— Хальт, хальт! — завопил солдат. Сорвал с плеча карабин, щёлкнул предохранителем, поймал бегущую мать на мушку. Та в страхе выронила подойник. Я так и застыл на месте…
Тишину разбил отчаянный крик. К пьяному солдату бежал от крыльца Петер с чёрным ножом в руке. Налетел, вырвал свободной рукой карабин. Солдат пошатнулся, присел на снег…
Со всех сторон спешили немцы. Схватили пьяного, увели. На крыльце белел пустой котелок, забытый санитаром…
Целый день мы с матерью сидели дома, не решаясь выглянуть на двор. Мать хмурилась, думала о чём-то своём; затопила печь, долго смотрела на огонь. Я вспомнил, как однажды к нам зашли партизаны. Среди гостей был пулемётчик в немецкой шинели без погон и нашивок. Сперва я подумал, что это партизан, надевший немецкую форму. Но пулемётчик заговорил, и стало ясно, что перед нами немец. Было видно: в отряде его ценят и уважают… Вот если бы и Петер перешёл к партизанам!
Котелок санитара стоял на столе. Мать сняла крышку, всклень налила котелок молоком.
…Петер пришёл поздно вечером. Негромко постучал в дверь, потоптался у порога. Вместо кепи на голову у санитара был надет стальной шлем, за поясом — граната с деревянной ручкой.
— Прочайте, млеко не надо. Меня посылайт экспедиция. На партизанен. Война любая минута. Партизанен убивайт много наша шеловек. Прочайт!
Положив на стол буханку хлеба и кусок сыра в грубой бумаге, Петер поклонился матери и исчез за дверью. Видно, торопился к своим.
— Не такой уж он и добрый, — сказала мать.
…Прошло несколько дней. В деревне поселилась новая смена солдат. И вдруг вернулся Петер — решительно вошёл в комнату, шумно поздоровался, снял и повесил на гвоздь длиннополую шинель, стащил с головы шлем, бросил на лавку. На суконном френче санитара я с удивлением увидел новёхонький Железный крест.
— Партизанен убивать наш пулемётчик. Я немного штреляйт, получайт этот награда.
Мать хмуро молчала, Серёга ещё крепче прижался к матери, рядом с которой он сидел за столом. А Петер, ничего не замечая, достал из кармана плотный серый конверт, вынул из конверта фотографию.
— Мои шена и детишки… Смотреть, пошалуйста!
Мать мельком взглянула на фотографию, вернула её немцу.
— Я ошень устал… Мошно немношко млеко? — И Петер протянул матери флягу.
— Молока нет, — ответила мать спокойно. — Болеет корова.
— Я могу лечить, — оживился Петер.
— Не надо… Она уже поправляется.
Мать говорила неправду: она только что подоила Желанную. Недоумевая, санитар надел шинель, взял с лавки каску. Шагнул к порогу, но, вспомнив о чём-то, вернулся к столу, положил на столешницу ярко-оранжевый апельсин, завёрнутый в папиросную бумагу:
— Для ваших мальтшик…
От апельсина исходил удивительный запах. Перед войной отец как-то привёз из города дюжину апельсинов. Отец говорил, что апельсины растут в Испании. Там долго, как и у нас, шли бои, но победили фашисты.
Когда Петер ушёл, Серёга мигом развернул тоненькую бумагу. Но я оказался проворнее брата: схватил апельсин, вылетел на крыльцо, изо всех сил швырнул его вдогонку санитару. Прочертив огненную дугу, апельсин нырнул в снег…
Ничего не понимая, на меня смотрел с дороги санитар.
Вскоре фашисты ушли из нашей деревни. В колонне был и Петер — с пулемётом незнакомой мне системы.
ЛЕС ДЕДА СЕМЁНА
Второе военное лето оказалось дождливым, хмурым. На лугу стеной стояла непроходимая трава. Траву около леса никто не косил. Любой, кого каратели схватят в лесу или на опушке, считался партизаном.
Такую густую траву я видел впервые в жизни. От травы веяло страхом.
Партизан становилось всё больше, но на какое-то время их оттеснили каратели. В деревне вновь поселились солдаты.
Утром меня разбудили выстрелы. Я подумал, что идёт бой, но стреляли не так уж часто, и выстрелы звучали глухо. Я выскочил на крыльцо и увидел солдат, которые цепью двигались по болотине рядом с озером. Около болотины стояли офицеры с охотничьими ружьями. С мочажины снялся утиный выводок, и офицеры вновь принялись палить. От страха на наш огород залетели белые куропатки…
К вечеру стрелять перестали. Мы сели ужинать. Стол стоял в сарае. В доме жили немцы, и даже заходить туда было нам запрещено. Спали на молодом сене, умывались на озере.
Дверь сарая скрипнула, вошёл старик в армяке серого шинельного сукна. На широкий воротник падали седые космы. Это был дядя нашей матери — дядя Семён из деревни Жерныльское. До войны он часто бывал у нас, ходил с отцом на тетеревов и зайцев. У деда Семёна было шомпольное ружьё крупного калибра, стрелявшее будто пушка…
Мы с Серёгой во все глаза смотрели на деда, а он уже раскладывал на столе подарки: положил буханку хлеба, точно такую, какими платил за молоко Петер, кольцо колбасы, плоскую банку консервов с дамой пик на этикетке.
— Работать вот заставили. Вожу немцев на охоту, заместо егеря…
— Что ты, дядя Семён!.. — Мать переменилась в лице. — Да лучше умереть с голоду!
Дед Семён достал из кармана тоненькую алую коробочку, подцепил ногтем сигареты, закурил, щёлкнул серебристой зажигалкой. Корявое дедово лицо утонуло в сигаретном дыму.
— Что я, в полицию пошёл, что ли? Велели — не откажешься. И кормиться надо. Вы, скажем, рожь сеете, а муку немец отбирает. Вроде барщины. А я теперь, скажем, подался в батраки. В лес к нашим идти — не те года… Мешать буду, а не помогать…
Мать отвернулась, задумалась.
— Всё равно уходить надо!
— Нет у меня выхода. Помирать-то нет охоты. Пожить надо бы ещё малость. Хотя бы одно летичко… В лесу вольготно, ласково… Будто в раю!
— Уйди ночью, дядя Семён.
— Куда идти-то? Везде догонят, окаянные.
— Больным скажись. Нарви лютика, дело нехитрое.
— Ладно, подумаю… Берите хлеб-то. Знаю, как вам живётся. А мне пора. Полковник ох сердитый, страшнее барина…
Я ничего не понимал. Что-то было не так…
Охотничать дед Семён любил больше жизни. Ещё подростком убегал в лес с отцовским ружьём. Парнем пожил немного в городе, но затосковал по родным борам, вернулся. В гражданскую войну воевал против белых, был ранен в ногу. Люди думали, что теперь-то уж он бросит охоту. Не бросил.
— И хромой я стрелок, — шутил дед Семён. — Вышел за огород — и ты на охоте!
Дед стал работать сторожем и каждую свободную минуту пропадал в охотничьих угодьях. И без конца радовался тому, что прежде по торопливости не замечал.
Дед Семён не раз брал меня с собой, благо лес рядом. С дедом в чаще было совсем не страшно. Старик не спеша ковылял от ёлки к ёлке, и я не отставал от него ни на шаг. Мне доверялось нести корзину-корянку, в которую мы складывали грибы и ягоды. Порой деду удавалось взять тетерева, мы весело кричали «ура». Добычу прятали в корзину. Брови у тетеревов были ярче брусники. Заполевав дичину, дед Семён оставлял ружьё незаряженным.
— Надо же и другим что-то оставить, — говорил он с улыбкою.
Но охота продолжалась. Мы прятались за елью, следили за палевыми зайчонками, наблюдали за ястребом, за белыми куропатками, клюющими голубику…
Однажды нас до смерти напугал сорвавшийся с поляны глухарь — большущий, больше нашей корзины.
Мы ели ягоды, пили морозную воду из родника-кипуна. В нашу деревню мы возвращались в вечернем тумане. Дед шутил: «Смотри, заяц пиво варит. К празднику, видно…»
Наутро дед Семён пришёл снова. Под мышкой у него была гармоника. От широкой, помелом, бороды пахло вином. Сел на лавку, заиграл… Я вспомнил, как однажды мы с отцом шли по лесу. В боровине выли волки. Было тогда страшно, больно замирало сердце. Дед Семён сейчас играл так, что мне стало не по себе — как тогда, на просеке…
— Был как-то с полковником в бору… Барин. Палит по всему, что видит. В лосицу стрелял, зайчишку малого подшиб. Жадные они, фашисты. Победят если, всё по-своему переделают. Дивился полковник: сколько добра пропадает. Мы, говорит, курорт здесь построим. Пусти только: лес вырубят, в озере карпа разведут, холмы и те сроют, чтобы пахать было легче… — Старик встал, ударил по столу кулаком.
Уходя, дед Семён отдал матери гармонику.
— Побереги инструмент. А то ещё играть для потехи заставят. Вчера насчёт бороды смеялись… Мол, сбрить надо…
Дед ушёл. Было видно: мучается.
В деревне Жерныльское наш дед слыл чудаком. Собирал жёлуди, а когда набрал целый мешок, засеял ими лесное огнище. Перед войной дубки были уже в мой рост.
Прошло несколько дней. Перед вечером в сарай влетела тётя Паша Андреева, на ней не было лица.
— Деда Семёна взяли, в офицера стрелял… Не убил, помешало что-то. У немца голова бинтами замотана. Я сама видела, везли на телеге.
Тётя Паша была нашей родственницей, а значит, и родственницей деда Семёна. Заплакала вдруг, не скрывая слёз.
Я поднялся на сеновал, уткнулся лицом в сухое сено. Ночью мы с матерью не спали. Серёга без конца просыпался, жалобно всхлипывал. Я лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху.
Едва рассвело, мать куда-то ушла. На улице сияло солнце, но мы с Серёгой не решались выйти на двор.
Мать вернулась не скоро. Встала у входа, прислонилась к косяку.
— Расстреляли нашего деда Семёна. Ещё вчера вечером. Просила, чтоб сказали, где зарыт. Переводчик засмеялся: «В лесу». А лес — огромный… Хотят, чтобы и памяти о человеке не было.
За озером начался бой, и фашистов, словно метлой, вымело из деревни. Мать затопила печь, нагрела воды, запарила в кадке с горячей водой куст можжевельника, вымыла этой водой всё, что можно было вымыть, чтобы и духом чужаков в доме не пахло…
Целыми днями ходил я по лесу, искал холмик земли. Не нашёл. Упал в густую траву, прижался к земле. Рядом шумели ёлки. Они были такими же, как и тогда, когда мы с дедом Семёном ходили на охоту…
Я понял: деда нет и не будет. Но цел дедов лес. Просто убить человека, можно убить и лес… Нет, этого не будет! Люди не дадут! Налетел ветер, лес зарокотал. Пролетели тетерева, пробежал заяц.
Будто большая синяя крепость, стоял лес деда Семёна.
КОМЕНДАТУРУ СОЖГЛИ
В конце весны на Горбовом хуторе разместилась немецкая комендатура в пустовавшей школе и двух соседних домах, жителей которых выселили — кого в нашу деревню, кого в Усадино. Хутор был совсем близко от нашего дома, за озёрным заливом; мы видели всё, что там происходит, а если не дул ветер — слышали каждое слово.
В двух небольших домах разместились полицейские (полицаи, как их у нас называли), а в школе устроились офицеры, их денщики, военный фельдшер и переводчик. В хлевах стояли немецкие кони, в одном из сараев фашисты устроили склад оружия и боеприпасов.
Форма у полицаев была немецкой, а оружие — русским: видимо, его захватили во время наступления или собрали там, где шли бои. Автоматов у немецких прихвостней не было — самозарядные карабины, ручные и станковые пулемёты. Патронов и оружия был полон сарай. Пробуя его, немцы и полицаи палили по лесу и озеру; пули то и дело залетали в нашу деревню. Выходить на улицу было страшно, на озере перестали ловить рыбу…
Потерянный, я часами сидел у окна, смотрел на поле и лес. Всё, что было до войны, виделось далёким-далёким. Прежде лес представлялся мне голубым, сказочным городом. С тех пор как ушёл воевать отец, лес потемнел, стал похожим на огромное войско. Переменилось даже небо. Прежде оно было весёлым, приветливым, но вдруг стало хмурым и отчуждённым. И солнце словно бы потускнело…
Всё чаще то там, то тут стали подниматься клубы тёмного дыма.
— Дома жгут, — встревоженно говорила мать. — У тех, кто связан с партизанами.
Рано утром мимо нашего дома строем прошли полицаи. Лихо гремела песня, покачивались стальные шлемы, подпрыгивали на плечах карабины и ручные пулемёты. Оружие у полицейских было русским, трофейным, и это почему-то пугало пуще грохота кованых немецких сапог.
Вечером я снова увидел полицаев, теперь они уже не шли, а ехали на подводах. Подводчики — деревенские старики и подростки — вели коней под уздцы. Повозки были завалены мешками с мукой, узлами, каким-то скарбом. Показалась хвостовая подвода. На ней стоял огромный кованый сундук, сидели фельдфебель и офицер в каляном дождевике. Из соломы торчал ствол пулемёта. Оба немца весело улыбались. За подводой трусила комолая тёлка, привязанная к грядке гремучей цепью.
Обоз выкатился за околицу, потянулся к Горбову хутору.
— Ух, уехали… — выдохнула мать…
В субботу мать собралась топить баню, вышла на двор, и тотчас вернулась испуганная.
— Немцы… Ищут кого-то.
В дом вошли двое полицаев, приказали идти к Антипову дому.
— Зачем? — спросила мать в недоумении.
— Будешь много знать… — И полицай грязно выругался.
Вскоре были собраны все жители деревни. Возле ёлок залегли трое полицаев с пулемётами. Щекастый обер-фельдфебель зачем-то пересчитал людей. Толпу оцепили, и на крыльцо дома, где прежде жил Бородатый, поднялся офицер с четырьмя ромбиками на погонах и чёрной кобурой парабеллума на поясе.
— Кто стрелял комендатура? — крикнул офицер, багровея.
Толпа молчала, лишь заплакал маленький ребёнок.
— Я повторять. Кто стрелял комендатура?
— Может, из леса кто стрельнул? — выступил вперёд дед Иван.
— Молшать. Деревня есть много прятать оружие. Будем обыскивать деревня.
Кольцо сцепления разомкнулось, и рослый полицай велел всем идти к озеру. Ничего не понимая, люди вышли на берег, замерли в нерешительности.
— Всем входить в вода… — весело выкрикнул офицер. — В вода стоять смирно, молшать!
Размахивая прикладами, полицаи погнали людей вниз, прямо в воду. Женщины взяли на руки маленьких детей, даже мать подхватила Серёгу.
— Глюпше, глюпше, — командовал обер-фельдфебель. — По самый шея, по плечи!
По деревне уже сновали полицаи, заглядывали в хлевы, торкали вилами в солому. Чёрная овчарка тащила за собой на поводке щуплого проводника. Всё было словно в страшном нелепом сне. Люди молча мокли в воде, на берегу стыли конвойные, лежали за пулемётами пулемётчики. Люди — все до единого — стояли спинами к берегу, никто не решался оглянуться. Каратели отражались в озере, и даже на их отражение было страшно смотреть. У меня были спрятаны под сеном граната и ракетница, я боялся даже подумать о том, что будет, если их найдут…
К счастью, чужаки ничего не нашли, кроме старого ружья, схороненного в брошенной бане. Все знали, что ружьё деда Ивана, но все, как один, показали на пустующий дом Антипа.
— Козяин где? — резко спросил офицер.
— А партизаны увели, — весело отозвался кто-то из толпы.