Сергей Иванович Романовский
Нетерпение мысли,
или Исторический портрет радикальной русской интеллигенции
Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную,
фальшивую, истеричную, невоспитанную,
ленивую… Я верую в отдельных людей, я вижу
спасение в отдельных личностях, разбросанных
по всей России… – интеллигенты они или
мужики, – в них сила, хотя их и мало…
Жене и сыну
От автора
Об интеллигенции пишут много. Пишут журналисты и публицисты, ученые и писатели, политики и историки. Статьи ведут счет на сотни, если не на тысячи. Но – именно статьи. Иногда, правда, их объединяют в тематические сборники. Подобная традиция ведет свою родословную от знаменитых «Вех». Крайне редко можно встретить специализированные монографии по данной проблематике. Но и они всегда вписаны в конкретные предметные и временные рамки. Что же касается цельного историографического исследования темы «интеллигенция в российской истории», то я могу отметить только монографию А.В. Оболонского [1].
Основная идея его книги состоит в следующем. Российский исторический процесс А.В. Оболонский рассматривает как постоянную непримиримую борьбу двух антагонистических начал:
С момента появления на исторической арене радикальной русской интеллигенции история России стала «больной». Не удивительно поэтому, что когда социальная система вошла в непримиримое противоречие с политической, произошел обвал. Было это дважды: в 1917 и в 1991 гг.
То, что радикальная интеллигенция в российской истории, по крайней мере на протяжении двух последних столетий, играла не просто важную, но, можно сказать, решающую роль, хорошо известно. Поэтому нас будет занимать не этот факт сам по себе, а то, что можно определить как
Вся вторая часть книги касается того, что мы понимаем под радикальной русской интеллигенцией, т.е. поясняется, о какой интеллигенции мы поведем речь. И все же два слова надо сказать уже сейчас. Нас будут занимать далеко не все деятели культуры и науки, далеко не весь интеллектуальный слой нашего общества, как прошлых исторических периодов, так и нынешнего времени, а лишь та его небольшая часть, смысл жизни которой – в спасении России. (Является ли этот порыв искренним или это банальный способ самовыражения – этой проблемы мы не касаемся).
Помимо этого, в нашей книге проводится резкая грань между русской, советской и постсоветской интеллигенцией. Причем в этом контексте для нас наиболее интересен сам процесс
На самом деле в последние годы мы делаем конвульсивные попытки уйти от коммунистического наследия, порой забывая, что мы дети того прошлого, от которого хотим отказаться. А потому на поверхности сейчас «интеллектуальные сливки» нашего времени. Это не «новые русские интеллигенты», а скорее интеллектуалы советской выучки, внезапно возненавидевшие своих учителей. Но, как говорится, что есть, то и есть, другим добром мы не располагаем.
Сегодня Россия действительно переживает самый крутой излом своей исторической траектории: впервые (если не считать нескольких месяцев 1917 г.) она делает судорожную попытку свернуть с веками наезженного тоталитарного большака на еле просматриваемую демократическую тропку.
Процессы, которые мы воочию переживаем сегодня, прецедентов в российской истории не имели. Тем более актуален и полезен взгляд в прошлое, ибо оно и только оно поможет нам понять – как мы дошли до жизни такой.
И все же, что же мы хотим прочесть в уже написанных российской историей страницах? Ничего похожего на нынешние времена мы, конечно, не вычитаем. Зато познакомимся с теми, кто был вечно недоволен жизнью, кто непременно желал ее изнасиловать. Если бы речь шла об их личной жизни, то пусть бы делали с ней все, что им заблагорассудится. Какое нам до этого дело. Ан, нет. Они пеклись о
Догадаться несложно: радикальная русская интеллигенция!
Мы еще успеем с ней познакомиться. Мы также узнаем, какие «особости» именно российской истории породили сей невиданный в мире феномен. (Кстати, одну из основных точно подметил А.В. Оболонский: «постоянное отчуждение компетенции от власти» [2]). Пока лишь заметим, что наиболее назойливо (вплоть до бомбометания) интеллигенция начинала «вмешиваться в историю» лишь в периоды «исторической хляби» (С. М. Соловьев), когда власти отпускали управленческие вожжи и дозволяли интеллигенции возвышать свой голос протеста. Во все прочие периоды ее на историческом горизонте было практически не видно.
В новейшей истории России периодов «хляби» было три: один во время великих александровских реформ в середине XIX века, второй в начале XX столетия, наконец, третий мы переживаем сейчас. Все они будут описаны в нашей книге.
Ее логическая структура достаточно проста. Текст разбит на пять сравнительно небольших частей. В первой рассматриваются своеобразные инварианты российского исторического процесса, во второй -сущностные черты интеллигенции, как его уникального порождения. В третьей части деяния и судьба русской интеллигенции проецируются на весь период дооктябрьской истории России. В четвертой рассматривается мутация русской интеллигенции в интеллигенцию советскую и все «благоприобретенные» характеристики этого невиданного ранее мутанта. Наконец, в пятой мы пытаемся изучить сущностные черты интеллигенции нашего времени и понять, какое будущее уготовано наследникам Обломова, Желябова и Презента.
И последнее. Над текстом этой книги я работал более 5 лет. Много раз браковал ее структуру и содержание отдельных глав. За время работы кое-что удалось опубликовать в виде самостоятельных статей, которые нашли определенный резонанс у читателя. Это и явилось толчком к продолжению и завершению работы.
Я выражаю искреннюю признательность Л.С. Гельтман за сочувственную доброту и помощь.
Узелки на память (Вместо предисловия)
Фанаберия в крови у русского человека. Но выражается эта малопривлекательная черта весьма своеобразно: не индивидуальной, а общенародной спесью, которую связывают с некоей национальной исключительностью. Именно эта ниспосланная нам «исключительность» является неисчерпаемой подпиткой на-ционального оптимизма, не покидавшего и не покидающего нас в годы самого страшного отчаяния. Мы не просто верим, мы знаем, что нам уготован особый путь, что ничей опыт нам – не указ. С пьедестала собственного убожества мы с презрением взираем на другие страны, высмеивая в пошлых анекдотах немецкий педантизм, японскую организованность и американскую деловитость. Наш патриотизм стал по сути своей иррациональным. Теряя фактическую опору, он утрачивает спокойное величие, становится истеричным, «разнузданным», по выражению П.Я. Чаадаева.
… В 1832 г. известный политический деятель эпохи Нико- лая I граф С. С. Уваров в отчете на имя императора о ревизии Московского университета написал: следовало бы всю идейную и культурную жизнь России «нечувствительно привести к той точке, где сольются твердые и глубокие знания» с «глубоким убеждением и теплою верою в истинно русские хранительные начала православия, самодержавия и народности,
Любопытны полюса своеобразного интеллектуального противостояния государственных сановников разного ранга и русской интеллигенции. Если чиновничество, как видим, было заражено фа-наберией, а величие России в его глазах было столь наглядно, что ей впору было не догонять, а спасать гибнущий Запад, то нетерпеливая интеллигенция, напротив, все свои душевные силы направляла на «спасение» великой России.
Рецепты излечения российской истории предлагались разные: и добровольный отказ монарха от абсолютной власти, душившей инициативу и сковывавшей творческие силы народа, и убийство упрямого самодержца, для которого личная власть оказывалась дороже этой идеи нетерпеливой интеллигенции.
Одним словом, когда на арену выступала русская интеллигенция, общество неизбежно оказывалось расколотым: одни, отчаявшиеся от неумелого российского реформаторства, утверждали, что отсталость России коренная, неустранимая, это чуть ли не ее метафизическая данность, а потому бороться с этим бессмысленно; другие, напротив, сознательно закрывая глаза на жизненные реалии, упорно твердили о поиске особого пути России, о «силе и величии нашего отечества», о его будущем, которое «превосходит все, что может представить себе самое смелое воображение» (слова шефа жандармов А. Х. Бенкендорфа).
Знаменитая триада С. С. Уварова – православие, самодержавие, народность – стала теоретическим обоснованием превосходства России над «гибнущим Западом». Практическое же подтверждение ее справедливости находили и в победе над Наполеоном, и в провале заговора декабристов. Национальная фанаберия рождала особый вид патриотизма, который П. А. Вяземский назвал «квас-ным», Александр III «балаганным», а П. Я. Чаадаев, как мы помним, «разнузданным».
Один из идеологов царствования Николая I профессор М. П. Погодин возмечтал о том, что Россия может решать судьбу всей Европы, да что – Европы, «судьбу всего человечества, если только она сего пожелает» [4]. Если до победы над Наполеоном русские интеллектуалы скромно
(Коли терпеливый читатель дочитает до 11 главы, то он немало подивится тем идеологическим фортелям, которые способен выкидывать российский чиновник типа М. П. Погодина: Николаю I он советовал оградить Россию непроницаемым частоколом от западной заразы, а его наследнику, императору Александру II, как только тот сел на престол, настойчиво рекомендовал немедля приниматься за реформы невиданного масштаба, браться «вдруг и за все»).
Казалось бы, победили Наполеона, убедились в крепости русского духа, чего бояться какой-то там Европы, одряхлевшей и к тому же стоящей одной ногой над краем пропасти. Ан, нет. Боялись. Не силы ее, конечно. Но тамошней жизни. Уровня экономики и культуры. А более всего опасались, что русский солдат, вернувшись из Парижа в свою родную Тараканиху, начнет сравнивать и сопоставлять. А это бы выходило явно не в пользу России.
Поэтому правительство Александра I решило приступить к реформам. Причем сделали это чисто по-русски: замахнулись на конституцию, а создали… военные поселения [5].
Аналогичная история через 130 лет. Победили фашизм. Опять русский солдат прошагал пол-Европы и мог сравнивать. И вновь власти этого испугались. Ни о каких реформах коммунисты, само собой, не помышляли. Они придумали другое, с их позиций более радикальное и действенное, – возвеличить все русское и начать активную борьбу с низкопоклонством перед Западом. И советская интеллигенция отдалась этому занятию с упоением, ибо вожди большевизма гениально или случайно, но все же угадали безошибочно, – интеллигенция поддержит придуманную ими кампанию потому только, что кампания эта легализует потаенное – «нацио-нальную фанаберию великороссов».
Как видим, ментальность власти в России не изменилась. Да и за прошедшие полтора столетия Россия, мягко скажем, лучше жить не стала. Европе она по-прежнему завидует, оттого и не любит ее. Интеллигенция же, озвучивая очередной «спасительный» виток своих измышлений, похоже начинает по-детски обижаться на историю: мы, мол, всё советовали правильно, а она, дура (имеется в виду, конечно же, Россия), не слушала и видите, что получилось.
Как остроумно заметил В. Ф. Кормер, «по кухням малень-ких… квартирок на окраинах Москвы в Бирюлеве да в Медведкове сидят и спорят до хрипоты теперешние русские интеллигенты (это все же относится к интеллигентам 70-80-х годов, нынешние не спорят, нынешние только брюзжат обиженно –
Еще в середине XVIII века аббат Рейналь безошибочно уяснил одну из неустранимых «особостей» русского человека: «прини-мать слова за дела» [7]. Позднее ее стали связывать с интеллигенцией, что, само собой, более точно. Почти текстуально эти слова воспроизвел в 1917 г. министр иностранных дел в Правительстве А. Ф. Керенского, профессор П. Н. Милюков: «Наше слово уже есть наше дело». Похоже, И. С. Тургенев был прав, когда говорил, что у русского человека не только шапка, но и мозги набекрень. Если так, то ничего другого нам не остается – только шуметь и дальше…
Предметом почти языческого поклонения, единящей всех национальной святыней были и остаются наша великая русская литература, музыка и наука. И хотя парадоксальный В. В. Розанов с искренней горечью заметил, что скорее всего русская литература «великая» от гнусной жизни нашей, а потому нам надо не кичиться ее величием, а озаботиться единственно важным, – чтобы сама жизнь человеческая стала великой, прекрасной и полезной, литература же «мо<жет> быть и кой-какая», – «на задворках», [8] – нас не изменить.
Науку в один ряд с литературой можно поставить с большой натяжкой. Вековечное мыкание под прессом российской государственности сделало более чувствительными наши души (отсюда и великая литература), но одновременно умертвило мысль, а значит перекрыло кислород науке. Страстные упования В.И. Вернадского и А.Д. Сахарова на «свободную мысль, как планетное явление», на «интеллектуальную свободу человечества» кажутся поэтому до обидного абстрактными. Ведь свободная мысль и так – явление планетное.
И все же, хоть и красиво сказал наш мыслитель, но мы ему не поверим. На самом деле подлинное величие любого государства определяется одним – величием на ниве культуры. Не зря Т. Карлейль утверждал, что Англия скорее откажется от
Однако хватит. Подобных узелков на память можно навязать множество. Но все они – частности. Нам же следует уяснить для себя главное: как подойти к анализу российской истории, какими нитками сшивать отдельные ее фрагменты, как их оценивать, как сквозь завалы разноречивых фактов разглядеть последующие события и удостовериться в их предопределенности, а возможно, и случайности; как, наконец, избавиться от чисто советской ментальности, дающей о себе знать самыми неожиданными, причем не всегда осознаваемыми, извивами мысли? Ведь у нас не рассосался еще очень прочный стереотип: революция 1917 г. так всем насолила, такой костью сидит в глотке, что мешает нормально и ритмично дышать, поневоле вынуждая чуть ли не всю историю России рассматривать в ее лучах как неизбежный пролог к ней; в советской историографии она вообще толковалась как некая цель всей российской истории.
Конечно, мы рождены тем прошлым, которое сегодня пытаемся препарировать и вынуждены копаться в его потрохах. Занятие это не из приятных, а потому постоянно приходится преодолевать в себе сильный соблазн заклеймительства. Однако, кроме собственного сиюминутного удовлетворения, оно ничего не даст. У древних римлян был девиз Sine irae et odio (без гнева и пристрастия). Попробуем ему следовать.
С другой стороны, как резонно заметил М. Я. Гефтер, «спо-соб отношения» к собственному прошлому таится в самом прошлом, в его понимании и не лежит отдельно от него [10]. Что имел в виду историк? На обывательском уровне жизнь всегда остается жизнью при любом режиме: царском, советском, фашистском, оккупационном, – разнятся лишь степени свободы такой жизни. Даже в лагерях ГУЛАГа люди по-своему жили. Поэтому, когда человек пытается осмыслить историю
Поэтому без собственного понимания конкретного исторического периода ученый не в состоянии просеять эмоциональные – а главное, пристрастные – факты мемуаристов, вычленить те из них, коим можно довериться без опасения смещения акцентов в заведомо ложную сторону.
Говоря иначе, «способ отношения» историка к прошлому полностью определяется его
Существует одна в общем-то очевидная историческая закономерность: абсолютизм (или шире -тоталитаризм) и свободомыслие несовместимы, причем крепость власти в России всегда была прямо пропорциональна тому, насколько ей удавалось «задавить мысль». Парадокс, однако, в том, что со временем Россия уже не могла не повышать образовательный потенциал народа, ибо без этого никакое – даже заведомо отсталое – развитие было невозможно. Но от образованности человека, от его знаний и кругозора зависит, в конечном итоге, и уровень общественной рефлексии, что, в свою очередь, не может не влиять на крепость и тоталитарных (монархи-ческих или коммунистических – это безразлично) устоев. Именно данное обстоятельство, вероятно, имел в виду А. И. Герцен, когда говорил, что Петр Великий дал России просвещение, не заботясь о «последствиях» [11].
Дать-то дал, но далеко не всем и крайне мало. Поэтому, если и можно говорить о «последствиях», то только в том смысле, что со временем разница в степени образованности полярных слоев российского общества стала приобретать угрожающие размеры и вполне реально могла стать настоящим детонатором взрыва. А. П. Чехов, – как всегда убийственно метко – заметил, что «мать всех российских зол – это грубое невежество» [12].
А М. Горький еще в июле 1917 г., т.е. на волне эйфории, опьянившей интеллигенцию от внезапно обретенных «свобод», точно предугадал, что русский народ должен еще «много потрудиться для того, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства, этот народ должен быть прокален и очищен от рабства, вскормленного в нем, медленным огнем культуры» [13].
Козьма Прутков сочинил в прошлом столетии проект «О введении единомыслия в России». Это была не столько едкая, сколько отчаянная шутка. И потому только что в знакомой ему России этот проект уже был стараниями тысяч пришибеевых разных чинов и званий частично реализован. Однако он и помыслить не мог, что уже через несколько десятилетий проект этот будет не только одобрен, но и всеохватно внедрен в жизнь, да еще со знаком большевистского качества.
«Россия все заслужила», – писал в 1921 г. В. Г. Короленко, – а
Прошли годы. Родились, выросли и отошли в мир иной целые поколения советских людей, для которых их жизнь была нормой, другой они не знали и знать не хотели. Потом «светлое будущее» растаяло в дымке неопределенности и перестало быть будущим. Новоявленные ненавистники коммунизма (да и криминальной демократии также) стали на все лады воспевать ту Россию, которую «мы потеряли», чтобы показать тем самым всю противоестественность ВОСРа (Великой Октябрьской Социалистической Революции). Но занятие это напоминает плач по вчерашнему снегу. Той России нет и никогда более не будет. Теперь мы живем совсем в другой России и вновь, желая построить светлое капиталистическое будущее, опустились на самое дно.
Да, для нас «коммунистический рай», будем надеяться, в прошлом. Мы уже пробудились от радостных грез и, отерев холодный пот с воспаленного лба, ошалело озираемся по сторонам, не понимая – где мы, что с нами, куда идти дальше? И кто мы, наконец, – дикари или люди цивилизованные?
Ведь, коли не дикари, то, памятуя пушкинское, обязаны уважать минувшее. Тут-то (ловлю себя) и прорывается наружу один из прихотливых извивов российской ментальности: так и хочется «навязать дискуссию» Пушкину и спросить его: как же так, Александр Сергеевич, за что же прикажете уважать большевистское минувшее – уж не за то ли, что жили в страхе, что научились «сту-чать» на своих близких, что миновали ГУЛАГ, не попав туда по прихоти или упущению НКВДэшных «всезнаек», наконец, что просто остались в живых, не пополнив мартиролог из миллионов невинно убиенных сограждан?
Нет, милостивый государь Александр Сергеевич, большевизм для России был дурной болезнью, проказой. А разве можно уважать болезнь? Ее надо изучать, анализировать, препарировать, рассматривать под микроскопом, чтобы ни один из ее симптомов не ускользнул от нашего внимания, чтобы стали прозрачными корни этой злосчастной исторической патологии. А, возможно, даже эта задача окажется неразрешимой. Ведь почти всегда
Но воздержимся от полемики с Пушкиным, ибо он, конечно, прав! История страны – это неразрывный процесс, в нем не может быть «уважаемых» и «неуважаемых» периодов, если, конечно, мы хотим знать и понимать историю России в целом. Но как только мы решим, что пора ее переделать, перекроить, что-то из нее выкинуть на свалку, короче – сделать из нее еще один фундамент будущей счастливой жизни, значит мы заболели, в нас вселился коммунистический вирус и надо срочно обратиться к врачу.
Это А.И. Герцен, а не А.Г. Невзоров первым поделил русское общество на «наших» и «ненаших» [16]. В определенном смысле он имел на это право. Но только, кроме личного удовлетворения, подобная, с позволения сказать, классификация ничего дать не может, ибо в ее основании лежит только раздражение автора и ничего более. А оно ни к чему путному никогда не приводит.
…Любимый многими вопрос_проблема: где кончается политика и начинается история? – по сути своей схоластичен. Ибо грани той нет и быть не может. Сегодняшняя политика – это рычаги современной истории. Историю вообще невозможно оторвать от политики, поскольку она ничто иное, как аккумулятор политики. Но чтобы понять значимость происходящего ныне в России для ее будущего, надо оглядываться не во вчерашний день (века XX, XIX, XVIII или даже XVII), а в глубокую древность, когда только закладывались основы российской государственности, когда Россия только начинала осознавать себя единым целым с вполне благополучным будущим, поскольку те методы, коими цементировались ее государственные институты, могут подсказать и причины последующих бед и потрясений.
Известный русский математик И. Р. Шафаревич, анализируя исторический обвал, произошедший на наших глазах в конце 80-х – начале 90-х годов, заметил, что «мы переживаем кризис, может быть, самый тяжелый за всю нашу историю, и нет уверенности, хватит ли сил пережить его. Нужно собрать все силы, нужна хоть какая-то доля уверенности, какая-то реальная надежда на лучший исход. А если “русская душа – тысячелетняя раба”, то надежды не остается. Если у нас “отягощенный генофонд”, то положение безнадежное – генофонд изменить нельзя!» [17].
Такого рода филиппики несут значительный эмоциональный заряд, но здравого смысла в них все же мало. На самом деле, если хочешь иметь надежду, имей ее. Но обосновать ее фактами, принципиально не проверяемыми, невозможно. «Тысячелетняя ли раба русская душа», «отягощенный» ли у нас генофонд – аргументы и пессимиста и оптимиста. Только с разным знаком.
Но то, что надежда остается всегда, – факт бесспорный. Психологи об этом знали давно и даже пытались выстроить обосновательные схемы. А в 1973 г. австрийский зоолог К. Лоренц совместно с Н. Тинбергеном и К. Фришем получили Нобелевскую премию по медицине за открытие явления
Тем же явлением можно объяснить еще один психологический феномен: чем более невыносимо настоящее, тем в более радужных красках нам рисуется прошлое, хотя мы прекрасно знаем и, разумеется, помним и многое дурное, но оно упорно отторгается на-шим «сегодняшним» зрением. Это действительно пример здоровья памяти. И если любому конкретному человеку это свойство памяти помогает сохранить психологическую устойчивость и как-то противостоять житейским невзгодам, то когда импринтинг «защищает» историю, она невольно становится искаженной.
Если при научном анализе исторического процесса слезы умиления перед прошлым застилают глаза исследователю, если он видит не то, что было, а то, что ему хочется; если он вспоминает только те факты, которые услужливо подсказывает его «здоровая» память, то он никогда не сведет концы с концами, не сможет выйти из того порочного круга, которым сам же себя окружил. Ведь если все в России было «путем», то почему, в силу каких причин с нею стряслось то, что мы пожинаем все XX столетие?
За нас уже тысячу раз отвечали на этот вопрос. Поэтому, не пытаясь добавить что-то нового, скажем лишь, что
А затем пришло время и Октября. Над Россией свой социальный эксперимент поставили большевики. Методика, которую они использовали, именовалась ленинизмом. Она была проработана
Вот как жизнь последовательно корежила утопизм ленинского учения [18].
Сначала оно было полно идей, веры и энтузиазма. Вера настолько захлестывала разум, что в первые годы большевистского режима ленинизм был явно
Затем утопия стала трещать, почти ничего из задуманного не получалось, более того, само существование новоявленной надуманной политической доктрины «новая экономическая политика» поставила на грань исчезновения. Потому следующее поколение «вер-ных ленинцев» было вынуждено взвинчивать энтузиазм народа до такой нечеловеческой меры, чтобы он полностью истребил в людях любые устремления к нормальной человеческой жизни уже сейчас, а не в мифическом «далеко». Люди жили в коллективе по сути дела по законам «стаи», ибо любое противостояние отдельной личности коллективу заканчивалось одним – личность изымалась из общества. Наступил этап
Далее началось время неизбежного самоубиения ленинизма. Выше Сталина подняться по лестнице деспотизма было невозможно. Поэтому ленинизм стали спасать новонайденными теоретическими экспромтами, один безудержнее другого. Чего только стоили «обко-мы по городу» и «обкомы по селу», совнархозы для города и совнархозы для села. Ленинизм заметался в беспомощных потугах найти выход из жизненного тупика. Энергии у него еще было достаточно, но интеллектуально он себя исчерпал. Ленинизм поэтому стал
Но и энергия не безгранична. Вожди поняли, что пока сильна основная пружина ленинизма – бесконтрольная власть, можно его более не насиловать. Зачем? Для идеи это ничего не дало, зато люди, почувствовав, что вожжи поослабли, заметно осмелели и стали почти открыто выражать свое недовольство. Пока они окончательно не распоясались, следовало чуть-чуть подкрутить гайки, ослабленные взбалмошным ленинизмом, и можно было править в свое удовольствие. Так и сделали. Наступила агония утопической идеи – этап
В августе 1991 г. ленинизм как будто приказал долго жить. Или он отошел в тень, уступив свое место алчности, силе и беззаконию? Посмотрим.
Вот какие узелки нам пришлось завязать для памяти.
Часть I
Взъерошить историю
Глава 1
Историческая колесница
История – удивительная наука. Она обладает колоссальной притягательной силой. Ею интересуются почти все, а многие, не будучи профессионалами, даже пытаются проводить собственные исследования. В чем ее магия? Возможно, в ее слабости: она не имеет собственного жесткого теоретического каркаса, а потому дает широкий простор для конструирования произвольных объяснительных схем, которые всегда, как писал Н. А. Бердяев, точно соответствуют «духу познающего» [20]. Именно поэтому мы не имеем и никогда не будем иметь просто историю России, но непременно в «духе» В. Н. Татищева, Н. М. Карамзина, С. М. Соловьева либо В. О. Ключевского [21].
Однако методологическая слабость истории является одновременно ее мощным психофизическим стимулятором. На самом деле хорошо известно, что история почти напрочь лишена предсказательных функций, она все знает о прошлом, способна трансформировать груду достоверных фактов в так называемый исторический процесс, более того, оценить тренд этого процесса, но он в лучшем случае упрется в день сегодняшний и оборвется. В «завтра» истории путь заказан. Не отсюда ли расхожее: поживем – увидим. Любые рассуждения о будущем история с презрением отбрасывает, препоручив сии шарлатанские функции футурологии. С ней она ничего общего иметь не желает.
Правда, на определенных этапах развития исторической на-уки ей делали методологические прививки, пытаясь ее истинам придать объективный характер. Так случилось впервые в середине XIX столетия, когда теорию эволюции органического мира пытались перенести и на исторический процесс: стали рассуждать об его эволюции и делать заключения об объективном характере исторического развития.
Примером «эволюционного» толкования российской истории является известный многотомный труд С. М. Соловьева [22]. И хотя человек – основная составляющая исторического потока, он мог вести себя только как ничтожная щепка, влекомая в его водовороты. В лучшем случае человек мог что-либо предпринять, но повлиять на течение потока был не в состоянии.
Такой подход пришелся по душе марксистским историкам. Как же, если история объективна, значит все, что сотворили практики марксизма с Россией, было предначертано неумолимой поступью исторического процесса. К тому же из объективности истории вытекало еще одно непререкаемое следствие – ее безальтернативность и уникальность каждого исторического момента: сравнивать не с чем да и рассуждать незачем. Почти на целое столетие русские историки были лишены возможности задавать вопросы прошлому.
Однако необратимость истории действительно является след-ствием ее объективности, из необратимости же вытекает и преемственность исторического процесса, равнозначность и незаменимость любого ее этапа [23]. Тогда напрашивается вопрос: коли мы говорим о преемственности истории, значит, исторический процесс должен иметь некую внутреннюю логику, познав которую можно давать и обоснованные экстраполяционные прогнозы? Но этого историк, слава Богу, делать не умеет. Следовательно, преемственность исторического процесса чисто апостериорная, мы цементируем два смежных исторических периода, когда они уже канули в лету, но никакая внутренняя логика нашей концепции не позволит однозначно сказать, каким будет следующий период, какие события его определят.
Почему? Да только потому, что история – это концентрат, даже конгломерат политической деятельности ведущих исторических персонажей. Они стоят за бруствером исторической колесницы и часто поворачивают ее совсем не на ту дорогу, на которую, казалось бы, указывает внутренняя логика исторического процесса.
Отсюда, кстати, выводится интересная чисто научная проблематика: связать складывающуюся веками ментальность нации с разумом и волей конкретных исторических деятелей, инициатива которых и предопределяет цепь исторических коловращений [24].
Придется и нам сделать вывод, к которому в свое время пришел Н. А. Бердяев: «имманентного смысла история не имеет, она имеет лишь трансцендентный смысл» [25]. Поэтому любые предсказания, даже сбывшиеся, точнее все же считать пророчествами [26]. На что, к примеру, мог опираться 16-летний Лермонтов, когда писал свое жуткое – кстати сбывшееся – «Предсказание»:
Ответить невозможно. Приводить рациональные доводы глупо, а пытаться дознаться до неведомых движений души поэта – бессмысленно.
Русские писатели (поэты прежде всего) фокусировали русскую историю в точном, наглядном и единственном образе. Они обладали даром, которого напрочь лишены историки_профессионалы: отчетливо
В определенном смысле коротенькое «Предсказание» Лермонтова перевешивает 12 томов дотошного Н. М. Карамзина, а отчетливо увиденные Ф. М. Достоевским сквозь завесу времени «бе-сы» – наиболее наглядная демонстрация русскому обществу социально-экономического гнойника марксизма. Д. Л. Андреев в своей «Розе мира» назвал именно Лермонтова и Достоевского «великими созерцателями “обеих бездн”» [27] – бездны прошлого и бездны будущего.
Можно, очевидно, сказать, что русская литература XIX столетия, – это напряженный нерв российской истории [28]. Почему так?
Видимо, потому, что литература в России во многом заме-няла парламент, университет, церковь. Литература – воспитатель, она же – ниспровергатель. Но главная мысль русской классической литературы, особенно отчетливо выраженная Гоголем и Достоевским, –
Да, русские поэты тонко и глубоко чувствовали нависшую над Россией грозовую тучу. Ее никто не видел, а они уже слышали громовые перекаты. Лермонтов, Тютчев, Блок буквально рвали душу своими профетическими рифмами.
Есть еще одна устойчивая закономерность: русская литература всегда была ориентирована на собственное вuдение истории, причем ориентация эта чаще всего оказывалась проблемной, выводящей на спор. Иными словами, русская культура всегда как бы спорила с историей своей страны [29].
И нельзя пенять на русскую интеллигенцию и даже архаичное царское правительство, что они не слышали предрекания своих поэтов. Слышали, разумеется. Нельзя было не покрываться мурашками, читая «Бесов»; невозможно было без животного ужаса внимать «Предсказанию» Лермонтова…
Но русская интеллигенция рефлексировала эти образы будущего по-своему: через истерическую публицистику и туманную религиозно-мистическую философию. От подобных рецептов можно было прийти в еще большее уныние. Правительство же, призванное уравновешивать настроения разных социальных сфер, судорожно металось между «устоями» и назревшими новациями. А поскольку оно никогда в России не было самостоятельным, то все начинания верхов оказывались «не ко времени», они не столько успокаивали людей, сколько раздражали их.
К тому же русская интеллигенция, наиболее совестливая и комплексирующая часть общества, чувствовала себя в России «от-щепенцами», никому не нужными интеллектуальными отходами государства: народ на них смотрел как на пришельцев с Луны, а для правительства они служили постоянным раздражителем, оно отмахивалось от «интеллигентских штучек», как от назойливо жужжащих комаров. Это возбуждало у интеллигенции еще больший преобразовательский зуд…
Может быть следует перевести интересующий нас вопрос отношения к российской истории в другую плоскость и попытаться понять, чтo станется с историей, если ее лишить навязанного нами же детерминизма, зато наделить всеми атрибутами вероятностной науки, т.е. предположить, что она в состоянии просчитать вероятность последующего события, когда известно, какое событие реально перед ним произошло. Что из этого может следовать? Очень многое.
Если, например, исторический пасьянс покажет, что наиболее вероятно одно, а на самом деле случилось другое, значит, влияние субъективной воли, учесть которую практически невозможно, играет в истории решающую роль. Станет также ясно, что пресловутая внутренняя логика исторического процесса является пока доминирующим аргументом только потому, что грамотно разложить событийные карты истории – задача еще более сложная, чем выстроить классические объяснительные концепции в рамках истории детерминированной.
К тому же есть еще один довод в пользу именно вероятностного подхода к историческому процессу. Он опирается на так называемую «философию нестабильности» бельгийского физика, нобелевского лауреата И. Пригожина. Из нее следует, что даже если мы в принципе можем знать начальные условия в бесконечном числе точек, что на языке истории означает знание
Итак, с будущим история ничего общего иметь не может. Это не ее сфера. И все же «поля нереализованных возможностей» история анализировать обязана, ибо это дает основание ученым мысленно пройти и по другим историческим тропам и, оценив складывающиеся сегодня
Немецкий философ А. Шопенгауэр выдвинул психологически крайне неприятный тезис: история человечества – это история зла, поскольку в схватке силы и разума верх всегда берет сила, ведь ее пособником является разум и он же становится слугой новой силы. Получается парадоксальный, на первый взгляд, вывод, будто разум – умножитель зла.
На самом деле никакого парадокса здесь нет. Если разум рассматривать в пространстве нравственных категорий, то он может рождать только добро. Но коли мы переместились в пространство исторических реалий, где непрерывно, как полагал английский историк Т. Карлейль, идет смертельная «игра эгоизмов», разум вынужденно становится активным участником этой «игры», в том числе и в команде победителей, т.е. более сильных. К тому же основная сила победителей чаще всего – ложь, упакованная в сладкую облатку всеобщего счастья. Поэтому разум оказывается еще и невольным заложником подобной «игры».
Какой же «эгоизм» чаще всего побеждает? Тот, который в состоянии подчинить своей воле политику страны, сделав ее