Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 4. Богомолье - Иван Сергеевич Шмелев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Иван Сергеевич Шмелев

Собрание сочинений в пяти томах

Том 4. Богомолье

Е. Осьминина. В поисках утраченной России

Чувства и настроения, с которыми Иван Сергеевич Шмелев приступал к «Лету Господню» и «Богомолью», можно понять по его собственным воспоминаниям о К. Д. Бальмонте: «Лет шесть, по полугоду мы жили рядом… сидели на излучинах у речки – тенистые берега… коряги, сосны, пески и кулики… Я слышал о России, все чаще о России. Мы ее искали, вспоминали… Осень… близка полночь… Вдруг шорох, неурочные шаги… и оклик тихо: «Вы еще не спите?» А, ночные! еще не спим. И мы беседуем, читаем. Он – новые сонеты, песни… все та же полнозвучность, яркость, но… звуки грустны, вдохновенно-грустны, тихость в них, молитва. Я – «Богомолье»: приоткрываю детство, вызываю. Мы забывались, вместе шли… в Далекое Святое, дорогое. Порой я видел влажный блеск в глазах… Поэт дарил меня стихами»[1].

Был и второй человек, с которым связано начало работы над романами, – маленький крестник Шмелева и родственник его жены – Ив Жантийом, Ивушка. Иван Сергеевич очень любил мальчика, много рассказывал «про былое, про Горкина, про праздники, про богомольцев… и это дало ему повод зафиксировать свои воспоминания в книге, чтобы я потом читал»[2], – вспоминал Ив. Первая глава «Лета Господня», которую впоследствии Шмелев поставил в середину «Праздников» – «Рождество», – начиналась так: «Ты хочешь, мой милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество?» Обращаясь к Иву, Шмелев обращался, конечно, ко всем детям эмиграции. «Воспитать русских детей в духе русской культуры» – эту задачу наши писатели считали главной. Вслед за «Нашим Рождеством», опубликованным в январе 1928 года, последовали: в феврале – «Наша масленица» с посвящением А. И. Куприну, которое было снято только во втором издании «Праздников», в апреле – «Наша Пасха", в августе – «Яблочный Спас», в ноябре – «Царица Небесная», а в январе 1929 года – «Наши Святки» (впоследствии глава «Обед «для разных»). Все они были напечатаны в парижской газете «Возрождение»: напомнить о праздниках Шмелев хотел не только детям:

«В круге церковном мы знаем «недели памяти»: о Фоме, о блудном сыне, о Самарянине, о слепом, о расслабленном, о Женах Мироносицах. Такие памяти есть у всякого народа, во всех религиях: это потребность духа. Эти «памяти» связаны крепко с жизнью, – как бы ее прообразы, вехи, путеводительные столбы ее. В нашей случайной жизни, такой неверной, они – «памяти» эти – так порой знаменательны для нас. Есть в нас и от Фомы, и от блудного сына… Но есть и от милосердного Самарянина, и от Жен Мироносиц. Наше здесь пребывание – великое испытание и научение. Наша здесь жизнь – соборность. Мы связаны круговой порукой, и должны верно держать ее, иначе мы пыль и дробь, и ветер развеет нас»[3]

Так, от своей тоски и ностальгии, на берегу полночной реки, от рассказов крестнику до поддержки соотечественников на чужбине шел Шмелев к «Лету Господню». Так родился рисунок годового круга, связанного с церковными праздниками и их отражением в жизни мирян. В марте – апреле 1929 года Иван Сергеевич уже начал писать подряд главу за главой (и печатать в том же «Возрождении»): «Чистый понедельник», «Ефимоны», «Мартовская капель», «Постный рынок», «Благовещенье» – именно с них потом и начнется его «русская эпопея».

Вероятно, по поводу начала были у него и некоторые сомнения. Дело в том, что далее главы печатались в следующем порядке: «Птицы Божьи» («Руль», декабрь 1929), потом в 1930 году в газете «Россия и славянство», январь – «Круг царя Соломона», апрель – «Розговины», июнь – «Троицын День», июль – «Царский золотой». Он сопровождался стихами Бальмонта, в рукописном варианте которых мы обнаружили следующий подзаголовок: «Ивану Сергеевичу Шмелеву, после прочтения им вслух рассказа «Царский золотой», – заглавного рассказа в книге о Русских праздниках». Приведем здесь это стихотворение:

Твой Царский золотой Из дарственной казны В зерцале тишины Проплыл передо мной, Как месяц золотой, Над тихою водой, – Твой Царский золотой. С тобой, мой зоркий брат, Не тщетно сердце ждет, Что нечет влился в чет. Мы смотрим сквозь набат В наш верный дом и сад, Мы стройный строим лад, – С тобой, мой зоркий брат. Твой Царский золотой – Псалом, пропетый вслух, Он жив, наш Русский дух, Он – клад во мгле густой Над ярью волн седой, Призыв, маяк, устой – Твой Царский золотой.[4]

Капбретон, 1930

Как видно из посвящения Бальмонта, с «Царского золотого» предполагалось начать «Лето Господне». И в этом, конечно, был свой резон. Череда радостных, светлых, таких вещественных и предметных «Праздников», где каждая глава как будто окрашена в свой цвет, должна начинаться торжественным золотом, царским золотом. Темой державности, верности устоям. А вслед за этим – вереница памятных дней с объяснением религиозного смысла каждого праздника и обрамлением бытовыми подробностями околоцерковной жизни, с отрывками из тропарей, стихир и кондаков, псалмов. Шмелев рассказал о порядке богослужения, например на Троицу, об убранстве церкви в Великий пост, Троицын день, Преображение Господне. О благочестивых обычаях мирян: «крестах» на Крестопоклонной, куличах и пасхах на Пасху и др. Эмигрантский богослов А. В. Карташев приносил Ивану Сергеевичу десятки томов из библиотеки Духовной академии, а Часослов, Октоих, Четьи-Минеи и Великий Сборник писатель купил себе сам. Из Севра, пригорода Парижа, он ездил на службы в столичное Сергиево подворье…

Но Шмелев все-таки изменил ход своих «Праздников». Он начал «Лето Господне» с грустного «Великого поста», а «Царским золотым» открыл «Богомолье», которое писалось и печаталось подряд в «России и славянстве» в 1930–1931 годах. Тем самым «Праздники» связались с «Богомольем». Связались не только в действии и героях, но и в теме. Если «Лето Господне» – путешествие во времени, церковный годовой круг, то «Богомолье» – путешествие в пространстве, дорога в Троице-Сергиеву лавру. Цель же этого путешествия одна – покаяние. «Лето Господне. Праздники» начинается и завершается Великим постом. В «Богомолье» взрослые идут к исповеди и причастию, ребенок – для беседы со старцем о. Варнавой Гефсиманским (1831–1906).

Стремление покаяться, прикоснуться к святыне, жажда праведности, желание жить no-Божьи и было, по Шмелеву, идеалом России, внутренним стержнем, который держал всю русскую жизнь. Скажем об этом словами И. А. Ильина, ближайшего друга и единомышленника Шмелева: «Русь именуется «Святою» и не потому, что в ней «нет» греха и порока; или что в ней «все» люди – святые… Нет.

Но потому, что в ней живет глубокая, никогда не истощающаяся, а, по греховности людской, и не утоляющаяся жажда праведности, мечта приблизиться к ней, душевно преклониться перед ней, художественно отождествиться с ней, стать хотя бы слабым отблеском ее… – и для этого оставить земное и обыденное царство заботы и мелочей, и уйти в богомолье.

И в этой жажде праведности человек прав и свят, при всей своей обыденной греховности».[5]

Существует и еще одна интерпретация «Богомолья», темы покаяния в романе. Принадлежит она Бальмонту и не столь адекватно, конечно, выражает идею Шмелева, как ее всегда выражал философ Ильин. Но с этой скорее поэтической вариацией на тему «Богомолья» при всей ее спорности хотелось бы также познакомить читателя. Это цикл «В защите» с подзаголовком: «Посвящается Ивану Сергеевичу Шмелеву»:

1. Просвет К ребенку приветно склонился знакомый, Весь в тихой улыбке, старик пономарь, Уютный он весь, как родные хоромы, Как в дубе, весна в нем и старая старь. Такой он седой и такой долгополый, Закапана воском одежда его, И вдруг призадумался мальчик веселый, В нем вечно: «Зачем? Почему? Отчего?» Коснулся он ручкой застывшего воска, «– А что это?» Детский нахмурился лик. Такая занятная, тусклая блестка. «– Пчелиные слезы, – ответил старик. – Пчелы медоносной. Они не простые. Святые, Для свечки», – сказал пономарь. На небе зажглись облака золотые, И в них улыбался Всевидящий Царь. 2. Икона Икона темная Христа В старинной золотой оправе, Ты та же сердцу и не та, Икона темная Христа, Сокрытого в небесной славе. Ребенку ты была живой, Весь мрак тобою был низринут, Весь мир исполнен синевой, Ребенку ты была живой, Зачем же я тобой покинут? Икона вечная Христа, Твои черты безгласно строги, Зажгись, бессмертная мечта, Икона вечная Христа, Веди по голубой дороге! 3. Покаяние Отцу и Сыну и Матери Божьей Весь пламень молитвы.  Лучится лампада. Но в Сыне есть строгость.  Отец еще строже. Лишь в Матери Божьей вся ласковость взгляда. Да буду прощен я. От детства в том грешен, Что сердце не там, где возможности гнева, Одна ты услада, Кем вечно утешен, С лицом материнским, Пречистая Дева.[6]

Капбретон, 1931

Если первая часть «Лета Господня. Праздники» (отдельное издание вышло в 1933 году) напрямую связана с общественно-публицистической деятельностью Шмелева, то вторая – «Радости – Скорби» имеет более частный, личный, бытовой характер. Собирая в книгу газетные очерки («Радости» по большей части также печатались в «Возрождении»), писатель не включил в «Лето Господне» как раз те главы, которые имели некую политическую окраску. Условно их можно объединить под заголовком «Россия и иностранцы» («Мартын и Кинга», «Небывалый обед») и даже – «Россия и будущая революция» («Лампадочка», «Страх»). Интересно, что первые два очерка были созданы в самом начале работы над «Радостями» в 1934 году вместе с главами «Петровками» и «Ледоколье» (в январе 1935-го – «Михайлов день»). Затем Шмелев прерывает работу над романом, пишет первый том «Путей небесных», «Старый Валаам», «Крымские рассказы», но в декабре 1936 – январе 1937 года снова возвращается к своему замоскворецкому циклу, правда, ненадолго – в «Возрождении» в январе печатает «Покров», а «Лампадочку» и «Страх» – в «Иллюстрированной России» в январе – феврале 1937 года. И только в декабре того же года берется за роман вплотную, с главы «Филиповки», где впервые начинает прослеживаться основной сюжет «Радостей – Скорбей»: болезнь и смерть отца. Он и будет далее развиваться в главах «Ледяной дом», «Говенье», «Вербное воскресенье», «Крестный ход», «Крестопоклонная», «На Святой», «Егорьев день», «Радуница» (все это публиковалось в «Возрождении» соответственно в январе, феврале, марте, апреле 1938 и в январе, марте, апреле, июне и июле 1939 года).

Тема и сюжет «Радостей – Скорбей», как известно, автобиографические. Но, обрабатывая эту тему по сравнению с газетными вариантами, Шмелев убирает «знание» о смерти взрослого рассказчика, который несомненно присутствует в книге рядом с рассказчиком-ребенком, и оставляет только предчувствия и предсказания. Сначала – случайные обмолвки, неясные приметы, общее беспокойство – пророчество юродивой, сны, распустившийся цветок… Все неумолимее приближается несчастье… Наконец, само страшное падение с лошади… После «Радуницы» Шмелев дописал еще «Рождество» и две части «Именин» (опубликованы соответственно в «Возрождении» в январе и апреле 1940 и в «Парижском вестнике» в январе 1943 года). На этом «Радости» были закончены.

«Скорби» печатались в газетах гораздо меньше – только «Москва», «Серебряный сундучок» и «Соборование», – все в послевоенной «Русской мысли» в июне, декабре 1947 и в феврале 1948 года. Помимо каких-то внешних обстоятельств можно предположить, что Шмелев не хотел давать в прессу самое личное и самое горькое, ибо сюжет «Скорбей» – борьба с болезнью, улучшение и ухудшение состояния, молитвы, надежды на исцеление, таинства, приготовления к смерти и, наконец, кончина и похороны отца.

Но так ли уж беспросветна эта скорбная книга? Еще в «Богомолье» Горкин, ведя ребенка по Святой дороге и показывая ему болезни и страдания, говорит: «От горя не отворачивайся». Но запрещает находиться в трактире рядом с пьяницами: «Не годится на грех смотреть». Страдания и смерть не так страшны, как страшен грех – об этом говорится в «Радостях – Скорбях». Отец героя был добрый человек, за него «молельщиков много», он исповедался и причастился, соборовался перед смертью – значит, смерть ему не страшна. Шмелев описывает таинства исповеди и елеосвящения, цитирует «Канон молебный при разлучении души от тела», церковную службу по усопшему…

Получается, что в «Праздниках» рассказывается о родовых обрядах православной веры, о том, как жить по вере, а в «Радостях – Скорбях» – как умереть в вере, спасая свою душу. «Душе моя, душе моя, восстани, что спише» – этот кондак из «Великого канона» св. Андрея Критского, читаемый Великим постом, приводится в первых главах «Праздников». И те же слова повторяются вновь как часть «Канона молебного на исход души» в последних главах «Скорбей» Они как бы замыкают, окольцовывают книгу. Возможность спасения души, бессмертия – вот что важно для Шмелева. Это-то и придает его книге, несмотря на скорбность содержания, свет и радость, о которых он писал Ильину 4 апреля 1945 года: «Закончил 2-ую часть «Лета Господня», – а большие главы, самые тяжелые для сердца, – болезнь и кончина отца – завершил осиявшим меня светом и нашел заключительный аккорд… И воспел: «Ныне отпуща-ешь…»[7].

Но для нас «Лето Господне» связывается не только с судьбой отца; эта «русская эпопея» связана с жизнью России. Отец всегда возникает в книге на фоне Москвы. И на «бытовом уровне»: он устраивает в городе иллюминации, балаганы, сплавляет лес по Москве-реке; и – внутренне, душевно. Перед смертью читает стихи о Москве, с высоты Воробьевых гор, любуясь городом, вдруг замечает: «А где же Чудов?., что-то не различу? <…> а раньше видал отчетливо. Мелькнуло чуть… или глаза ослабли?»

Глаза, конечно, ослабли; но ведь когда Шмелев писал эту главу, Чудова монастыря в Кремле уже не было! Как не было и Воскресенского, и Страстного монастырей, и храма Христа Спасителя, и Афонской, и Иверской часовен, и церквей – Воскресения Словуще-го, Константина и Елены, Косьмы и Дамиана, Никиты Мученика, Параскевы Пятницы, Спаса на Бору, Троицы в Лужниках – и даже Сухаревой башни, столь не случайно упоминаемых в «Лете Господнем». Потому-то и видит Шмелев Москву всегда «в туманце» – это туман умиленной памяти. Потому, когда в сцене похорон он пишет: «Я знаю: это последнее прощанье, прощанье с родимым домом, со всем, что был о…» – мы понимаем, что его книга тоже прощание с родным домом, с родной Москвой, с Россией – которые были.

Но если не страшна смерть отца, то не страшна и утрата России. Ибо то, что составляет ее нетленную сущность, утратить невозможно. Идеал неуничтожим. А ведь именно идеал, а не только бытовую, подробную, этнографическую оболочку показывает Шмелев. Он изображает не просто замоскворецкую среду, но благочестивых людей, бережно хранящих Предание и знающих Священное Писание. Этим-то его книга и отличается от других «ностальгических» романов эмиграции: «Жизни Арсеньева» Бунина, «Юнкеров» Куприна, «Путешествия Глеба» Зайцева. Его Россия – православная Россия. И как душа человеческая неуничтожима, так – воспользуемся словами Ильина – неуничтожима и душа Родины: «О младенческое сердце нашей России, ныне соблазненное и страдающее, но не погубленное и непогубимое вовек! О сияние родного солнца! О благодать родных молитв! И все это не «было» и не «прошло». Это есть и пребудет. Это навеки так».[8]

К этому, как нам кажется, и пришел Шмелев в своих поисках «утраченной России». И потому так светлы и радостны страницы его скорбной эпопеи, и потому так светел цикл Бальмонта, посвященный всему роману:

Лето Господне

1

Мы, умиленные, читаем, И праздник в праздник – хоровод, Мы с декабрем, мы с мартом, с маем, Мы обнимаем – Круглый Год. И в каждом празднике – с тобою Хранитель наших детских снов, Душа с тоскою голубою, К земле приникнувший Шмелев.

2

Каждое чувство твое, мой брат, – Рвешься вперед, а глядишь назад. Каждое чувство – гулкий набат. Каждое чувство, родной наш друг, Травки собрались в зеленый круг, В Севере нашем ты теплый Юг.

3

Весь мир наш измененный плох – Он крик и стон, и вздох усталый, Но с тобою, мальчик малый, И к нам приходит добрый Бог. Взглянул – и синевою вышней Уходит в солнечный он свет, А мы глядим в колодец лет Под зацветающею вишней.

4

Лето есть – земли согретой, Забаюканной, распетой, Птичьим горлом сонма птиц, С зеленеющею чащей, С звучной нивой шелестящей, Лето света, час гудящий Грома, молний – и зарниц. Лето также есть людское В залюбованном покое. В высь ли глянешь или ниц, Или внутрь себя, – там где-то Что-то счастием – задето, С тем высоким небом, лето, Где и мы – как крылья птиц. Лето также есть Господне, То, что длится лишь сегодня, Звон заоблачных звонниц. Лето света, Воскресенье, За терзанием прощенья, Час восстания из тленья, Час нездешних огневиц. Час! Часы Господни долги! В них бегут четыре Волги Возле кличущих станиц. Где раскованы все цепи, Где раскрылись маки в склепе, Где бегут бескрайно степи К морю счастья без границ[9].

1933

Елена Осьминина

Лето Господне

Два чувства дивно близки нам –

В них обретает сердце пищу –

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

А. Пушкин

Наталье Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным посвящаю

Автор

Праздники

Великий пост

Чистый понедельник

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном – как плачет. Старый наш плотник – «филёнщик» Горкин, сказал вчера, что масленица уйдет – заплачет. Вот и заплакала – кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый пряник «масленицы» – игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок, – пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», – Горкин вчера рассказывал, – «душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.

– Косого ко мне позвать! – слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, – редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь-Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках – «всех прощаю!». Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной колышет.

– Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел Пост – отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут – «душе моя, душе моя» – заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный, – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, – чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить чай – «за сахар».

– А почему папаша сердитый… на Василь-Василича так?

– А, грехи… – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай – «Господи-Владыко живота моего». Вот и будет весело.

И я принимаюсь читать про себя недавно выученную постную молитву.

В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, – по субботам он сам зажигает все лампадки, – всегда напевает приятно-грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», и я напеваю за ним, чудесное:

И свято-е… Воскресе-ние Твое Сла-а-вим!

Радостное до слез бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, – Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.

Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается, и надо готовиться к той жизни, которая будет… где? Где-то, на небесах. Надо очистить душу от всех: грехов, и потому все кругом – другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь – «такое, как душа расстается с телом». Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет – «увы мне, окаянная я!» Так и в ифимонах теперь читается.

– Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни… по-мни!.. – поокивает он так славно.

В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест – по-мни… по-мни… Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется – постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в коконы, и даже единственная картина, – «Красавица на пиру», – закрыта простынею.

Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал: «греховная и соблазнительная картинка!» Но отцу очень нравится – такой шик! Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему-то – «прянишниковская», как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит. Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам, но только страшно, Великий Пост: раскатишься – и сломаешь ногу. От «масленицы» нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми пятнышками-щербинками, – великопостные. В передней стоят миски с желтыми солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой капустой, кислой, густо посыпанной анисом, – такая прелесть. Я хватаю щепотками, – как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь пост. Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох, маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые баранки, «кресты» на Крестопоклонной… мороженая клюква с сахаром, заливные орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный, пастила рябиновая, постный сахар – лимонный, малиновый, с апельсинчиками внутри, халва… А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то «коливо»! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а…великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками… а моченые яблоки по воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая «рязань»… а «грешники», с конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все такие скучные? Ведь все – другое, и много, так много радостного. Сегодня привезут первый лед и начнут набивать подвалы, – весь двор завалят. Поедем на «постный рынок», где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не был… Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:

– Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.

Мне делается страшно. Я смотрю на Распятие. Мучается, Сын Божий! А Бог-то как же… как же Он допустил?..

Чувствуется мне в этом великая тайна – Бог.

В кабинете кричит отец, стучит кулаком и топает. В такой-то день! Это он на Василь-Василича. А только вчера простил. Я боюсь войти в кабинет, он меня непременно выгонит, «сгоряча», – и притаиваюсь за дверью. Я вижу в щелку широкую спину Василь-Василича, красную его шею и затылок. На шее играют складочки, как гармонья, спина шатается, а огромные кулаки выкидываются назад, словно кого-то отгоняют, – злого духа? Должно быть, он и сейчас еще «подшофе».

– Пьяная морда! – кричит отец, стуча кулаком по столу, на котором подпрыгивают со звоном груды денег. – И посейчас пьян?! В такой-то великий день! Грешу с вами, с чертями, прости, Господи! Публику чуть не убили на катаньи?! А где был болван-приказчик? Мешок с выручкой потерял… на триста целковых! Спасибо, старик-извозчик, Бога еще помнит привез… в ногах у него забыл?! Вон в деревню, расчет!..

– Ни в одном глазе, будь-п-кой-ны-с… в баню ходил-парился… чистый понедельник-с… все в бане, с пяти часов, как полагается… – докладывает, нагибаясь, Василь-Василич и все отталкивает кого-то сзади. – Посчитайте… все сполна-с… хозяйское добро у меня… в огне не тонет, в воде не горит-с… чисто-начисто…

– Чуть не изувечили публику! Пьяные, с гор катали? От квартального с Пресни записка мне… Чем это пахнет? Докладывай, как было.

– За тыщу выручки-с, посчитайте. Билеты докажут, все цело. А так было. Я через квартального, правда… ошибся… ради хозяйского антиресу. К ночи пьяные навалились, – катай! маслену скатываем! Ну скатили дилижан, кричат – жоще! Восьмеро сели, а Антон Кудрявый на коньках не стоит, заморился с обеда, все катал… ну, выпивши маленько…

– А ты, трезвый?

– Как стеклышко, самого квартального на санках только прокатил, свежий был… А меня в плен взяли! А вот так-с. Навалились на меня с Таганки мясники… с блинами на горы приезжали, и с кульками… Очень я им пондравился…

– Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври…

– Забрали меня силом на дилижан, по-гнал нас Антошка… А они меня поперек держут, распорядиться не дозволяют. Лети-им с гор…не дай Бог… вижу, пропадать нам… Кричу – Антоша, пятками режь, задерживай! Стал сдерживать пятками, резать… да с ручки сорвался, под дилижан, а дилижан три раза перевернулся на всем лету, меня в это место… с кулак нажгло-с… А там, дураки, без моего глазу… другой дилижан выпустили с пьяными. Петрушка Глухой повел… ну, тоже маленько для проводов масленой не вовсе тверезый…В нас и ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, да Бог уберег, в днище наше ударили, пробили, а народ только пораскидало… А там третий гонят, Васька не за свое дело взялся, да на полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, сапог валеный, спасибо, уберег от полома. А то бы нас всех побило… лежали мы на льду, на самом на ходу… Ну, писарь квартальный стал пужать, протокол писать, а ему квартальный воспретил, смертоубийства не было! Ну, я писаря повел в листоран, а газетчик тут грозился пропечатать фамилию вашу…и ему солянки велел подать… и выпили-с! Для хозяйского антиресу-с. А квартальный велел в девять часов горы закрыть, по закону, под Великий Пост, чтобы было тихо и благородно… все веселения, чтобы для тишины.

– Антошка с Глухим как, лежат?

– Уж в бане парились, целы. Иван Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену под затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, без памяти оба вчерась лежали, от… сотрясения-с! А я все уладил, поехал домой, да… голову мне поранило о дилижан, память пропала…один мешочек мелочи и забыл-с… да свой ведь извозчик-то, сорок лет ваше семейство знает!

– Ступай… – упавшим голосом говорит отец. – Для такого дня расстроил… Говей тут с вами!.. Постой… Нарядов сегодня нет, прикажешь снег от сараев принять… двадцать возов льда после обеда пригнать с Москва-реки, по особому наряду, дашь по три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни слова не доложил про скандал! Ступай с глаз долой.

Василь-Василич видит меня, смотрит сонно и показывает руками, словно хочет сказать: «ну, ни за что!» Мне его жалко и стыдно за отца: в такой-то великий день, грех!

Я долго стою и не решаюсь – войти? Скриплю дверью. Отец, в сером халате, скучный, – я вижу его нахмуренные брови, – считает, деньги. Считает быстро и ставит столбиками. Весь стол в серебре и меди. И окна в столбиках. Постукивают счеты, почокивают медяки и– звонко – серебро.

– Тебе чего? – спрашивает он строго. – Не мешай. Возьми молитвенник, почитай. Ах, мошенники… Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!

Так его все расстроило, что и не ущипнул за щечку.

В мастерской лежат на стружках, у самой печки, Петр Глухой и Антон Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, – «от угара». Плотники, сходившие в баню, отдыхают, починяют полушубки и армяки. У окошка читает Горкин Евангелие, кричит на всю мастерскую, как дьячок. По складам читает. Слушают молча и не курят: запрещено на весь пост, от Горкина; могут идти на двор. Стряпуха, стараясь не шуметь и слушать, наминает в огромных чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет редькой и капустой. Полупудовые ковриги дымящегося хлеба лежат горой. Стоят ведерки с квасом и с огурцами. Черные часики стучат скучно. Горкин читает-плачет:

–..и вси… свя-тии… ангелы с Ним.

Поднимается шершавая голова Антона, глядит на меня мутными глазами, глядит на ведро огурцов на лавке, прислушивается к напевному чтению святых слов… – и тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:

– Ох, кваску бы… огурчика бы…

А Горкин, качая пальцем, читает уже строго:

«Идите от Меня… в огонь вечный… уготованный диаволу и аггелам его!..»

А часики, в тишине, – чи-чи-чи…

Я тихо сижу и слушаю.

После унылого обеда, в общем молчании, отец все еще расстроен, – я тоскливо хожу во дворе и ковыряю снег. На грибной рынок поедем только завтра, а к ефимонам рано. Василь-Василич тоже уныло ходит, расстроенный. Поковыряет снег, постоит. Говорят, и обедать не садился. Дрова поколет, сосульки метелкой посбивает… А то стоит и ломает ногти. Мне его очень жалко. Видит меня, берет лопаточку, смотрит на нее чего-то и отдает – ни слова.

– А за что изругали! – уныло говорит он мне, смотря на крыши. – Расчет, говорят, бери… за тридцать-то лет! Я у Иван Иваныча еще служил, у дедушки… с мальчишек… Другие дома нажили, трактиры пооткрывали с ваших денег, а я вот… расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не стану. Ну, пусть им Господь простит…



Поделиться книгой:

На главную
Назад