1929 год вошел в историю как «год великого перелома». И не зря. В том году приступили к ликвидации и ранее созданных писательских конгломератов. Начали с Левого фронта искусства (ЛЕФа), чем больно ударили по самолюбию В. Маяковского, а 24 апреля 1932 г. специальным постановлением ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» был ликвидирован РАПП. Как считает Н.Н. Примочкина, во всех этих «ликвидаторс-ких» начинаниях большевиков сыграла свою неблаговидную роль и двойная игра М. Горького: публично он поддерживал РАПП, а в частных письмах уверял Сталина, что партия должна взять под свою опеку не только пролетарских писателей, но вообще – всех пишущих. Никто и ничто не должно ускользать от ее всевидящего зрака.
В конце 20-х годов, когда в литературных группировках разного толка в предчувствии роковых для них перемен началась беспардонная и склочная грызня, Горький в своем излюбленном «доно-сительном стиле» 29 ноября 1929 г. пишет из Сорренто Сталину: ранее, мол, различного рода «трения» в рядах партии создавали «“отбор лучших”, создали большевиков, в настоящем они создают весьма заметное количество двуногого хлама…» Этот «хлам» успешно ведет «поход против старой партийной интеллигенции, против культурных сил, которыми партия небогата до того, что все чаще ставит на боевые позиции культуры людей явно бездарных. Видя бездарность чиновников, молодежь наиболее энергичная и “жадная к власти” стремится пролезть вперед, занять видные места. Революционная фраза и лисья ловкость – ее единственное оружие».
Что имел в виду «пролетарский писатель» конкретно? Вот что. К тому времени уже вовсю шла схватка между рапповцами (лидеры Л. Авербах и А. Фадеев), лефовцами (В. Маяковский и Н. Асеев) и многочисленной армией писателей-попутчиков (Б. Пильняк, Е. Замятин, Л. Леонов, К. Федин и др., все они были членами Всесоюзного Союза писателей). Хоть и карикатурного вида, но все же то были три разноголосые ветви советской литературы. Ликвидировав РАПП, коммунисты всех писателей сделали в равной мере ответственными перед «линией». Анна Берзер выразилась хоть и «деликатно», зато точно: она назвала разгром РАПП «первым сталинским хитрожопым постановлением о литературе».
Удивительна позиция одного из признанных лидеров РАПП А. Фадеева. Он, помимо писательского, обладал еще одним, может быть даже более нужным, дарованием: ноздрями чуял политический ветер и заранее разворачивался в правильном направлении. Вот и в истории с РАПП А. Фадеев пожертвовал мнением о себе М. Горького, зато сохранил «правильное» выражение лица перед партией: выступая 2 мая 1932 г. на бюро правления РАПП, А. Фадеев назвал идею постановления ЦК, ликвидировавшее дело всей его жизни, «исключительно простой, гениально простой».
Итак, поле для организации Союза советских писателей было расчищено и со всех сторон огорожено.
В августе 1934 г. все пишущие в духе социалистического реализма стали членами единого Союза. На первом писательском съезде выступавшие клялись в верности и преданности идеям родной большевистской партии. А о тов. Сталине, как о главном литературном герое, с пафосом говорили Вс. Вишневский и А. Фадеев. Ненадежных – А. Ахматову, М. Булгакова, А. Платонова и еще многих, не осознавших безусловные преимущества назначенного партией единого для всех пишущих метода правдивого отражения жизни советского народа, на съезд не пустили.
Загнав всех писателей в единый Союз, партия не медля приступила к их активному воспитанию и перевоспитанию, чтоб не забывали «советские Гоголи и Щедрины», чей хлеб они жуют. О. Берггольц уже вскоре после создания писательской организации поняла, что она бесправна и абсолютно неавторитетна. Скажет любой партийный холуй, что «Ахматова – реакционная поэтесса, ну, значит, и все будут об этом бубнить, хотя НИКТО с этим не согла- сен».
Итак, теперь все советские писатели должны были писать стереотипными перьями, способными оставлять след на бумаге только в том случае, если его владелец в совершенстве освоил нужный партии «метод». Автором его по праву является М. Горький. И родился этот «метод» задолго до 1934 г. и даже задолго до начала «эры строительства социализма». Впрочем, о социалистическом реализме мы подробно поговорим в очерках о М. Горьком и А. Фадееве.
Социалистическому реализму правда была не нужна, а советской власти – так просто противопоказана, поэтому утешение ложью, оправдание ложью, возведенное в принцип, стало не просто условием, но даже основой праведной жизни при социализме.
Так была подведена черта под глобальной задачей большевиков – полного изничтожения инакомыслия в стране. Теперь они могли спать спокойно:
Советской же интеллигенции, слепо верящей в путеводную идею и дружно марширующей вдоль генеральной линии, мутация идей не грозила. Она с жадностью губки впитывала руководящие указания и, как затравленный родительскими окриками ребенок, очертя голову кидалась их исполнять.
Но и такую интеллигенцию надо было – повторим еще раз – неустанно воспитывать. Любимым воспитательным средством партии были товарищеские проработки и творческие дискуссии. После таких «дискуссий» психически подвижный интеллигент (даже советский) впадал в транс, начинал пить горькую, будучи уверенным, что сегодня ночью за ним непременно придут, чтобы отправить в «зону».
… 28 января 1936 г. «Правда» печатает крайне ругательную передовицу «Сумбур вместо музыки». Она была направлена против оперы Д. Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», а 16 февраля в той же газете еще одна статья против творчества Д. Шостаковича – «Балетная фальшь». Под перо критика на сей раз попал балет «Светлый ручей». 20 февраля статья «Какофония в архитектуре», а 1 марта материалом «О художниках-пачкунах» большевистские идеологи завершили очередную атаку на советскую культуру. На сей раз замеченные ими «уродства» были названы «формалистическими упражнениями», и все творческие союзы были обязаны дать бой этим антипролетарским явлениям советской культуры и непременно выявить «формалистов» в своей среде.
Советская интеллигенция, затравленная любовью партии, конечно же, начала делать то, что от нее ждали, т.е. по команде «фас» рвать в клочья своих собратьев. Б. Пастернак, надо сказать, повел себя иначе. Он после публикации в новогоднем номере «Известий» за 1936 г. верноподданического стихотворения, видимо, как и подобает «небожителям», решил, что теперь он может себе позволить выступить против линии партии. 13 марта 1936 г. на общемосковском собрании писателей поэт заявил, что не согласен с
Удивительно, но оказалось, не все еще созрели для того, чтобы «погибнуть от всеобщей готовности» (Б. Пастернак). А требовалось, чтобы все. Для того и устраивали дискуссии в форме проработки и непременного выявления, «кого заказывали».
По-своему не готовым оказался и Ю. Олеша. Вот что он писал по поводу статьи «Сумбур вместо музыки»: «Должен признаться, что когда я прочел статью… я растерялся. Первым ощущением был протест. Я подумал: это неверно. Шостаковича ругать нельзя, Шостакович – исключительное явление в нашем искусстве. Эта статья сильно ударила по моему сознанию. Музыка Шостаковича мне всегда нравилась… И вдруг я читаю в газете “Правда”, что опера Шостаковича есть “Сумбур вместо музыки”. Это сказала “Пра-вда”. Как же мне быть с моим отношением к Шостаковичу?».
Бедный, бедный Ю. Олеша. Как же ему быть? Хорошо, что хоть Шостаковича развенчали. А если бы кого поближе да породнее?
28 марта – 5 апреля 1936 г. дискуссию «О борьбе с формализмом и натурализмом» провело Ленинградское отделение Союза советских писателей. Жертвой был назначен прозаик Л. Добычин. Он не принял «правил игры», не покаялся (в чем?), демонстративно покинул зал и… покончил с собой. Одним «формалистом» в советской литературе стало меньше.
Как видим, в 30-х годах разгром культуры шел «по всему фронту» – от балета до литературы. Культуру надо было срочно проштамповать, а штамп уже был готов: наш, пролетарский.
Вот где проверялась правота слов А. Жида, взятых нами в качестве эпиграфа к этой книге. В 30-х годах, когда, казалось бы, уже установилась анаэробная среда и дышать стало нечем, литература тем не менее жила; и пусть на фоне монбланов макулатуры, но все же пробивались на свет Божий и подлинные шедевры. К сожалению только, в то время все они оставались достоянием лишь их авторов.
Да, советская литература окончательно погрузилась в рассол одномыслия. И чтобы при тотальном гнете комфортно себя чувствовать, надо было искренне считать, что ты – огурец, а гнет необходим для лучшей твоей засолки. Тогда все в порядке: ты пишешь, тебя печатают, тобой довольны и… никаких интеллигентских комплексов.
А чтобы было совсем уютно и в голову тебе не приходила подленькая мыслишка, что ты перо свое продал, а вместе с ним и совесть свою писательскую, «постарался» для писательского успокоения В. Маяковский, придумав идею
Причем не надо полагать, что тебе сверху кто-то там спускает конкретное задание, а ты, не рассуждая, исполняешь его. Нет, разумеется. Так было бы слишком топорно.
Подлинный советский писатель сам отличит, что сродно, а что не сродно социалистической идее, что совпадает с линией партии, а что идет ей вразрез. Социальный заказ – это созвучие коммунистической идеи и твоей писательской совести. Тогда путеводный свет этой идеи становится внутренней потребностью творческой личности. Никто не просит, а уже исполняют. Хороший (правиль-ный) советский писатель таким манером напоминал старых потомственных английских слуг, умеющих упреждать указание хозяина.
Социальный заказ для тех, кто услышал «музыку революции» (А. Блок), стал формой органического творческого существования в системе координат «новых ценностей». Только оказалось на поверку, что музыка эта звучала как какофония, она лишь заглушала стоны жертв революции, от ее грохота музы глохли.
Талант всегда неординарен, а потому легко уязвим. В любом творении талантливого человека всегда отыщется что-то необычное, невыверенное, несогласованное, а значит, чуждое. Желание выжить порождало противоестественную сепарацию творческой интеллигенции: лучшее оседало на дно, говно всплывало к власти.
И оно, получив власть, пользовалось ею весьма умело. Руками зависимых от них коллег бездарные блюстители идеологической чистоты с легкостью отдавали на заклание самых лучших. Это, кстати, оказывалось не только иезуитским действом, но и действом профессиональным, да и для толпы наиболее убедительным.
Как не поверить «правильным» словам К. Симонова и А. Первенцева, налепленным на грешника М. Зощенко; пафосу А. Суркова, настолько убедительно показавшего, что Б. Пастернак не скрывает своего восторга от буржуазного Временного правительства и – о ужас! – вообще «живет в разладе с новой действительностью… и с явным недоброжелательством и даже злобой отзывается о советской революции», что кажется непостижимым, почему же «органы» проморгали такой очаровательный донос.
В. Аксёнов в романе «Остров Крым» сетует на то, что еще не проработан крайне любопытный «биопсихологический аспект Великой Русской Революции – постепенное, а впоследствии могучее, победоносное движение бездарностей и ничтожеств». Да нет. Проработан. И весьма обстоятельно. Никаких при этом откровений не обнаружилось. Ибо любая революция, коль скоро она затянулась как хроническая болезнь, неизбежно уничтожает Личность и возвышает «безличность». До этого, кстати, доискался и сам писатель.
Задвинутые в тень, загнанные в угол, люди талантливые искренне страдали от
Великолепный художник И.И. Бродский уже в 20-х годах, как вспоминал К. Чуковский, растерял свою «неподражаемую музыку». Вся его мастерская теперь была забита портретами Ленина и бесчисленными «Расстрелами бакинских комиссаров». Сам он к ним почти не прикасался, работали его ученики, а Мастер ходил угрюмо по мастерской да ставил подпись под очередным «шедевром», сходившим с конвейера.
Но – и это принципиально – художника к подобному творчеству никто силой не понуждал. Заставила бытовая нужда, а узнать, за что можно было получить гонорар продуктами, оказалось несложно.
Однако писать что-то на заказ, когда это противно твоей душе, не получится – муза твоя не позволит. Поэтому большинство писателей и поэтов очень быстро убедили ее в том, что
… 26 мая 1922 г. К. Чуковский записал в своем дневнике: «Чудесно разговаривал с Мишей Слонимским. – “Мы –
Он говорил это не в митинговом стиле, а задушевно и очень интимно».
Поразительно, что слова эти были сказаны уже в начале 20-х годов, когда большевики основные силы бросили на удержание собственной власти, а творческую интеллигенцию, которую они считали не очень для себя опасной («зловредных» в 1922 г. выставили насильно за кордон), на время оставили в покое. Пусть себе пописывают пока да мечтают о творческих просторах. Возможно, что именно по этой причине полюбили советскую власть многие творческие личности, такие, например, как М. Слонимский.
К началу 30-х годов органы ознакомились с насочиненном в годы нэпа и взялись за писателей всерьез. Отношение свое власть скрывать не стала. Одних писателей уничтожили в ГУЛАГе (О. Мандельштам, И. Бабель и др.), других довели до петли или до пули (В. Маяковский, М. Цветаева), третьих душили цензурными объятиями и общественным презрением, ничего из их произведений не печатая (А. Платонов, М. Булгаков, Б. Пастернак, А. Ахматова), четвертых ласкали нежно и кормили сытно (В. Василевская, К. Симонов, И. Эренбург, А. Корнейчук и многие, многие другие), пятым позволяли даже руководить своими «братьями меньшими» (А. Фадеев, К. Симонов, Н. Тихонов). Такой вот букет социалистического плюрализма.
Все это видели, у многих от подобного разделения их писательских судеб опускались руки, но большинство начинало думать: может, я не прав, чего-то не понимаю? Не может же быть, чтобы все шагали в ногу, один я, принципиальный несмышленыш, выбиваюсь из общей поступи? Очень ведь естественно для здорового сознания хотеть «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком».
Эти строки Б. Пастернака – вершина того, что принято считать социальным заказом. Он, сам того не желая, отразил в них позицию подавляющего большинства советских писателей, позицию, которую с цинической прямотой выразил Л. Никулин (тот самый, который «России верные сыны»): «Мы не Достоевские, нам лишь бы деньги платили».
Но были и социальные заказы другого рода, когда партия прямо требовала от писателей того, что ей было надобно в данный момент. Так, в 1933 г. было решено восславить воспитательную работу органов и показать всем, что там, в зонах, людей изолировали только для того, чтобы они вышли в мир просветленными, горя желанием строить вместе со всеми лучезарное завтра. Для примера выбрали строительство Беломорско-Балтийского канала. Впрочем, и об этом необычном сюжете мы более подробно расскажем в очерке о М. Горьком. Пока лишь заметим, что уже в 1934 г. толстенный том «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина» был издан. Посвятили его писатели XVII съезду партии. Как пишет А. Солженицын, эта книга – несмываемый позор ее авторов. Им бы после нее – в петлю или пить горькую беспробудно, а они – за стол свой писательский, а некоторые – так даже за руководящий. Как-то и М. Зощенко, да и Б. Ясенского жалеть после этого не получается. Они выслужили то, что получили.
Конечно, рассуждать
Правда то, что затравленная советская интеллигенция, особенно творческая, тянулась к руководству, как кролик к удаву; знала, что ничем реально это их жизнь не облегчит, но поделать с собой ничего не могла. И это всего лишь – большие начальники. А вожди? А Главный Вождь? Его в 30-х годах любили все. А уж коли удавалось войти с ним в личный контакт – это оставляло шрам на всю жизнь. Демон Сталина сумел скрутить в неразрубаемый узел души Б. Пастернака и М. Булгакова. Телефонный разговор с вождем для каждого имел лишь одно продолжение: безумная жажда встречи, исступленная любовь, накликавшая порчу на их судьбы. В этом явно просматривается что-то глубинно-русское, собачье: чем более строг хозяин, тем ты преданнее, готов для него на все, даже на творческие (правда, жалкие) подношения.
Лживых сочинений в ту пору было множество. Но даже среди них своей гнусностью выделяется «Хлеб» А. Толстого *. Потому, считает А. Берзер, что А. Толстой знал подлинную цену сталинского хлеба, знал и про террор, и про голод. Если упомянутая нами писательская бригада выполняла прямой социальный приказ органов, если А. Каплер также трудился над заказом партии, когда писал сценарии «Ленина в Октябре» да «Ленина в 1918 году», то А. Толстому ту повесть никто не заказывал: граф сам почувствовал, что будет приятно хозяину.
Н.Я. Мандельштам вспоминала: главное, что руководило людьми в конце 30-х годов – это «
Страх и ничто другое руководил многими поэтами, когда они, насилуя свою музу, сочиняли то, что было противно их душе. Да, «двойное бытие – абсолютный факт нашей жизни, – признала мудрая Н.Я. Мандельштам, – и никто его не избежал. Только другие сочиняли эти оды (она имеет в виду стихи О. Мандельштама в честь Сталина, которые он писал в Воронеже. –
Узнав в 1933 г., что арестован Н.Р. Эрдман «за какую-то литературу», М. Булгаков тут же сжигает часть недописанного романа. Еще раз потом пришлось его начинать заново. К.И. Чуковский запомнил слова А. Ахматовой о неком литераторе: «Он умен и даже очень. Но из осторожности он предпочитает жить не своим умом, но чужой глупостью».
Многих ломали и добивали не априорным страхом, а прямыми репрессиями. Непреклонный и суровый поэт Н. Клюев рассыпался на удивление быстро и вполне искренне сдался: в 1935 г. он написал поэму «Кремль», где восславил Сталина и всех прочих вождей, даже Ворошилова с Молотовым. Но… как пишет Я.А. Гордин, «в глубине души отношение Клюева к палаческой власти оставалось неизменным». Весьма сомнительное оправдание. Думаю, что подобные «извиняющие» комментарии избыточны для памяти поэта.
С другой же стороны, интересно: почему так быстро ломались интеллигенты (не на дыбе, не под ледяным душем в жуткий мороз и даже не в тюрьме или зоне среди уголовников), а просто на поселении, где жили они вместе с простым деревенским людом. Причем в тех же местах до 1917 года их палачи спокойно переносили годы ссылок. Уж не потому ли, что у революционеров была не только своя ideé fixe, но они еще и знали свою вину перед властью, знали, за что их сослали, а у советских интеллигентов было только отчаяние от провинности, которую они сами себе придумали. А надумывать собственный грех перед режимом было в те годы вполне заурядным способом интеллигентского самобичевания.
Как было не заерзать, например, от такой воспитательной меры большевиков. Многие государственные издательства (в частности, ГИХЛ) завели специальные витрины под названием «Брак». Там на всеобщее обозрение были выставлены книги с такими ярлыками: «вредная», «чуждая» и т.д. Попробуй после этого сесть за письменный стол, а не забиться со страху под диван.
Ю. Олеша (попался, бедолага, под перо) убеждал себя, что «патриот» он, что «все правильно». А в результате? Спился и перестал писать. И. Ильф и Е. Петров создали талантливый образ блестящего проходимца Остапа Бендера. Но дилогию свою они с трудом пробили в печать и лишь благодаря тому, что тонко учуяли социальный заказ того времени – дать сатирические образы дворянства и духовенства. С этой не очень почтенной, прямо скажем, задачей авторы справились, и их книга в витринах ГИХЛа не выставлялась.
Что можно сказать: технология «осовечивания» русской творческой интеллигенции была отработана виртуозно. Помимо понятного по-человечески страха, который взвинчивали частые и шумные судебные процессы, совесть интеллигента оказывалась зажатой в тисках авторитетных для него имен, они печатно отстаивали новые ценности и тем самым как бы успокаивали расхристанную совесть интеллигента – уж раз
Как было не прислушаться к словам самого М. Горького? 11 декабря 1930 г. в «Известиях» публикуется его статья «Гуманистам». В ней он ставит на место буржуазных псевдогуманистов Г. Манна и А. Эйнштейна, осмелившихся усомниться в том, что СССР – страна легального разномыслия. Подобный нравственный прессинг философ А.Ф. Лосев назвал «бешеной бессмыслицей».
Многие скажут: это Сталин, его время. Но ведь после него было еще более 30 лет «социалистического выбора». А что тогда?
Да ничего. Стало меньше страха. Но ума и политического чутья социалистической системе это не добавило. Так, во времена Н.С. Хрущёва генеральная линия партии стала напоминать синусоиду, а точнее – походку вдрызг пьяного человека, мотающегося из стороны в сторону. Сегодня уже нельзя то, что еще было можно вчера, и можно то, за что вчера и посадить могли. С одной стороны, XX съезд КПСС со знаменитым докладом сталинского преемника, реабилитация таких имен, как О. Мандельштам, А. Ахматова, М. Булгаков, А. Платонов. С другой стороны, позорная и убойная травля Б. Пастернака, а через два года после его смерти публикация в «Новом мире» «Одного дня Ивана Денисовича» А. Солженицына, а еще через год – в издательстве «Советский писатель». Время это назвать «оттепелью» (И. Эренбург) можно было с большой натяжкой. Скорее это годы полного интеллектуального маразма советской власти, хотя читатели до сих пор вспоминают их с большой теплотой.
И все же от страха люди творческие не избавились и в годы оттепели, и в последующие два десятилетия уже агонизировавшей системы. На самом деле, если в годы Сталина за отказ что-либо подписать можно было и жизнь отдать, то во времена Л.И. Брежнева что понуждало «седовласых и знаменитых брать перо и, угодливо спросивши – “где?”, подписывать не ими составленную грязную чушь против Сахарова? Только личное ничтожество». А.И. Солженицын, чьи слова мы привели, абсолютно прав.
В январе 1974 г. Л. Чуковскую и В. Войновича исключили из Союза писателей. А. Солженицын еще до этого позорного акта написал своим бывшим коллегам: «Неужели предстоящее, всем известное исключение Лидии Чуковской и Владимира Войновича пройдет беспрепятственно, без сопротивления(активного противодействия, а не пустых протестов вослед)? Если так, то, право же, достойная писательская общественность заслуживает презрения ничуть не меньшего, чем ее казенное руководство». Думаете, прислушались советские писатели? Нет, разумеется. Их совесть намертво перекрыли страх и ненависть к тем, кто этого страха был лишен.
Это о них и о себе написал свои «извинительные» строки И. Эренбург:
Повременим с жалостью к такой жизни маститого советского писателя. Прочтем лучше еще одно четверостишие, на сей раз неизвестного автора. Его как-то Л.Н. Гумилев прочел М. Ардову:
И это – правда. Никто лучше писателей не умел читать между строк, а потому о более бдивых охранных псах НКВДшники и мечтать не могли. Это уже чисто советское ноу-хау. Ранее, до революции, власть столь откровенно презирала интеллигенцию, столь опрометчиво не боялась ее надрывной публицистики, что ей и в голову не могло прийти нанять пишущих для доносов на других пишущих. Этот метод быстрого духовного оскопления интеллектуального слоя нации изобрели большевики.
Само собой, во время любой политической смуты на поверхности оказываются самые нахрапистые, самые развязные личности. В политике – это беззастенчивые лжецы и циники, в науке – недоучки и шарлатаны, в искусстве и литературе – убежденные в своей гениальности бездари. Но коли в кругу последних оказывается талант подлинный, бесспорный, как С. Есенин среди имажинистов или В. Маяковский среди лефовцев, то сжирают они это дарование с большим аппетитом. Все эти Мариенгофы, Шершеневичи, Брики и зацепились за историю русской культуры только потому, что их фамилии одно время писались через запятую с именами Есенина и Маяковского.
Знали большевики и то, что выведенная ими к концу 20-х годов новая генерация интеллектуалов под названием «советская интеллигенция» зачата без любви, второпях и в страхе, а потому делать она будет, не прекословя, всё, что ей укажут.
И делала.
… В сентябре 1929 г. в Москве и Ленинграде писатели дружно, на специально собираемых по команде собраниях осуждали своих коллег Е. Замятина и Б. Пильняка. Грех их был непростителен: свои сочинения (Замятин роман «Мы», а Пильняк повесть «Красное дерево») они напечатали за границей. Никто тогда их не читал, но клеймили дружно. Замятин 24 сентября 1929 г. демонстративно вышел из Всероссийского союза писателей. А Пильняк поступил по другому: он решил разменять свой «грех» на открытое неприличие: в 1930 г. под впечатлением суда над деятелями Промпартии он всю желчь своего возмущенного пера обрушил на «спецев-вредителей». Все желающие могли прочесть в «Известиях» его статью «Слушайте поступь истории!»
В 30-х годах прошла целая вереница показательных политических процессов. Среди них отметим упомянутый процесс Промпартии (25 ноября – 7 декабря 1930 г.). Примечателен он только одним: на этом процессе выделялся «голосистый» солист в лице профессора Л.К. Рамзина.
Он, по словам А. Солженицына, являл собой уникальный тип «цинического и ослепительного предателя». Рамзин был неудержим в своей готовности заслужить прощение, он был красноречив и напорист, он клял свою судьбу за то, что был зачат проклятым интеллигентским семенем, он призывал любимую советскую власть «на темном и позорном прошлом всей интеллигенции… поставить раз и навсегда крест».
В преддверии I съезда Союза писателей еще более заострил свое безжалостное публицистическое перо М. Горький. Причем писал не только статьи, но и письма. И не кому-либо, а первым лицам страны. В письмах этих его «мнения» о собратьях по литературе – «Последний из удэге» А. Фадеева он в письме к А. Косыреву назвал «неудачной книгой», а уж второй ее том – и вовсе «плохим».
И сам он получает многочисленные письма от таких же ревнителей пролетарской письменности. Ф. Гладков (тот, что «Вольни-ца», а то, поди, и не узнает сегодняшний читатель этого советского классика) пишет М. Горькому проникновенные строки: «… когда я слышу таких писателей, которые чванятся своей “культурностью”, как Булгаков… или бывший большевик Эренбург, мне горько, мне невыносимо от их, извините за выражение, блевотины, которую они изрыгают…».
А Вс. Вишневский под обливание друг друга помоями даже базу подвел: нам, советским, «
(Заметим в скобках, что если сознательно не обращать внимания на взаимную писательскую «заглазную» ругань, которая в 30-е годы была во многом элементом ритуала политической благонадежности, а отметить только взаимооценки писательского творчества, то и они в основном малозначимы и совсем неинтересны, ибо, как точно подметил Б. Сарнов, «каждый строит свою поэтическую вселенную, в центр ее помещая себя. Это – энергия заблуждения, без которой поэт не может стать самим собой»).
Что же означало, по Вс. Вишневскому, «отрицать взаимно»? Легализацию травли и доносов и ничего более. То был социальный заказ органов, и автор «Оптимистической трагедии» его понял верно. Как тут не вспомнить А. Чехова, который не верил в стенания русской интеллигенции и не жалел ее, ибо своих притеснителей она пестует сама.
Иллюстрировать эту очевидную мысль необязательно. И все же.
… В сентябре 1936 г. состоялось собрание редакции «Нового мира». Все сотрудники и приглашенные постоянные авторы этого самого читаемого советской интеллигенцией журнала дружно заклеймили «вражеские действия» писателей Б. Пильняка, А. Селивановского и Г. Серебряковой. Какие это были «действия», сейчас никакого значения не имеет. Важен сам факт подобного ярлыкования.
… В 1937 г. в «Правде» статья о романе Б. Ясенского «Человек меняет кожу». Там оно названо «двурушническим произведением». И тут же сорвались с цепи Вс. Вишневский, Ф. Панферов и др.
… 27 апреля 1937 г. на собрании писателей «разбирали» драматурга А. Афиногенова. Солировали там В. Катаев и Ю. Либединский.
… Но более других усвоил теорию взаимной ругани Вс. Вишневского М. Шолохов. Собрания писателей он не любил. Не его масштаб. Из своей станицы он выезжал в столицу в основном на партийные съезды, и на них брал слово. На XVIII съезде ВКП(б) в 1939 г. он
Так как же нам быть? Только читать «Тихий Дон» да «Под-нятую целину» и не ведать, каким был их автор? Или, узнав о М. Шолохове то, что нам не нравится, изменить свое отношение к его творениям или – того хуже – вовсе их не читать? Тут, как говорится, возможны варианты.
Придется повторить: гений и злодейство очень даже совместимы. Так что не правы Вы были, высокочтимый Александр Сергеевич. Как совместимо ВСЁ в этой жизни. Вы просто представить себе не могли, что может быть
Но бывает и так. Именно факты биографии приковывают к творчеству поэта всеобщее внимание, и он становится любимым всеми, а относящиеся к его сочинительству с равнодушием вдруг оказываются людьми отсталыми и малокультурными. Так случилось с творчеством И. Бродского. Невозможно отрицать, что не последнюю роль в его вознесении на поэтический Олимп сыграла судьбоносная цепь событий: сначала судилище в стиле 30-х годов и его более чем достойное поведение во время этого публичного издевательства, затем открытое письмо Л.И. Брежневу и эмиграция, присуждение ему Нобелевской премии по литературе и, наконец, полное внутреннего благородства, без всякого озлобления его отношение к тем, кто был причастен к слому его жизни.
Л. Гудков и Б. Дубин пишут по этому же поводу несколько грубовато, но в принципе верно: «Допустим, И. Бродский сам по себе – тунеядец, претенциозный малый, не лишенный дарования, но… но в качестве Нобелевского лауреата, поэта, признанного за границей, более того – “воплотившего в своем творчестве стихию русского языка”, он автоматически становится идолом современной поэзии».
Плохо, конечно, когда верх берет другая крайность и страдает творчество писателя из-за выставленной сегодня оценки за его тогдашнее поведение. Твердо держал удары власти – хороший писатель, быстро раскисал и готов был на любые «услуги» – плохой. Эталонным объектом для подобных суждений стал, к сожалению, Ю. Олеша. Многие уже подзабыли, кто сочинил «Трех толстяков», изумительно даровитый дневник «Ни дня без строчки», но все зато знают, что Ю. Олеша одним из первых сдался на милость победившей силы и служил ей не за совесть, но за страх.
И все же, как бы не тщился советский режим, особенно в годы взбесившегося ленинизма * согнуть человека, лишить его кислорода и заставить замолчать, это оказалось непосильной задачей. Ибо были еще «сокровенные люди» и в них было еще много «нечаянного», а этого не отнять. Потому и свободу до конца убить не удалось. В определенном смысле в условиях тирании проще отнять жизнь у человека, чем лишить творческую личность свободы мысли.
Вполне очевидно, что в разработке авторской модели судьбы поэта или писателя одинаково неприемлемы две крайности: когда смысловым ее стержнем оказывается «биография вещей» (само собой, сочиненных) в ущерб личности и когда центром такой модели является жизнеописание поэта, а его творческий подвиг оказывается лишь фоном, на котором описываются чисто жизненные коллизии. Этих двух крайностей талантливый автор, конечно, избежит, а общих рецептов, как это сделать, к счастью, не существует.
И еще. Сколько существует литература, столько существует и неослабевающий интерес к жизни поэтов и писателей, к тому, что мы назовем в этой книге их судьбой. И сколько авторов жизнеописаний, столько и версий биографии, столько и понимания того,
Желание знать всё о любимом поэте и возникает, кстати, потому только, что мы любим его творчество, что нам дороги многие его строки. Знать всё, например, о Ф. Гладкове или А. Мариенгофе никому неинтересно, ибо никчемно их литературное наследие, а вот знать всё о героях нашей книги, вероятно, захотят многие, потому что речь в ней пойдет о корифеях нашей русской словесности.
Кстати, разграничение поэзии и личности, стихов и поэта затруднено традицией русского литературоцентризма, «природой жизнетворческого мифа и настойчивым биографизмом канонизаторов» (А. Жолковский).
Вообще говоря, любое рассуждение о чтимом всеми поэте, так или иначе касающееся его жизни, является еще одной (часто неуклюжей) попыткой сотворения очередного мифа о нем. Поэтому нет ничего удивительного, что наблюдается жесткая положительная связь между интересом к творчеству поэта и числом созданных о нем мифов. В определенной мере это облегчает нашу задачу хотя бы в том плане, что не надо будет маяться комплексом разглядывающего чужую жизнь и читающего не тебе адресованные письма или интимные дневники.
Сложнее другое. Пытаясь рассуждать о судьбе поэта, важно ограничить себя тем, что можно назвать
Перед исследователем, берущимся за жизнеописание творческой личности, тем более через призму ее судьбы, вечная дилемма: закрой он глаза на все то, что умаляет его героя или, не дай Бог бросает на него тень, образ его неизбежно окажется искаженным, а у осведомленного читателя (жизненные одиссеи великих людей для таких и пишутся) остается чувство досады, что автор не смог (или не захотел, что много хуже) создать правдивый портрет своего героя и взрыхлил тем самым почву для произрастания всяких нелепых слухов и домыслов; изложи он все это подробно и без утайки, читатель с радостью отметит: а ведь «он мал, как и мы» (А. Пушкин). Но если у биографа сложился цельный образ его героя, если он, иными словами, разработал психологически обоснованную модель этого образа, ему не составит труда найти место и этим чисто личностным фактам, они в этом случае будут верно поняты читателем.
А. Ахматова заметила как-то, что русскому человеку всегда было интересно читать то, что не печатают, а то, что печатают, – он не читает. В этих словах резон, конечно, есть. В них корень чисто русского интереса к жизни пишущих. О них хотят знать всё – и что было, и чего быть не могло. Сегодня такие «исследования» не запретишь, а общий заметно понижающийся уровень культуры общества наводит на грустные размышления: подобная пошлятина намертво сцепляется с пожухлой моралью общества – оно не читает поэтов, ему вполне хватает писаний о них.
А. Виноградов едко, но справедливо заметил: «Не всякий писатель обладает рецептами лечения заболевшей действительнос- ти». Добавим от себя, что не каждый писатель, берущийся за перо, владеет средствами постижения другой творческой личности. Читатель же эти самонадеянные высказывания вправе сверить с предлагаемым ему сочинением и сказать: имел ли автор право на подобное суждение или это всего лишь априорное бахвальство.