Пока Уинки перебирал в уме все, что он знал об этой славной пустыне, сама она незаметно пошла к концу. Так что, когда он поднял голову, намереваясь всмотреться вдаль, перед его глазами красовался фонтан Лотостроф. Король абессинских морей почтительно поклонился этому знаменитому памятнику эпохи 2-. Затем, повернувшись к Уинки, поблагодарил его за приятное сопутствие и извинившись за неотложные дела, нырнул в фонтан.
Уинки уселся в тенечке и расслабился, вознося хвалу духу дорог. Еще слава богу, что пустыня была вредна своим идеям в фокусе относительного времени. Теперь Уинки находился на краю пустыни ровно за трое суток, до того, как он упал в мутную воду реки Оккервиль. А это значит Миранда (он ни на секунду не забывал своих обещаний) придет на погост послезавтра вечером. Торопиться пока некуда, поэтому он медленно вытянул ноги, ощущая в каждом мускуле приятную пустоту. Четверо суток пути это не сахар. Подставив под вылетевшую из сумки сигарету руку, он небрежно закурил, сказавши только:
- Лапонька, скажи лучше, который час?
Этого небрежного вопроса вполне хватило, и страшный мохнатый монстр, готовившийся было к прыжку, ошеломленно фыркнул и отцепился от фонтанного барельефа, тяжело рухнув на песок рядом с Уинком. Они помолчали. Затем монстр смущенно пробормотал:
- Ну откуда же мне было знать, что ты из этих?
Помолчав еще и вдруг зардевшись так, что даже шерсть его приняла розовый оттенок, о как-то очень неловко поднялся и сказал в сторону:
- Ну, я пошел.
- Постой, старик, - подал реплику Уинки почему-то голосом сугубо положительного кинематографического героя середины шестидесятых годов.
Но если ты, о читатель, считаешь себя знатоком актеров...
Он вышел оттуда с сильной головной болью. Но, к несчастью, одной головной болью дело не кончилось. Время от времени воспоминания пробуждались в нем и он сам, испытывая некоторую неловкость, начинал очень положительно хрипеть, петь странные песни, в которых на протяжении 2-3 аккордов, Люта успевает залезть на горы, с них упасть или совершить какое-нибудь аналогичное по осмысленности действо, а в особо затруднительных случаях, хрипанув как десять авторов вместе взятых, он говорил: "Не трухай, старик, еще не вечер". Надо признаться, обычно на людей или не людей, наивных и молодых это производит потрясающее впечатление.
Но на этом способности Уинка не кончались, он еще много чего умел: устало интеллигентно прикуривать, как молодой ученый, измерять человека взглядом, если нужно показывать при этом всю глубину его морального падения, как юноша, обдумывающий чутье, принимать настороженно-скучающий вид, сквозь который проглядывает готовность дать бой всему нехорошему, что только появится в пределах достижимости, как сотрудник кое-чего.
Еще много всяких вещей умел Уинки, но поскольку общеизвестно, что совершенный кинематограф совершенно не в состоянии создать что-либо похожее на произведение искусства и вообще кино явление упадническое. А единственный неплохой кадр, когда-либо проецировавшийся на экран, входил в самую первую ленту братьев Люмьер, не считая 2-3 кадров, которые были вырезаны в фильме, сами знаете каком, сами знаете когда. Я боюсь, о читатель, что тебе не понравился бы этот талант Уинки. Но, рискуя не угодить, я все же тебе о нем, о всемилостивейший читатель ибо правда повествования для меня дороже твоего одобрения или неодобрения.
Итак, Уинки переключился на тон сильного мужчины, при этом совершенно покорил его неопытного и застенчивого собеседника. Оказалось его зовут Вепрь Девственник, что он по натуре гуманен и мягок, а нападать на похожих ему приходится, чтобы закалить свой характер.
- Понимаешь, Уинки, нельзя мне с таким характером, совсем он у меня не мужской, робок я больно, стесняюсь.
Уинки не стал настаивать на дальнейших разъяснениях. Он лгал и без того, что это лохматое чудовище с душой художника по уши влюблено в одну ветреную особу, живущую скрытой Абессинией. Зовут эту красавицу Рыба, Растущая Внутрь Себя. И неумелый в сердечных делах Вепрь, вот уже не один век добивается ее благосклонности. Да, Уинки знал кое-что в воспитательных целях, так что когда из фонтана высунулась клешня с письмом, Вепрь уже знал, что закалять характер можно не только сваливаясь на голову усталым путникам. Попутно он прослушал надзирательную лекцию о том, как нужно себя вести. Клешня его проскрежетала:
- Письмо для этого, ну как его, ну это... Вепря Изденственного.
Обезумевший от счастья Вепрь схватил письмо со штампом скрытоабессинского офиса. Воспитательная часть была на этом закончена и Уинки, уставший до последнего предела, задремал.
10
Сны снятся всем: юному органисту с заплетенной косичкой, черной как смоль головкой, видится по ночам Хаммонд С., на клавишах которого маленькие омерсончики гоняются за маленькими куперенчиками, тех и других подстерегает педаль, плотоядно щелкая переключателями. Одинокий бородатый инженер грезит о дрессированных штеккерах и (в снах возможно все) о неиспорченном аппарате. Еще в чьих-то розовых снах поп-фаны, подстриженные под нуль, сидят на скамейках в парках культуры и отдыха, и, лузгая семечки, слушают песни народностей Севера, исполняемые Клавдией Шульженко. Даже старику ван Оксенбашу приснилось однажды, как он проводит первую брачную ночь с трактором Кировец-700. Поэтому с нашей стороны будет непозволительным заявить, что юношам, кончившим начальный курс чудес и прошедшим практику среди каменных столбов Гершатцера и Буга, тоже могут сниться сны.
Мы покинули его в тот момент, когда он устало уронил голову на грудь и задремал, утомленный тяжелей дорогой. Последуем же за ним дальше, в глубины подсознания с тем, чтобы как можно полнее уяснить, зачем мы описываем жизнь Уинкля вот уже на протяжении девяти глав нашего запутанного романа и намереваемся заниматься этим и дальше. И хоть говорят, что сны являются лишь искажением действительности, однако же, весьма часто Уинковы сны имели местом действия какой-то странный красивый город, который иногда становится невероятно похож на первую любовь. И пусть нам не понять логику Уинковых снов, пусть действия в них нам покажутся невразумительными, бессмысленными, что ж, это только сны, кто знает, какая правда заключена в них.
Из-за левого плеча доносилось тиканье часов. Они были двухэтажными, с окном на каждом этаже. Циферблат второго этажа казался мертвым, никому непонятным символом. В то время, как шевелящийся в первом этаже маятника кусок зубчатого колеса жили сейчас в настоящем мгновении, хотя и механической, жизнью. Оглянуться на них было приятно. Чем-то напоминала эта картина море времени в одном очень красивом фильме.
Фильм - это длинная целлулоидная лента, на каждом сантиметре которой нанесены картинки и черная кривая сбоку. Если протянуть ленту через специальный аппарат, то картинки будут вполне членораздельно двигаться, а черная кривая превратится в слова и музыку. По идее, это должно производить на тех, кто смотрит и слушает, определенное впечатление.
Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), так что Тартусское шоссе, вылезавшее из-за кинотеатра, с отвечающим духу дня названием "Эхо", было мокро, слякотно, а трамваи проезжали с грязно-белым верхом (еще дул очень мерзкий ветер), стало ясно, что музыка никогда не кончится.
Это ничего, что побеленский чернобородый человек, всегда отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с которого мы начали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы переживаем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в эпоху, отпечатанных нотах "Битлз", после этого в мохнатой серо-голубой сумке ждет своего часа.
Больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами, отчитываться за такты, не переживаем, нас двое, нас может быть больше Музыка никогда не кончится, поэтому кто-то из нас встал на колени перед синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прикрепленным с другой стороны забрызганного стекла. Показалось, что там в маленьком желтом силуэте подводной лодки есть кто-то, кто помнит о нас, и верит, что пламя никогда не погаснет.
Стол передо мной завален бумагами, окно открыто настежь. Тремя этажами ниже подъехал прямоугольный индиго-желтый автобус, при виде которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: "С шестого раза ведь не сядем!" Некому так некому. Ведь все равно за окном огромные зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой же, с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и беломора хватит до конца дня.
Часы на стенке за левым плечом остановились, меня больше нечего не связывает с мирным течением реки времени. Нас двое: я и вечный, как первая влюбленность камня, Смольный собор, справа за окном. В твоем дне лихорадочного остуживания секунды отбивают чего-то.
Что это было, а?
Микрофон выглядел слишком неустойчиво, он опять порадовался, что вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристалл, теперь можно петь, не думая о том, что гитару не будет слышно. струны вздрогнули под сжатыми пальцами, было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как любовники, прожившие вместе и дожди и солнце. "Ни одна женщина не умеет любить" - подумал он вскользь и повернулся к фортепиано. Снизу, из зала не было слышно, что он сказал тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его, даже во время разговора, гладили струны короткими, едва уловимыми движениями. Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой рубанули по струнам, и уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и прикосновение берегов. Песня представлялась ему в тот момент живым существом, девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под холодным дыханием нацеленным на нее глаз. Она защищена лишь сознанием своей беды, только это искренняя и жаркая любовь делает ее недосягаемой для слов и насмешек.
Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске. Руки, бьющие струны, словно очерчивали бьющееся тело и кружева старинным узором рисовали развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, и бледно - розовое знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала, как упокойный крик рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последним забытьи.
Ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко, асфальт под босыми ногами? Помнишь? Так пел он, хотя слова пели о другом. Песня о ночном прощальном прощальном ветре. Я подымалась девушкой, идущей по пояс в лунной дорожке. И смех просто так, и пульс Финского залива под руками. Он пел. Последний всплеск гитары был, как всплеск волны. И защищенный от непонимания зала, так же как и защищенный от их мимолетной любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и сдвинув гитару на бок, нагнулся, поднимая похожий на камышинку противовес. Только против одного но не был защищен, где в конце зала безошибочно выбранное освещение выхватило, как алмаз из песка. Черная тень, сразившегося и сбившегося к плечам, побледневшим золотом, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то, даже не смотря в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он опомнился и улыбнулся чересчур широко, сказав что-то пианисту, они засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно ослепли.
11
А эта глава выйдет совсем короткой потому, наверное, что много листов и исписал, пытаясь описать, что случилось, когда Уинкль проснулся. Ничего из этого не вышло. Встреча сразу двух хороших людей оказалось мне не под силу. Произошло собственно вот что:
Проснулся он и увидел, что толпа, заросшая мхом и подкосячной пылью, преследует сбежавших от них вшей, ибо без вшей, ей, толпе, как-то не по кайфу и жизнь не в жизнь. Тут появляется некий человек, Ходж Подж его зовут, объясняет Уинку что и почему. Это он ведет Уинки в некое место, место называемое Аю. Там все работают, ибо любят делать свое дело: музыку, краски, всякие науки, что кому угодно.
Должно было бы еще следовать долгое безумное занимательное описание Уинковых с Ходжем Поджем странствий по лабиринтам Аю, но это я тоже опустил, ибо на бумаге все вышло скучнее, чем на самом деле. Вообще-то еще много чего должно произойти: встреча с Мирандой, обернувшейся в самом неожиданном и приятным образом и визит в замок Роудер На, совокупно с историей графа Диффузора и еще кое-что. И самое нравоучительное и героическое путешествие Уинка в хижину волшебника Эф где на самом деле ничего нет, кроме кучи грязного тряпья. Но я это лучше поведаю за чашкой хорошего чая, так что не будем забегать вперед. Значит шли они, шли, а потом Ходж открыл дверь...
12
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно. Перед ним в путанице смешанного со снегом ветра, открылась бесконечность, площадь или поле, пустое и плоское до отсутствия горизонта, только ночь и снег. В это время он шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза от колющего снежного вихря и голос, заговоривший справа от него, сначала не удивил:
- Поэтому люди и становятся поэтами, собственная жизнь вдруг оказывается мала. Изо дня в день одни и те же стены, друзья, слова. Ничего не меняется, даже неожиданности приходится планировать самому. А ведь невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой и ничего не сделать, чтобы к вечеру измениться. Ты начинаешь писать стихи, пытаешься сказать о мире в тот момент пробуждения. И твоя сигарета пахнет как трава, давно прожитым каким-то июльском утром. Но это длится мгновение много-два. Но слова не удерживают этого, и умерев на чистом листе, теряют единственность произнесения. Единственное только здесь и только сейчас, прожитое дважды скучно. Следующая страсть-музыка. Там осмысленно все окружающее, только поющие с тобой строки естественны и искренни. Испытываемое тем, кто поет не имеет аналогов в реальности. Строишь из перебираемых тобой струн лестницу поднимаясь по которой, твоя душа обретает вдруг неповторимую возможность чувствовать, как не умеют люди, кристалльно правдивую и тем не менее протяженную во времени, как целовать только что выпавший снег.
Уинкль шел, забыв о снеге в лицо и боясь повернуть голову, чтобы не спугнуть эту снящуюся явь. Идущий справа говорил как бы самому себе, но этот слушающий он сам был Уинкль, и он слушал.
- Но поется так раз, другой, третий. Потом ты узнаешь закон правильного пения этой песни и становишься богаче ровно на нее. Поешь следующую - эту ты уже прожил. И раз от раза становится все меньше того, что ты можешь петь. Начинаешь писать сам. Но пишешь... Вот уже утро, и бесполезно - тебе больше не хочется.
Уинкль очень-очень осторожно скосил глаза вправо. Человек шел вперед как бы поверх ветра. Он не обращал внимания на идущего рядом с ним, на снег, на реальность снежной пустыни, простирающейся вне всякого пространства и времени. Странный, высокий, худой, в длинном черном пальто, узком, как перчатка, в фантастических очертаний меховой шапке, очень, однако, удобной, для ношения в такую адскую погоду, и продолжал думать вслух:
- Тогда становишься актером и живешь каждый раз чужой жизнью, которая всегда удивляет по-новому выражением глаз собеседника.
Тени за его плечом, непонятные интонации в давно знакомой фразе:
- Тут ты понимаешь, чего не хватало пению - неожиданности бытия, мельчайших пустячков, которые делают следующий миг неопределенным, возможность всякий раз собирать жизнь иначе - меняешь реальность как господь бог, сотни раз возвращаешься в исходный момент, чтобы начать все с начала - а вдруг все изменится, и мы увидим, наконец, свет. Однако же все остается на своих местах. Пьесу не переделаешь, и финальная мизансцена одна и та же. Это страшно - сотни раз прожить, искренне веря, что изменишь мир силой своей веры, но придти к концу, вспомнив каким-то десятым чувством, что все это уже было, и все ты делал в никуда.
Человек помолчал несколько метров, и тоном ниже:
- Хотя, если верить, что мир неизменяем, то может быть.
"А если нет?" - мысленно спросил Уинкль и мысленно прикусил язык.
- Тогда опять начинаешь все сначала. Опять начинаешь писать. Но на этот раз сам мир и чудеса, которых не хватает, как родниковой воды, и этими чудесами наделять мир. Вместе со своим героем проживаешь все пути, которыми уже сам его ведешь, не имея понятия, чем они кончаются. И вволю веселишься, переиначивая все одной запятой. Как бог, создаешь мир, и как человек, обживаешь его. Открываешь все двери своего мозга, и сквозь ледяную корку логического мышления бьют ключи - истоки тех рек, по которым проплывет ладья повествования. Только одна беда - карандаш не успевает замечать всего - слишком часто и со всех сторон вспыхивают зарницы. Ты следишь за всем и опять-таки выбираешь один путь, и сколь прихотлив бы он ни был, всегда остается мысль о том, что встретило бы тебя на другой дороге.
Еще несколько десятков метров молчания.
- Еще хочется иногда поговорить с тем, кого или ты сам написал, или с тем, кого написать никогда не сможешь, и увидеть то, о чем давно забыл. Так это просто. Да и в конце концов, просто послушать, как джон с полем поют то, что они не успели спеть в этой реальности...
- Прости, пожалуйста, - вдруг повернулся он к Уинклю. - у тебя не найдется лишней сигареты?
- Только "беломор", - вдруг неизвестно почему сказал Уинкль и безумно испугался в следующий момент, поскольку не понял даже, что за слово такое произнес. Однако рука автоматически достала из кармашка сумки странный, отдаленно напоминающий сигарету цилиндрик с табаком. Полчаса назад там было пусто. Незнакомец обрадованно пробормотал:
- Так это же прекрасно, ничего лучше и быть не могло, - и полез в карман за спичками, которых там не оказалось.
Еще несколько минут заняло прикуривание - спичку задувало почему-то в самый ответственный момент. Когда беломорина наконец задымилась, Уинклю показалось, что он знает человека в черном пальто уже много лет, и не одну тысячу раз они прикуривали от одной спички, охраняя огонь ладонями в самой середине метели. Теперь уже имея право на молчание, они побрели дальше.
- А что же было дальше? - спросил Уинки, когда вопрос пророс в нем, созрел и был готов для произнесения.
- А черт его знает, - как-то очень уютно и просто сказал незнакомец. - просто я как-то научился жить, меняя реальность мира, одновременно во многих мирах, большинство из которых даже невозможно себе представить. Так странно - переходя из одной жизни в другую, как переходят из комнаты в комнату. И всегда.
- Ты вечен теперь? - не удержался Уинкль.
- Нет, конечно, - засмеялся знакомый незнакомец. - но всегда. Ты видишь, я же говорил, что этого не об'яснить. Понимаешь, я всего-навсего не кончаюсь. Нет, слов для этого я еще не придумал, но ничего, я как-нибудь постараюсь это написать специально для тебя. У нас ведь много чего впереди.
"А сейчас?" - успел подумать Уинки, но незнакомец опять его опередил:
- А сейчас уже холодно, и потом, у меня появилась одна идейка. По кайфу было бы сразу ее попробовать. Так, до скорого свидания, Уинки. Ты уже замерз, я знаю. Вон, видишь ту дверь? Там тебя напоят горячим чаем. Кстати, там прекрасный и очень вкусный чай. Ну, счастливо.
Уинки увидел, как из снежной каши выплыл круглый желтый бок чего-то, напоминающего то ли самолет, то ли... Название опять ускользнуло из памяти. Открылась желтая дверца. Человека в черном пальто втащили за руки внутрь, и перед тем, как дверца захлопнулась, кто-то, знакомый чуть ли не с рождения, усатый, в круглых металлических очках, помахал Уинку рукой.
Желтая махина плавно поднялась над землей и исчезла в снежно-ветряной каше. Уинкль проводил ее взглядом и поплелся к двери, которая одиноко возвышалась над гладкой, как стол, равниной, щедро засыпанной снегом одна дверь, и больше ничего. Уже приоткрыв ее, он вдруг понял, что, непонятно почему, отчего и как, но он счастлив.
- Субмарина! - произнес он вслух вспомненное все-таки слово и засмеялся легко и чисто, и вошел в дверь, аккуратно затворив ее за собой, чтобы не нанести внутрь снега.