рыбы ловить, а с головы каждого козака берут по лисице; если же не поймает козак лисицы, то отбирают самопалы; панам полковникам подводы даем или вместо подвод платим деньгами;
9) военную добычу и даже молодых татар паны полковники отнимают у козаков; 10) нашедши какую-нибудь причину, тотчас сажают козака в тюрьму и, где чуют взятку, не выпустят, пока не получат доброго выкупа; 11) была воля королевская, чтоб мы шли на море, и на челны выданы нам деньги, а к Запорожскому Войску предполагалось прибавить еще 6000; но старшие наши не позволили, чтоб войско состояло из 12000, хотя мы обещаем и клянемся, что, сверх этого числа, принимать людей в войско не будем; а с 6000 мы не можем оказывать услуг ни королю, ни республике; 12) чтоб заслуженное жалованье, которого мы не получали в течение пяти лет, было сполна отправлено к нам вместе с комиссиею; 13) просим о духовенстве древней религии греческой, чтоб оно оставалось неприкосновенным, чтоб церкви, отданные униатам, опять оставались при своих стародавних правах. В своем письме Хмельницкий повторял те же жалобы: «Даже жиды, в надежде на панов урядников, также причиняют нам великие обиды. Невероятно, чтоб даже в турецкой неволе христиане переносили такие несчастья, какие переносим мы, нижайшие подножия вашей королевской милости. Мы совершенно понимаем, что все неистовства совершались над нами наперекор вашей королевской милости, потому что постоянно слышим: „Вот вам король! А пособит ли вам король, такие-то дети!“ После этого мы не можем уже переносить таких обид и незаслуженных мучений. Не имея более возможности жить в домах своих, мы, бросив жен, детей и все убогое имущество, бежали в Запорожье, откуда предки наши с давнего времени привыкли служить Короне Польской и вашей королевской милости. Но и здесь обратили в ничто наши воинские привилегии, тогда как бог свидетель, что мы не сделали ничего своевольного. Когда пан кастелян краковский (Потоцкий) напал на нас в самом Запорожье, то мы должны были призвать на помощь хана крымского. По воле божьей случилось, что при сухих дровах и сырым досталось. Кто тому причиною, рассудит сам бог, а мы готовы жертвовать жизнью для республики. Затем нижайше просим вашу королевскую милость оказать нам отеческое милосердие, и, простив. невольный грех, повелите оставить нас при древних правах и привилегиях». Посланцы козацкие застали Владислава во гробе, были допущены поклониться телу и получили такой ответ от временного правительства (от 22 июля): «Нет надобности объяснять вам совершенного вами преступления; хотя республика могла бы отомстить вам, но мы, не желая более пролития крови христианской, снисходя на вашу нижайшую и покорную просьбу, согласились назначить панов комиссаров, людей знатных, которые объявят вам дальнейшую волю республики. Республика не откажет вам в прощении, но требует, чтоб вы как можно скорее освободили всех пленных, деятельно преследовали предводителей разбойничьих шаек, которые теперь собираются в разных местах и нападают на шляхетские дома, и чтоб прервали всякую связь с неверными». Назначены были и комиссары для переговоров с Хмельницким, во главе их – Кисель.
Последний вел переговоры с Хмельницким посредством одного монаха. Выставляя на вид прелести польской воли, какой нельзя найти ни в каком другом государстве, Кисель писал Хмельницкому: «Милостивый пан старшина Запорожского Войска республики, издавна любезный мне пан и приятель! Верно нет в целом свете другого государства, подобного нашему отечеству правами и свободою; и хотя бывают разные неприятности, однако разум повелевает принять во внимание, что в вольном государстве удобнее достигнуть удовлетворения, между тем, как потеряв отчизну нашу, мы не найдем другой ни в христианстве, ни в поганстве: везде неволя, одно только королевство Польское славится вольностию. Вам и всему войску хорошо известно, что я один из христиан народа русского служу сенатором в Короне Польской, ношу на раменах своих и св. церкви и древности наши и ненарушимо сохранил свою веру до седых волос, и сохраню, даст бог, до смерти. Все также знают о несчастном кровопролитии, но я не обагрил рук своих козацкою христианскою кровью. Поэтому ваша милость со всем Запорожским Войском может совершенно положиться на меня, и я усердно прошу вашу милость иметь ко мне доверие. Нужно как можно скорее прекратить несчастное домашнее замешательство и водворить покой. Поэтому я желаю, чтоб ваша милость отослал бы татар, а сам, оставаясь на обыкновенных местах, отправил бы посольство к республике с изъяснением причин, по которым произошло несчастное замешательство, и засвидетельствовал верность свою и всего войска». Хмельницкий отвечал Киселю: «Очень сожалеем о поражении, постигшем в земле нашей народ христианский, хотя не мы тому причиною: при сухих дровах и сырым должно было достаться. Послушав совета вашей милости, старого своего приятеля, мы сами приостановили свои военные действия и орде приказали возвратиться, а к республике с покорностью и верным подданством отправили послов. Так как мы остались сиротами по смерти его королевской милости, то просим вашу милость удостоить нас своим посещением, чтоб мы могли узнать, кого республика пожелает иметь королем, и чтоб воспользоваться советом вашей милости для дальнейших наших действий». Сам Кисель поспешил донести о следствиях своих сношений архиепископу-примасу: «Развеял господь бог чрез меня, наименьшего сына отечества, кровавую радугу и приостановил ужасную внутренюю войну: отец Ляшко, мой поверенный, монах греческого исповедания, добрый шляхтич, возвратился и донес, что когда прибыл к Хмельницкому, то сначала встречен был сильным огнем, наконец, была рада военная, в которой участвовало 70000 козаков и на которой была читана моя грамота. После продолжительных споров и шуму сам Хмельницкий начал уговаривать, напоминая о моей искренности; ему помогли в этом и другие козацкие старшины. Вследствие этого св. дух внушил им решение: послушаться моего совета, иметь ко мне доверие, отправить послов, прекратить неприятельские действия, задержать орду в степи, а меня пригласить приехать к ним. Я прошу, чтоб настоящая моя верная услуга и дальнейшая служба никем у меня не была отнимаема и не оставалась бы без памятника, заслуженного любовью к отечеству».
Но Кисель еще очень рано замечтал о награде за свои подвиги. Резня господствовала на Украйне, и среди этой бойни козаки и вельможи соперничали в зверстве. В то время как украинская шляхта, не думая о сопротивлении, бежала или гибла под ножами восставших хлопов, один воевода русский, князь Иеремия Вишневецкий, выставил сопротивление. Недавний отступник от православия, с ненавистью ренегата к старой вере, вере хлопской, Иеремия соединял ненависть польского пана к хлопам, усугубленную теперь восстанием и кровавыми подвигами гайдамаков. В самом начале восстания Хмельницкого Иеремия был уже на восточной стороне Днепра, намереваясь помогать Потоцкому и Калиновскому. Корсунская битва и вспыхнувшее вслед за нею всеобщее восстание хлопов отбросили его на запад, но он скоро остановился и с отрядами своими выставил единственное сопротивление козачеству. Какого же рода было это сопротивление? Напавши врасплох на местечко Погребища, преданное козакам, он перемучил его жителей, особенно священников православных; из Погребищ Вишневецкий пошел к принадлежащему ему городу Немирову; жители затворились было от своего пана, но он взял город приступом и выданные мещанами виновники восстания погибли в ужаснейших муках: «Мучьте их так, чтоб они чувствовали, что умирают!» – кричал Вишневецкий палачам. В конце июля под Константиновом встретился Вишневецкий с многочисленным козацким отрядом, бывшим под начальством Кривоноса; после двух кровопролитных стычек поляки принуждены были отступить.
Поляки видели свою малочисленность в Украйне; им важно было удержать Хмельницкого в бездействии, пока прибудут к ним подкрепления, пока выбран будет король. Назначенный главным воеводою в Украйну Владислав Доминик, князь Острожский, послал сказать Кривоносу, чтоб не пускал орды и не шел дальше опустошать шляхетских имений, послал с тем же и к самому Хмельницкому. Кривонос отвечал: «Вашей милости известно, как это началось и как утихло было; не хотели мы больше пустошить земли Польской, но уж очень заедает нас князь Иеремия: людей стал мучить, головы отсекать, на кол сажать, в каждом городе среди рынка виселица, и теперь оказывается, что на колу были невинные люди; попам нашим буравом просверливал глаза. Мы, защищая нашу веру и жизнь, должны были стать за свою обиду. Кто хочет воевать с нами, против того мы готовы; а кто спокоен, тот и будет оставлен в покое. Прошло уже семь недель или больше, как мы отправили послов своих к королю и республике, но об них до сих пор нет никакого достоверного известия: верно, они спят, так что до сих пор не могут проснуться. Все будет мирно, если ваша милость теперь же доставите послов наших; но если послы не явятся, то я буду воевать вместе с ордою; пан гетман, который на днях ожидает орды, двинется со всем войском и заступит дорогу, где будете утекать. А жидов ваша княжеская милость благоволите препроводить до самой Вислы, потому что они прежде всех виноваты, они и вас с ума свели». Хмельницкий отвечал то же самое, что движения Иеремии вызвали и его из бездействия; также просил о возвращении послов козацких, отправленных в Варшаву, после чего, сообразуясь с письмами сенаторов, он возвратится с войском и удержит орду.
Князь Острожский писал отчаянное письмо к архиепископу-примасу: «К чему обманывать республику ложною надеждою, когда в отчаянных обстоятельствах ежедневно прибавляются новые бедствия? Я не мог устоять под Константиновом, потому что сила неприятельская неслыханна. Теперь уведомляю, что уже пахнет конечною гибелью». Князь Доминик не видал возможности мира и полагал единственную надежду на военную помощь из Польши. Так же смотрел на дело и Тышкевич, воевода киевский. «Наибольший вред, – писал он, – состоит в том, что братья наши делаются добычею неприятеля, а мы ничего об этом не знаем или не можем знать, считая себя обеспеченными надеждою на трактаты и осененными мнимым облаком перемирия. Если это от кого-нибудь происходит, то мы надеемся, что придет время, когда бог укажет виновника бедствий республики. Мы по совести, по любви к отечеству и по долгу нашему сенаторскому еще раз предостерегаем, что неприятель под предлогом обещанного мира более и более свирепствует, более и более усиливается, так что теперь каждый холоп есть наш неприятель, каждый город, каждое селение мы должны считать отрядом неприятельским. И неудивительно, что они доходят до такого неистовства: при нашей беспечности простой народ думает, что ему дозволено все против всех, даже против самого бога. Поэтому остается одно средство к прекращению своеволия – показать неприятелю саблю. Лучше нам отпоясать саблю, чем терпеть такое поругание от собственных холопов».
Тышкевич разумел Киселя, говоря о виновнике бедствий, который осенил поляков мнимым облаком перемирия. Но Кисель, видя слабость государства и панический страх, овладевший всеми, единственным средством спасения считал мир, хотя и не очень на него полагался. 9 августа он писал коронному канцлеру: «Большая и жалкая перемена произошла в моем предположении идти к Киеву. Еще до Гущи (имение Киселя) опередили меня козаки или разбойники – не знаю, как назвать их. Что уцелело от одной толпы, то разорено до основания другою: у меня и у слуг моих пограблено домашней утвари более чем на 30000; в форверках также взяли все, что было; жиды все вырезаны, дворы и корчмы сожжены. Около Горыня постигла всех та же участь, что и меня. Кривонос взял Меджибож приступом и всех жителей перерезал. Слышно, что Шар-город подвергся той же участи и что козаки обратились уже к Бару. Три дня изменники пробыли в Гуще, грабили наездами всю окрестность; пьянствуя днем и ночью, выпили несколько бочек вина и несколько десятков бочек меда, потчевали моих и соседних хлопей, остальное пораздавали им. Язык показал, что Хмельницкий со 120000 войска находится уже под Янушполем, недалеко от Любартова; тот же язык сказал, что послы козацкие, отправленные в Варшаву, до сих пор еще не возвратились к Хмельницкому, которому Кривонос дал знать, что они посажены на кол, и тогда Хмельницкий двинулся с огромным войском и послал за ордою. В таких обстоятельствах я отправил одно письмо к Хмельницкому от себя, другое от всех нас, комиссаров. Войска наши не спешат соединиться, начальники не имеют силы, на всех напал такой страх, что не только неприятель одерживает верх, видя, что никто не смеет смотреть ему в глаза и все обращаются в бегство, но даже крестьяне, холопы издеваются над нами, и вот вся чернь присоединяется к этим войскам, козачьим или разбойничьим. Поэтому я отправил к Хмельницкому письмо, желая узнать, не дошел ли он до последней степени неистовства, а сам, с своим полком и товарищами, медленно подвигаюсь, ожидая ответа; когда он мне ответит, что ждет меня к себе, то поеду и употреблю всевозможные средства к примирению. Если же Хмельницкий отвергнет мои предложения, то я с своим полком пойду днем и ночью на то место, где собираются войска республики».
Кисель, идя к Хмельницкому для мирных переговоров, требовал, чтоб польское войско не нападало на козаков, не раздражало их, не давало возможности говорить, что со стороны поляков нет желания мира. Он писал коронному канцлеру Оссолинскому, что со стороны Хмельницкого можно надеяться мирного распоряжения: «Как скоро послы мои приехали к Хмельницкому, то я тотчас получил известие, что Кривонос посажен на цепь и прикован к пушке за шею. Вся шляхта, сколько ее было в плену у Кривоноса, выпущена, и велено отрубить головы более чем сотне разбойников. Сам Хмельницкий, остановив полки, отступил и ожидает меня». Хмельницкий действительно приглашал Киселя к Константинову для переговоров и, жалуясь на тиранство Вишневецкого, писал: «Неудивительно было бы нам, если б делал это простак какой-нибудь, например наш Кривонос, но между Вишневецким и Кривоносом большая разница! Мы больше помним бога: ни один поляк, доставшийся в наши руки, не умерщвлен». Но недолго манила бедного Киселя надежда скоро начать и успешно кончить переговоры с новым Тамерланом, как он называл Хмельницкого: он с своими товарищами, остальными комиссарами, и провожавшим их вооруженным отрядом приблизился к Острогу, но в это время козаки захватили город и выступили против комиссарского отряда как неприятеля. Кисель послал сказать им, что он с товарищами – комиссары, едущие к Хмельницкому но письму последнего. Козаки остановились, обязались нейти дальше во внутренность Волыни, с обеих сторон дано было по десяти человек в заложники, и несколько человек комиссарского отряда спокойно въехали в город. Но вдруг является отряд войска князя Острожского, приступает к воротам и начинает схватку с козаками. Те, не разобравшись, что это за войско, подумали, что это комиссары вероломно нападают на них, и принялись бить тех поляков из Киселева отряда, которые были у них в городе. Поляки Острожского не могли взять города и отступили, но козаки не согласились уже пропустить комиссаров через Острог. Кисель, с одной стороны, должен был писать к Хмельницкому с упреками, что в то время, как он шел для мирных переговоров, козаки захватили Бар и Острог; с другой стороны, писал к польскому войску, что оно расстраивает все дело, нападая на козаков. Из войска дали ему жестокий ответ: «С удивлением услыхали мы, что республика теряет крепкие города перед глазами вашей милости, хотя вы имели при себе значительное число войска. Это происходит, по нашему мнению, оттого, что комиссия по бесполезной медленности не приступала по сю пору ни к какому делу. С этим холопством мы не можем придерживаться народного права, потому что оно не привыкло соблюдать верность. Знаем, что республика, связав себе руки комиссиею, не желает, чтоб мы раздражали неприятеля; такой же совет мы принимаем и от вашей милости. Но если б мы, смотря на необузданное высокомерие холопов, дозволили им в глазах своих брать города и замки и производить беспрестанные убийства, то в таком случае и верность наша сделалась бы сомнительною в глазах республики, и достоинство наше было бы унижено». Кисель оправдывался, что комиссии нет никакой возможности спешить да и самая медленность ее полезна, потому что дает время собирать войска; Острог был взят до прибытия комиссаров, отнимать же город вооруженною рукою было бы несовместно с их должностию и неблагоразумно; город освобождался от козаков в силу переговоров, но польское войско своим нападением испортило все. Вишневецкий, однако, не переставал вооружаться против мирных переговоров и против Киселя. «Если мы будем дожидаться союза поганых с своими домашними погаными, то нам труднее будет покончить войну», – писал он к архиепископу-примасу 30 августа. «Козаки на сих днях овладели Луцком, Клеванью и другими городами на Волыни; 30000 татар переправились к нам на Мурахву. Из этих вестей ваша милость можете судить, какие плоды принесло перемирие, которое ведет нас к горькому концу. Неприятель берет города, а нам велят молчать, связав нам руки волею республики, потому что она изрекла мир, а не войну».
Желание Вишневецкого исполнилось. Хмельницкий, раздраженный тем, что поляки в другой раз приступили к Острогу, задержал посланцев Киселя, вследствие чего последний не поехал к нему и соединился с войсками Острожского. Поляки отняли у козаков Константинов и встретились с самим Хмельницким под Пилявцами. Богдан начал переговоры с князем Острожским и тянул время, дожидаясь татар; 20 сентября началось сражение и началось с выгодою для поляков; на другой день успех был на стороне козаков, а вечером в их стане раздались крики, возвещавшие о приходе татар. Поляки оробели. На третий день на рассвете привели языка, который объявил, что пришло 40000 татар, тогда как их пришло только 4000; началось страшное смятение между поляками; козаки напали и вырезали два полка; языки говорили, что идет сам хан с бесчисленным войском. Вечером предводители собрались на совет и решили уходить; ночью с 22 на 23 понеслась по лагерю весть, что предводителей уже нет, и тогда все войско обратилось в постыдное бегство, бросивши богатый обоз в пользу козаков. Тут, по одним известиям, погиб от татар наш старый знакомый, Ян Фаустин Луба, по другим же он возвратился в Польшу и кормился опять по панским домам.
После этого неожиданного торжества Хмельницкий занял без сопротивления Константинов, Збараж и, слыша крики козаков: «Веди на ляхов!» – повел их ко Львову, с которого взял огромный окуп; жители принуждены были выдать все свои драгоценности. Из-подо Львова Хмельницкий подступил под Замостье, откуда 15 ноября послал письмо к сенату, выставляя по-прежнему, что виновниками всех бед два пана – Конецпольский и князь Вишневецкий, требовал, чтоб они были объявлены виновными, и заключал письмо так: «Если ваша милость начнете войну против нас, то мы примем это за знак, что вы не хотите иметь нас своими слугами». В ответ он получил известие об избрании нового короля, Яна Казимира, брата Владиславова, который приказывал ему отступить от Замостья. Хмельницкий отвечал, что повинуется, на радостях велел палить из пушек, пил и говорил послам: «Если б вы на конвокации еще короля выбрали, то не было бы ничего, что случилось, а если б выбрали какого-нибудь другого, а не Яна Казимира, то я пошел бы на Краков и дал бы корону кому надобно». Отчего же так обрадовался Хмельницкий избранию Яна Казимира? Московскому гонцу Кунакову рассказывали в Варшаве, что Ян Казимир еще до избрания писал к Хмельницкому: «Если буду королем, то войну успокою и вперед тебе и всему Войску Запорожскому мстить не буду, и вольности ваши подкреплю лучше прежнего». Послал эту грамоту король с шляхтичем Юрием Ермоличем, который остался при Хмельницком. Богдан, по письму королевича, писал к панам радным: если они изберут на королевство пана его, королевича Казимира, то он, Богдан, будет во всей его воле; если же изберут кого-нибудь другого, то он, Богдан, с Войском Запорожским и с татарами будет воевать большою войною.
Грамота, которую новый король послал к Хмельницкому, подтверждала надежды козацкого вождя. «Начиная счастливо наше царствование, – писал король, – по примеру предков наших, пошлем булаву и хоругвь нашему верному Войску Запорожскому, пошлем в ваши руки, как старшего вождя этого войска, и обещаемся возвратить давние рыцарские вольности ваши. Что же касается смуты, которая до сих пор продолжалась, то сами видим, что произошла она не от Войска Запорожского, но по причинам, в грамоте вашей означенным». Ян Казимир обещал, что Войско Запорожское будет под непосредственною властию короля, а не старост украинских, обещал исполнить и желание козаков относительно унии, но требовал за это, чтоб Хмельницкий отослал татар и распустил чернь. Богдан исполнил все это, но тут же было видно, что он разнуздался успехом и готов был повиноваться только с условием, чтоб исполнялись его желания. Месть кипела в его сердце: воспоминания о Чаплинском, Конецпольском, Вишневецком не давали ему покоя. «В Бродах (имение Конецпольского) камня на камне не оставлю, – говорил он, – с землею сравняю, а этот князик Вишневецкий недолго будет у меня региментовать; сам в Крым поеду и освобожу гетманов с условием, если помирятся со мною и будут в приязни жить, если же нет, то прикажу им головы отрубить, а этот князик за Днепром у меня не показывайся!» Хмельницкий, надеясь на короля, думал, что будут исполнены все его желания, но когда паны узнали, что король послал Хмельницкому гетманскую булаву и знамя, то приходили к нему с шумом, особенно поляки кричали: «Идем всею Речью Посполитою! От Богдана Хмельницкого, от Кривоноса и козаков разоренье и кровопролитие большое, чего не бывало, как Польское королевство стало, а король козаков почитает, как приятелей своих!» Ян Казимир отвечал: «Если теперь Хмельницкого и все Войско Запорожское в милость не принять, то от них и вперед будет большое разоренье, потому что Войско Запорожское и хлопы гультяйство еще не усмирились да у Богдана орда крымская всегда наготове; а на коронное и на литовское войско казнь божия: чего никогда не бывало – везде козаки их побивают. Подумайте об этом, чтоб в конечном разоренье не быть, да и то вам надобно рассудить, какие от козаков прежде бывали Речи Посполитой кровные службы и доброхотство, и что вы им за это воздали, кроме насильства и разоренья? А нынешнее междуусобие начали они по крайней нужде: все это сталось от панов, которые таких вечных слуг грабили и разоряли». Паны продолжали кричать: «Мы и вся Речь Посполитая будем против Войска Запорожского и против своих хлопов войну вести и мстить им до кончины своей; либо козаков истребим, либо они нас истребят; лучше нам всем помереть, чем видеть такое разоренье, упадок и вечное бесславие; лучше умереть, чем козакам и своим хлопам в чем уступить!» Такие большие надежды и требования со стороны Хмельницкого и такая неуступчивость и ожесточение со стороны панов не предвещали скорого мира. Сильное негодование панов на короля было возбуждено и тем, что по смерти Тышкевича Ян Казимир отдал Киевское воеводство Адаму Киселю, назначенному переговаривать с Хмельницким о мире: Киселя величали изменником за его православие и боялись, нет ли у него с королем какого умысла. Московскому гонцу Кунакову рассказывали, что король желает, чтоб Богдан Хмельницкий панов радных сломал и сделал ему послушными.
По возвращении из похода Хмельницкий с торжеством въехал в Киев; около него ехали полковники в золоте, серебре, добытом у поляков, несли польские хоругви и другую военную добычу. В народе раздавались восторженные крики, слышались мольбы за Хмельницкого; духовенство, академия вышли к нему навстречу, профессора говорили панегирики, называли Хмельницкого Моисеем веры русской, защитником свободы русского народа, новым Маккавеем. Победителя немедленно окружили иностранные посланники. Богдан усердно молился, раздавал богатые дары по церквам из польской добычи и в то же время расспрашивал колдунов и колдуний о будущем. Вместе с этим козак гулял на радостях, пировал день и ночь, как подопьет – песню затянет. Беспрестанно менялся: то ласков, то вдруг суров, то со всеми запанибрата, то вдруг никого к себе не допускает; добродушно разговаривает и вдруг выдаст свирепый приказ. Мы поймем все это, если будем смотреть на Хмельницкого прежде всего как на козака. Как бы ни был даровит член общества нецивилизованного, как бы высоко ни поставила его судьба, не может он отречься от своей природы, девственной еще, детской, если угодно, грубой, не сдерживаемой известными условиями образованного общества, не затянутой в известные формы; впечатления такого человека живы, сильны, быстро сменяются, он рабски поддается им и не умеет сдерживать своих чувств, не умеет обращать холодное внимание на правильность, последовательность их выражения, начнет что-нибудь, вдруг по непонятному для него самого сцеплению понятий вспомнит о чем-нибудь другом и увлекается этим новым воспоминанием; быстро, безотчетно сменяются в нем мысли и чувства, быстро выражаются в слове и деле. Дик и странен кажется такой человек члену общества образованного, не понимает образованный человек этой юности природы и, глядя по-своему, готов счесть маскою то, что на самом деле живой образ. Наступило время, когда Хмель, так называли поляки Богдана, вполне выказал свой козацкий характер, чем озадачил и оскорбил людей из другого общества. Из Киева поехал Богдан в Переяславль, и туда приехали к нему обещанные комиссары королевские, старый наш знакомец, многоученый и красноглаголивый Кисель с товарищами. Хмельницкий выехал к ним навстречу в поле с полковниками, есаулами, сотниками, военною музыкою, с бунчуком и красным знаменем; при въезде выпалили из двадцати пушек. Гетман позвал комиссаров обедать, и тут сейчас же горелка начала выводить наружу то, что было на сердце у Богдана и его товарищей, полковников: Вишневецкий, Конецпольский, Чаплинский нехорошо были помянуты. На другой день назначена была церемония вручения Хмельницкому булавы и знамени королевских. На широкой улице, перед двором своим, стоял Хмельницкий под бунчуком, в собольей, крытой парчою шубе, окруженный старшинами. Кисель начал было выказывать свое красноречие в длинной речи, выставлял милость королевскую, как вдруг отозвался пьяный полковник Дзялак: «Король как король, а вы королевята, князья, проказите много, наделали дела! А ты, Кисель, кость от костей наших, отщепился от нас и пристаешь к ляхам!» Хмельницкий стал его унимать, и Дзялак, видя, что все другие молчат, убрался. Богдан, как показалось комиссарам, принял гетманские знаки не с большим усердием.
После церемонии гетман позвал комиссаров обедать. Перед обедом Кисель опять распространился о великих милостях королевских: король прощает Хмельницкого, дает свободу древней православной религии, позволяет увеличить число реестрового войска, восстановляет прежние права и преимущества его, наконец, предоставляет гетманство ему, Хмельницкому. «Вы, гетман, с своей стороны должны показать себя благодарным, должны стараться о прекращении смуты и кровопролития, не принимать крестьян под свое покровительство, а внушать им повиновение законным владельцам». Не очень щедрые для корсуньского и пилявецкого победителя милости и неудобоисполнимое требование отказаться от союза с простым народом в пользу панов раздражали Хмельницкого; раздражало и обращение к нему как вождю полновластному, тогда как он не мог ничего сделать без согласия войска, а легко ли было удовлетворить требованиям этого войска, которое состояло из низшего народонаселения всей Украйны? От Хмельницкого требовали отдать панам в неволю людей, которые дали ему такое могущество, и остаться начальником войска в 12000 или много в 15000, как предлагали поляки! Но что все более заставляло Хмельницкого переменить тон относительно польского правительства, так это то, что хан, помогавший ему до сих пор из-под руки, одним отрядом Тугай-Беевым, теперь решился прямо стать его защитником, помогать ему всеми силами; с турками заключен был союз; князь трансильванский Юрий Рагоцы также предлагал Хмельницкому воевать Польшу. Вот почему Богдан отвечал Киселю: «За великие милости королевские покорно благодарю; что же касается до комиссии, то она в настоящее время начаться и производить дел не может: войска не собраны в одно место, полковники и старшины далеко, а без них я ничего решать не могу и не смею; иначе могу поплатиться жизнию. Да притом я не получил удовлетворения за обиды, нанесенные Чаплинским и Вишневецким. Первый должен быть непременно мне выдан, а второй наказан, потому что они подали повод ко всем смутам и кровопролитию. Виноват и пан кастелян краковский, который нападал на меня и преследовал меня, когда я принужден был спасать жизнь свою в пещерах днепровских, но он уже довольно награжден за дела свои, нашел чего искал. Виноват и хорунжий (Конецпольский), потому что лишил меня отчизны, отдал Украйну лисовщикам, которые козаков, оказавших услуги республике, обращали в холопов, драли с них кожу, вырывали бороды, запрягали в плуги, но все они не так виноваты, как Чаплинский и Вишневецкий. Ничего из этого не будет, если одного из них не накажут, а другого мне сюда не пришлют; в противном случае или мне погибнуть со всем Войском Запорожским, или пропасть Польской земле, сенаторам, дукам, королькам и шляхтам. Разве мало виноваты ляхи, что льется кровь христианская, что войско литовское вырезало Мозырь и Туров, что Януш Радзивилл велел одного из наших посадить на кол? Я послал туда несколько полков, а к Радзивиллу писал, что если он поступил таким образом с одним христианином, то я то же самое сделаю с 400 пленных поляков».
За столом новые сцены. Полковники сильно сердились на литовского гетмана Радзивилла, который, воюя с украинскими загонщиками, взял приступом и истребил два города, принявшие их сторону. Ксендз Лентовский, приехавший с королевскими грамотами, заметил, что слухи из Литвы могут быть и несправедливы. Тут старый черкасский полковник Федор схватил булаву и закричал: «Молчи, поп! Не твое дело уличать меня во лжи; и ваши ксендзы, и наши попы все такие-то дети; выходи, поп, на двор, научу я тебя полковников запорожских почитать». Комиссары смягчали Хмеля, как могли; особенно истощал свое красноречие Кисель, но ничего не успел сделать. На другой день Кисель приглашал к себе гетмана обедать; но Хмельницкий приехал вечером с некоторыми полковниками, уже подвыпивши, и опять начал срывать сердце, пересчитывать обиды, которые получил от поляков, и грозить местью. Потом пробрался в комнату жены Киселевой и начал прямо говорить ей, чтобы с мужем отреклись от поляков и остались с козаками, потому что Польская земля сгинет, а Русь будет господствовать в том же году, очень скоро. На другой день долго спал Хмельницкий, потому что пил с колдуньями, которые ворожили ему счастье на войне в этот год. Как скоро можно стало к нему являться, комиссары послали к нему с просьбою назначить время для переговоров. Посланные застали гетмана уже за горелкою и получили такой ответ: «Завтра будет справа и расправа, потому что теперь я пьян, венгерского посла отправляю; коротко скажу: из этой комиссии ничего не будет; война должна через три или четыре недели начаться: переверну вас всех, ляхов, вверх ногами и потопчу так, что будете под моими ногами, а напоследи отдам вас царю турецкому в неволю. Король королем будет, чтоб король казнил шляхту и дуков и князей, чтоб был себе вольный. Провинится князь – режь ему шею; провинится козак – и ему то же: вот будет правда! Я хоть себе худой малый человек, но бог мне дал, что я теперь единовладный самодержец русский. Если король не хочет вольным королем быть, то как ему угодно. Скажите это пану воеводе (Киселю) и комиссарам. Стращаете меня шведами – и те мои будут, а хоть бы и не так, хоть бы их было пятьсот тысяч – не одолеют они русской, запорожской и татарской мочи. С этим и ступайте: завтра справа и расправа». Получивши такой ответ, комиссары стали советоваться и положили: требовать от Хмельницкого, чтоб он отпустил их, и просить освобождения пленных поляков.
На другой день комиссары отправились к гетману, и Кисель начал со слезами умилительную речь, говорил, что Хмельницкий не только Польшу и Литву, но и русскую веру, святые церкви хочет отдать поганым без причины. Если ему нанесена обида, если Чаплинский виноват, то готова награда; если Войско Запорожское обижено тем, что уменьшили его число, отняли земли, то король обещает все вознаградить; пусть подумает, что, как Польша и Литва не удержат поганых без Запорожья, так и Запорожье не защитится от поганства без польского войска; уговаривал, чтоб отступился от черни, пусть крестьяне пашут, а козаки воюют, пусть реестровых козаков будет 12000 или 15000, пусть идет лучше воевать поганых за границу. Богдан отвечал: «Нечего много толковать! Было время трактовать со мною, когда меня Потоцкий гонял за Днепром, и на Днепре было время, и после Желтоводской, и после Корсунской битвы, и после Пилявец, и под Константиновом, и под Замостьем, и когда я из-под Замостья шесть недель шел до Киева, а теперь уже не время; мне удалось сделать то, о чем и не мыслил, покажу потом и то, что замыслил. Выбью из польской неволи народ русский весь. Сперва воевал я за свою обиду, теперь стану воевать за веру православную нашу. Вся чернь, которая ее держится, по Люблин, по Краков, поможет мне в этом, и я чернь не выдам, чтоб вы, задавивши крестьянство, и на козаков не ударили. Буду иметь двести, триста тысяч своих, всю орду, подле меня Тугай-Бей, брат мой, душа моя, единственный сокол на свете, готов он все сделать, что я ни захочу, вечна наша козацкая приязнь, которой целый свет не разорвет. За границу войною не пойду, саблю на турок и татар не подниму, будет с меня Украйны, Подола, Волыни, довольно добра в земле и княжестве моем по Львов, Хельм и Галич, а ставши над Вислой, скажу остальным ляхам: сидите, молчите, ляхи! Дуков и князей туда загоню, а если и за Вислой кричать станут, найду их и там; не останется ни одного князя, ни одного шляхтича на Украйне, а который захочет с нами хлеб есть, пусть будет послушен Войску Запорожскому, а на короля не брыкает». Полковники поддакивали гетману; они говорили: «Прошли те времена, когда ляхи седлали нас нашими же людьми, христианами, сильны были нам драгуны, а теперь их не боимся; узнали мы под Пилявцами, что теперь не те ляхи, какие прежде бывали, какие били турок, Москву, татар, немцев, не Жолкевские, не Ходкевичи, не Конецпольские или Хмелецкие, но Тхоржевские, Зайонцковские (т. е. Трусовецкие, Зайцевские), ребята, одетые в железо, померли от страха, как только нас увидали и поутекали, хотя татар в середу не было больше 3000, подождали бы до пятницы, так ни один бы до Львова не добрался». Хмельницкий продолжал: «Партриарх (иерусалимский) благословил меня в Киеве на эту войну, венчал меня с моей женой, разрешил меня от грехов, хотя бы я и не исповедовался, и приказал доконать ляхов: как же мне не слушаться святого владыки, начального нашего человека и гостя любимого; я уже обослал полки, чтоб коней кормили и в дорогу были готовы, без возов, без пушек, все это я найду у ляхов; если козак возьмет хотя один воз с собой, велю ему голову отрубить, не возьму и сам с собою ничего». Говоря это, Хмельницкий пришел в такую ярость, что вскакивал с лавки, топал ногами, рвал на себе волосы. Комиссары обомлели от страха; никакие убеждения их не помогали.
Стали они думать уже не о заключении мира, а о том, как бы уехать поздорову и выручить пленных. Наконец гетман объявил им свои условия: «1) чтоб имени, памяти и следа унии не было; 2) митрополит киевский по примасе польском первое место должен иметь в сенате; 3) воеводы и кастеляны на Руси должны быть православные русские; 4) Войско Запорожское по всей Украйне при своих вольностях давних остается; 5) гетман козацкий подчиняется прямо королю; 6) жиды изгоняются изо всей Украйны; 7) Иеремия Вишневецкий никогда не должен быть гетманом коронным. Здесь для поляков недоставало самого главного пункта – какое число будет козаков? Кисель спросил об этом у Богдана, и тот отвечал: „Зачем писать это в договор? Найдется нас и 100000, будет столько, сколько я скажу“. Комиссары спросили о пленных. „Это завоевано, – отвечал Хмельницкий, – пусть король не думает“. Комиссары возражали, что и поганые отпускают пленных, как же он, гетман, не хочет отпустить пленников, будучи подданным короля? Хмельницкий отвечал: „Нечего толковать! Их мне бог дал; отпущу их, если никакой зацепки от литвы и от ляхов не будет; пусть Потоцкий подождет брата своего, старосту каменецкого, который у меня Бар, мой город, заехал на Подоле, кровь христианскую льет: я приказал туда полкам двинуться и живьем привести к себе Потоцкого“. „Козаки делают то же самое, – возражали комиссары. – В Киеве днем и ночью льется невинная кровь потоками в Днепр; ляхов одних топят в реке, других бесчеловечно убивают; все это делает Нечай, полковник брацлавский, и говорит, что имеет на это твое приказание“. Хмельницкий: „Не приказывал я убивать невинных, а только тех, которые не хотят пристать к нам или креститься в нашу веру. Вольно мне там резать, мой Киев, я воевода киевский; дал мне его бог без сабли; нечего тут толковать“. Кисель спросил его, согласен ли он, по крайней мере, заключить договор теперь же? Хмельницкий отвечал: „Я уже сказал, что теперь нельзя: полки не собраны да притом голод; комиссия отложится до зеленых святок (Троицына дня), когда будет трава, чтоб было чем пасти лошадей, а до того времени пусть коронные и литовские войска не входят в Киевское воеводство. Граница между нами Горынь и Припять, а от Брацлавского и Подольского воеводств – по Каменец“. Комиссары предложили было ему свои условия, но Хмельницкий зачеркнул их, и, таким образом, заключено было только перемирие до Троицына дня. Кисель, однако, продолжал свои увещания, говорил о непостоянстве счастия, призрачного и хрупкого, как стекло; говорил, как страшно для поддержания веры православной искать покровительства турок и татар, которые думают только о том, как бы извести народ русский; если поляки, литва и русь будут губить друг друга в междоусобиях, то соседние народы всех их завоюют; наконец грозил мщением оскорбленного короля. Хмельницкий был тронут, но высказал необходимость войны, и против его причин не было возражений. „Нельзя, – отвечал он, – нельзя удержаться от войны; будем воевать, пока станет жизни и пока не добьемся вольности: лучше голову сложить, чем в неволю возвратиться. Знаю, что фортуна склизка, но пусть торжествует правда. Короля почитаем как государя, а шляхту и панов ненавидим до смерти и не будем им друзьями никогда. Если они перестанут делать зло, то мир заключить нетрудно: пусть утвердят статьи мои. Если же станут хитрить, то война неизбежна. Пленных я выдам на комиссии. Скажите это королю; кроме написанных условий, ничего не будет“». Кажется, за эти слова польские историки не имели права обвинить Богдана в неискренности; здесь его устами говорило все простонародье украинское, русское, и характер борьбы выказался ярко, борьбы, возгоревшейся от смертельной ненависти к панам и шляхте. Мир при самых выгодных условиях для ограниченного в числе козачества, но с возобновлением прежних условий для холопов был невозможен, как события покажут нам.