Виссарион Григорьевич Белинский
И мое мнение об игре г. Каратыгина
1
В нашей вялой и прозаической жизни всякая новость возбуждает всеобщее внимание и сильно занимает собою умы всех и каждого. К числу таких новостей принадлежит вторичный приезд в Москву знаменитых петербургских артистов, Каратыгиных{1}. Кто не помнит, как засуетилась наша белокаменная во время их первого приезда, какая была давка у театра, как трудно было доставать билеты, как толковали и спорили об игре любимцев петербургской публики и в аристократических гостиных и гостиницах, и в плебейских горницах и трактирах, и на улицах и перекрестках? Кто не помнит знаменитого турнира, на котором было переломлено столько копий и pour и contre[1] во имя Каратыгиных П. Щ. и г. Шевыревым и ареною которого была «Молва»{2}. Кто не помнит, как г. Шевырев, после нескольких упорных и утомительных схваток, оставил поле битвы и не кончил сражения, обидевшись невежливостию своего хладнокровного и несговорчивого противника, не хотевшего поднять забрала своего шлема и провозгласить своего рода и имени?.. Оно, кажется, тут бы не на что претендовать: ведь журнальные турниры совсем не то, что рыцарские турниры. Благородные рыцари почитали предосудительным для себя сражаться с безымянными противниками, ибо вменяли в бесчестие подвергать свое благородное тело невежливым ударам какого-нибудь плебея и не видели никакой для себя славы в победе над противником незнатного рода и племени; но в литературе геральдика вещь совершенно посторонняя; в ней важны дела, а не имена. Но всем уже известно, что г. Шевырев скрепу критических статей именами их авторов почитает самым верным для избежания от
Итак, всем памятны шум и движение, произведенные прежним приездом в Москву г-на и г-жи Каратыгиных… Такое же ли точно действие произвел теперешний их приезд? Кажется, что нет. Правда, и теперь по утрам ужасная давка при раздаче билетов, и теперь ходенем ходит огромный Петровский театр от грома рукоплесканий нашей доброй и не слишком взыскательной публики, и теперь в той же самой «Молве» вышел к арене таинственный г. П. Щ.{3}, но рукоплескания уже не так единодушны и дружны, уже часто они прерываются и заглушаются ропотом неудовольствия; но таинственный г. П. Щ. что-то решительнее и резче, хладнокровнее и насмешливее в своем тоне и пока еще не встретил ни одного противника… Что бы это значило?.. Неужели г. Каратыгин, этот артист, так горячо любящий свое искусство, так глубоко и усердно изучающий его, вместо того чтобы итти вперед, пошел назад и сделался хуже?..
Нет: он все тот же, но уже не те обстоятельства: к нему присмотрелись, его разглядели, а прелесть новости потеряла свою магическую силу. Вот и разгадка этой загадки. В искусстве есть два рода красоты и изящества, так же точно, как есть два рода красоты в лице человеческом. Одна поражает вдруг, нечаянно, насильно, если можно так – сказать; другая постепенно и неприметно вкрадывается в душу и овладевает ею. Обаяние первой быстро, ко не прочно; второй – медленно, но долговечно; первая опирается на новость, нечаянность, эффекты и нередко странность; вторая берет естественностию и простотою. Марлинский и Гоголь – вот вам представители того и другого рода красоты в искусстве. Я не отрицаю таланта в г. Марлинском и пока еще не вижу гения в г. Гоголе, но хочу только показать разность между талантом
2
Повидимому, я отдалился от предмета моего рассуждения, но в самом деле я гораздо ближе к нему, нежели как можно ожидать. У нас два трагических актера: г. Мочалов и г. Каратыгин, хочу провести между ними параллель. «Какое невежество! Каратыгин и Мочалов – fi donc! Можно ли помнить о Мочалове, говоря о Каратыгине?..» Не знаю, будут ли мне сказаны подобные слова, но я уже как будто слышу их. У нас это так натурально; мы так неумеренны ни в нашем удивлении, ни в нашем презрении к авторитетам. Теперь как-то странно и даже страшно произнести имя г. Мочалова, не имея намерения посмеяться над ним, как смеются над Александром Орловым, говоря о Вальтере Скотте. Но я думаю иначе, и если каждый в деле литературы и искусства может иметь свое мнение, то почему же и мне не иметь своего, хотя мое скромное имя и не значится в литературных Адрес-календарях?..
Всем известно, что с г. Мочаловым очень редко случается, чтобы он выдержал свою роль от начала до конца, однакож все-таки случается, хотя и редко, как, например, в роли Яромира в «Прародительнице»; в роли Тасса{4} и некоторых других. Потом всем известно, что он может быть хорош только в известных ролях, как будто нарочно для него созданных, а в прочих по большей части бывает решительно дурен. Наконец всем также известно, что, часто дурно понимая и дурно исполняя целую роль, он бывает превосходен, неподражаем в некоторых местах оной, когда на него находит свыше гений вдохновения. Теперь всем известно, что г. Каратыгин равно успевает во всех ролях, то есть что ему равно рукоплещут во всевозможных ролях – в роли Карла Моора и Димитрия Донского, Фердинанда и Ермака, Эссекса и Ляпунова. По моему мнению, в декламаторских ролях он бывает еще лучше, и думаю, что он был бы превосходен в роли Димитрия Самозванца, трагедии Сумарокова, и во всех главных персонажах трагедий Хераскова и барона Розена… Какое же должно вывести из этого следствие?.. Что г. Мочалов талант низший,
Г. Каратыгин, как я уже сказал, берется решительно за все роли, и во всех бывает одинаков, или, лучше сказать, ни в одной не бывает несносен, как то нередко случается с г. Мочаловым. Но это происходит скорее не от
Я сценическое искусство почитаю творчеством, а актера самобытным творцом, а не рабом автора. Найдите двух великих сценических художников, гений которых был бы совершенно равен, дайте им сыграть одну и ту же роль, и вы увидите то же да не то. И это очень естественно: ибо невозможно найти даже двух читателей с равною образованностию и равною способностию принимать впечатления изящного, которые бы совершенно одинаковым образом представляли себе героя драмы. Они оба поймут одинаковым образом идею и идеал персонажа{5}, но различным образом будут представлять себе тонкие черты и оттенки его индивидуальности. Тем более актер: ибо он, так сказать,
Я видел г. Каратыгина в четырех ролях (не упоминаю о пустой роли, игранной им в драме «Муж, жена и сын»): в Ермаке, Ляпунове, Эссексе (в прошлый приезд его в Москву) и Карле Мооре (во второй раз). Чтобы подкрепить мои мысли фактами, буду говорить о последней. Ни в одной роли он не казался мне так решительно дурен, так холоден, так натянут, так эффектен. Ни одного слова, ни одного монолога, от которого бы забилось сердце, поднялись дыбом волосы, вырвался тяжкий вздох, навернулась бы на глазах восторженная слеза, от которого бы затрепетал судорожно зритель, бросило бы его в озноб и жар! Пробуждалось по временам какое-то странное чувство, похожее на чувство, происходящее от страха или от давления домового; но это чувство было мимолетно, мгновенно, ибо, лишь только зритель начинал подчиняться его обаянию, как тотчас все оказывалось ложною тревогою, и актер спешил разрушить подобное впечатление или каким-нибудь изысканным эффектом, или совершенным отсутствием чувства при крайнем усилии возвыситься до чувства, в чем, разумеется, он уже нисколько не виноват. Как, например, сыграл г. Каратыгин эту славную, потрясающую сцену, в которой Карл Моор выводит отца своего из башни и выслушивает ужасную повесть его заключения: он стремительно обратился к спящим разбойникам; это движение и выстрел из пистолета были сделаны грозно и благородно, а вопль: «
Зачем мы ходим в театр, зачем мы так любим театр? Затем, что он освежает нашу душу, завядшую, заплесневелую от сухой и скучной прозы жизни, мощными и разнообразными впечатлениями, затем, что он волнует нашу застоявшуюся кровь неземными муками, неземными радостями и открывает нам новый, преображенный и дивный мир страстей и жизни! В душе человеческой есть то особенное свойство, что она как будто падает под бременем сладостных ощущений изящного, если не разделяет их с другою душой. А где же этот раздел является так торжественным, так умилительным, как не в театре, где тысячи глаз устремлены на один предмет, тысячи сердец бьются одним чувством, тысячи грудей задыхаются от одного упоения, где тысячи я сливаются в одно общее целое я в гармоническом сознании беспредельного блаженства?.. Когда этот поэтический Моор, этот падший ангел, указывает на распростертого без чувств старца-мученика и нечеловеческим голосом восклицает: «
Не таков г. Каратыгин; роли надутые, неестественные, декламаторские суть торжество его; он заставляет забывать о их несообразности и нелепости; там, где г. Мочалов насмешил бы всех, там он особенно хорош. Возьму для примера «Ермака» г. Хомякова. Закрывши рукой имена персонажей, я могу с наслаждением читать эту пьесу, ибо это собрание элегий и поэтических дум о жизни исполнено теплоты чувства и поэзии. Еще с большим наслаждением я выслушал бы их от г. Каратыгина, только не в театре, а в комнате. Но как пьеса, драматическая «Ермак» просто нелепость. Чтобы заставить нас восхищаться им на сцене, надо сперва воротить нас ко временам
мастерски бы ответил:
Да, я уверен, что театр потрясся бы до основания от грома рукоплесканий. И это очень вероятно, ибо позы, движения и декламация г. Каратыгина менее зависят от содержания и достоинства пьесы, чем от его удивительного искусства. Когда он бывает особенно хорош, когда он наиболее получает рукоплесканий? Когда падает в ноги отцу, обнимает его колена, бросается в объятия к жене, целует сына и, держа его на руках, бегает с ним по сцене, бросается в Иртыш, когда уносит на плечах отравленного Скопина-Шуйского, допрашивает Фидлера и выбрасывает его в окошко. Надобно заметить, что наша публика вообще очень смешлива: она смеется, когда ужасный Шейлок точит нож о свой сапог, когда мстительный жид в грозных словах изливает яд ненависти своей к христианам – палачам его племени, она хохочет над страданиями бедного, благородного матроса. Сцена между Ляпуновым и Фидлером должна бы рассмешить ее; но г. Каратыгин Так благородно и грациозно выбросил за окно г. Усачева, что никто даже. и не улыбнулся, кроме разве райка. Напротив, чудное дело! Эта же самая публика рукоплещет от восторга карикатурным возгласам Ляпунова к своему мечу, или, когда он так уморительно-комически говорит Скопину: «Здорово, князь!» Г. Каратыгин вполне разгадал нашу публику и глубоко понял ее требования; вот вам и причина, почему на нынешний раз много фарсов так прибавилось против прежнего. Если же он иногда уж чересчур пересаливает в них, так это оттого, что он испытывает, понравятся ли публике его новые выдумки{8}.
Итак, какой же вообще характер игры его? Преодолевать трудности, делать все из ничего. А для этого, разумеется, нужны одни эффекты, одно искусство, обдуманность, предварительное изучение роли, созданной не автором, но актером. Смотря на его игру, вы беспрестанно удивлены, но никогда не тронуты, не взволнованы. Искусство без чувства – это
Я сказал все, что хотел сказать. Почитаю нужным заметить, что никогда не бывал за кулисами, никогда не находился ни в каких отношениях с гг. артистами, о коих сужу, и не знаком ни с одним из прочих, и потому судил без всяких личных предубеждений, без всякого личного пристрастия, по моей совести и разумению. Легко может статься, что мое мнение будет очень неважно как в глазах артиста, так и в глазах публики, но оно должно быть важно для меня, ибо тот недобросовестен, кто не дорожит своими мнениями как человек, если не как литератор… Стыжусь и краснею, делая эту пошлую оговорку; но что ж делать, когда не только толпа, но и некоторые из людей, руководствующих мнениями этой толпы, во всяком суждении, откровенно и резко высказанном не в пользу судимого лица, видят наветы, недобросовестность и недоброжелательство?
Примечания
Статья о Каратыгине принадлежит к числу лучших статей молодого Белинского. «По здравости и новизне суждений, – писал А. В. Дружинин, – театральные разборы Белинского – совершенство своего рода, и во всяком другом обществе могли бы совершить целый драматический переворот, подобный перевороту, совершенному «Драматургией» Лессинга». Уже в «Литературных мечтаниях» Белинский поставил вопрос о реалистическом театре. Он указал на особое значение Грибоедова – этого «Шекспира русской комедии», он мечтал увидеть на русской сцене «всю Русь с ее добром и злом». Он придает театру исключительно большую роль в воспитании человека. Именно поэтому он борется против казенно-патриотической драматургии. Подобно великому своему современнику и другу М. С. Щепкину он выступает против засилия переводного водевиля, мелодрамы, сентиментальных пьес Коцебу и ему подобных.
Спор об игре Каратыгина и Мочалова, в котором веское слово принадлежало Белинскому, начался еще в 1833 году. Вся передовая часть русского общества: Надеждин, Белинский, Герцен, Лермонтов – была на стороне московского трагика П. С. Мочалова и выступала против П. А. Каратыгина. «Щепкин и Мочалов, – писал Герцен в «Былое и думах», – без сомнения, два лучших артиста изо всех виденных мною в продолжение тридцати пяти лет и на протяжении всей Европы. Оба принадлежат к тем намекам на сокровенные силы и возможности русской натуры которые делают незыблемой нашу веру в будущность России» («Былое и думы», 1947, стр. 774).
Холодная, основанная на внешнем эффекте и отделке игра Каратыгина воспринималась передовыми кругами русского общества, как выражение антиреалистических тенденций в русском искусстве. Каратыгин недаром был одним из лучших интерпретаторов патетических пьес Кукольника Полевого, Ободовского. Герцен писал, что тонкое реалистическое искусство Мочалова и особенно Щепкина было мало похоже на Каратыгина, «этого лейб-гвардейского трагика, далеко не бесталанного, но у которого все было до того заучено, выштудировано и приведено в строй, что он по темпам закипал страстью, знал церемониальный марш отчаяния и, правильно убивши, как надобно, мастерски делал на погребение. Каратыгин удивительно шел николаевскому времени и военной столице его» (Там же, стр. 775).
В мае 1833 года Каратыгин и его жена гастролировали в Москве. Их приезд вызвал бурную полемику на страницах «Молвы» (1833, №№ 44–48, 52–58, 60–61). Некто П. Щ. (псевдоним до сих пор не раскрыт) в цикле замечательных статей, напечатанных в «Молве» в виде «Писем в Петербург», высказался против Каратыгина. С. П. Шевырев не замедлил выступить в защиту своего любимого актера со статьей «Об игре г. Каратыгина и об игре г-жи Каратыгиной» («Молва», 1833, № 50). В этой и в ряде других своих тяжеловесных и педантических статей Шевырев отрицал возможность сближения театра с жизнью. «Положим, – иронически заявлял Шевырев, – что драма и жизнь то же. Итак, актер в своей игре выставляет нам нашу жизнь, наши действия. Но ведь мы живем, жизнь наша, стало, мы все годимся в актеры, стало быть, более или менее есть у всех дар сценический». Если театр и жизнь решительно одно и то же, то, стало быть, театр, по его мнению, не нужен. При помощи этих неуклюжих софизмов Шевырев пытался бороться с сторонниками Мочалова.
Когда в 1835 году повторные гастроли в Москве четы Каратыгиных снова возбудили старый спор, Белинский выступил со статьей «И мое мнение об игре г. Каратыгина», в которой решительно заявляет, что в русском искусстве уже сложились два взаимно исключающих типа художника: с одной стороны Гоголь, Щепкин, Мочалов; с другой – Марлинский, Каратыгин, Кукольник. Историческая правота, по его изумительному прозрению, на стороне первых. Таким образом узко театральный спор Белинский расширил до пределов вопроса о путях развития всей русской художественной культуры. При этом Белинский подчеркивает «плебейский» характер нового искусства. Тем самым он с гениальной проницательностью устанавливает связь реализма с новыми, еще только нарождающимися прогрессивными общественными силами.