– Сами настояци… барлиант! – падает с потолка голос.
С неба – голос! Ах, это сонный чревовещатель… Что за милюга-парень! Прямо – дядюшка водевильный. Я вижу горящие глаза Итальянца, крутящиеся волосатые пальцы… Ого, ревнует? Это очень занятно… Отелло в пестром жилете, с похабной панорамкой! А кто же она, из какой пьесы, какого репертуара? Кармен… Юлия… Дездемона… или, как это… еще мировая склока?.. Прекрасная Елена! Маргарита!.. Все вместе же, черт возьми! все вместе! Бабий мираж тысячелетнего человечества, упершийся в… Аргентинку!
О, ты напоминаешь Клеопатру, Юнону, Беатриче… даже Минерву! Она ничего не знает! О, скромница! Она, артистка, – и не знает Беатриче! И лучше! Оставим наивность прошлого пустельгам-поэтам. Это они навязывали Пенелоп многоверных, ожидавших мужей годами… Это они болтали, что бывает любовь до смертного часу! Не понимали они толка в изумрудах и корундах, в ароматах бананов и ванили… Не знали они, младенцы, как чудесно воняет человечьим стойлом!
Она смеялась, прекрасная Жанна д'Арк… Я, конечно, тогда ошибся… Конечно же, Аргентинка! Говорил, что красота ее всемогуща, что она могла бы совершить величайший подвиг… например – Юдифи! или хоть Монны Ванны… Она могла бы сделать гораздо больше, чем все пушки мира… Если бы она была русской крови! Если бы я был поэтом – написал бы о ней величайшую поэму!
Как чудесно она смеялась! Мой язык казался мне мужичьим, а она так прекрасна!
Я пью – чокаюсь с нею, с Греком, с сеньором Казилини. Ведь мы все братья, бьемся общей рукой за правду…
Кричит-скрипит казначей:
– Брось, капитан, антимонию с маслом… Время – деньги!
Лысина казначея крутится над столом, – тасует карты! Что же тут настоящее? что не бред? Эта лысина – настоящее, это из Перми. И это зеленое сукно… А эти,
– Вазьмытэ, напрымэрь… циво это?
И эти, запропавшие, золотые у казначея – подлинные, его, или… как? И Грек высыпает золотые! Фу-ты, какая пышность! Почему же нет дожа венецианского? Что еще нужно, какого вина теперь, чтобы дож явился? Да где же суть? Почему Итальянец похож на пса, даже стучит зубами?
– О, кабаллеро… о, кабайеро!
Я вбирал в себя Аргентинку, ее атласно играющую шею, медные волосы и акульи зубки. Сожри! распили костяною пилкой!
Что я кричал?… Да, я кричал казначею, что все это ложь, сплошь подделка, марево, мгла, туман…
– Марево! марево! марево!
Они смеялись. Смеялась даже пермская лысина простака-болвана, у которого таяли золотые. Грек подслеповато мигал гладившей мою руку Аргентинке, тянул сонно:
– Сами настояци барлиант…
Казилини передернул карту, но его поймал казначей и – странно – не рассердился! Только загреб все золото под себя, стукнул кулаком и сказал твердо, молодчина:
– А теперь играй веселей!
И Казилини не рассердился. Всех размягчила старка.
– Я не катель вам наклядка! – кричал Итальянец. – Я катель показиль мадам Мари нови наклядка!
Да кто же они? – спрашивал я себя. – Пермь, лысина – это верное, наше… Но эти,
– Марево – и все тут! – весело хрипел казначей. – И война, капитан, и все твои ужасы – марево! Настращался в своем «гробу». А ты пей-плюй, не пужайся! Пей, главное дело… Мадам Кабайльеро, правильно?
И вдруг…
– Война скоро кончится, обязательно!
Она сказала? Аргентинка?! Она, так по-московски: «обя-за-тель-но»?! Так что же, наконец, это?! почему – Аргентинка, акульи зубки, духота бананов и ванили?!
Нет, я сброшу эту наваду! Я хватил по столу кулаком и крикнул в этот туман проклятый:
– Да кто же вы, наконец?! Здесь зачем, на красном полу, в паршивом городишке?! У вас бриллианты и золото! изумруды – змеиный глаз! К черту бананы и Аргентину, все ложь!
Они – смеялись! Она, прекрасная, щекотала мне шею теплой медью-шелком, шептала страстно:
– О, кабайеро!
Из ее морских глаз глядела на меня душная Аргентина, ночная тайна летающего огня, влекущая счастьем к смерти.
– Баришни… сладки товар… ряхат-лукум! – сказал Грек. – Война, а тут ты-хо… и ми тут… ты-хо!
И опять глухой голос – с неба:
– Война… скора… фи-фи!
И сонный Грек перекувырнул что-то пальцем. И Казилини сказал, потирая обезьяньи лапы:
– Фи-фи!
И резко свистнул.
Был это миг блаженства: глаза ЕЕ, льющие змеиные чары всех женщин мира! Такой она мне явилась…
Было ли это от ее «ликеров», которые стряпал дьявол, или это бурно вернулась из моего «гроба» покинутая там сила, – не знаю. Великий Соблазн выбрал себе личину – Аргентинку! Она разняла меня по суставам, ядом меня поила, и… странно, я чувствовал в ней родное. Кровь ее рвалась к моей крови, и тогда… тогда я почувствовал в себе – зверя. Она могла бы вести меня за собою на что угодно! Она могла бы стянуть в себя все бесценные камни мира, к ногам повалить все царства! Сгноить и растлить живущего в мире Бога!
Лихо кричала Аргентинка-вакханка:
– Гуляй, кавалер!., трын-трава!
И этот выкрик из публичного дома, этот бульварный вып-левок – «кавалер» – в ее губах, искривленных негой, был тогда для меня, как влюбленный шепот. Хотел бы я, чтобы
– Гу-ляй! – орал ошалевший казначей, хватая ее за пальцы. – Она гадалка! Ей ни-чего не жалко!
Да, гадалка. Недавно нагадала она
– Гей-га! Лихо?! Играли ее акульи зубки.
– Гуляй, кавалер! трын-трава!
И она выпила золоченый бокальчик старки.
– Все-то мы пор-рядочные скоты! – возгласил казначей, сгребая золотые, не считая. – А посему… прошу ужинать! Вот и солнце!
А солнце уже покачивается над забором – вышло из-за тумана.
Стол, – умереть можно. Как работали акульи зубки! Как рвал мясо зубами Итальянец, и чавкал салат-оливье подбодрившийся Грек! Как сердито бурлил розовый мед в стопках, смачно булькало в глотках! славно играл хрусталь розовым солнцем утра! Как кричали петухи по всему городу, и, – странно, – тревожно лаяли собаки!
– Стойте… лают собаки!., во-ют… – настороженно сказал казначей. – Вы слышите?.. Как будто, гремят повозки?.. Гремят пополки…
И вдруг, в окне – вихрастая голова парнишки и рука с бумажкой:
– Телефонограмма! немцы!.. Как бомбу бросил!
Казначей – мешком в кресло, посинел, налился… Иностранцы икру в рот вмазывают, как-шпатлюют… А я… Прорвались немцы? Бред, марево! Пошутил парнишка…
И взорвалась бомба!
Ахнул казначей, рванул у ворота, хрипнул:
– Теле… фоно… «Эвакуироваться… немедленно?., направление…» Не понимаю… Что такое?..
Он тряс бумажкой, водил глазами, вздувался жилами…
И вдруг, выпучив глаза, крикнул:
– Про-дали! Измена!! Вон! вон!! вон, скоты!! все вон!!
И пустил салфеткой в глазевшего на него Грека.
– Сюма сасель… – развел Грек руками, повел усом.
– Ха-ха-ха-ха… – рассыпалась Аргентинка смехом.
Через марево мне блеснуло. Нюхом животного важное я постиг, – близкое смерти. Острием долгим-долгим, вытянувшимся оттуда, где плясали в крови, пронзило сердце… Я уже рвал проклятую паутину, пытался схватить скользившую от меня тень тайны. Она была здесь – я
– Пьян… ничего не соображу… – путался казначей с салфеткой, тер кулаком глаза. – Капитан, что же это?!.
Я уже разорвал паутину, хватал ускользавшую от меня определенность… Казначей окатил голову из графина, графин – в окно.
– Капитан, действуй! Немцы в тылу, а у меня на руках миллионы, резерв!!.
Я впивался глазами в Аргентинку, вытягивал из нее тайну… Я поймал-таки заметавшийся мышью взгляд и крикнул этим, уж слишком спокойным комедиантам:
– Документы!!
Это был для них, очевидно, привычный окрик. Они поднялись с сознанием важности порученного им дела, как бы с сожалением к моей неосведомленности.
– Документы?!
У них были чудесные документы, с печатями всякого сорта, даже из легкоплавкого металла по холстинке: и высокой гарантии фотографические снимки, и специальные шифры, и несокрушимые аттестаты. У них было самое изысканное куррикулюм-витэ, у этой человечьей пены или… сути? Это были герои, мученики, подвижники… Они отдавали себя за… родину!
– Вы?!! мещанин города Минска?!! – крикнул я Итальянцу. – Города Минска, и… Итальянец?!!
Ну да, самый подлинный Итальянец, до грязных ногтей, в которых есть еще и теперь следы макарон с помидорами, пожиравшихся им в Неаполе, в самом настоящем Неаполе, на скате Монте Кальварио, где известная Виа Рома. Ну что?! Весь Неаполь у него в жилетном кармашке, на цепочке, где похабная панорамка. Вы понимаете, что я думаю? А этот профиль высокой крови! А это звучное имя: Чезарро-Джиузеппо-Паллавичини! Вы понимаете, что я думаю? Но если этого мало, – он – понимаете! – жертва. И да-с, жертва проклятых немцев, выходец с того света, восставший из гроба – «гамбургской плавучей тюрьмы», – если сеньор желает! Он, – сверх того – это вы поймете потом, – гражданин города Бостона, того Бостона, который пока по ту сторону океана! Вы понимаете, что я думаю?! Он умеет глотать и сажать – «куда нужно»! – шпаги, играть ножом, как кореец, ловит на веревку петлей, изготовлять страсбургские паштеты и служить обедни на выбор: в Москве, Неаполе и… в Берлине! Вы понимаете, что я думаю? Ну что?..
Он острил, как уличный мошенник, собирающий болтунов-зевак. И… он пугал меня, этот тугоносый итальянец неведомой крови, гражданин всего мира. Потомок Брута, Нерона, Пилата, Цезаря?.. Гарибальди, быть может, его же корня? Все может быть. Ветвисто человеческое древо… ох, ветвисто! Он смотрел помутневшими глазами, уставшими от тысячелетий мировой жизни. И галстух его устал, и жучок в галстухе…
Все имели первосортную броню – до крестика в изумрудах, подарка из… Ка-би-не-та!
А тот, с дремлющими усами? Этот, пожалуй, проще…
Чревовещатель и рахат-лукумщик для фронта. Яснее? Ну, поставщик сладкого товара… Еще яснее?! Но кто же не знает «сладкого товара»?! «живого барлианта»?!! Нет, не только. Он – импортер галлипольского масла, строитель храмов на Старом Афоне, житель Пирея, Тимос Чирикчиадис, почетный гражданин Кальвадоса, – а это у берегов Ламанша, – за то, что он полезный лошадник, а там известные нормандские лошадки, – почетный член Промышленной Палаты в Александрии, почетный член Армии Спасения в Бирмингеме, он же и корреспондент торгового отдела «Таймса», он же… Нет, не помню.
А она, одуряющая глазами и ванилью, Аргентинка? Она… Она дарила свои ночи… принцам!
– Это зе барлиант… розови барлиант, тисяца карат! Циво это?! – покачал пальцем Чирикчиадис.
Она была первосортного мяса, дочь Руси, натянувшая душную кожу Аргентинки. Она – великая гадалка-артистка – между прочим. Она дарит людям счастье.
– Ну да, из Тулы. А приятно сказать: о, кабаллеро! Это не воняет самоваром.
– О, конечно, сеньора!
Тула пустила ее на свет Божий заманчивым пряником с ванилью.
Меня словно встряхнуло «Тулой», и я нашел ускользавшую от меня определенность.
Казначей… Его потрясли эти печати и миссии «высокой цели». Он принялся подтягивать брюки, утончил голос и даже, чудак, засыкал. Он сунул Казилини телячью ногу и извинился, что теперь он уже не хозяин, что дела требуют от него, – сами видите, – величайшего отречения… Он едва стоял на ногах, хватал меня за руки и молил не покинуть его «в такое отчаянное мгновение ока». Плел что-то о депозитах, резервах и неотправленных в срок «критических запасах». Он метался по комнатам, плевался на ошалевших чиновников, погружавших на подводу связки бумаг и ящики, звонил в онемевший телефон…
Я искал Сашку гонцами по городу, – не было ни Сашки, ни машины. Наконец, удалось связаться. С «узловой» отвечают: гонят эшелон за эшелоном, и мои саперы еще ночью прошли на Д. В городе ни одной машины: в стороне от большого тракта, затишье, завод. Городишка жужжит, как разбитый улей. Два дня, как прорвались немцы, – и где-то близко!
Это уже не марево… Это подлинный пенный вал кровавого прибоя, и мы – на нем. Вон они, щепки!
Мимо окон несутся в гуле горы человечьего скарба, который еще кому-то нужен, – пузатые перины, ликующие на солнце самовары, звонко смеющееся стекло, гогочущие гуси, – их и теперь не хотят отпустить на волю. Все вместе – куда-то к черту! Ревут и свистят радостные мальчишки: – новое! Воют и причитают сорванные с уклада бабы, спасающие свое племя в тряпках. Сияют тазики, в зайчиках, ворчит железо в колесном грохоте, – все летит, движется и ползет, и только одни мудрые коровы тянут назад, упираясь рогами в камни. Все то же, – переселение народов… Пора привыкнуть.
Казначей-таки погрузил подводу. Пошатывается – вопит:
– Да где же твоя проклятая машина? Ты же пойми! При мне чемодан с миллионами! Не могу же я довериться подводе! Ведь я присягу…
Он, чудак, еще трепыхался на последних винтах, – его еще не сорвало! А мне… мне было странно покойно, безразлично. Не хочу никаких валов и скатов…
– Мне теперь все равно, казначей.
Не все ли равно, где видеть рожи! К чему мотаться? Стать гражданином хоть Ямайки, или уйти к Маори… Можно и там найти Тулу. Все – только призрак. Всюду есть тихие пичуги, и везде они спрашивают с укором: «я-не-та-ка-я?» И верные, хозяйственные индюшки, поглядывающие зеркальным глазком к небу: дождя не будет?
Хотелось крикнуть:
– Да пожжет вас серным дождем, обезьянье семя!
Удушьем стала для меня человечья осклизь – плевок Божий! Где-то еще остались чистые плотички… Что толку! Придет череда – разбухнут, натянут акулью шкуру, вправят в хайло костяную пилку и выправят – для хода – первосортную броню, с печатями – где нужно. Все – подлый призрак, все переливается в бред-правду…
– Теперь мне все равно, казначей.
Он не унимался, чудак; он даже топал и грозил кулаками: