Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вся жизнь впереди - Эмиль Ажар на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он опускал глаза и вздыхал.

— Ничего.

— Ничего?

— Ничего.

Вот так всегда и получается со мной. Ничего.

Урок закончился, и мосье Хамиль стал рассказывать мне про Ниццу — это я люблю больше всего. Когда он описывает клоунов, которые пляшут на улицах, и веселых великанов, которые раскатывают в фургонах, мне кажется, что я у себя дома. Еще я люблю мимозовые леса, которые у них там есть, и пальмы, и белых-пребелых птиц, которые хлопают крыльями, словно аплодируют, так они счастливы. Однажды я подбил Мойше и еще одного пацана, которого звали по-другому, пешком отправиться в Ниццу и поселиться там в мимозовом лесу, добывая себе пропитание охотой. Мы ушли утром и добрались до площади Пигаль, но там перетрухнули, потому что оказались очень далеко от дома, и вернулись назад. Мадам Роза думала, что сойдет с ума, но это она просто любит так выражаться.

Так вот, как я уже имел честь, когда мы с мадам Розой вернулись от доктора Каца, то обнаружили дома мосье Н’Да Амеде, который одевается так шикарно, что вы просто не можете себе представить. Это самый великий сутилер и сводник из всех парижских африканцев, а к мадам Розе он приходит, чтобы она писала письма его родным. Никому другому он не хочет признаваться, что не умеет писать. На нем костюм из розового шелка, который можно даже потрогать, и розовая шляпа с розовой рубашкой. Галстук тоже розовый, и все вместе — как на картинке. Он приехал к нам из Нигера — это одна из многих стран, какие есть у них в Африке, — и создал себя сам. Он все время это повторял: «Я сам себя создал», создал вместе со своим костюмом и бриллиантовыми перстнями на пальцах. У него их было на каждом пальце по одному, и когда его утопили в Сене, пальцы ему отрезали, чтобы забрать бриллианты, потому что это было сведение счетов. Я говорю об этом сразу же, чтобы избавить вас от волнений потом. При жизни он владел лучшими двадцатью пятью метрами тротуара на улице Пигаль и подстригал ногти у маникюрщиц — ногти у него тоже были розовые. Еще у него был жилет, про который я забыл. Кончиком пальца он все время дотрагивался до усов, будто хотел их приласкать. Он всегда приносил мадам Розе в подарок что-нибудь съестное, но она предпочитала духи, потому что боялась еще больше потолстеть. Я никогда не видел, чтобы от нее плохо пахло, только потом, гораздо позже. Духи лучше всего подходили для подарка мадам Розе, и флаконов у нее была пропасть, только я никак не мог взять в толк, почему больше всего она льет их за уши, куда телятам суют петрушку [[6] ]. Этот африканец, про которого я вам рассказываю, мосье Н’Да Амеде, и в самом деле был неграмотный, потому что он слишком рано стал большой шишкой, чтобы ходить в школу. Я не собираюсь копаться сейчас в истории, но черные и впрямь много страдали, так что их нужно понимать, когда можно. Вот почему мадам Роза писала за мосье Н’Да Амеде письма, которые он отсылал в Нигер родным, поскольку знал их фамилию. Там расизм был к ним до того жесток, что это привело к революции, и они получили свой режим и перестали страдать. Мне-то не пришлось терпеть от расизма, поэтому надеяться мне особенно не на что. Ну а черные, должно быть, страдают и от других неурядиц.

Мосье Н’Да Амеде усаживался на кровать, где мы спали, когда нас было не больше троих-четверых, — когда было больше, мы перебирались к мадам Розе. Или же он ставил на кровать ногу и так стоял, объясняя мадам Розе, что она должна сообщить его родным. Мосье Н’Да Амеде, когда говорил, жестикулировал и волновался и под конец далее выходил из себя и прямо-таки бушевал — не потому, что был злой, а потому, что хотел сообщить родным гораздо больше того, что он мог средствами своего низкого происхождения. Начиналось всегда дорогим и почитаемым отцом, а потом он закипал от ярости, потому что был полон замечательных вещей, которые не находили выражения и так и оставались у него в сердце. Ему не хватало средств, ведь каждое слово было для него на вес золота. Мадам Роза писала для него письма, в которых он самоучкой постигал науки, чтобы стать строительным подрядчиком, воздвигать плотины и сделаться благодетелем для своей страны. Когда она читала ему это, он был на верху блаженства. Еще благодаря мадам Розе он строил мосты, и дороги, и все что полагается. Ей нравилось, когда мосье Н’Да Амеде бывал счастлив, слушая про все то, что он проделывал в ее письмах, и он всегда вкладывал в конверт деньги, чтобы получалось правдивей. В своем розовом костюме с Елисейских полей он был весь восторженный и, может, даже больше того, и мадам Роза потом говорила, что когда он ее слушает, у него глаза истинно верующего и что черные из Африки (они ведь бывают не только там) — это пока лучшее, что есть по этой части. Истинно верующие — это те, кто верит в Бога, как мосье Хамиль, который все время рассказывал мне о Боге и объяснял, что такие вещи лучше всего воспринимаются, когда ты молод и способен воспринять все что угодно.

У мосье Н’Да Амеде в галстуке был бриллиант, который сверкал вовсю. Мадам Роза говорила, что он настоящий, а не фальшивый, как можно было подумать, — ведь осторожность никогда не повредит. У мадам Розы дед со стороны ее матери работал по бриллиантам, и она унаследовала от него познания на этот счет. Бриллиант был под самым лицом мосье Н’Да Амеде, которое тоже сверкало, но по другим причинам. Мадам Роза всякий раз не помнила, что она там в последний раз понаписала в письме к его родным в Африку, но это не имело значения, она говорила, чем больше у человека ничего нет, тем больше ему хочется верить. Впрочем, мосье Н’Да Амеде не придирался к мелочам и ему было все равно, лишь бы его родные были счастливы. Иногда он даже забывал про родных и начинал рассказывать о том, кто он уже есть и кем еще будет. Я никогда еще не встречал человека, который мог бы так распинаться о самом себе. Он кричал, что его все уважают и что он король. Да, так и орал: «Я король!» — и мадам Роза записывала это вместе с мостами, плотинами и прочим. После она говорила мне, что мосье Н’Да Амеде совершенно мишуге, что по-еврейски означает «помешанный», да к тому же буйно помешанный, так что лучше ему не перечить, чтобы не нажить неприятностей. Похоже, ему уже приходилось убивать людей, но то было, видать, промеж самих черных, а они не считаются, потому что не французы, не то что американские черные, а полиция заботится только о тех, кто удостоверен. Однажды он схлестнулся не то с алжирцами, не то с корсиканцами, и мадам Розе пришлось написать его родным письмо, которое вряд ли кому доставит удовольствие. Не нужно думать, что у сутилеров не бывает проблем, — они ведь тоже люди.

Мосье Н’Да Амеде приходил всегда с двумя телохранителями, потому что ему не хватало уверенности и его нужно было оберегать. Эти телохранители — они, того и гляди, живыми в рай попадут, до того у них гнусные хари и страшный вид. Один из них был боксером и принял в рожу столько ударов, что все сошло со своих мест: левый глаз был не на той высоте, нос расплющен, брови иссечены, а правый глаз выпирал наружу, словно его заставил выскочить удар, который пришелся в соседа. Но кулаки были дай Боже, да и висели на таких ручищах, каких ни у кого не найдешь. Мадам Роза говорила, что, когда много спишь, быстрее растешь, и кулаки у этого мосье Боро, должно быть, спали всю свою жизнь, до того громадными выросли.

У другого телохранителя голова была еще невредима, но об этом оставалось только пожалеть. Мне не нравятся люди с лицами, на которых все то и дело меняется и расползается в разные стороны — на них не бывает два раза подряд одинакового выражения. Таких называют «фальшивой монетой», и у этого типа, наверное, были свои причины, у кого их нет, все хотят что-то скрыть, но у него, клянусь вам, вид был до того фальшивомонетный, что волосы на голове вставали дыбом при одной мысли о том, что он может скрывать. Вы понимаете, что я хочу сказать? Вдобавок он всю дорогу улыбался, и хоть это и враки, что черные едят детей с хлебом, все это орлеанские слухи, но мне всегда казалось, что я возбуждаю его аппетит, и что ни говори, а ведь были же они в своей Африке людоедами, этого у них не отнимешь. Когда я проходил мимо, он хватал меня, усаживал к себе на колени и говорил, что у него есть сынишка моего возраста и что он даже подарил ему ковбойское снаряжение, — я о таком всегда мечтал. Вот ведь гад какой. Может, в нем и было что хорошее, как и во всяком человеке, если как следует порыться, но у меня от его глаз, которые так и бегали, так и бегали, все поджилки тряслись. Должно быть, он это заметил, потому что как-то раз даже принес мне фисташек, вот до чего ловко притворялся. Фисташки ровным счетом ничего не значат — какой-то франк за все про все. Если он рассчитывал таким образом набиться в друзья, то здорово ошибался, уж вы мне поверьте. Я об этом так подробно говорю, потому что при этих-то обстоятельствах, не зависящих от моей воли, со мной и приключился очередной припадок.

Диктовать мосье Н’Да Амеде приходил всегда по воскресеньям. В этот день женщины не борются за жизнь, потому что отцы водят семейства по кондитерским, и дома всегда можно было встретить одну-двух из матерей — они приходили за своими малышами, чтобы сводить их подышать воздухом в парк или пообедать в ресторане. Могу вам сказать, что женщины, которые борются за жизнь, иногда бывают лучшими матерями на свете, потому что так они отдыхают от клиентов и к тому же малыш дает им будущее. Есть, конечно, и такие, что бросают на произвол, и больше от них ни слуху ни духу, но это еще не значит, что они не умерли и потому не имеют оправдания. Иногда они приводили своих пацанят обратно только в понедельник к полудню, чтобы подержать их как можно дольше, перед тем как вернуться к работе. Так и в тот день — на месте были только постоянные жильцы, а это в основном я да Банания, который уже с год как перестал платить, но плевать на это хотел и вел себя как дома. Был еще Мойше, но тот одной ногой уже стоял в еврейской семье, которая только желала удостовериться, что в нем ничего наследственного, как я уже имел честь, потому что это первое, о чем надо подумать, прежде чем полюбить малыша, если не хочешь потом хлебнуть горюшка. Доктор Кац выдал ему справку, но эти люди хотели узнать брод, прежде чем сунуться в воду. Банания был еще счастливее обычного: он только что обнаружил, что у него есть пипирка, и это стало для него первым событием в жизни. Я заучивал строчки, в которых ровным счетом ничего не понимал, но это не имело никакого значения, потому что их написал мне мосье Хамиль собственной рукой. Я еще и сейчас могу их вам рассказать, потому что ему было бы приятно: «Элли хабб аллах ла ибри гхирху субхан ад даим ла язулъ…». Это означает, что тот, кто любит Бога, не желает ничего, кроме него. Я-то желал еще много чего, но мосье Хамиль насаждал во мне религию, ибо даже если я останусь во Франции до конца дней своих, как сам мосье Хамиль, мне надлежит помнить, что у меня есть своя страна, а это лучше, чем ничего. Моя страна — это скорее всего какой-нибудь Алжир или Марокко, даже если по документам я нигде не числюсь: мадам Роза была в этом уверена, ведь не для собственного же удовольствия она растила меня арабом. Еще она говорила, что лично ей это без разницы, все люди равны, когда барахтаются в дерьме, и если евреи с арабами вовсю мутузят друг дружку, то не нужно считать, будто евреи и арабы чем-то отличаются от других людей, как раз между братьями драки — дело обычное, не считая разве что немцев, у которых все это еще сильнее. Я забыл вам сказать, что мадам Роза хранила под кроватью большой портрет мосье Гитлера, и когда ее забирала тоска и она не знала, какому богу поклониться, она доставала портрет, смотрела на него и сразу чувствовала себя лучше — как-никак один здоровенный камень с души свалился.

Я могу сказать в оправдание мадам Розы как еврейки, что это была святая женщина. Ну, конечно, лопать она нам совала всегда что подешевле, а меня с рамазаном так вообще доводила до ручки. Двадцать дней без жратвы — сами посудите, да это для нее была прямо манна небесная, и как она торжествовала, когда наступал рамазан и я лишался права на гефилтэ фиш [[7] ],которую она стряпала сама. О да, верования других старая плутовка уважала, но я своими глазами видел, как она уплетает окорок. Когда я ей говорил, что она не имеет права на окорок, она только ухмылялась. Я не мог помешать ей праздновать наступление рамазана и вынужден был воровать в лавках в тех кварталах, где никто не знал, что я араб.

Так вот, у нас было воскресенье, и мадам Роза все утро проплакала — у нее бывали такие необъяснимые дни, когда она плакала все время. Не стоило докучать ей, когда она плакала, потому что то были ее лучшие часы. Ах да, я помню еще, что маленький вьетнамец получил утром взбучку, чтоб не прятался под кровать всякий раз, когда раздается звонок в дверь, — за те три года, что он пробыл без никого, он уже раз двадцать сменил семью, а такое кому хочешь надоест. Не знаю, что с ним сталось, но когда-нибудь схожу взглянуть. Впрочем, звонки в дверь никому из нас не сулили ничего хорошего, потому что все были в вечном страхе перед нашествием Общественного призрения. У мадам Розы были все фальшивые бумаги, какие ей хотелось, она обзавелась ими с помощью приятеля-еврея, который только этим и занимался, с тех пор как вернулся живым. Не помню, говорил ли я вам, но еще ей покровительствовал один полицейский комиссар, которого она воспитывала, пока его мать, как считалось, работала в провинции парикмахершей. Но завистники всегда найдутся, и мадам Роза боялась, что на нее донесут. И не надо забывать, что в одно прекрасное утро ее разбудили предрассветным звонком и отправили на Велодром, а оттуда — в еврейское общежитие в Германии. Вот и сейчас в дверь позвонили, и заявился мосье Н’Да Амеде — диктовать письмо — со своими двумя телохранителями, один из которых выглядел настолько фальшивомонетно, что ни одна касса его бы не приняла. Не знаю, почему я так на него ополчился, но думаю, оттого, что мне было лет девять или десять и мне уже требовалось, как и всем, кого-то ненавидеть.

Мосье Н’Да Амеде поставил ногу на кровать, принялся размахивать здоровенной сигарой, с которой куда попало, невзирая на убытки, сваливался пепел, и с ходу объявил своим родным, что скоро вернется в Нигер, чтобы зажить там честь по чести. Теперь-то я думаю, что он сам в это верил. Я часто замечал, что люди в конце концов начинают верить тому, что говорят, им это необходимо, чтобы жить. Говорю это не для того, чтобы показаться философом, я и в самом деле так думаю.

Я забыл уточнить, что полицейский комиссар, сын шлюхи, все узнал и все простил. Иногда он даже приходил поцеловать мадам Розу — при условии, что она будет держать язык за зубами. Как раз такое имеет в виду мосье Хамиль, когда говорит, что все хорошо, что хорошо кончается. Я рассказываю это, чтобы немножко поднять настроение.

Пока мосье Н’Да Амеде говорил, его левый телохранитель сидел в кресле и полировал ногти, тогда как второй просто не обращал внимания. Я хотел выйти пописать, но второй телохранитель, тот, о котором я рассказываю, перехватил меня на проходе и усадил к себе на колени. Он поглядел на меня, улыбнулся, даже шляпу на затылок сбил и повел такие речи:

— Глядя на тебя, я все время вспоминаю о своем сыне, малыш Момо. Он на море в Ницце со своей мамой на каникулах, и завтра они возвращаются. Завтра у малыша праздник, в этот день он родился и потому получит велосипед. Ты можешь прийти к нам домой, когда тебе захочется, и поиграть с ним вместе.

Убей Бог, не знаю, что со мной сделалось, но уже много лет у меня не было ни матери, ни отца, пускай даже без велосипеда, а тут еще этот тип пришел надо мной изгаляться. В общем, вы понимаете, что я хочу сказать. Ладно, инш’алла [[8] ], но это неправда, это во мне просто говорит мусульманин. Меня задело за живое, и такое накатило, что только держись. Оно шло изнутри, а это хуже всего. Когда оно приходит снаружи, в виде пинков в зад, всегда можно смыться. Но когда изнутри — тут уж деваться некуда. Когда на меня находит, хочется уйти и совсем никуда не возвращаться. Как будто во мне живет кто-то еще. Я начинаю рычать, бросаюсь оземь и бьюсь головой, чтобы оно ушло, но это невозможно, у этого, внутри, ног никогда не бывает. Но когда я поговорю об этом, мне легче, будто оно понемногу выходит. Вы понимаете, что я хочу сказать?

Ну ладно, когда я выдохся и они все ушли, мадам Роза с ходу поволокла меня к доктору Кацу. Она была до смерти перепугана и сказала ему, что у меня налицо все признаки наследственности и я способен схватить нож и прирезать ее во сне. Понятия не имею, почему мадам Роза всегда так боялась быть убитой во сне, как будто это могло помешать ей спать. Доктор Кац разъярился и закричал на нее, что я кроткий как ягненок и ей должно быть стыдно говорить такое. Он прописал ей успокоительное, которое у него было тут же, в ящике стола, мы вернулись рука об руку, и я чувствовал, что она немного сконфужена тем, что возвела на меня напраслину. Но и ее надо понять, ведь жизнь — это все, что у ней оставалось. Люди держатся за жизнь как ни за что другое, иной раз даже смех берет, когда подумаешь, сколько других мировецких вещей есть на свете.

Дома она напичкала себя успокоительным и провела вечер в кресле, глядя прямо перед собой и счастливо улыбаясь, потому что ничего не чувствовала. Мне она успокоительного никогда не давала. Эта женщина была лучше всех, и я могу тут же подкрепить это примером. Возьмите мадам Софи, у которой тоже подполье для детей шлюх на улице Сюркуф, или ту, которую кличут Графиней, потому что она вдова человека по фамилии Граф, на бульваре Барбэса, так они иной раз набирают до десятка пацанов на день и перво-наперво пичкают их успокоительным. Мадам Роза знала об этом из надежного источника, от одной африканской португалки — она борется за жизнь на рынке и однажды забрала сына от Графини в состоянии такой успокоенности, что тот даже стоять не мог, а только падал. Когда его поднимали, он падал снова и снова, и с ним можно было играть так часами. А у мадам Розы все было наоборот. Когда, бывало, мы не в меру разойдемся или приведут каких-нибудь психованных, она пичкала успокоительным не кого-нибудь, а себя. Тогда можно было драть глотку или колошматить друг дружку сколько влезет, ей это было что слону дробина. Тогда уже мне приходилось воцарять порядок, и мне это очень нравилось, потому что я тогда делался вроде как главным. Мадам Роза сидела в кресле посреди комнаты, сложив руки на огромном животе, в котором все время урчало, и, слегка склонив голову, смотрела на нас с доброй улыбкой, а иногда даже приветственно помахивала нам рукой, как будто мы были проходящим поездом. В такие минуты ее ничто не могло вывести из этого состояния, и тогда уже мне приходилось распоряжаться, чтобы никто не вздумал поджечь шторы, — это первое, что начинают поджигать в малолетстве.

Единственное, что могло немного встряхнуть мадам Розу, когда она была успокоенная, — это звонок в дверь. Она боялась немцев до потери пульса. Это старая история, и про это писали во всех газетах, поэтому я не собираюсь вдаваться в подробности, но мадам Роза так никогда и не смогла от этого опомниться. Иногда, особенно среди ночи, ей казалось, что все это еще в силе, — она была из тех, кто живет воспоминаниями. Вы можете сказать, что это полнейший идиотизм в наши дни, когда все умерло и похоронено, но евреи очень за все цепляются, особенно если подвергались гонениям, — такие вообще все время вспоминают и вспоминают. Она часто рассказывала мне про нацистов и эсэсовцев, и я немного жалею, что родился слишком поздно, чтобы познакомиться с нацистами и эсэсовцами в полной боевой выкладке, потому что тогда хоть знали, почему и за что. Теперь и знать не знаешь.

Животики надорвешь смотреть на мадам Розу, когда она пугается звонков. Самый подходящий для этого момент — рано-рано утром, когда день еще только подкрадывается на цыпочках. Немцы встают рано и предпочитают раннее утро любому другому времени суток. Кто-нибудь из нас подымался, выходил на лестничную клетку и давил на кнопку звонка. Долго так давил, чтобы все произошло немедленно. Ну и умора! Это надо было видеть. В ту пору в мадам Розе было уже, наверное, килограммов под сто, ну так вот, ее будто ветром сдувало с кровати, она кубарем скатывалась на целый пролет вниз и только тогда останавливалась. А мы все лежали и прикидывались спящими. Когда до нее доходило, что это не нацисты, она приходила в неописуемую ярость и обзывала нас шлюхиным отродьем, на что у нее, впрочем, были все основания. На какое-то время она замирала с выпученными глазами и с бигуди на последних пучках волос, что оставались у нее на голове, — сперва, верно, думала, что ей это приснилось и никакого звонка не было вовсе, что это шло изнутри. Но всегда кто-нибудь из нас не выдерживал и прыскал, и когда до нее доходило, что она снова стала жертвой, она давала волю гневу или же ударялась в слезы.

Лично я считаю, что евреи такие же люди, как все, и нечего за это точить на них зуб.

Часто никому из нас не приходилось даже вставать, чтобы нажать на звонок, потому что мадам Роза проделывала все сама. Она ни с того ни с сего вдруг просыпалась, садилась на свой зад, который у нее был больше, чем вы в состоянии себе представить, потом спрыгивала с кровати, накидывала свою любимую сиреневую шаль и пускалась наутек. Она даже не смотрела, есть ли кто-нибудь за дверью, потому что звонить продолжало у нее внутри, а уж хуже этого не придумаешь. Иногда она спускалась на один-два пролета, но бывало, и мчалась до самого подвала, как в тот раз, о котором я уже имел честь. Поначалу я даже думал, что она спрятала в подвале клад и будит ее страх перед ворами. Я всегда мечтал иметь клад, спрятанный в таком месте, где он укрыт от всех и от всего и чтобы я мог найти его сразу, как только понадобится. Я думаю, что клад — это лучшее, что может быть, когда он действительно твой и в полной безопасности. Я засек место, куда мадам Роза прятала ключ от подвала, и как-то раз отправился туда поглядеть. Ничего я там не нашел. Мебель, ночной горшок, сардины, свечи — в общем, всякая всячина словно для того, чтобы кто-нибудь мог там жить. Я зажег свечу и стал приглядываться, но ничего, кроме щербатых стен, которые будто скалились, не увидел. И тут вдруг я услышал шум и подскочил на месте, но это была всего-навсего мадам Роза. Она стояла в дверях и смотрела на меня. И вид у нее был при этом не сердитый — скорее, наоборот, виноватый, как будто это ей нужно было просить прощения.

— Не нужно никому говорить об этом, Момо. Дай-ка его сюда.

Она протянула руку и забрала у меня ключ.

— Мадам Роза, а что здесь такое? Почему вы приходите сюда иногда даже среди ночи? Это что?

Она поправила на носу очки и улыбнулась.

— Это моя запасная резиденция, Момо. Ладно, пошли.

Она задула свечу, потом взяла меня за руку, и мы поднялись наверх. После она уселась в свое кресло, держась рукой за сердце, потому что семь этажей для нее уже тогда были мукой смертной.

— Поклянись мне, Момо, что никогда никому об этом не расскажешь.

— Клянусь, мадам Роза.

— Хайрем?

Это по-ихнему означает «клянусь».

— Хайрем.

Тогда она пробормотала, глядя поверх меня, словно видела очень далеко и позади, и впереди:

— Это мое еврейское логово, Момо.

— А, вон оно что.

— Ты понимаешь?

— Нет, но это неважно, я привык.

— Там я прячусь, когда мне страшно.

— Страшно чего, мадам Роза?

— Для страха вовсе не обязательно иметь причину, Момо.

Это я запомнил на всю жизнь, потому что это самая правдивая вещь, которую мне когда-либо доводилось слышать.

Я частенько заходил посидеть в комнате для ожидания доктора Каца, потому что мадам Роза твердила, что это человек, который творит добро, но я ничего такого не чувствовал. Видно, слишком мало там сидел. Я знаю, на свете полно людей, которые творят добро, но они занимаются этим не все время, так что нужно удачно попасть. Чудес не бывает. По первости доктор Кац, выходя, спрашивал, не заболел ли я, но потом привык и оставил меня в покое. Кстати, у дантистов тоже есть такие комнаты, но они лечат только зубы. Мадам Роза говорила, что доктор Кац занимается всеобщей медициной, и у него и вправду бывало все и вся: евреи, само собой, где их только нет, североафриканцы (это чтобы не говорить «арабы»), черные и всякие виды болезней. Наверняка там хватало и всяких венерических болезней — благодаря рабочим-иммигрантам, которые подхватывают эти штуки перед тем, как выехать во Францию, чтобы попользоваться социальным обеспечением. Венерические болезни в общественных местах не заразны, поэтому их доктор Кац принимал, но зато запрещалось притаскивать дифтерит, скарлатину, корь и прочие пакости, которые полагается держать на дому. Вот только родители, те не всегда знали, что с ихними детьми такое, и поэтому раз-другой я заполучил там грипп и коклюш, которые предназначались не мне. Но я все равно приходил. Я очень любил сидеть в комнате для ожидания и чего-то ожидать, и когда дверь кабинета открывалась и оттуда выходил доктор Кац, одетый во все белое, и гладил меня по волосам, я чувствовал себя куда лучше, а ведь медицина для того и существует.

Мадам Роза сильно беспокоилась о моем здоровье и говорила, что я настигнут созреванием и у меня уже пробудилось то, что она называла врагом рода человеческого: оно принималось расти по многу раз на день. Второй серьезной заботой после созревания у нее были дядья и тетки — это когда настоящие родители умирали в автомобильной катастрофе, а те не хотели по-настоящему заботиться о детях, но и отдавать их в Призрение тоже не хотели, ведь тогда вокруг стали бы считать, что у них нет сердца. Тогда-то они и приходили к нам, особенно если ребенок был подавленный. Мадам Роза называла ребенка подавленным, когда на него накатывала подавленность, как это видно из названия. То есть он знать ничего не желал про жизнь и становился истуканом. Это самое паршивое, что может приключиться с малышом.

Когда мадам Розе приводили новенького на несколько дней или на рабочую неделю, она обследовала его со всех точек зрения, но первым делом хотела убедиться, что он не подавленный. Она корчила ему рожи, чтобы напугать, или же надевала перчатку, где каждый палец — забавный человечек; это всегда вызывало смех у малышей, которые не были подавленными, а остальные были вроде как не от мира сего, потому-то их и называют истуканами. Таких мадам Роза принимать не могла, с такими нужно работать не покладая рук, а рабочей силы у нее не было. Как-то раз одна марокканка, которая боролась за жизнь в доме терпеливости на бульваре Гут д’Ор, всучила ей пацана, а потом померла, не оставив адреса. Мадам Розе пришлось отдать его в социальное учреждение вместе с фальшивыми бумагами, которые доказывали, что он существует, и от этого она даже заболела, потому что нет ничего тоскливей, чем учреждение.

Да и со здоровыми малышами всегда есть риск. Попробуйте-ка заставить неизвестных родителей забрать пацана, когда против них нет законных улик. Нет ничего хуже, чем бесчеловечные матери. Мадам Роза говорила, что у животных законы устроены лучше, а у нас приютить малыша и то опасно. Если настоящей матери вздумается потом прийти и закатить мадам Розе скандал из-за того, что ее ребенку хорошо живется, то все права будут на ее стороне. Вот почему фальшивые бумаги — лучшие в мире, и если найдется стерва, которая спустя два года обнаружит, что ее ребенку хорошо живется у других, и захочет забрать его назад и показать, где раки зимуют, то, если ему заделали фальшивые бумаги по всем правилам, она никогда его не разыщет, и это дает ему шанс на спасение.

Мадам Роза говорила, что у животных это устроено куда лучше, чем у нас, потому что у них есть закон природы, особенно у львиц. Львицами она прямо-таки восхищалась. Когда я ложился спать, то перед тем как заснуть, часто представлял себе, что позвонили в дверь, — я шел открывать, и там оказывалась львица, которая просилась войти, чтобы защитить своих малышей. Мадам Роза говорила, что львицы этим и знамениты и если бы вдруг какая-нибудь из них не стала защищать своих детенышей, все бы ее осудили.

Я вызывал свою львицу почти каждую ночь. Она входила, запрыгивала на кровать и принималась вылизывать нам физиономии — ведь другие пацаны тоже в ней нуждались, а я, как старший, должен был о них заботиться. Только вот львы пользуются дурной славой, ведь им надо, как и остальным, чем-то кормиться, так что когда я объявлял другим, что сейчас придет моя львица, подымался вой, и даже Банания присоединялся, хотя, видит Бог, уж ему-то на все было наплевать по причине своего баснословно хорошего настроения. Я очень любил Бананию, его взяла французская семья, в которой было место, и когда-нибудь я его навещу.

В конце концов и мадам Роза узнала, что, покуда она спит, я впускаю львицу. Она понимала, что это понарошку и я просто мечтаю во сне о законах природы, но ее система становилась все более нервной, и мысль о том, что по квартире бродят хищники, вызывала у нее кошмары. Она с воплями просыпалась, ведь если у меня это была мечта, то у нее это превращалось в кошмар: она всегда говорила, что мечты, когда стареют, непременно становятся кошмарами. У нас с ней были совершенно разные львицы, но что же вы хотите.

Понятия не имею, о чем мадам Роза могла мечтать во сне. В том, чтобы мечтать назад, я не вижу смысла, а мечтать вперед в своем возрасте она уже не могла. Может, ей снилась молодость, когда у нее была красота и еще не было здоровья. Не знаю, чем занимались ее родители, но дело было в Польше. Она боролась за жизнь сначала там, потом в Париже, на улице Фурси, на улице Блонделя, на улице Синь — везде понемножку, а после принялась за Марокко и Алжир. По-арабски она говорила очень хорошо, без всяких яких. Она обслуживала даже Иностранный легион в Сиди-Бель-Аббесе, но когда вернулась во Францию, все пошло кувырком, потому что ей захотелось вкусить любви, а тот тип отобрал у нее все сбережения и выдал французской полиции как еврейку. На этом месте она всегда прерывала свой рассказ и говорила: «Ну, что было, то прошло», и при этом улыбалась, ей это было приятно.

Вернувшись из Германии, она еще несколько лет боролась за жизнь, но после пятидесяти начала толстеть и стала уже далеко не такой аппетитной. Она знала, что женщинам, которые борются за жизнь, очень трудно держать при себе детей, потому что закон запрещает это из-за морали, и у нее возникла идея открыть внесемейный пансион для малышей, которые родились неправильно. По-нашему говоря — подполье. Ей посчастливилось вырастить таким макаром полицейского комиссара, тоже сына шлюхи, который ей покровительствовал, но теперь ей было шестьдесят пять и пора было готовиться. Больше всего ее страшил рак — это уж точно хана. Я хорошо видел, что она приходит в негодность, и иногда мы молча смотрели друг на дружку и вместе боялись, потому что больше у нас ничего на свете не было. Вот почему в ее состоянии ей не хватало только львицы, разгуливающей по квартире. Что ж, я приспособился, я лежал в темноте с открытыми глазами, львица приходила, ложилась рядом и вылизывала мне лицо, и все это — ничего никому не говоря. Когда мадам Роза со страху просыпалась, входила к нам и воцаряла свет, то видела, что все мирно спят. Но на всякий случай она все равно заглядывала под кровати, и это было даже забавно, когда подумаешь, что львы — это единственное, чего никак не могло с ней приключиться, поскольку в Париже, говоря по правде, их вообще нет, дикие животные бывают только в природе.

Тогда-то я впервые и понял, что она малость тронутая. Ей довелось в жизни хлебнуть всякого, и теперь наступала пора расплачиваться, потому что за все в жизни нужно платить. Она даже потащила меня к доктору Кацу и сказала ему, что я впускаю диких зверей, чтобы они свободно разгуливали по квартире, а это явный признак. Я прекрасно понимал, что они знают что-то такое, о чем не следует говорить при мне, но понятия не имел, что бы это могло быть и чего мадам Роза так боится.

— Доктор, у него будут припадки, я в этом просто уверена.

— Не говорите глупостей, мадам Роза. Вам нечего опасаться. Наш маленький Момо очень впечатлительный. Это не болезнь, и вы уж поверьте старому медику: вовсе не болезни лечить трудней всего.

— Тогда почему же у него все время львы на уме?

— Прежде всего, не львы, а львица.

Доктор Кац улыбнулся и протянул мне мятный леденец.

— Да, львица. А что делают львицы? Они защищают своих малышей…

Мадам Роза вздохнула.

— Вам хорошо известно, доктор, чего я боюсь.

Доктор Кац побагровел от гнева.

— Замолчите, мадам Роза. Вы совершенно темный человек. Вы ничего не смыслите в этих вещах и воображаете Бог весть что. Просто какие-то средневековые суеверия. Я вам повторял это тысячу раз и прошу вас, прекратите наконец.

Он хотел прибавить что-то еще, но тут глянул на меня, поднялся и вывел меня из кабинета. Пришлось подслушивать под дверью.

— Доктор, я так боюсь, чтоб он не оказался с наследственностью.

— Ну вот что, мадам Роза, хватит. Прежде всего, вы даже не знаете, кто был его отец, — при том ремесле, какое было у его бедной матери. Да и как бы то ни было, я вам уже объяснял, что это еще ничего не значит. Тут вступают в игру тысячи других факторов. Бесспорно одно — что этот ребенок очень чувствителен и нуждается в любви.

— Не могу же я вылизывать ему каждый вечер лицо, доктор. Откуда только он таких мыслей набрался? И почему его не захотели оставить в школе?

— Потому что вы снабдили мальчика такой метрикой, которая не имеет ни малейшего отношения к его истинному возрасту. Вы слишком привязаны к этому малышу.

— Я только боюсь, как бы его у меня не отобрали. Заметьте, про него никто ничего не сможет доказать. Такие вещи я помечаю на клочке бумаги или просто держу в голове, потому что девицы вечно трясутся, как бы это не выплыло наружу. Проститутки со своими дурными наклонностями не могут воспитывать детей, потому что лишены родительских прав. Благодаря этому их можно держать в руках и шантажировать годами, они согласны на все, лишь бы не потерять свое чадо. А сейчас среди сутилеров полно самых обыкновенных сводников. Никто уже не хочет делать свое дело как положено!

— Вы славная женщина, мадам Роза. Сейчас я пропишу вам успокоительное.

Так я ничего и не узнал. Только стал еще уверенней, чем прежде, что старуха что-то от меня утаивает, да я не так уж и рвался узнать. Чем больше знаешь, тем меньше остается хорошего. Мой приятель Махут — он тоже сын шлюхи — говорил, что среди нас тайна — дело обычное, из-за закона больших чисел. Он говорил, что если женщина делает все по правилам, но происходит несчастный случай и она решает ребенка сохранить, то ей постоянно угрожает административное расследование, а хуже этого ничего не бывает, это для нее уж точно хана. В нашем случае расплачивается всегда мать, потому что отец охраняется законом больших чисел.

У мадам Розы на дне чемодана хранился клочок бумаги, где я записан как Мухаммед, а еще — три кило картошки, фунт морковки, сто грамм масла, одна фиш, то есть рыбина, триста франков, воспитывать в мусульманской религии. Была там и дата, но это всего лишь день, когда она приняла меня на хранение, и понять, когда я родился, невозможно.

Об остальных пацанах заботиться приходилось мне, особенно по части подтирания, потому что мадам Розе из-за своей толщины нагибаться было тяжело. Талии у нее вообще не было, и зад переходил сразу в плечи без остановки. Когда она шла, будто вся квартира с места сдвигалась.

По субботам к вечеру она надевала синее платье с рыжей лисой и серьги, накрашивалась краснее обычного и уходила посидеть во французское кафе «Купол» на Монпарнасе, где съедала кусок торта.

Я никогда не подтирал пацанов старше четырех лет, потому что имел свое достоинство, а бывали такие, что делали в штаны нарочно. Но я-то хорошо знаю этих паршивцев и научил их таким вот макаром играть, я имею в виду — подтирать друг дружку: я им объяснил, что так оно веселей, чем оставаться при своих интересах. Дело пошло как нельзя лучше, и мадам Роза поздравила меня и сказала, что вот и я уже начинаю бороться за жизнь. Сам-то я не играл с другими пацанами, они для меня были слишком маленькими, разве что начнешь иной раз сравнивать пипирки, и тогда мадам Роза свирепела, потому что ужасно эти вещи не любила из-за всего, что ей пришлось пережить. Продолжала она бояться и львов по ночам, и даже не верится, что можно так нападать на львов, когда подумаешь, сколько для страха есть настоящих причин.

У мадам Розы были сердечные неприятности, поэтому по магазинам из-за лестницы ходил я. Для нее не было ничего хуже этажей. Она все сильней и сильней свистела при дыхании, и я из-за нее тоже начал мучиться астмой — как говорит доктор Кац, нет ничего заразней психологии. Это такая штука, о которой мало что известно. Каждое утро, видя, как мадам Роза просыпается, я был счастлив, потому что и у меня бывали кошмары — я страсть как боялся остаться без нее.

Самым верным другом был мне в ту пору зонтик по имени Артур, которого я разодел с головы до ног. Я сделал ему голову из зеленой тряпки, обмотанной вокруг ручки, и забавную рожицу с улыбкой и круглыми глазами — губной помадой мадам Розы. И не столько для того, чтобы было кого любить, а чтобы выступать клоуном, потому что карманных денег у меня не было и я ходил добывать их во французские кварталы, где они водятся. Я был в широченном пальто до самых пят, а вдобавок нахлобучивал котелок и размалевывал красками лицо, и с Артуром на пару мы выглядели — обхохочешься. Я черт-те что выделывал на тротуаре и порой заколачивал до двадцати франков в день, но приходилось быть начеку, потому что полиция глаз не спускает с несовершеннолетних на воле. Артур, как одноногий, был в одном кеде, синем с белым, в брюках, в клетчатом пиджаке — вместо плеч я приспособил к нему веревочкой вешалку, а еще я пришил ему к голове круглую шапочку. Я попросил мосье Н’Да Амеде одолжить мне одежонки для моего зонтика, и знаете, что он сделал? Он повел меня в «Пул д’Ор» на бульваре Бельвиля, где торгуют самым шикарным, и разрешил выбрать все что захочется. Не знаю, все ли они в Африке такие, как он, но если да, то у них всего должно быть вволю.

Давая представление на тротуаре, я вышагивал вперевалку, плясал с Артуром да подбирал деньгу. Некоторые начинали возмущаться и говорили, что, мол, никому не дозволено так обращаться с детьми. Понятия не имею, кто со мной как обращался, но были и такие, которые расстраивались. Странные люди — ведь все это делалось для смеху.

Время от времени Артур ломался. Вешалку я приколотил к нему гвоздем, так что в плечах он стал шире, но одна пустая штанина продолжала болтаться, что для зонтика дело обычное. Мосье Хамиль был недоволен, он говорил, что Артур похож на идола, а это против нашей религии. Сам-то я неверующий, но когда у вас появляется диковинная, ни на что не похожая штуковина, вы и впрямь начинаете надеяться, что она что-то может. Я спал с Артуром в обнимку, а наутро высматривал, дышит ли еще мадам Роза.

Я никогда не бывал в церкви, потому что это против истинной религии, а уж чего я хотел меньше всего на свете, так это впутываться в эти дела. Но я знаю, что христиане готовы отдать последнее, лишь бы иметь у себя дома Христа, а у нас запрещено изображать человеческое лицо, чтобы не оскорблять Господа, и это легко понять, потому что гордиться особенно нечем. Поэтому я стер Артуру лицо и оставил просто шар, зеленый, словно со страху, и тем пришел в согласие со своей религией. Как-то раз, когда на хвосте у меня висела полиция, потому что своими ужимками я устроил скопление народа, я, удирая, уронил Артура, и тот разлетелся в разные стороны: шапочка, вешалка, пиджак, кед и прочее. Самого-то его я подобрал, но он остался голым, каким его создал Господь. Так вот, самое смешное, что мадам Роза ничего не говорила, когда Артур был одет и я с ним спал, но когда он перестал быть идолом и я захотел взять его с собой под одеяло, она раскричалась, что никому еще в голову не взбредало спать с зонтиком. Вот и пойми ее после этого.

У меня было кое-что отложено про запас, и я купил Артуру новую амуницию на Блошином рынке — там у них чего только нет.

Но счастье начало от нас отворачиваться. До той поры мои чеки приходили хоть и нерегулярно — иные месяца проскакивали всухую, — но все-таки приходили. И вдруг как отрезало. Два месяца, три — ничего. Четыре. Я сказал мадам Розе, думая об этом так сильно, что голос дрожал:

— Мадам Роза, не надо бояться. Вы можете положиться на меня. Я не собираюсь бросать вас только потому, что вы не получаете больше денег.

Потом я взял Артура, вышел и сел на тротуар, чтобы не реветь у всех на глазах.

Надо вам сказать, что дело становилось дрянь. Мадам Розу настигал предел возраста, и она сама это знала. Лестница с ее семью этажами стала для нас врагом общества номер один. Когда-нибудь она доконает мадам Розу, та была в этом просто уверена. Да и я понимал, что доконать ее уже не составляло никакого труда, достаточно было посмотреть на нее. Где у нее грудь, а где живот и задница — и не разберешь толком, прямо как бочка. Пацанов на пансионе оставалось все меньше, потому что девицы не доверяли больше мадам Розе ввиду ее состояния. Они видели, что она уже не может ни о ком заботиться, и предпочитали платить дороже и обращаться к мадам Софи или к матушке Айше, что на улице Алжира. Денег они зарабатывали порядком, так что могли себе такое позволить. Шлюхи, знакомые мадам Розе лично, исчезли по причине смены поколений. Поскольку жила она за счет людской молвы, а на тротуарах молва о ней поутихла, то и репутация ее сходила на нет. Когда ноги еще служили ей, она сама обходила рабочие места и кафе на улице Пигаль и на Центральном рынке, где девицы боролись за жизнь, и помаленьку создавала себе рекламу, расхваливая качество обслуги, шамовку и прочее. Теперь же она этого не могла. Приятельницы все куда-то сгинули, и рекомендовать ее стало некому. К тому же появилась легальная пилюля для охраны младенчества, так что теперь ребенка надо было действительно хотеть, и если он все-таки появлялся, оправданий уже быть не могло — вы знали, на что шли.

Мне стукнуло десять, и пора было помогать мадам Розе. Вдобавок приходилось задумываться и о будущем, потому что останься я один, и Общественное призрение зацапает меня в два счета. От этого я не спал ночами и все глядел на мадам Розу, чтобы убедиться, что она еще не помирает.

Я пробовал бороться за жизнь. Хорошенько причесывался, мазал духами мадам Розы за ушами, как она, и ближе к вечеру отправлялся с Артуром на улицу Пигаль или на улицу Бланш — та тоже годится. Там всегда есть женщины — они ведь борются за жизнь круглосуточно, — и обязательно какая-нибудь из них подруливала ко мне и говорила:

— Гляди, какой славный мальчуган. Твоя мама работает здесь?

— Нет, у меня еще никого нет.

За это меня обычно угощали мятным чаем в кафе на улице Масэ. Но мне приходилось быть начеку, потому что за сутилерами охотится полиция, да и женщинам тоже следовало остерегаться — им запрещено приставать самим. Вопросы всегда были одни и те же:

— Сколько тебе годков, красавчик?

— Десять.

— Мама у тебя есть?

Я отвечал «нет» и всякий раз переживал за мадам Розу, но что же вы хотите. Одна там особенно со мной нежничала, а иногда, проходя мимо, совала мне в карман купюру. Она носила мини-юбку и сапоги до самого верха и была куда моложе мадам Розы. У нее были очень ласковые глаза, и однажды, хорошенько осмотревшись вокруг, она взяла меня за руку, и мы отправились в кафе «Клубничка», которого сейчас там уже нет, потому что в него бросили бомбу.

— Не надо слоняться по тротуарам, это не место для малышей.

Она все гладила меня по голове — вроде как волосы поправляла. Но я-то знал: ей просто хотелось меня приласкать.

— Зовут-то тебя как?

— Момо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад