Потом они долгое время не разговаривают; мистер Купферберг продает вечерний выпуск
— Как поживает мистер
— Как
Таких намеков мистер Купферберг не любит.
— Это у меня-то счет? — говорит он, повысив голос. — Да, у меня есть счет... У меня есть счет у Моргана,
Было ясно, что полисмен Кратохвил видит в бизнесе мистера Купферберга неограниченные возможности, в то время как мистер Купферберг тайно завидует тому, что у мистера Кратохвила есть постоянный, хотя и скромный доход. У одного явное почтение к бизнесу, у другого тайное — к государственной службе. Оба хотят того, что им не дано. Только глядя друг на друга, они чувствуют себя в стране неограниченных возможностей.
Любимая тема полисмена Кратохвила — коррупция.
— Я знаю человека, — говорит он, — имени его я вам не назову, который получает взяток на пятьдесят долларов в день. Это когда день неудачный.
Потом он смотрит в упор на мистера Купферберга и спрашивает:
— Вас это не волнует?
— Меня? — удивляется мистер Купферберг. — Почему меня? Это вас должно волновать,
— Брал бы, — сокрушенно признается полисмен Кратохвил. — я этого не отрицаю. Но все загребают
— Не решился бы, — лукаво отвечает мистер Купферберг.
— Везде коррупция, — разочарованно констатирует полисмен Джо С. Кратохвил.
И мистер Купферберг сочувственно поддакивает.
— Все загребают
— Да, да, — уже безучастно отвечает мистер Купферберг.
Перед тем как уйти, очнувшись окончательно от грез, полисмен Джо С. Кратохвил задает своему приятелю каверзный вопрос:
— Сбережения растут,
— Да ведь у меня их нет, — сухо отвечает тот, радуясь, что полиция уже уходит.
Одну вещь еще нужно добавить: у мистера Купферберга действительно нет никакого счета. А Кратохвил, действительно ли он такая лиса? Он, кажется, родом из Сушице. Кто знает семью с такой фамилией, сообщите, пожалуйста, размер ее вклада в деревенскую кассу взаимопомощи.
Правда, если рассматривать это дело исторически, семья скорее всего еще должна в эту кассу. Почему бы иначе огромный Джо С. Кратохвил, полисмен в мундире, появлялся на нью-йоркских улицах?
Женитьба, или как вам нравится Мэрлин?
Выяснилось, что парикмахер Джованни Маруццо женится на горничной Бетти. Когда они познакомились и как развивалась их любовная история, осталось тайной, только у Маруццо слегка округлилось лицо, он казался помолодевшим и немного смущенным.
— Так вы все-таки собираетесь жениться? — не без ехидства спросил я.
Он держался теперь более чопорно и намыливал меня молча. Я спросил о его бывшей невесте.
— Мы не подходим друг другу, — нехотя пробурчал он, — характерами не подходим, понимаете?
А потом усмехнулся той неприятной напускной усмешкой, с помощью которой человек словно оправдывается перед самим собой.
— Ведь я еще совсем не жил, — пожаловался он, — а мне скоро шестьдесят. Скоро шестьдесят, сэр...
Синие, красные и белые линии спиралью убегали куда-то в бесконечность, откуда, казалось, не было возврата. Но притом это были все те же синие, красные и белые полосы — и они вовсе не убегали в бесконечность, а просто вились вокруг столбика.
Когда наше молчание стало казаться слишком долгим для традиций этого заведения, парикмахер Джованни неожиданно проявил свой страстный итальянский темперамент и воскликнул:
— Я послал ей письмо, сэр! Я не могу всю жизнь заботиться о калеке! Я тоже хочу быть счастливым.
И, слегка успокоившись, прибавил:
— Мне нужна диэта... И грелка для ног, сэр!
Его заведение было разукрашено. Здесь были картинки, вырезанные из бульварных журналов, обольстительные танцовщицы из кабаре. Золото и коричневая краска казались неподвижными в сравнении с романтикой синих и белых полос.
— А как вам нравится Мэрлин? — неожиданно спросил он интимным голосом. — Вот красота, правда?
Он имел в виду актрису Мэрлин Монро, модное тело Америки. Обмахивая меня своей метелочкой, он снова проговорил:
— Не могу же я всю жизнь заботиться о калеке, сэр...
По дороге на Кони-Айленд[28]
В подземке, которая везла нас на Кони-Айленд, была воскресная толкотня, и большие вентиляторы под потолком не успевали осушать пот на лицах пассажиров. Пассажиры были праздничные, с порозовевшими или вконец опухшими от долгого сна лицами — одним словом, настроенные на день седьмой, который обещал быть удачным: желто-золотое, с теплым ветром утро подавало надежду на прекрасную погоду.
Д-р К. и я сидели слегка помятые, но довольные, как и все иностранцы, которым удается хоть минутку пожить жизнью местных обитателей.
Напротив нас расположились два необычайно веселых парня с одинаковыми светло-розовыми галстуками. Рядом с ними сидел маленький угрюмый человек и читал еврейскую газету. Угрюмый человек время от времени укоризненно поглядывал на шумных молодых людей, а парни, замечая это, отвечали на каждый такой взгляд новым взрывом необузданного хохота, который заставлял человека прятаться за большим газетным листом. Один из парней рассказывал о том, что они были на вечеринке у Джейн, и про все, что там происходило: как выбрасывали бутылки в окно и как какому-то Стетсону залепили в глаз бутербродом с яичным желтком.
— Говорите, пожалуйста, тише, — отважился вдруг заметить человек, читавший газету, — вы ведь здесь не одни.
— Заткнитесь сами, пока вам кто-нибудь не помог, — произнес тихим многозначительным голосом один из обладателей бледно-розовых галстуков.
Этого было достаточно. Мужчина с газетным листом замолчал; только однажды он с каким-то изумленным, болезненным испугом посмотрел на нас, свидетелей этой сцены. A
На одной из станций вошла старая негритянка с большой сумкой. Мой спутник, истый пражанин, предложил ей место. Но женщина не села, заволновалась и с окаменелым лицом принялась смотреть в окно.
— Садитесь, — вежливо повторил добрый доктор К.
Она отказалась и снова взглянула на него быстрым недоверчивым взглядом.
Парней в бледно-розовых галстуках эта сцена рассмешила до такой степени, что один из них прямо задыхался от хохота и только выкрикивал:
— Господи, парень, да я подохну.
Он похвалил доброго доктора К., и его круглые глаза при этом восторженно блестели:
— Вы молодец, старикан. Самый превосходный комик, какого я знаю. Молодчина... Мы вас еще не видели по телевизору?
Безразличные люди в вагоне начали проявлять любопытство, только негритянка, нахмурившись, с побелевшими губами, смерила нас долгим взглядом, полным стыда и вместе с тем презрения. Она вышла из вагона и осталась стоять на станции.
Человек за большим газетным листом не выдержал и сказал, обращаясь к нам:
— Вам следовало бы помнить,
Ни один из нас не умел толком объяснить, что это был лишь хороший обычай жителей Праги, которого мы придерживаемся и за границей.
А парни снова загоготали.
— Вы самый прекрасный комик, какого я только знаю, — произнес энергичный розовый галстук. — Я хотел бы жить с вами в одной квартире, дружище. Нам было бы неплохо. Обоим. И еще на девочек хватило бы!
Потом лицо его внезапно приняло суровое выражение. Он повернулся к маленькому человеку с газетой и заявил:
— А ты, пройдоха, лучше бы не вмешивался... Весь дух нам тут в
Publicity
Было воскресное утро, мы с К. отправились на Бэттери.
Здесь, недалеко от океана, запущенным, грустным садиком начинается Бродвей. В этом садике (как и во всяком другом) много скамеек, а на скамейках (как и в садах всего мира) сидят люди. Только у этого садика есть одна особенность: в нем не бывает детей. Это сад для взрослых, без мамаш, без колясок, без разноцветных мячей и песка. Садик на Бэттери похож на приемную некой несуществующей амбулатории: человек все время ждет, что где-то откроется какая-то дверь, выкрикнут чье-то имя, кто-то поднимется и торопливо уйдет. Но здесь слышен шум близкого океана. Люди тут собираются особые: загадочные, бледные существа с руками, сложенными на коленях; негры, спящие сидя неспокойным дневным сном; старые женщины с каменными лицами; тощие, нервные подростки, дерзкие и озлобленные.
Это приемная для тех, кто ожидает всего и ничего.
На одной из скамеек было свободное место; там сидел один-единственный спокойно дремавший человек в соломенной шляпе, поля которой бросали тень на его глаза. Было жарко, и с лица стекали струйки пота.
Он проснулся и почмокал губами — губы у него были сухие, фиолетового оттенка, как у людей с больным сердцем. Затем он без всякого интереса посмотрел на нас и, скорее по необходимости, чем по внутреннему побуждению, начал разговор.
— Как живете,
Было жарко.
— Ну что ж, — продолжал человек, — можем и помолчать. Я не люблю навязываться, ясно?
Тишина.
— Вы думаете, я невесть кто, — сказал он после длительной паузы. — Признайтесь, ребята, вы так думаете? Я знаю, как я выгляжу. Но внешний вид ничего не значит. Вы можете выглядеть как угодно, но Америка должна вас знать.
Он вытащил истрепанный бумажник и с минуту рылся в нем. Нашел старую подклеенную газетную вырезку, которую, должно быть, уже неоднократно разворачивал и вновь складывал. На ней была видна наполовину стершаяся фотография и короткая надпись, гласившая, что X. К. Браун был уже в сорок девятый раз изгнан из города Майами по указанию правительственного комитета, пекущегося о людях, не имеющих постоянного местожительства. Бродягу X. К. Брауна, говорилось дальше, отвезли за городскую черту, и там он заявил:
— На будущий год я приеду в пятидесятый раз. Прошу, чтобы город угостил меня тогда за свой счет чашкой кофе.
Этим газетное сообщение заканчивалось.
Все то время, пока мы просматривали вырезку, человек на скамейке скромно и торжественно молчал, как начинающий поэт, который принес в редакцию свои первые стихи и уверен в том, что лучших стихов никогда еще написано не было.
Затем он осторожно отобрал у нас вырезку, заботливо положил ее в бумажник и неожиданно улыбнулся чудесной ребяческой улыбкой.
— Вот видите,
Больше он не говорил и вскоре снова заснул.
За скамейкой рос тамарис; бог знает, кто его здесь посадил. У него были нежные тоненькие веточки и светло-зеленая легкая вуаль из листьев.
Здесь начинается Бродвей — широкий, светлый путь.
Еще раз — березы
Вчера, в книжной лавке на Мэдисон-авеню, я обнаружил репродукцию старой русской картины «Березы». Березы росли среди разбросанных деревенских домиков, поднимаясь из синеватых, тяжелых снежных сугробов. Это было прекрасно и стоило доллар.
А так как мне нужно было подумать о прощанье с мистером Купфербергом, березы неожиданно пригодились. Я принес их, вручил, и мистер Купферберг радовался, как ребенок.
— Красивая картинка, — сказал он растроганно, — я повешу ее на киоск.
Мы распрощались, сердечно пожав друг другу руки между стопками журналов
И вдруг весь киоск подернулся нежной зеленой завесой. Это загорелся огонь, разрешающий движение. Поток автомобилей тронулся: сплошной свет, сплошной блеск черного лака и стекла. Балерина Зорина скромно стала на свое место на посеревшей обложке
Через неделю кончится пребывание балерины Зориной на обложке
Вот почему в ту минуту особенно красивой казалась бесконечная снежная даль с двумя скромными белыми березами. То была поэзия, которую не лишат очарования ни время, ни сигналы светофора.
До бесконечности Нью-Йорк
Все те же прогулки, все те же стрит. До бесконечности — Нью-Йорк.
Потемневшие дома, поржавевшие пожарные лестницы, гладильня, бар, химическая чистка, бар...
Ах, боже мой, какая это была улица?
Перед старым домом стоял автомобиль, выкрашенный в кричащий барвинковый цвет, к нему был прикреплен прицеп. За рулем сидел странного вида человек, нетерпеливо жевавший сигарету. А на тротуаре перед домом беспомощно стояла женщина со старомодным деревянным стулом в руках. Затем она заботливо уложила стул на прицеп, а мужчина за рулем, не удостоив ее даже взглядом, небрежно спросил:
— Ты уже все сделала, Джейн?
— Да, все уже сделала, — ответила женщина.
— Мебель уложена? — спросил мужчина, делая ироническое ударение на слове «мебель».
— Да, милый, — сказала она, — вся мебель уложена.
— А где ублюдки? — бросил человек за рулем.