Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 8. Усадьба Ланиных - Борис Константинович Зайцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Говард, – кричит отец, – подбери кобылу.

Но Говард хохочет, Павел Афанасьич жалобно подпрыгивает, молотя сиденьем по спине своей лошади, – кавалькада идет резво, навстречу сырому весеннему ветру, вдыхая очаровательный запах луж, острого мартовского навоза и радуясь силе хода.

Разные случаи бывали в этих поездках: скакали по чистому полю, перепрыгивали через канавы; раз Павел Афанасьевич приподнял знакомому котелок, испугал лошадь, и от ее курбета легко и вежливо – сам он всегда был такой – слетел вниз головой в грязь. Женин Немец споткнулся на мосту на полном ходу, и Женя съехал ему на голову. Чуть не все падали, или их носили лошади, обрызгивала хвостом кобыла Говарда – но всегда смех, счастье силы и ловкости владели ими и, как мартовский ветер, овевало бодростью.

Женя возвращался усталый: у него ныли ноги и руки вздрагивали; но это было ничто в сравнении с азартом езды.

XVII

С конца марта чуть не каждый вечер ездили на тягу. Говард, в черкеске с газырями и двустволкой через плечо, мчался вперед на своей кобыле. Женя с отцом в тележке. Павел Афанасьич в дежурке. Ехали вдоль плотины; на шлюзах гудела вода, пруд синел, медленно поплескивая у берега; вдали виднелись леса, и в их дебрях терялось озеро, среди камышей, кувшинок, болот; что-то гомерическое было в этом озере; казалось возможным, что за его истоками лежат леса Дальнего Запада, или живут гуроны, ирокезы, как вокруг Эри и Онтарио.

То, что на охоту ездили вооруженным отрядом, усиливало впечатление первобытности.

За озером поднимались в гору, сворачивали на дорогу к Горской мельнице и на опушке большого леса слезали. Тяга будет над мелочами. В прогалинах осинника, вдоль ручья, у всех были свои излюбленные места. Павел Афанасьич забывал пистоны, или у него был испорчен шомпол. Он конфузливо просил, охотники поддразнивали.

Сквозь осинник краснела заря: остатки снега таились в лужах, тихо тая; кажется, можно было расслышать их умиранье: голубел подснежник, черныш токовал вдали. Мирный вечер, первая звезда на бледном небе, запах влаги, бег робкого зайчика, огонек отцовской папироски! Это весна, детство – это невозвратимо.

Хоркая, с присвистом, тянут над лесом вальдшнепы. Бедные птицы – гонимые любовью, они в сладких сумерках встречали любовь редко, а чаше – смерть. Блистал огонь сквозь деревья – вальдшнеп делает боковой вольт, как безумный мчится в сторону. Верно, он ранен, но тогда не дастся уже в руки. Где-нибудь в тайной лощинке, вздрагивая крыльями, с каплей крови на длинном носу он встретит последний час. Или он замер в воздухе – значит, «готов», как говорят охотники, – камнем валится вниз.

Все это волновало; с увлечением стрелял Женя, дрожал от ожиданья, но почти всегда неудача; почти всегда. Он запоминал число промахов, страдал, выводил процентное отношение к числу удач, но всегда выходило, что он безнадежно бездарный охотник. Так, мазило.

Возвращались в темноте. Звезд было уже полное небо; острей пахло весной; ручьи шумели, издалека открывались огни завода и торжественные отражения их в пруду. Ужиная дома, ели свежую редиску из парников, отец с Говардом пили водку и рассказывали о былых временах, еще более блестящих и страшных охотах, медведях, лосях.

Сестры относились к охоте с презрением. Вальдшнепов, однако, ели все.

XVIII

Светлый майский день. Пруд бледно голубеет, заводский дым треплется в теплом ветре. Женя смотрит с балкона на озеро. В зале, внизу, играет на рояле гувернантка Софья Ивановна. Женя представляет себе ее милую фигуру – с большими, музыкальными руками, запахом духов, и ее музыка еще прекрасней. Опершись щекой о перила, глядя в синеву, можно мечтать разымчиво и безбрежно – как простор этот легок, как благоуханен воздух! О чем мечтает человек? О том, какая будет жизнь, кем он будет. Вдруг он сделается художником, и сумеет рисовать «с натуры» портреты? Или встретит… кого-то. Ту, которой еще не знает, но которая где-то есть, – взглянув на нее, можно сгореть от стыда и радости. Нечто в ней – и от Софьи Ивановны.

С ветром донесся звон. Колокола мешаются с музыкой, на припеке кудахтают куры по-весеннему – нынче воскресенье, оттого все и веселы. Сбежав вниз, Женя ждет среди струящихся березок почтальона. Сегодня принесут журнал, Жюля Верна. Этот день очень интересен. Прошлый раз колонисты отправились на соседний остров; там нашли странного одичавшего европейца. Неужели это Айртон?

В двенадцать почтальон является. К сожалению, надо обедать; зато после, забравшись на диван с ногами, холодея от волнения, глотает он Айртона. Как жаль, жаль, что мало! Конечно, это Айртон, высаженный в наказание на пустынный остров, но кто же известил колонистов? Откуда бутылка, указание долгот?

От возбуждения надо пройтись. Можно бродить в аллеях, в парке, среди нестарых зеленых лип. Еще лучше – уехать в лодке. Для этого надо взять друга Грома, ключи, скользнуть незаметно, чтобы кто-нибудь из взрослых не помешал. К четырем пруд затихает, можно гнать долбленку довольно быстро. Минуя село, выедешь к лесу, пристанешь у песчаной косы. Тут дивный воздух; лежа на спине, среди елей, на мягком мху, видишь, как летают рыболовы. Гром подсучивает штанишки, ловит под корягами раков. Вдали пыхтит лесопилка, с плеса в камышах поднялась пара уток. Дятел долбит ель; пролетит сиворонка.

Лежать бы до вечера, любуясь озером, собирая редкие камешки, да хватятся к чаю, мама будет беспокоиться. Надо ехать. И плывут снова. Вечерний чай пьют на нижней террасе. Софья Ивановна с Сонечкой щелкают шарами на крокете. Гром отворил фонтан; в блеске заходящего солнца играет его струя.

– Женя, – Софья Ивановна улыбается и щурит глаз, – а вы знаете слова к завтрашнему?

Женя слегка смущен.

– Я выучу, Софья Ивановна, обязательно.

И конечно, он выучит. Софье Ивановне не знать урока неприятно.

XIX

С приездом Жука веселые дни кончились. Это был маленький черный философ украинофильского вида, приглашенный для латыни. Он был доброго нрава; жил во флигеле. Жуком звался за размер и черноту, и все было бы хорошо, если бы не учебник Кюнера, не спряжения и десятки слов, которые приходилось учить. С грустью глядел теперь Женя на озеро, на лодку, из-за Жука вырисовывался вдали неизвестный город, казавшийся громадным и страшным, гимназия, учителя, жуткий и ненужный труд. Отвечая урок, путаясь в словах и краснея, он смотрел из прохладного флигелька на цесарок, копошившихся в пыли, – и хотелось удрать куда-нибудь в парк, резать липовые побеги и выделывать из них свистульки.

Но задумаешься, и как раз собьешься в склонении, – третье склонение разве легко!

Он уставал, худел, падал духом. Первый месяц работы был особенно труден. Лишь один день выдался необычайный. С утра Женя раскис, встал с больной головой, и ему позволили не учиться.

Шел дождь – сильный, теплый. Он стоял на своем балконе, смотрел на озеро, дымившееся брызгами, вздыхал, а потом неожиданно пошел в комнату и взял Тургенева. Случайно открылась «Первая любовь». Он читал медленно, неохотно в начале, потом забыл хворость, Жука, гимназию, даже Жюля Верна, и читал послушно, не себе уже принадлежа, улыбаясь про себя, краснея. Было бы очень неприятно, если б кто-нибудь вошел. Но в огромном доме тихо; через два часа он закончил, вскочил и побежал вниз. Все так же не хотелось ни с кем встречаться, – быть одному со своим сердцем. Дождь перестал.

Листва казалась нежно-вымытою, бледно-зеленоватый туман стоял в парке; было сыро, тепло, падали капли с листьев. Жене казалось, что он влюблен в Зинаиду, что на оранжерее сидел он, и прыгнул, и Зинаида его поцеловала, и с кадетом он играл, и до боли видел он рубец от хлыста на ее руке. Этот удар вызывал такое страдание, что невидимого, неизвестного отца он готов был убить. Да, конечно, он прыгнул бы и с гораздо более высокой оранжереи, и у ног Зинаиды он умер бы с гордостью и радостью.

И со светлой тоской в сердце, с навертывающейся слезой бродил он в зеленом саду; весь этот день окрасился для него бледно-зеленоватым. А видение – Зинаида – осталось на всю жизнь. Это была первая великая радость искусства.

XX

Утром, в четыре, Тимофеич разбудил отца и Женю. Они спали в кабинете: Женя на диване, отец на кровати. Ветерок с озера вздувал занавеси, только что показалось солнце. Хотя глаза слипаются, но нельзя не быть в восторге от этого утреннего благоухания, от теплого золота и сознания, что едут на охоту. Наскоро умывшись, пьют чай на балконе. Здесь еще холодок, сад в матовой росе. Белый хлеб с маслом, чай со сливками. С озера слышен свисток: это «Капитолина», пароход, на котором едут. Значит, пора. Хотя пароход свой, заводский, и уйти без них не может, Жене кажется, что они опоздают, и, волнуясь, торопит он отца.

– А экстрактор взял? – спрашивает отец. – Да пистонов захватывай, наверно пригодятся Павлу Афанасьичу.

Смеясь, они быстро идут с ружьями и патронташами к пристани. Старая Норма бежит косой побежкой, морща нос. На борту Павел Афанасьич, Говард и кузнечный мастер Дрезе. Это черный, добродушный человек с волосатыми руками.

– Ну пора же, пора. – Он здоровается. – Ну надо же ехать, а то опоздаем и к уткам.

«Капитолина» отваливает. Проплывают вдоль берега, мимо купальни и дома, где сейчас спит мама, Сонечка, во флигеле – Жук, – и под мерное бормотанье колес идут в глубь озера, в безлюдные притоны уток, бекасов и дупелей. Жене кажется, что Павел Афанасьич – рассеянный астроном Николай Полландер, Говард – Джон Муррей, а отец – полковник Эверест, и они едут к верховьям реки Оранжевой измерять дугу меридиана.

Час, два плывут по голубым водам. Скрылся завод, вода сузилась, ближе подошли леса, и чаще сплошные ковры кувшинок; иногда «Капитолина» рассекает их даже.

– Я же на этом островочке прошлый год десять штук взял! Николай Петрович, тут же выводочку быть да быть!

Убавляют ходу, отвязывают лодки, и Дрезе с охотником Яшкой «берут» остров. Объезжают его сбоку, а «Капитолина» обходит с другой стороны. По берегу, в камыше, бредет собачонка Дрезс. Слышна его брань, свист, всплеск весел, но уток нет.

У борта Женя с отцом зевают.

Островок прошли. Подплывает Дрезе, ругаясь на собачонку.

– Ну я же так и знал, что тут ничего нет! Ну зачем же было задерживаться!

– Вы же сами хотели!

– Я же тут выводочек взял, а теперь ни одной утеночки!

– Хе-хе, – смеется Говард, – вы известный счастливец!

– Если бы я знал же, я б не остановился! Только время же теряем.

Плывут дальше. В верховьях, у мельницы, где, собственно, и начинается охота, пароход пристает. За мельницей тоже пруды, но там надо ехать уже в лодке. Разыгрывается день, солнце слепит, на темно-синей воде качаются челноки, кой-где белеет барашек. Ветер озерный – пахнет болотом и рыбой. Подойдя к камышам, сталкивают Норму в воду. Она брызгает, барахтается, но скоро охотничий азарт захватывает ее, и резво шмыгает она в осоке, туряя уток. Павел Афанасьич идет берегом, – ему придется стрелять влёт. Вдруг он видит двух утят, бурно шлепающих по воде от берега. Он целится.

– Не стреляйте же, не стреляйте! – кричит Дрезе.

Павел Афанасьич ведет ружьем за ними.

Дрезе падает на дно лодки.

– Дрезе подстрёлите, что вы делаете!

– Почему же? Я не понимаю.

Как всегда, он вежлив, и как будто в перчатках.

– От воды отразится – весь заряд в него закатите.

– Ах, вот как, а я не сообразил.

Дрезе подымается из лодки.

– Ну и что же это такое, вы же сынишку сиротой сделаете!

В полдень завтракают на берегу. Бутерброды, огурцы, ветчина кажутся таким вкусными! Печет солнце; Норма с порезанным носом тяжело дышит, вся в грязи, мокрая. Охотники пьют водку.

– Плохи стали места энти, – говорит Яшка. – Тут бы гору птицы надо набить.

Он уныло взглядывает на несколько утят и селезня. Дрезе сердится.

– Ну я же так и говорил!

После завтрака снова шарят в камышах; собаки устали и лазают лениво. Уток мало. Для развлечения Женя с Павлом Афанасьичем палят в ястребов, рыболовов, но все мимо.

Дома они для практики стреляют в бросаемые бутылки и шарики. Теперь Дрезе дразнит их.

– Это же вам не щепочки, Павел Афанасьич!

– Вы, Павел Афанасьич, лучше бы уж в Дрезе попробовали, – смеется отец.

День быстро проходит. Синее волны, чайки белей на этой синеве, и сильней усталость. Как-никак, надо плыть на мельницу. И пока добираются, пока пьют чай и закусывают, разводят пары на «Капитолине», солнце, краснея, касается горизонта. Удят рыбу, болтают с мельником. Наконец, в розовых сумерках, отплывают. Как фламинго, стоит на болотце цапля, и ее спугивает пыхтенье парохода. Едут долго. Становится прохладно, сыро, глаза тяжелеют от утомления. Но перед взором далекая вода, все расширяющаяся, и уже скоро откроются знакомые маяки. Вышла луна и безмолвным свидетелем стоит сбоку, сопровождая бег «Капитолины». Ее тусклое сияние, сквозь слегка туманящийся воздух, дает оттенок грусти и загадочности.

Женя, сидя на носу, думает, что через месяц все этой уйдет, может быть, навсегда. Его клонит ко сну, сердце сжимает тоска; отец кутает его.

XXI

Быстро прошел июль, половина августа. Среди латинской зубрежки ездили за тетеревами, но покой и ясность деревенской жизни были утеряны. Ложась спать, Женя думал об экзаменах, о городе; его волновал близкий отъезд и разлука с родными.

Решено было, что мать свезет в город Соню с Женей, наймет маленькую квартирку, и они поселятся под присмотром Дашеньки.

И вот, пожелав успеха Жене, уехал Жук. Наступил день отъезда. Долго укладывались, соображали, не забыть чего, и десятого августа, в прохладное утро тронулись. Верст тридцать надо было проехать по своей, узкоколейной дороге, далее на лошадях. Женя помнил влажную от росы платформу их станции, «директорский» вагончик, куда их усаживали, отца, озабоченного и печального. Когда Женя поцеловал его в последний раз в рыжеватые усы, горло его сдавило, и он бросился в вагон.

Поезд задребезжал. Мелькнула фигура отца, потом завод, потянулся, и поезд пополз в гору – ту самую, куда ездили на тягу. Чем дальше уходил он, тем шире и синей развертывалось озеро, село, и завиднелся на той стороне дом, так милый Жениному сердцу.

Леса уже начали желтеть; в раскрывавшемся виде, голубизне озера и прозрачности далей было прощание.

Вот лежит сзади детство, в его тихой радости, и возврата к нему нет. Поезд взобрался на высшую точку и, громыхая, покатил вниз. Медленно, ровно опускались родные места, как бы утопая. Женя прижался лбом к стеклу и сдерживал слезы.

XXII

В городе мама наняла квартирку в три комнаты. Как убого это было! И как мрачно казалось все здесь.

Дул сухой ветер, гнал пыль и листья. В крошечном доме, с двориком величиною в ладонь, надо было ждать экзаменов.

Тяжело вздыхая, после плохой ночи встал Женя в назначенный день. Пока шли с мамой, было еще ничего себе, но когда она оставила его в огромном здании, где кишели дети, сновали учителя, он почувствовал, что погиб. Самый запах крашеных парт, ранцев убивал его.

Плохо соображая, попал он наконец в класс, где экзаменовали. Казалось, что его фамилию не назовут никогда. Просто о нем забыли среди моря этих малышей, от которых он ничем не отличался.

Наконец, бледный, полуживой, очутился он у зеленого стола. Тут сидели батюшка и инспектор. От волнения Женя барабанил пальцем по сукну, слегка вздрагивая.

– Где ты учился? – спросил инспектор, острый, лысый человек на тонких ножках.

– Д-дома.

– Значит, тебя плохо воспитывали. Золотое пенсне инспектора вздрогнуло.

– А… что?

– Как «а что»? Что за выражение, во-первых? Разве так разговаривают со взрослыми? А потом, ты подходишь к столу и начинаешь барабанить пальцами! Разве воспитанный мальчик позволит себе это?

Женя был оскорблен. Невоспитанным он себя не считал; кроме того, с ним обращались всегда мягко, ласково, и один этот тон был невыносим. Он не ответил и отвернулся.

Близорукий батюшка, в очках, имел радостно-победоносный вид. Казалось, он тут же неопровержимо докажет бытие Божие и подлость «Дарвина». Несмотря на нескладность ответов, на неточность касательно патриархов (ошибки в определении возраста), Женя получил удовлетворительно. То же было и по-русски. Он вздохнул веселей. Одна латынь!

На перерыве он сошел в гимназический садик, и тут же получил крещение. Некий «Юзепчук Петр», второклассник, дал ему тумака. Женя обиделся; произошел бой, где противники налетали друг на друга петухами, под гул и галдение публики, схватывались, опять отскакивали, но оба остались на позициях – после же битвы даже познакомились.

– У Пятеркина держишь? – спросил Юзепчук. – Латынь?

– Да.

– Ну, он сволочь. Мне кол за подсказ поставил. Пятеркин был человек тучный, бритый, с бородавками.

С первых же слов он стал ловко ловить Женю, и на третьем склонении остановил:

– Довольно! Егоров Иван!

Женя не понял. Пятеркин красиво и жирно поставил ему в журнал два.

Горек был для Жени этот вечер. Мама утешала, говорила, что это пустяки, завтра она пойдет объясняться к директору, но он был безутешен. Не примут! Скандал. Позор, жалкое бегство на родину. Он молчал, потихоньку плакал; ночь не спал. Казалось, что весь свет знает о его неудаче; он, державшийся всегда твердо и с достоинством, оказался хуже какого-то Юзепчука, и ему предстоит быть недорослем из дворян. На другой день мама была у директора. После мучительного четырехдневного ожидания он был принят.

XXIII

Давно известно, что жизнь маленьких гимназистов напоминает каторгу. Так было и с Женей. Мама уехала, оставив их с Соней под надзором Дашеньки. Наступила осень. Поздно светало, и в суровых потемках, при свечке надо было одеваться и пить чай. И потом – бежать, дрожать перед латинистом, перед надзирателями, директором, инспектором, дышать пыльным воздухом класса, есть сухой бутерброд на большой перемене, думать, как пройдет письменная задача, ждать грубости, подчиняться жалким и бездарным людям. Бедная жизнь, серая, проклятая. Что может она взрастить?

В пятницу Женя шел как на казнь. В этот день он бывал дежурным, и всегда кто-нибудь устраивал скандал: разбивали стекло, проливали чернильницу.

– Дежурный! – звал надзиратель. Женя шел.



Поделиться книгой:

На главную
Назад