Иван Сергеевич Аксаков
Мы молоды, еще очень молоды
Да, нужен еще немалый запас терпения, но он необходимо нужен, требуется и любовью, и благоразумием для того, чтобы выждать пока наше русское общество поотрезвится, посозреет, поокрепнет, наконец, мыслью и духом, станет смотреть на вещи прямо,
Но настанет же пора, и, может быть, даже не в слишком далеком будущем, когда прекратится в русской интеллигенции это «пленной мысли раздраженье», когда здравый смысл обретет себе наконец свободу и право гражданства, и эмансипируется общество из-под власти «жалких» и «хороших слов», суеверия доктрин и теорий, фетишизма «последних слов науки» и всех этих побрякушек и погремушек чужой, всегда у нас запоздалой моды, которыми оно еще и теперь подчас так кокетливо обвешивается и красуется, – точь-в-точь, как ачкоус или папуас Полинезии – стеклярусом и другими блестящими безделками, добытыми от заезжего европейца. Само собою разумеется, что при возможности подобного сравнения, хотя бы даже несколько преувеличенного, речь идет здесь не о какой-либо поре зрелости, в смысле зрелости и даже перезрелости западноевропейских обществ, – а просто еще о выходе из того периода детства, в котором, по правде сказать, при всей сравнительной скорости нашего исторического развития, часть русской интеллигенции несколько замоторела. Еще молочные зубы не все у нас выпали. Но, слава Богу, начинают выпадать, и на этом-то мы и основываем высказанные нами розовые надежды. Ведь давно ли, всего года три, миновала эпоха графа Лорис-Меликова с «новыми веяниями» – а кажется, будто она уже потонула в глубокой дали времен, и общество в эти три года выросло до неузнаваемости. Может быть, мы ошибаемся, но нам сдается, что, если б даже не было ни малейших стеснений со стороны цензуры, едва ли бы стали опять возможны в наши дни речи вроде тех, что произносились в Новгородском земстве, или разглагольствия подобные тем, что печатались в «Тверском Вестнике». Едва ли бы даже, на полной воле, возобновили газеты теперь тот же ребячески наивный лепет о «правовом порядке», об европейских либеральных учреждениях и т. п., как в ту счастливую эпоху, когда люди тешились только тем, что
В ту пору – давно ли?! – выдвинулся, было, не то министр, не то иной высокопоставленный администратор (теперь совсем стушевавшийся), который однажды своему подчиненному (нашему знакомому), отказывая в каком-то ходатайстве, счел нужным добавить: «Вы не подумайте, однако ж, что я не
Но бедное русское общество! Оно поистине требует более справедливого и беспристрастного к себе отношения. Если взять во внимание исторические условия нашего развития, то поневоле смолкает резкое слово осуждения и выступают во всей яркости добрые и даже доблестные заслуги русского общественного духа, – но вместе с тем с такою же ясностью выступает необходимость отрешиться от того самодовольства и самообольщения, которым отличается некоторая, и довольно значительная, часть нашей интеллигенции, почитающая себя чуть ли уже не на вершине зрелости. Эти исторические тяжкие условия лежат и в позднем выступлении нашем на арену всемирного общечеловеческого движения, и в нашем зависимом отношении к европейскому просвещению, и в самом том способе, наконец, которым насаждалось у нас просвещение, формировалось и сложилось само наше общество.
Что мы молоды, очень еще молоды и долго еще будем молоды – это вне вопроса, да в этом нет ни беды, ни греха, ни даже недостатка, а напротив, при некотором, порой, неудобстве, в этом своего рода наше преимущество пред прочими европейскими народами. Это обстоятельство необходимо сознать и признать для того, чтоб не напускать, как это делают некоторые наши «умеренные либералы», на себя или на нашу интеллигенцию какую-то «собачью старость» и прививать к России искусственно, под видом прогресса, хворь чужой дряхлости. Мы молоды и как
Тот, чьи воспоминания обнимают весь этот 40-летний период, может даже указать: откуда пошло гулять или кем впервые двинуто в ход такое-то слово… Каждый из современных стариков, приступая к составлению своих записок и бросая ретроспективный взгляд на пережитую им пору, конечно придет к убеждению, что она не может быть верно понята и оценена, если не иметь в виду как выдающуюся черту именно нашу
Представьте же себе положение, когда эпический период сшибается вдруг лоб об лоб с европейской культурой XIX столетия (причем оба несомненно несколько сплющиваются) и когда ученик Гексли, последователь Дарвина и последних слов науки, в самых своих
Что будет со славянами Балканского полуострова, мы не знаем, но таковым крепким, могущественным народным организмом несомненно обладает Россия. Это убеждение утешительно, исполняет нас надежды и веры, но необходимо, однако ж, помнить и соображать – какая работа задана нашему народному организму, – помнить и соображать хоть бы для того, чтоб не смущаться иными явлениями, уметь беспристрастно ценить наше прошлое и настоящее. Карикатурным, пожалуй, покажется читателям такое приравнение к настоящему состоянию нашей интеллигенции – сербского противоестественного сочетания, в одном интеллигентном индивидууме, эпической и героической эпохи с современною культурною, да еще наиутонченною… Но ведь только карикатурным, то есть преувеличенным «шаржированным», однако все же довольно близким, а уж про наш XVIII век и говорить нечего. Разве не то же почти самое представляют нам блестящие вельможи двора Екатерины, наши Разумовские, которых эпопея восприяла такой печальный, но вполне достойный конец (см. превосходный труд А. А. Васильчикова), наши потом, уже позднее, Бруты, Лафайеты, Фабриции – на почве и в оправе самого беззастенчивого крепостного душевладельчества? Да, наконец, и теперь, в позднейшие дни, разве наши «радикалы» –
Крепок наш организм, – но еще много, много тяжкого труда ему предстоит для того, чтобы отправления его стали наконец свободны и правильны. Нам помогает необыкновенная восприимчивость и талантливость русской натуры, полнейшая обеспеченность нашего внешнего политического положения, инстинктивное чувство своей национальной мощи, непосредственное сознание себя великим мировым народом, наконец, самый наш внешний простор, оказывающий несомненное воздействие и на духовную нашу природу, чуждую мелочности и узкости. Но этот же наш простор и объем, эта «дистанция огромного размера» и в физическом, и в нравственном смысле, этот самый громадный объем русского народного организма полагают нашему развитию и преграды соответственного же масштаба! Великий Петр, разбитый под Нарвой, чрез несколько дней, своим новорожденным, так сказать, войском, только что сформированным согласно с требованиями современного европейского искусства, разбивает под Полтавой первого полководца и лучшую европейскую армию своей эпохи и пьет за здоровье своих учителей, им побитых и превзойденных. Это, может, и должно, конечно, служить образцом и для прочих отраслей нашего воспитания и развития, но нам, однако, и до сих пор еще не пришлось пить, по-петровски, за здоровье наших учителей на иных крупных поприщах, кроме военного. Это объясняется более всего тем, что главным материалом в военном деле служит простой народ, вполне дисциплинированный тысячелетнею тяжкою историческою школою, и что доблестные свойства национального духа могли найти тут себе довольно свободное выражение. Но совсем иначе происходило дело там, где материалом служил класс, так называемый интеллигентный, где приходилось пускать в ход орудия мысли и знания, действие умственное. Как ни шибки были наши успехи сравнительно с долгим, длинным процессом европейского развития, но здесь, оказывается, мы все еще не выкарабкались вполне даже из школьников-учеников.
Правда, в области поэзии и вообще искусства русский гений, в лице Пушкина и иных великих наших поэтов, романистов и художников, сумел вознестись до самобытной красоты творчества и своими откровениями бесспорно ускорил процесс нашего развития и самосознания. Им мы и обязаны
Приговор строгий, но меткий, не утративший свою силу и до сих пор. Большая часть нашей интеллигенции и доселе твердит, как и подобает ученикам-школьникам, только
«Лжет за двух», – говорит Пушкин. Именно так, и именно за двух. Когда русский интеллигент повторяет зады чужой мысли и жизни, то, сохраняя по отношению к Европе смирение рабского ученика, он для русского общества становится учителем и проповедником назойливым, грозным, лжет и за себя, лжет и за Европу. За себя – в том смысле, что усваивает себе или своему русскому обществу чужое убеждение, чужое мерило, продукт чужой истории, чужих нравов; за Европу – потому что ученую ее гипотезу выдает уже за научную аксиому, случайное, преходящее мнение или явление на Западе возводит в крайнее слово знания или жизни, обобщает частные факты, искажает смысл возникающих там задач, и вопросы, еще не решенные там, – сразу решает, во имя «европейского прогресса», для своего отечества! В результате – действительно сугубая ложь, – тем более грубая и злая, что она у нас из области слова способна нередко переходить и в практику – с быстротою необычайною. Эта быстрота объясняется именно тем, что всякая новая, перенесенная таким образом к нам мысль имеет дело и в жизни большею частью не с самостоятельно воспитанными, зрелыми умами, а с учениками-школьниками, с общественною средою, более или менее отчужденною от своей народности и истории, не представляющею никаких серьезных преград для нашествия абстрактных, совсем несвойственных русской жизни и даже прямо враждебных ее духу идей и затей, а иногда и реформ… От этого (впрочем, и от некоторых других причин, о которых скажем ниже) торжество, господство этих прошлых идей принимает у нас совершенно особый, нигде не виданный характер повальности, характер поветрия, разом охватывающего массы умов, как-то стадообразно, – причем индивидуальная самостоятельность убеждения совершенно стушевывается.
Возьмем так называемый «дух времени», пред которым большинство нашей интеллигенции так безусловно благоговеет. Дух времени там, у себя на родине, в Западной Европе, как и всякий дух, возникает и проявляется свободно, – не предъявляя никакого ярлыка с надписью, не рекомендуясь: «честь имею представиться, я – дух времени». Он опознается таковым уже впоследствии, по результатам, – начинает обыкновенно веянием едва заметным, проникающим в душу сначала немногих, потом несколько большего числа и т. д.; его проявление, его действие бывает большею частью очень медленно, хотя и прочно. Да и не всякое веяние есть уже непременно «дух времени». У нас на этот счет не строги. Нам «дух времени» доставляется с Запада при самом первом дуновении вместе с самыми модными товарными новинками, как бы какой закупоренный в склянке Es-bouquet, одним словом как
Эта черта объясняется, впрочем, и некоторыми историческими условиями.
Наше настоящее общество ведь все – петровской формации. Вся наша интеллигенция выгнана хоть и из русской народной почвы, но сдобренной и постоянно сдабриваемой, на казенные же деньги выписываемым наземом, – в казенных парниках, казенными садовниками. Вся она предназначалась для казенной надобности. Просвещение, прогресс стали у нас, к началу XVIII века, историческою государственною необходимостью. Это прежде всего поняла у нас казна, которая, хоть и сама в то время смыслила в просвещении немного, воодушевилась однако самою искреннею к нему ревностью и именно к «высшему», потому что в высшем-то наиболее и ощущала потребность. Вот и стала казна, не жалея ни денег, ни поощрений, искусственно и насильственно, насаждать у нас просвещение «высшее», сразу, помимо среднего и элементарного (о чем серьезно вспомнили уже гораздо позднее). Казна взяла в свое ведение науку, подстегивала прогресс, и действительно устроила наконец в обществе такой склад жизни, что все юношество, как бы исполняя некий обряд, потянулось к «высшему» (по преимуществу университетскому) образованию, хотя и подготовлялось к нему – учась, по выражению Пушкина, «понемногу, чему-нибудь и как-нибудь». Таким образом, в длинном преемственном ряде поколений воспиталось и приобщилось русское общество «высшего» просвещения – в казенных заведениях, почти даром, то есть на казенный счет, по преемственно менявшемуся чуть не для каждого поколения шаблону (чем в значительной степени и объясняется однородность и повальность воспринимаемого направления). Мало того: каждый интеллигентный смертный прошел хоть сколько-нибудь по табели о рангах, перебывал в каком-либо чине (а уж «губернского секретаря» никто, конечно, не миновал), каждый состоял на службе, на казенном жалованьи, был где-нибудь да приписан, где-нибудь числился. На лоне у казны раздался первый лепет нашей интеллигенции, и первые зубы ее вырезались; на лоне у казны она и подрастала, и развивалась, выучилась и усердствовать, и вольнодумничать, и либеральничать… Всему учила казна, что только выдавалось ей за высший прогресс. Это истинная матерь нашей жестокосердой и неблагодарной интеллигенции. Одно высокопоставленное лицо проектировало даже проект о раздаче орденов «за независимость мнений»…
Ничего подобного никогда не было ни в одной стране, – разве только теперь в Японии. Само собою, органически, вольно, хотя и не без содействия государства, насаждалось просвещение на Западе, – и не скачком прямо в «высшее», напротив, строгая подготовка служила последнему существенным основанием. Это форсированное, оранжерейное или парниковое возращение «высшего» просвещения досталось в удел только нашему отечеству. Что же и вышло в результате? Во-первых, неудержимое, даже и теперь, стремление общества к приобретению «высшего» образования – с явным пренебрежением и даже отвращением к
Но довольно… Так вот каковы внутренние составные элементы нашего общества, вот при каких тяжких противоестественных условиях насаждалось у нас просвещение, слагалась и воспитывалась наша интеллигенция! Но процесс этого сложения, равно как и формации самого русского общества, еще не окончен, как не совсем еще миновал и период наших школьных годов. Можно ли, после того, дивиться нашей невзрачной современности или же ставить в вину нашей интеллигенции: зачем она именно такая, а не иная? Тут нет ничьей личной вины, а потому и необходимо, одновременно с строгой оценкой, относиться к нашей интеллигенции с возможно терпеливым снисхождением, возлагая надежды на спасительную работу времени. Прежде же всего необходимо, как говорится, «возвести факт в сознание», дабы поубавить в нас самонадеянности и чванства, и не утруждать новыми непомерными задачами национального организма. Кроме выпавшей на его долю поистине чудовищно трудной работы: сократить до минимума органический медленный процесс общественного развития страны, такого громадного объема и населения как наша, ему предстоит еще оправиться от тех героических способов лечения, которые (и конечно не совсем без успеха) были применены преобразователем России к искоренению заматерелого недуга невежества и восточной косности. Ему предстоит еще, духовно-химическим, так сказать, процессом, парализовать или поглотить воспринятые им яды, претворить противоестественное в естественное, насильственное в свободное и явить, наконец, здоровое творчество национального духа. Ввиду же современного нашего состояния, ввиду того господства разных абстрактных доктрин, которое еще недавно так ширилось не только в нашем обществе, но и в администрации, ввиду
Наша теперь главная беда именно в парниковых и оранжерейных свойствах русской интеллигенции. Вот на что следовало бы обратить особое внимание, ибо при таковых свойствах самое благонамеренное правительство лишено надлежащих орудий действия. И велик русский Бог! Благодаря некоторой свободе печати, давшей возможность высказаться нашему «либерализму», он в значительной степени испарился, опошлел, обличился в своей пусто-порожности и непригодности. Но важнее и утешительнее то, что в подрастающем поколении замечается уже отвращение от громких, бессодержательных фраз, от бесплодного политиканства, от голых формул и праздных фикций; замечается даже стремление, по крайней мере в тех, кто имеет к тому возможность удалиться в уезд, в деревню, – не с тем, чтоб проповедовать там нечто во вкусе г. Артемия Введенского или разыгрывать роль героев г. Эртеля и других «народников-беллетристов» (какое уродливое сочетание слов!), а с тем, чтоб посвятить себя сельскому хозяйству и скромной местной деятельности, по земству ли или по мировому суду,