Сергей Иванович Романовский
"Притащенная" наука
«Победа никогда не приходит сама,
ее обычно притаскивают»
Уникальный феномен
В 1990 г. в журнале «Вопросы философии» я прочел статью хорошо мне знакомого геолога С.В. Мейена «Академическая наука?…» Она надолго осталась в памяти, ибо те же самые проблемы мучили и меня: я, как и С.В. Мейен, никак не мог понять, отчего и в России, и в СССР наука находилась на положении государственной служки: ей указывали, ею командовали, но никогда не приглашали за господский стол.
«Я могу утверждать, – писал С.В. Мейен, – что по крайней мере в тех областях науки, в которых я достаточно компетентен, в которых я работаю сам, все достигнутые успехи не обусловлены существующей системой управления наукой и ее финансирования, а достигнуты вопреки этой системе» [1]. Чтобы ответить на мучившие меня проблемы, я даже книгу написал [2]. Не отлегло.
Начнем с вопроса: что есть наука? И хотя вопрос этот архиважен, особенно для нашей темы, мы не будем тратить время на обоснование «единственно верного» определения науки. Занятие это праздное уже хотя бы потому, что никаких разумных критериев доказательства
Хорошо известна крылатая фраза физика Л.А. Арцимовича: наука есть способ удовлетворения собственного любопытства за счет государства. Можно подумать, что это – шутка ученого, не более того. Нет. В этих словах сконцентрированы все проблемы науки, вся ее боль, ибо коли государство держит науку на голодном пайке, ученые начинают задыхаться от невозможности «удовлетворения собственного любопытства», оно поэтому быстро иссякает, и наша национальная наука неизбежно чахнет, ее обходят на вираже «конкуренты», чьи правительства с бóльшим пониманием относятся к любопытству своих чудаков.
С другой стороны, слова академика Л.А. Арцимовича – не просто афоризм. Он дал, пусть и частное, зато достаточно точное и почти осязаемое определение науки. Многие науковеды, историки науки и ее популяризаторы рассуждают о том, какие факторы надо учесть, чтобы определение науки не отчуждало творцов знания от самого знания, полагая, что явно скособоченная дефиниция лишает ученых свободы творчества. Если бы действительная свобода творчества зависела только от слов. Чтó на нее влияет на самом деле, мы также попытаемся выяснить в этой книге.
И еще. С заоблачных высот наука выглядит единым организмом, делить ее неразумно, ибо любое такого рода членение неизбежно зафиксирует лишь ведомственную ее принадлежность и только в малой степени решаемые проблемы [3].
Но все же если мы спустимся на землю, то, открыв труд любого науковеда, обнаружим, что науку, по крайней мере нашу, отечественную, можно рассекать по самым разным плоскостям. Например так: на академическую (как бы фундаментальную), отраслевую и заводскую (как бы прикладную) и вузовскую (как бы и ту и другую). Уничижительный союз «как бы» лишь подчеркивает условность такого рода членения.
Попутно заметим, что хотя нет и быть не может науки американской, немецкой или японской (если, само собой, иметь в виду конечный результат научного поиска), но советская-то наука была и долгие годы благополучно здравствовала. И отличалась она от мировой науки именно
Да, наука в России, а затем и в СССР всегда имела особый статус, хотя бы по способу своего зарождения и последующего существования забитого изгоя. Науку советских лет, точнее времени правления Сталина, М.Г. Ярошевский удачно назвал «репрессиро-ванной» [4]. Конечно, репрессированной была вся советская наука, только одни дисциплины были приговорены к высшей мере социальной защиты (генетика, кибернетика, социология, евгеника), другим было указано их истинное место, где они могли упражняться в беге на месте (философия, история, языкознание).
На всех в равной мере давил гнет одномыслия. И лишь те «ученые» чувствовали себя вполне комфортно, которые понимали, что работать они могут только в советской науке, ибо о другой они не ведали, а потому никаких комплексов не испытывали. Тоталитаризм очень умело создавал бутафорию науки, в ней реальные достижения (их было немало) причудливо сплетались с надуманными открытиями притащенной науки, причем они так плотно переплетались, что отделить одно от другого зачастую было невозможно. Истина оказывалась ложью, а ложь долгие десятилетия воспринималась как долгожданная истина.
Итак, с пера соскользнул незнакомый пока термин «прита-щенная наука». Его мы обстоятельно обмозгуем уже в первой главе книги. Сейчас, чтобы было ясно, о чем мы собираемся говорить, заметим лишь, что в любой стране наука является духовной и интеллектуальной вершиной образовательного и культурного развития нации. Она созревает как плод на фруктовом дереве, и люди с удовольствием вкушают его.
А что в России? К началу XVIII века в нашем отечестве не было ни начальных, ни средних, ни – тем паче – высших школ. Страна была абсолютно неграмотной. Зато Петр Великий амбиции имел безграничные. В 1717 г., будучи во Франции, Петр посетил заседание Парижской Академии наук, почетным членом которой его, кстати, избрали. Решение, к которому его давно подталкивали европейские мыслители, такие, как Г.В. Лейбниц, родилось мгновенно: быть Академии наук и в России! А что некем ее будет заполнить, не беда. Завезем чужестранных ученых. Пусть работают, пока свои «природные россияне» будут ума-разума набираться. Так и сделали:
Весьма важно и то, что принципы, положенные Петром I в основу организации Академии наук, «сохраняли значение на протяжении всей ее истории» [5]. Эти принципы и легли в основу тех «особостей» функционирования российской науки, которые стали ее историческими традициями, а уже в наши дни легли в основу приговора, который вынесла российская история своей национальной науке.
Некоторые из этих «особостей» мы и рассмотрим в книге. Пока лишь отметим главное [6].
Во-первых, Академия наук не стала центром кристаллизации научной элиты страны, Олимпом, к которому бы стремилось ученое сословие, ибо подобного сословия в стране попросту не было. А откуда ему было взяться, если первый наш университет (московский) был открыт лишь в 1755 г., тогда как во всех, без исключения, странах Европы организация университетов на несколько столетий опередила учреждение академий наук. И, что немаловажно, процесс организационного оформления научного поиска проходил на фоне становления новой для европейских стран социально-экономической реформации, что оказалось решающим фактором не только экономической, но даже политической
У России и в этом деле оказался свой особый путь. Науку в Россию, что мы только что отметили, импортировали из Европы. Приглашенные Петром Великим ученые не просто занимались научными проблемами, они работали в едином для всех «присутствен-ном месте», названном Академией наук. Поэтому Академия с момента своего основания стала рядовым государственным учреждением, функционировавшим по законам российской бюрократии. Да и сами ученые сразу попали в разряд казенных людей, ибо Петр заманивал служителей науки не просто тем, что обещал им «довольное жалованье». Главное было в другом: он сумел сломать прочный стереотип того времени, начав
Оказавшись в прямой зависимости от государства, наука, кстати, мгновенно попала и под гнет российской истории, ибо она, независимая по самой сути научного творчества, оказалась в унизительной зависимости от власть имущих. Наука, как высшее интеллектуальное проявление национальной культуры, не могла в этих условиях служить иммунитетом против исторических катаклизмов, она стала их первой жертвой.
Во-вторых, организация Академии наук не была вызвана объективными обстоятельствами, она не стала закономерным итогом экономической и культурной эволюции страны, а потому наука существовала и продолжает существовать не в альянсе с историческими традициями русского общества, а как бы в противовес им. Дело в том, что как показало время,
По этой причине труд наших ученых никогда не востребовался государством, а повисал в воздухе. На самом деле, несмотря на то, что Россия обладает и военной мощью, и великими достижениями национальной культуры, и вообще у нее есть вполне европеизированный культурный слой, она продолжает оставаться, по словам Е.З. Мирской, «традиционным обществом», попытки его преобразования накатываются волнами, не затрагивая сердцевину социума – его интеграцию и ментальность. В таких условиях наука, связанная с рациональностью западноевропейского типа, остается чуждой как «патриархальному сознанию, исходящему из глубин национальной истории, так и экономике, функционирующей на принципах, отторгающих инновации, и потому не нуждающейся в научных достижениях» [7].
Примерно за 65 лет до написания этих слов о том же печалился академик П.Л. Капица. Своими мыслями он делился со Сталиным: наша наука не нужна «массам», да что там – «массам», ученые вообще не знают, кому в Союзе нужна наука. Если углубиться еще на 60 – 70 лет, то те же самые мысли мы найдем у И.И. Мечникова, И.М. Сеченова, А.М. Бутлерова, Д.И. Менделеева. Не стал бы возражать им и М.В. Ломоносов.
В-третьих, насильственная инъекция науки в российскую жизнь привела к отчетливому смещению так называемых внутренних факторов, воздействующих на ориентацию научных интересов (идеалов и ценностных категорий познания, мотивацию научной деятельности) от сферы чистого поиска к обязательной практической пользе. В итоге сформировался весьма своеобразный этос русской науки, его характерной особенностью всегда являлось то, что наука в России была в большей мере продуктом, чем катализатором развития общества, хотя для мировой науки эти две составляющие чаще всего равнозначны.
Невольно поэтому создается впечатление, что, культивируя прикладную науку и вовсе не поощряя науку фундаментальную, власти с трепетом относились к плодам разраставшегося древа, но методично обрубали его корневую систему. Импульс этот, заданный еще Петром I, со временем стал несокрушимой традицией нашей науки.
Поначалу подобная направленность мысли была вполне оправданной, ибо Петр I задумал рвануть Россию из болота и сделать ее процветающей и мощной державой за исторически очень короткое время. Поэтому труд инженера в то время справедливо ценился выше труда мыслителя. И на самом деле, Россия за первую четверть XVIII века сделала столько, сколько ранее она могла осилить за столетия. Успехи были налицо, достижения стали осязаемы. А поскольку экономика России никогда не была по-настоящему рыночной, т.е. самоуправляемой, а всегда ею распоряжалась армада полузнающих чиновников, то наука в России вынужденно зависела не просто от государства (это слишком общо и бесполо), а от прихоти большого начальника. Независимых же начальников в России не бывало. Они в силу этого всегда свое личное благополучие ценили выше дела, за которое получали жалованье. Потому и старались дать государственные деньги лишь на то, за что можно с выгодой для себя отчитаться. Всякие там «умствования», «абстрактное теоретизирование», «пустопорожние разглагольствования» (этим набором чиновничьих оценок обычно сопровождались благодетельные разговоры о финансировании науки) ими не только не поощрялись, но искренне презирались. О существовании же фундаментальной науки чиновники, скорее всего, и не подозревали вовсе.
Сугубо потребительское отношение государства к науке сохраняется по сей день. Более того, в советское время его и не скрывали вовсе, напрямую требуя от Академии наук ее связи с производством, активного внедрения результатов работ в промышленность и сельское хозяйство. Плодотворность же науки оценивалась не по числу нобелевских премий, полученных советскими учеными, а по числу договоров, заключенных институтами с фабриками и заводами. В итоге даже в системе самой Академии престиж чистой (фундаментальной) науки стал поневоле падать, ибо «чистые ученые» в явном виде висели на шее государства, ничего не давая ему взамен, тогда как «прикладники», находясь постоянно на виду, потихоньку заняли многие командные посты в науке и уже сами распределяли отпускаемые государством средства.
В-четвертых, реальный процесс российской истории оказался таким, что, благодаря ему, как точно заметил академик В.И. Вер- надский, русская научная мысль вступила в «мировую работу» только с XVIII века, точнее с его середины, отстав тем самым от рождения современной науки на полтора столетия. И это, несмотря на то, что мысль о «недостаточности развития наук в России» становится, по свидетельству В.О. Ключевского, общим место в изображении ее состояния, начиная с XVII столетия. Это «общее место» лишь в малой мере удовлетворилось реформами Петра I. О том же продолжали печалиться и весь XVIII век и большую часть века XIX. Но, как всегда в России, разговоры разговаривали, а дело двигалось крайне медленно. Самое главное, к чему они привели – а это уже для России немало – «уверовали в знание, хотя и не овладели им» [8].
С того самого времени, как русская научная мысль вступила в «мировую работу», российскому государству было не до науки. Более того, оно все делало, чтобы приглушить процесс ее естественного развития. Основные усилия власти употребляли не на раскрепощение мысли, а на ее убиение, ибо именно свободная мысль была, с позиций правительства, тем ядом, который отравлял российскую государственность и подтачивал ее основы. Шла непрерывная, не прекращавшаяся ни на один день смертельная борьба государства с желанием части общества хоть как-то ослабить его железные объятия. «Эта борьба была молохом, которому приносилось в жертву все. В русской жизни господствовала полиция, и нередко все государственные соображения уступали место соображениям полицейским. Для целей полицейской борьбы, для временного успеха дня приносились все жертвы, не останавливались ни перед чем» [9].
Утверждать поэтому можно с полной определенностью:
Тут, кстати, налицо крайне ядовитый парадокс. Чиновники по-своему оценивали науку весьма точно. Принцип финансирования был не остаточным, а достаточным. Вполне достаточным для того, чтобы культивировать «знание ради знания», достаточным и для того, чтобы удержать свободную творческую мысль под колпаком власти, поскольку начавшаяся в середине XIX века капитализация русского общества делала его экономически открытым, и бюрократический абсолютизм предпринимал все от него зависящее, чтобы как-то притормозить его раскрепощение еще и в духовной сфере. Технический прогресс обеспечивался и финансировался нарождавшимся классом предпринимателей, а свободный научный поиск российскому правительству был всегда глубоко безразличен. Правда, во время реформ Александра II Академия наук и высшая школа чуть было не вырвались из цепких государственных объятий, получив права относительно автономного развития и даже самоуправления. Однако уже при Александре III чиновники быстро сориентировались, уразумев, во что для внутренней устойчивости российского монолита может вылиться подобная автономия; они с легкостью убедили царя в несовместимости самоуправления науки с «устройством правительственных учреждений России» [11], т.е. лишний раз подтвердили непреложное: развитие науки в стране отождествлялось только с Академией наук, а она, как видим, была рядовым правительственным учреждением.
Одним словом, реалии были таковы, что для абсолютизма самым злейшим врагом оказывалось свободомыслие. Мирное сосуществование для них было исключено. Либо – либо. Поэтому задача перед российским государством всегда стояла одна: дать возможность развиваться науке ровно настолько, насколько это было для него безопасно. Отсюда и приоритеты – прикладной науки перед фундаментальной, естественных наук перед гуманитарными.
На другом уровне свои проблемы – российское чиновничество (правительство) постоянно решало своеобразную задачу оптимизации: дать науке такой минимум средств, чтобы и техническую отсталость страны не запрограммировать и устои государственные не тронуть, ибо устои эти всегда были такими, что удовлетворяли только само чиновничество, кормившееся из государственного корыта. Все же образованное российское общество (интеллигенция прежде всего) при такой постановке оптимизационной задачи всегда оказывалось в явной оппозиции правительству.
Ясно поэтому, что пока в России существовал тоталитарный режим (сначала монархический, затем коммунистический), нормального развития науки быть не могло. Россия сама, своей историей обрекла себя на научную отсталость, ее уделом стало не плавное эволюционное развитие, а судорожные рывки, постоянное напряжение духовных и физических сил, положение вечно кого-то догоняющей.
Да, специфические «особости» российской истории диктовали и особый путь развития страны – через эпизодические реформы, причем реформы «вдогонку», а потому неизбежно подражательные: перенималось то, что уже дало положительные всходы на Западе. При этом сознательно закрывались глаза на тот длительный путь эволюционного развития, который прошла Западная Европа, прежде чем у нее прижились те новшества, которые явились объектом реформаторского вожделения России. Понятно, что в первую очередь это касается науки, ибо Петр Великий, притащив ее в Россию из Европы, возжелал, чтобы наука стала прочной интеллектуальной подпоркой проводимым реформам, а страна как можно быстрее почувствовала от них реальную отдачу.. Но так бывает лишь в русских народных сказках. В реальной жизни итог другой: насильственная реформация приводила к тому, что экономическая, социальная и политическая системы оказывались разбалансированными. В результате делался неизбежный вывод о том, что реформы «не ко времени», их быстро сворачивали и страна вновь начинала лихорадочный поиск своего «особого пути».
Так было и в первые постпетровские царствования, и после десятилетий «просвещенного абсолютизма» Екатерины II, и в заключительный период правления Александра I, и после великих реформ Александра II, и вслед за либеральными уступками Николая II, наконец, после семи десятилетий большевистской диктатуры.
Итак, если встать на подобную «государственную» точку зрения, то можно понять целесообразность многого, что с других позиций представляется неразумным, диким, даже абсурдным. Можно понять хозяина, который курочку-Рябу, несущую золотые яйца, пускает под нож, ибо в противном случае из этого яичка проклюнется птенчик, который, изловчившись, выклюет глаза хозяину; можно понять (но не оправдать, разумеется) правительство, которое более всего боится разгула свободомыслия в России и с этой целью держит под непроницаемым колпаком гуманитарные науки, ибо оно всегда четко осознавало, что развитие гуманитарного знания тождественно резкому повышению акцента общественной рефлексии. А это было губительно для тоталитарного режима. Причем в равной мере это осознавали и при царе-Горохе и при вожде-пророке.
Можно понять, почему в стране, сделавшей столько великих открытий в науке, сама наука практически не влияла на реальную жизнь. А как могло быть иначе, коли российские власти никогда, как мы убедились, не испытывали органической потребности в науке, а разветвленная тончайшая паутина чиновничьей бюрократии не позволяла этим открытиям реально влиять на жизнь.
Вывод из всего сказанного напрашивается сам собой: тоталитарное государство не могло стимулировать нормальное развитие науки, но и полная ее деградация была не в его интересах. Вот и метались российские правители перед клапанами: то отпустят, то за- жмут. В таких условиях российская наука не развивалась, а корежилась, как сгорающая в печи бумага.
В-пятых, отношение к науке в стране зависело только от политического выбора правящей элиты: до 1917 г. к ней относились с терпеливым безразличием, а при Советской власти науку вдруг «полюбили». Но союз режима и науки оказался браком по расчету: науку сытно кормили, но при этом бдительно следили за ее поведением. Добавку к обеду получали лишь те, кто нравился хозяевам, а «неблагодарные» вообще лишались стола.
В-шестых, Академия наук, будучи бюрократическим учреждением, мгновенно заразила бациллами «чиновничьей правды» и саму науку. Это означает, что руководящая научная элита стала служить не столько научным ценностям, сколько услуживать власти, а рядовые научные сотрудники оказались маргиналами даже в собственной среде, ибо их положение в науке во многом зависело от каприза их непосредственного начальства.
…Шли годы. В 1913 г. Романовы помпезно отметили трехсотлетие своего Дома, а всего через четыре года практически безо всякого сопротивления сошли с политической сцены и ушли в историю. Их место заняли новые правители России, которые немедленно повели все ее народонаселение в «светлое будущее». Сначала, само собой, гнали силой, но уже очень скоро это самое население само охотно бежало вперед, стремясь как можно быстрее спрятаться за горизонт и побыстрее оказаться в этом самом будущем.
Понятно, что большевистской власти, которая была сильна разве что марксистско-ленинским учением, истинность коего никакими средствами проверить оказалось невозможно, наука была необходима; для этой мертворожденной системы наука стала подлинной государственной силой. Но только – и это надо обязательно понять! – не российская (буржуазная), а советская наука.
Большевики (со своих позиций) поступили вполне логично: они вынудили бóльшую часть интеллектуальной элиты эмигрировать, некоторых из оставшихся (на всякий случай) расстреляли, наиболее «зловредных» в 1922 г. насильно выбросили из страны.
Уцелевшим работникам науки ничего другого не оставалось, как только вкрапиться в монолит уже чисто советской науки. А она вновь оказалась притащенной. Только в другом смысле, чем при Петре:
Ученые осознали практически мгновенно: отношение к науке и при Советской власти будет зависеть не от объективных потребностей страны, стремящейся к устойчивому экономическому и социальному развитию, а лишь от «идеологической прихоти» правящей партийной элиты да еще от часто меняющихся политических ориентиров.
И в завершение вводного раздела книги – две цитаты. Первая из статьи математика А.М. Вершика: «В те, казалось бы, безнадежные по своей тусклости и тупиковости времена (70-е – начало 80-х годов XX века. – С.Р.) думалось, что если случится невероятное чудо и все советские институты – партия, цензура, органы – исчезнут, а Россия станет страной, открытой для мира, то страна, перенесшая столько несчастий в XX веке, вздохнет с облегчением. Вся окружающая жизнь, а ученого мира в особенности, подводила к такому выводу. Однако сейчас ясно: привычка жить по-советски укоренилась так глубоко, что порой кажется, что дух либерализма, который царил в те годы в некоторых кругах интеллигенции, так и не стал достоянием более широких слоев… Голос тех, кто в долгие годы немоты формировал зарождавшееся общественное мнение, сейчас так же тих и слаб, как и тогда. Ученых, диссидентов, либеральной интеллигенции и тех, кто мог бы считаться их наследниками, почти не слышно» [12].
И слава богу! О чем они могли бы сейчас шуметь? Не о чем им оповещать мир. Все и так хорошо известно.
И еще одна цитата. Великий русский химик академик В.Н. Ипатьев, ставший в 1930 г. невозвращенцем, писал в своей книге воспоминаний о том, как все начиналось: «История показывает, что люди, призванные решать судьбу нашей родины, как в рядах правительства, так и в Думе и Совете, не поняли или не хотели понять, как надо вести государственный корабль… И правительство и народные представители с самого начала их совместной деятельности только и делали, что обманывали друг друга, а при решении государственных вопросов считались более всего со своими самолюбиями и партийной дисциплиной, чем с пользой для дела… Необходимым следствием такого положения должно было явиться недоверие к правительству во всех слоях русского народа» [13].
В.Н. Ипатьев писал о Временном правительстве 1917 года, а разве нельзя то же самое сказать о современной нам власти? А коли так, то сколько же нам ждать того благословенного момента, когда все «особости» советской, да и российской науки останутся в прошлом, а книги на эту тему станут достоянием лишь историков знаний?
Не знаю…
И последнее. В 1999 г. Издательство Петербургского университета, о чем уже упоминалось, выпустило мою книгу «Наука под гнетом российской истории». Ее небольшой тираж мгновенно разошелся, и в 2002 г. мне было предложено напечатать дополнительный тираж книги. Но я высказал «встречное пожелание»: та книга перерабатывается, дополняется новым материалом и публикуется не второе ее издание, а практически новая работа. Дирекция Издательства пошла мне навстречу, за что я ей искренне признателен.
Глава 1 - Российская «притащенная» наука
Ум потек в Россию
Самые первые шаги официальной науки в России изучены весьма обстоятельно. Из многих сотен работ на эту тему мы упомянем лишь самые значительные [14]. Пафос всех этих трудов неизменен: благодаря гениальной дальновидности Петра Великого, наука в России состоялась; и хотя отношение к ней со стороны государства было неровным, она не только не зачахла, но, напротив, одарила мир великими открытиями и вписала в сокровищницу знаний имена многих национальных гениев. Само собой, своеобразным «центром тяжести» всех без исключения исследований по истории науки в России является величественная фигура Петра I.
На самом деле, в истории России, пожалуй, всего два деятеля соразмерны по масштабу позитивных деяний. Это Святой Владимир, который крестил Русь в X веке и тем самым, вырвав ее из языческого первородства, духовно приобщил к Византии и Европе, и Петр Великий, реформы которого окончательно прикончили дремучее Московское царство, привели к рождению Российской империи и к духовному единению с Европой добавили единение материальное: в культуре, технике, науке. После себя Петр оставил, если и не европейское, то вполне готовое стать таковым Российское государство.
Вот почему до сего дня фигура Петра I вызывает столь пристальный интерес историков, одних восторгая, других приводя в бешенство. Причем сама личность Петра «удивительно цельная» [15] и когда говорят о противоречивой фигуре российского преобразователя, то невольно лукавят: противоречив не сам Петр, противоречиво отношение к нему. Но еще С.М. Соловьев резонно заметил [16], что крайние оценки Петра: восторженная и хулительная – не исторические, а эмоциональные, ибо, следуя им, мы поневоле толкуем Петра как некую сверхъестественную силу, кометой пронесшейся по российским просторам, разворошившей все и удалившейся в Вечность. И до Петра была российская история, и до него были преобразователи. Более того, все они в определенном смысле трудились, чтобы сделать реальными его реформы. И все же без Петра радикальный слом русской жизни никогда бы не состоялся. Для этого были нужны его цельность, его ум, его фанатизм, его смелость и его жестокость.
По мнению В.С. Соловьева, Петр I своей властной и деспотичной рукой навсегда разбил нашу «национальную исключительность» и вернул Россию человечеству [17]. Точнее все же сказать – пытался вернуть, ибо Россия продолжает этому активно сопротивляться и в самом начале XXI века. А не смог он этого сделать потому только, что желание силой развеять миф о национальной исключительности лишь укрепило его корни в душах и умах людей.
«В Петре были черты сходства с большевиками – писал Н.А. Бердяев. – Он и был большевиком на троне» [18]. Это весьма точное наблюдение, потому оно и совпало у поэта (М. Волошин: «Ве-ликий Петр был первый большевик») и философа. Но сходство с большевиками, надо сказать, все же поверхностное – оно лишь в методах достижения цели. Но сами цели (а это главное!) диаметральные: Петр проводил реформы ради приобщения России к европейской цивилизации, реально существовавшей и манившей его своими бесспорными экономическими и культурными выгодами для России; большевики же не реформы проводили, а строили «светлое будущее», пытаясь втиснуть реалии в выдуманные их теоретиками абстрактные схоластические схемы, т.е. стремясь сделать живой реальностью мертвую утопию.
Свои реформы Петр двигал неистово, он сметал со своего пути всех, кто им противился. В итоге измотал себя и страну, но своего добился: Россия с величайшим напряжением, преодолевая инерцию, сдвинулась со своей исторической стоянки и тяжело поползла вслед убежавшей вперед Европе…
При Петре было принято несколько тысяч законодательных актов. Они касались всего. Не было ни одной сферы российской жизни, которая смогла избежать их вмешательства. Многие из указов царя были глубокими и дальновидными, некоторые – сиюминутными, эмоциональными и даже мелочными. Но любой из них был насквозь пропитан энергией и
Когда нетерпеливость подавляет здравый смысл, то взор неизбежно устремлен в перспективу, и то, что делается на грешной земле, остается вне поля зрения. Начинание поэтому немедленно оказывается подражательным и на реальные процессы практически никакого влияния не оказывает. Именно таким стало одно из последних монарших повелений Петра:
Иначе говоря, нетерпение Петра привело к тому, что наша национальная наука оказалась, что мы уже отметили,
Тут ничего удивительного нет. Со времен Киевской Руси и вплоть до начала XVIII века никакого интереса к науке в стране не было. Более того, падение Византии в XV веке отбросило Россию назад, к «ее собственным скудным интеллектуальным ресурсам и усилило ощущение идеологической изоляции» [20].
И все же время брало свое. В XVII веке Европа уже познакомилась с основами современной физики, химии, биологии, геологии. Более спать Россия не могла. Но просыпалась она долго и кряхтливо. Со сна таращила помутненные очи и не понимала, что происходит и что надлежит делать.
На пороге уже стояло «осьмнадцатое столетие», а Россия только-только начинала учиться думать. В XVII веке еще не было географических карт для значительной части России. Совершенно не известен был Север и Восток страны. Не знали границу между Азией и Америкой. Не представляли себе даже физико-географичес-кие условия страны, ее фауну, флору, гидрографическую сеть, даже азы геологической науки [21]..
Петр, надо сказать, старался приспособить всю инфраструктуру страны для максимально быстрого распространения знаний и культуры: с конца 1702 г. стала выходить первая в России печатная газета – «Ведомости о военных и иных делах, достойных знаний и памяти», а в 1703 г. была опубликована знаменитая «Арифметика, сиречь наука числительная…» Л.Ф. Магницкого. Открыли типографию, где книги «научного содержания» набирались не церковно-славянским, а «гражданским шрифтом». К концу жизни Петра в обеих столицах работало 6 типографий, однако больше половины выпущенных с 1708 по 1725 г. книг было посвящено военной и морской тематике.
… Наконец, наиболее для нас интересное начинание Петра I: его непременное желание вырастить на чахлой российской почве привезенный из Европы саженец – науку. Он видел во время своих частых зарубежных вояжей, какое значение там придают научному знанию, как тесно оно сплетено с экономикой и даже бытом людей, а потому прекрасно понимал, что без науки его реформы в России не приживутся, она должна пропитать их изнутри да так сильно, чтобы никакое административное вмешательство уже не могло повернуть их вспять. А для этого мало было использовать готовое знание, заимствуемое у Запада; он понимал, что наука должна плодоносить непосредственно в России. В начале января 1725 г., уже тяжко больной, Петр говорил президенту Юстиц-коллегии графу П.М. Апраксину, что, оградив отечество от неприятеля, «надлежит стараться находить славу государству чрез искусство и науки» [22].
Это стало одним из последних его монарших указаний, его воля, которая должна быть исполнена преемниками.
К науке Петр I испытывал глубочайшее почтение. Всю жизнь не прекращал учиться сам и принуждал к тому же свое окружение. Но он не делал никакого различия в технологии внедрения нового, касалось ли это шведского опыта в организации внутреннего управления страной [23]или французского по части развития научного знания. И в том, и в другом, и во всех прочих случаях Петр действовал единообразно: он брал то, что полагал разумным и, не считаясь ни с чем, вколачивал это в русскую жизнь, ни мало не заботясь об обратной реакции и не углубляясь в причины: отчего это прививаемое им вполне полезное, казалось бы, начинание зачастую отторгается российскими традициями. Он спешил. У него не было времени для тщательной подготовки почвы. Он не мог не знать, что полноценная наука – это конечный продукт общей культуры нации и благоприятного общественного климата. Но чтобы поднять культурную планку и оздоровить общество, нужны десятилетия (в лучшем случае!) упорного целенаправленного труда. Их-то у Петра и не было. А сделать все он хотел непременно сам. И сделал! В стране почти поголовно неграмотной, в которой еще вчера всякое знание, всякая свободная мысль считались ересью и бесовством, он учреждает… Академию наук!
… Когда в XVII столетии родилась наука в современном ее понимании и на мир, как из рога изобилия, одно за другим посыпались открытия Р. Декарта, И. Кеплера, Л. Галилея, Д. Непера, Ф. Бэкона, У. Гарвея, П. Ферма, Б. Паскаля, Х. Гюйгенса, И. Ньютона, Г.В. Лейбница, Н. Стено, А. Левенгука и еще десятка других гениев, имена которых знает сегодня любой школьник, в России познание мира по-прежнему считалось делом чуждым православию, богомерзостным. Церковь призывала «еллинских борзостей» не читать, а лишь очищать свою душу «книгами благодатного закона». Ясно поэтому, что рождение современной науки Россией было не замечено. Наука обошла Россию стороной. И даже единичные подвижники свой интерес к познанию мира с трепетом поверяли словом Божиим, тогда как Европа, пережившая Реформацию, сразу почувствовала, что познание неизведанного, поиск Истины – есть дело богоугод-ное [24].
С другой стороны, питательной средой научного поиска является просвещение. Одно без другого просто немыслимо. Нельзя культивировать науку в неграмотной стране, бессмысленно насаждать знания, одновременно убивая мысль; абсурдно даровать свободу научного поиска стране, задавленной страхом и тиранией, да еще опутанной сетями крепостничества. Бесперспективно для плодотворного функционирования науки создавать Академию наук в стране, не имеющей ни одного университета…
В Европе первые университеты открылись еще в Средние века: в XII веке – в Италии (Болонья, 1119), Франции (Сорбонна, 1160) и Англии (Оксфорд, 1167); в XIII веке к ним прибавились университеты в Англии (Кембридж, 1209), Италии (Падуя, 1222 и Неаполь, 1224) и Испании (Саламанка, 1225); в XIV веке были основаны университеты в Чехии (Прага, 1348), Польше (Краков, 1364) и Австрии (Вена, 1367). XV век ознаменовался открытием университетов в Германии (Фрейбург, 1457 и Ингельштадт, 1472), Швейцарии (Базель, 1460), Словакии (Братислава, 1465), Швеции (Упсала, 1477) и Дании (Копенгаген, 1479) [25]. Всего же до начала XVI века в Европе насчитывалось 79 университетов, из них 50 учредил Папа Римский [26].
По тем временам достижение это было капитальным. В XIII веке только одно из студенческих землячеств в Париже насчитывало 654 человека. В том же столетии Парижскому университету предоставили автономию, само собой в обмен на «лояльность». В частности, это означало верность католической церкви, которая клятвенно подтверждалась перед получением докторской степени.
Надо, конечно, сказать, что все университеты XII – XV веков были не только рупором единой средневековой науки, которая даже преподавалась на едином для всей Западной Европы латинском языке, но прежде всего имели жестко регламентированный церковный характер. Университеты тогда создавались по велению разума, но под жестким контролем церкви.
К тому же во всех первых университетах был единый набор факультетов: обязательный подготовительный, на нем изучали «семь свободных искусств» (грамматику, диалектику, риторику, арифметику, музыку, геометрию и астрономию), и три специализированных: богословский, юридический и медицинский. До XV века (до изобретения книгопечатания) университеты разных стран отличались только по составу библиотек. Духовная карьера выпускника, понятно, ценилась выше светской, светская же служба просто приравнивалась к «отсеву» из университета [27]. Ни о какой науке, кроме богословия, в таких университетах речи не было. И хотя обучавшиеся в них получали образование, ценившееся в равной степени в любой стране Западной Европы, интереса к науке оно не пробуждало. Более того – отвращало от нее. Лишь считанные единицы отваживались на недоуменные вопросы, ответы на которые они чаще всего получали в трибунале святой инквизиции.
Начиная с XVII века, времени рождения науки в современном ее понимании, центры знания из университетов переместились в национальные академии наук. Университеты оказались системой консервативной: несколько столетий господства в них схоластики свое дело сделали. Цепляясь за отжившие традиции, университеты утратили свое влияние и быстро деградировали. Этот деструктивный процесс практически одновременно начался в Англии, Италии, Франции и Германии – резко упало число студентов, явно понизился уровень преподавания. Университетские знания стали тормозом развития современной науки.
Реформа университетского образования началась в Германии только в конце XVIII века. Ее активным проводником был Вильгельм фон Гумбольдт. Уже к середине XIX столетия немецкие университеты по праву считались лучшими в Европе.
Итак, первые европейские Академии стали возникать в XVII веке. Именно тогда ослаб гнет церковного тоталитаризма и это не замедлило сказаться: в 1603 г. в Риме учреждается Академия деи линчеи (рысьеглазых, т.е. зорких), в 1635 г. во Франции по инициативе кардинала Ришелье – Национальная академия, в 1652 г. – Германская академия естествоиспытателей (Леопольдина), в 1660 г. -Лондонское королевское общество, в 1700 г. в Берлине открылась Прусская академия наук. Таким образом, из ныне действующих Академий самая старая – французская [28].
Конечно, было бы наивно думать, что церковный гнет полностью убил научную мысль. Но 1200 лет интеллектуального удушья все же свое дело сделали. 12 веков – громадный срок. За это время сменилось 60 поколений. Люди не разучились думать, но утратили знания. Они не знали и не понимали даже того, что было хорошо известно ученым античности. Науку как бы вывернули наизнанку: естественнонаучная картина мира сменилась на магическую, развились алхимия и астрология, процветала схоластика. Сегодня историки науки небезуспешно отыскивают рациональные зерна в работах средневековых алхимиков, находят положительные начала в герметизме, не без основания полагая, что именно в его корнях содержится генный набор современной науки.
Все эти факты хотя бы приблизительно позволяют понять – почему Петр Великий, черпая идейную основу своих реформ из богатого опыта западноевропейских стран, в вопросе организации ядра современной науки пошел вразрез с этими традициями и начал сразу с создания Академии наук, минуя университеты. Петр прекрасно знал плачевное состояние европейских университетов его времени, он видел, что они не только не содействовали, но тормозили рост точного знания. «Изобретатели, видные исследователи математики и естественники, которые работали в областях близких к жизни, стояли в это время в целом в стороне от университетов» [29]. К тому же нельзя сбрасывать со счета и характер преобразователя – его жгучее желание успеть сделать все основное самому, чтобы его преемники были поставлены перед необходимостью продолжать его дело. Все это вместе взятое и объясняет – почему интересы Петра лежали не в области образования, а были связаны только с приложением научных знаний к сиюминутным потребностям государства.
В.Н. Татищев записал любопытный разговор с Петром: «В 1724 г., как я отправлялся в Швецию, случилось мне быть у Его Величества в летнем доме; тогда лейб-медикус Блюментрост, яко президент Академии наук, говорит мне, чтоб в Швеции искать ученых людей и призывать во учреждающуюся Академию в профессоры. На что я, рассмеявся, ему сказал: “Ты хочешь сделать архимедову машину очень сильную, да подымать нечего и где поставить места нет”. Его Величество позволил спросить, что я сказал, и я донес, что ищет учителей, а учить некого, ибо без нижних школ Академия оная с великим расходом будет бесполезна. На сие Его Величество позволил сказать: “Я имею знать скирды великие, токмо мельниц нет, да и построить водяную и воды довольно вблизости нет, а есть воды довольно во отдалении, токмо канал делать мне уже не успеть для того, что долгота жизни нашея ненадежна; и для того зачал перво мельницу строить, а канал велел токмо зачать, которое наследников моих лучше подучит к построенной мельнице воду привести”» [30]. Приведя эту запись В.Н. Татищева, В.И. Вернадский далее заметил, что Татищев считает себя правым, а не Петра. «История показала противное», – заключает В.И. Вернадский [31]. Не все, однако, столь однозначно. Тактически, конечно, прав был Петр, а вот стратегически, безусловно, Татищев, ибо время показало, что
Итак, Петр решил искусственно привить науку на свои реформы. Но поскольку и сами реформы и наука, как их составной элемент, были силой навязаны России, то она не восприняла дух петровских преобразований, оставив в качестве наследия лишь новации бюрократического характера [32]. К тому же наука, являясь продуктом культурного развития нации, не может существовать без своего питательного слоя, т.е. без развитой системы высшего образования. Можно пригласить десять гениев, но они не создадут научный социум, а без него результаты их труда повиснут в воздухе – они не будут востребованы страной, которая не нуждается в науке, а терпит ее. Абсолютно права Н.И. Кузнецова, что «властителю-тирану нужны в лучшем случае жрецы, хранители сакрального знания, а не ученые-исследователи, культивирующие свободное познание, не признающие другого авторитета, кроме истины» [33].
… К сожалению, в деле организации Академии наук Петр оказался верен «подражательному» характеру своих реформ. Раз есть Академии почти во всех странах Европы, почему не быть ей в России? К тому же императора усиленно подталкивали к этому великий немецкий математик и философ Готфрид Лейбниц, да и профессор математики Галльского и Марбургского университетов Христиан Вольф.
Еще в 1712 году Лейбниц писал Петру: «Провидение, по-видимому, хочет, чтобы наука обошла кругом весь земной шар и теперь перешла в Скифию, и потому избрало Ваше Величество орудием, так как Вы можете и из Европы и из Азии взять лучшее и усовершенствовать то, что сделано в обеих частях света» [34].
Г. Лейбниц оказался весьма настойчивым советчиком. Он неоднократно писал Петру об организации Академии, специально, чтобы обсудить этот вопрос, встречался с ним в Торгау-на-Эльбе (1711), в Карлсбаде (1712), в Пирмонте (1716). Действовал он явно от избытка энтузиазма, опираясь лишь на общие соображения о полезности науки для развития государства и абсолютно не представляя российских реалий [35]. Торопил Петра и Ф.С. Салтыков, отправленный царем в 1711 г. во Францию, Голландию и Англию, откуда и сообщал о всех «полезностях», кои могли продвинуть реформы Петра [36].
В 1717 г., будучи во Франции, Петр I посетил Колледж Мазарини и Парижский университет. Беседовал с астрономом Ж. Кассини, математиком П. Вариньоном, географом Г. Делилем. 19 июня он участвовал в экстраординарном собрании Парижской Академии наук, почетным членом которой его, кстати, избрали 22 декабря того же года [37].
Как и следовало ожидать, нетерпение Петра взяло верх. На поданной ему 11 июня 1718 г. записке Г. Фика под названием «О нетрудном воспитании и обучении росийских младых детей, чтобы оных в малое время в совершенство поставить», Петр начертал на полях: «Зделать Академию. А ныне приискать из русских, хто учен и к тому склонность имеет. Также начать переводить книги: юриспруденцию и протчии к тому» [38].
Однако шедшая в те годы Северная война отнимала все силы царя и все финансовые ресурсы государства. Было не до науки. Но как только в 1721 г. она закончилась, да к тому же полной победой русского воинства, Петр смог сосредоточиться и на проблемах нау-ки.
В феврале 1721 г. Петр Великий [39] отправляет своего библиотекаря И.Д. Шумахера во Францию, Германию, Голландию и Англию с целью «приискания» ученых, пожелавших бы перебраться для работы в Петербург. В отчете царю Шумахер назвал имена более 50 человек, с которыми он завязал «корреспонденцию» [40]. В результате более 10 человек приняли предложение русского царя.
Что можно сказать: наша национальная наука зарождалась в безграмотной стране за счет процесса, который сейчас называется «утечкой умов». Только тогда европейские умы «текли» в направлении России.