Виссарион Григорьевич Белинский
Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом…
ЖИЗНЬ, КАК ОНА ЕСТЬ. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом. Санкт-Петербург. 1843. В тип. К. Жернакова. Три части. В 12-ю д. л. В I части – 236, во II – 230, в III – 260 стр.
Все поэты, сколько их ни было, начиная с того времени, как на свете явились поэты, и до наших дней, – старались изображать
В предисловии к роману г. Брант рассказывает, что у него был школьный приятель, который «в мундире конно-артиллерийского прапорщика и с подорожной в руках сел в
Неизвестный (Евгений тож) начал себя помнить с пятилетнего возраста.
Видите ли, как тесно связана история Евгения с историею Наполеона, а история Наполеона с историею Евгения? Мы всегда были такого мнения, что, несмотря на множество исторических документов и мемуаров частных лиц, в истории Наполеона есть что-то неясное, и приписывали это близости к нам великих событий его жизни, как она есть; но вышло другое: мы не знали жизни Евгения, как она есть. Теперь, благодаря г. Бранта, мы узнали ее, и в истории Наполеона для нас не осталось ничего темного, и наоборот, благодаря знанию истории Наполеона, для нас все ясно в жизни Евгения, как она есть. Сам автор, г. Брант, живо чувствовал связь, существующую в жизни обоих этих великих людей, и потому Евгений у него говорит: «В те дни, когда оканчивалась бурная политическая жизнь Бонапарте, начиналась моя собственная» (стр. 223). При этом случае Евгений очень основательно рассуждает о том, что судьба Наполеона дала толчок его воображению и мыслительной способности, и Наполеон же был виною, что Евгений не вступил на поприще гражданина. Поэтом он не сделался потому, что боялся зависти журналистов и критиков: чувствуя в себе великий гений, он знал, что наживет пропасть врагов. И хорошо сделал!.. Но вот он едет в Веймар с письмом от отца своего к
Евгений перешел в Иенский университет, отпустил усы и начал жестоко жечь сигары и пить пунш. Любовных похождений у него набралось столько, что он потерял им счет, и рассказывает только о примечательнейших. Там он встретился с веймарскою брюнеткою, Эрнестиною, кабинет которой был маленьким раем – «я разумею здесь рай в чувственном вкусе Магомета», – прибавляет Евгений (стр. 72). Из-за этой Эрнестины он дал оплеуху своему товарищу, Леониду, а «наутро, с рассветом, в уединенном месте, за городом, назначена была так называемая благородная разделка,
«Так, среди мглы ночной, вой бури заглушает крики гибнущего пловца, тщетно взывающего о помощи…»
«Так…» но пусть читатели сами прочтут 129 и 130 страницы второй части «Жизни, как она есть», чтоб иметь понятие о высоком лирическом пафосе, каким г. Брант умеет заканчивать свои сцены…{9} А кто пожелает знать, как умеет сей вдохновенный сочинитель расплываться в поэтических выражениях после сцен возвышенных, того отсылаем к его несравненной «Аристократке».
Евгений был не только неутомимый самец, но и большой резонер, – блудлив, как кошка, труслив, как заяц, по русской пословице. Простившись, он начал резонерствовать, а потом пьянствовать; но Маргарита пришла к нему и сказала, что она все сделала для защиты своей добродетели, но если уж… так оно лучше – знаете – продолжать… И в самом деле, правда! Это г. Брант справедливо назвал «подвигом Маргариты». Но не долго подвизался Евгений с Маргаритою: он уехал на родину, и если б не жидовская ловкость Соломона, то Ревекка, хорошенькая дочь его, сделалась бы жертвою Евгения… Самого г. Бранта возмутило непостоянство Евгения, и он очень патетически, с свойственным ему красноречием нападает на «неблагодарных чудовищ, в естественной истории так снисходительно называемых мужчинами» (стр. 153–154). После этого на сцену романа опять выступает его герой № 2, то есть Наполеон; но это для того только, чтоб умереть и оставить Евгению более свободное поприще для деятельности. И надо сказать, что он очень хорошо воспользовался этим выгодным для него обстоятельством: история с Ревеккою заставила его написать к Маргарите письмо с извещением, что он уже не любит ее; но когда Маргарита опять приехала в дом генерала (вероятно, вследствие гнусного обращения сэра Гудзона Лова с Наполеоном), Евгений опять сказал ей: «Маргарита! Маргарита! люблю тебя! и она не смела противиться моим ласкам, и сама ласкала меня… бедная, слабая женщина!» (стр. 226). В третьей части, по случаю смерти отца своего, Евгений переезжает жить в Париж, с Маргаритою и Мишелем. Кстати о последнем. С ним случилась пречувствительная история: он женился и с радости начал писать стихи, которых ни один книгопродавец не хотел купить… из зависти к гению Мишеля, а совсем не потому, что плохих стихов никому не нужно. Тогда Мишель издал их на свой счет, и журналисты их разругали… тоже из зависти… Несмотря на то, что вошел в долги, и вместо того, чтоб дельными трудами кормить себя и жену, Мишель, как все несчастные писаки без дарования, но с самолюбивою страстью к бумагомаранию, поставил на сцену драму. Париж освистал ее – тоже из зависти, по мнению г. Бранта. Мелкое самолюбие писаки было раздражено этою неудачею, он во всем видел зависть, заговор против себя и во всяком, даже не исписанном листке бумаги – грозную критику на себя, и с отчаяния решился писать на том свете, где нет зависти и журналов, и оставил жену с ребенком. Это было самым умным делом со стороны этого героя № 3 «Жизни, как она есть». Хорошо, если б и все дрянные писаки последовали его примеру!.. Но мы забежали вперед, желая поскорее избавиться от этого глупого рифмоплета. Возвращаемся назад. Г-н Брант описывает Париж, и из его описания видно, что он основательно изучал… известную книгу г. Строева «Париж в 1838–1839 годах»{10}. А Евгений между тем волочится напропалую. Влюбился он в актрису лет девятнадцати, «прекрасную и стройную, как художественная мысль поэта, сложенную полно и роскошно, как мечта о счастии, игривую и резвую, как дитя, горделивую, как царица, пламенную и страстную, как испанка, и недоступную, как герцогиня Сен-Жерменского предместья» (стр. 70). Подкупив ее горничную, он залез к ней под кровать, пока она была в театре. Актриса приехала домой, разделась, попросила ужинать, потом еще разделась и выслала горничную – а Евгений все смотрит да смотрит из-под кровати… И вдруг он видит: «Красавица, так волшебно раскинувшаяся на своем диване, казавшаяся такою неземною, вдруг опустилась на землю… самым прозаическим образом…» (ч. III, стр. (78). В то самое мгновение Евгений выскочил из своей засады. «Оставите ли вы меня наконец?» – «Могу ли иметь столько власти над собою?» – «Вы
Теперь мы приближаемся к самому интересному месту романа г. Бранта. Надо сказать, что его Евгений познакомился, чрез Маргариту, с герцогинею д'Абрантес, которая называла его «проказником, шалуном (polisson), любимцем амура, человеком без всякого занятия» (стр. 61). Подлинный слог герцогини д'Абрантес! Она знала все тайны Маргариты и Евгения и кокетничала с последним (стр. 101). Называя его негодяем и волокитою, она просит его сесть к ней поближе да рассказать ей о новой его
В назначенный вечер я не преминул явиться к г-же Жюно и застал у нее довольно многолюдное общество, большею частию состоявшее из одних мужчин. Некоторые из них были в очках, и почти все с физиономиями, очень выразительно говорившими: «Мы люди мудрые, литераторы! В наших руках общественное мнение; мы законодатели ума и вкуса; что мы скажем, то и свято!» В числе этих мнимых представителей общественного мнения заметил я несколько лиц, которые с первого взгляда производили неприятное впечатление. Корыстолюбие, недоброжелательство, интрига, злость изображались в глазах их, как в верном зеркале, искусно освещенном. Тем не менее они старались казаться справедливыми, беспристрастными, благонамеренными. Но, несмотря на все усилия, настоящая природа этих господ проглядывала в их речах и суждениях, невольных обмолвках и даже в самых внешних движениях, иногда очень удачно передающих движения внутренние. Так пожилая женщина, желающая казаться молодою, напрасно прибегает ко всем пособиям искусства и кокетства. Сквозь румяна и белила, сквозь все косметические сродства пробивается неумолимая морщина. Почтенные
– А, вот, наконец и вы, друг мой! – сказала герцогиня, встречая меня посреди своей гостиной, и прибавила вполголоса: – Видите ли, какой у меня собрался здесь ареопаг мужей великих и знаменитых, хотя, по чести сказать, без особенных причин, я охотно бы лишила себя удовольствия принимать этих господ. Между ними, скажу вам по секрету, только два или три человека заслуживают дружбу и уважение честных людей… а остальные… Но сядемте, и – в ожидании графа – я, в нескольких словах, постараюсь изобразить вам каждого из них…
И поток самых язвительных, самых едких эпиграмм полился из уст словоохотливой герцогини, которая близко знала все закулисные литературные сплетни, все тайные пружины печатных действий журналистов и потому могла передать мне, с самою отчетливою верностию, характерные портреты их, – то была отборнейшая галерея нравственного безобразия, душевной низости, прикрываемых личиною желания общественной пользы и добра, над которыми внутренно издеваются лицемерные поборники его.
– Одни из них злы по природе, – говорила, между прочим, герцогиня, – другие сделались злы по обстоятельствам, вследствие привычки постоянно говорить неправду и всё порицать; третьи не добры, не злы, а просто бесхарактерны, по недостатку чувства благородного стыда и уважения к самим себе. Таков, например, вот этот высокий журналист, с лицем, исковерканным оспою и веснушками и несколько похожим на собачье. Он воображает себя первым остроумником в мире, колким сатириком и в этом счастливом убеждении, которое, по обыкновению, разделяется несколькими дураками, беспрестанно издевается над всем и всеми, вечно шутит и смеется. Сначала он привлекал к себе толпу, падкую на фарсы; но скоро, увидев в нем пустого гаера и шарлатана, она отступилась от него и заклеймила его прозвищем
Есть особенная категория мелких газетчиков, издающих пустенькие листки, наполняемые сказками, побасенками, разными сплетнями и самою грязною, отвратительною бранью. Вот, например, посмотрите налево, один из таких газетчиков – облизанный франтик, середнего роста, с глупенькою рожицей, которую хочет облагородить очками, не подозревая, что они так же идут к нему, как к корове седло, как пастуху тога. Впрочем, у него есть некоторые достоинства – он знает английский и италиянский языки, очень деликатно ходит, преискусно кланяется и выражается отборным, сладеньким слогом, особенно когда обращается к прекрасному полу и думает блеснуть своею любезностию, которая, говоря без оговорок, сильно отзывается переднею. Но я слишком распространилась об нем. Он так мелок, ничтожен, просто сказать – глуп, что не стоит даже осуждения{13}. Некоторые из его собратий и сотрудников несколько поумнее его: но тем хуже для них, потому что умишко, направляемый во вред себе и другим, умишко полуобразованный, вертящийся
– Довольно, довольно, герцогиня! Если верить словам вашим – а я не смею им не верить, – то всех этих господ стоило бы перевешать…
– На самой крепкой и узловатой веревке, потому что они увертливы, гибки и скользки, как змеи… Посмотрите, к слову, на этого маленького, черномазенького человечка, что стоит у окна и разговаривает шепотом с двумя литераторами, своими сотрудниками. Вглядитесь хорошенько в отталкивающие черты его смугло-желтого лица, в его узенькие, ястребиные глаза – в них столько злобы и недоброжелательства, что кажется, будто это, ничтожное, впрочем, само по себе твореньице, хочет заклевать весь род человеческий. Его снедают болезненная зависть и неукротимая жажда известности: они тем более заставляют страдать несчастного, что природа решительно отказала ему в уме и дарованиях авторских. Он ничего не написал, кроме дрянной, школьной брошюрки о Кромвеле да еще каких-то мыслей о Франции, никого не заставивших думать, по причине крайней их пошлости и бестолковости. Убедясь в собственном бессилии и совершенной своей бездарности, внутренно сознавая свое жалкое ничтожество, он домогается, однако ж, приобресть имя хотя чужими трудами и издает, в виде журнала, какую-то учено-литературную энциклопедию. Добрые и легковерные люди, которым он насулил горы золота и славы, ссудили его своим капиталом; но в деле, где всего необходимее ум, дарования и сведения, на деньгах далеко не уедешь, а этот желчный человечек и грамматику-то плохо знает, судя по нелепой орфографии его тяжелой энциклопедии. Ему не оставалось ничего иного, как пуститься на отчаянные хитрости и наглым шумом обратить внимание на свою тощую фигурку. Завербовав кое-как в сотрудники целую шайку голодных писак с широким горлом, он начал с того, что смело объявил их талантами первой величины, и в то же время с неистовыми воплями восстал противу всех, кто не принял участия в его издании, кто, более или менее, пользуется славою или известностью, – провозгласил их писателями без дарований, без заслуг, утверждая, что все ошибались в понятии своем об их достоинствах, – шумел, кричал, выходил из себя и точно сделался на минуту предметом общего внимания: не знали, чему более удивляться – нелепости парадоксов или оригинальности выдумки этого штукаря. Однако ж издание не расходилось, и штука становилась убыточною для ее изобретателя. Надобно было во что бы то ни стало достать подписчиков на грузную энциклопедию. В крайности люди решаются на все. Промышленник напечатал огромное количество, сотни тысяч экземпляров, объявления о своем издании, расточая ему самые бесстыдные похвалы и хвастая, что в литературе никогда еще не бывало предприятия более полезного и успешнее достигающего своей цели!? Пресловутое объявление разослано было по провинциям, где есть еще много простяков, верующих всему печатному. Употреблены были и другие, еще менее разборчивые средства к уловлению легковерия публики, и подписчиков сначала набралось порядочное количество. Ободренный мнимым успехом, маленькой величины человечек решился, каким бы то ни было способом, упрочить существование своего издания. Нужны были новость и странность, и он прибегнул к ним, как к единственному пособию поддержать предприятие, Пустое в сущности, нелепое в основаниях, дикое в исполнении. На что ж, вы думаете, отважился фокусник? Вдруг, ни с того, ни с сего, он возвестил миру – а мир его знать не знал, ведать не ведает – возвестил, что во Франции вовсе нет и не бывало никогда литературы, что Корнель, Расин, Вольтер и другие классические писатели наши, составляющие честь и гордость нации, были не что иное, как незначительные и односторонние явления, далеко не заслуживающие той славы и почести, какими равно удостоивали их и современники и потомство. Но, уничтожая старые, всеми признанные знаменитости, надобно было создать новые кумиры. Удивительная энциклопедия не затруднилась тем и, с свойственным ей бесстыдством, дерзко провозгласила гениями каких-то упырей, прославляла их небывалые таланты и никому не известные заслуги. Но, увы, эта отчаянная выходка не удалась: она встречена была громким хохотом и всеобщими насмешками, тем естественнее, что длинные диссертации, которыми энциклопедия мечтала обратить вверх дном понятия здравого смысла и истинного вкуса, были написаны тяжело и в высшей степени нескладно, языком варварским, ирокезским. Изложение, как нарочно, совершенно соответствовало дикости и странности мыслей этого нового взгляда на литературу. Взбешенный неудачею, непризнанный энциклопедист утешает себя теперь памфлетами, ругательствами на все, что только подпадает под собственное полуграмотное перо его или под перья достойных его сподвижников, – на все, что только пользуется в обществе отличиями и репутацией. Издание давно уже лишилось двух третей своих подписчиков, которые скоро увидели, какими мыльными пузырями вздумали опорочить их. Умирая медленною, мученическою смертию, оно кое-как держится еще в провинциях переводными повестями и романами да порою, несмотря на предсмертные судороги и корчи, издает прежние неистовые вопли, которым, увы, даже из жалости или сострадания, не внемлет уже ни одно человеческое ухо! Кончится тем, что бедный энциклопедист, тщетно домогающийся славы и денег, впадет от бессильной злости в чахотку или, что еще хуже, сойдет с ума…{14}
– Ну, а эти двое сотрудников его? – спросил я, заинтересованный историей черномазенького журналиста.
– Преданнейшие друзья его, – отвечала герцогиня. – Они всеми силами стараются продлить жизнь издыхающей энциклопедии, потому что со смертию ее им также придется умереть с голоду… Один из них, тот, что пониже ростом, немного косой, с лицем, свороченным в одну сторону, главный критик энциклопедии, человек не совсем глупый и не без некоторых сведений, но с такими превратными понятиями о вещах и с таким странным, ошибочным направлением ума, что лучше было бы для ближних и для него самого, если б он был совершенным глупцом и невеждой{15}. Другой… что корчит аристократа (а в родстве с комедиантами), высокий, белокурый, желающий казаться
Обращаясь вообще к журналам, к их разностороннему влиянию на умы и нравы народные, герцогиня, между прочим, говорила следующее:
– Большинство убеждено, что парижские периодические издания служат к распространению просвещения и развитию вкуса в публике; но нельзя исчислить всего вреда, причиняемого ими в ложном направлении умов и страстей. Я не раз размышляла, что было бы весьма полезно и даже благодетельно, если б правительство усвоило себе исключительное право издания журналов или по крайней мере имело за ходом их непосредственное и строгое наблюдение. Двор и министерство иностранных дел распоряжались бы журналами политическими, Национальный институт{17} – учеными и литературными. Произнесение мнений и суда в делах политики, наук, искусств, словесности должно быть исключительно предоставлено людям громкой известности, с несомненными, общепризнанными заслугами, людям благонамеренным и добросовестным. Положим, что и тут вкрадывались бы иногда некоторые несправедливости и пристрастие; но они были бы каплею в море сравнительно с тем, что видим ныне; в сравнении с теми бесчисленными злоупотреблениями, которые, не будучи преследуемы, достигли наконец, в некотором смысле, силы права и власти.
– Допуская же независимое существование журналов в частных руках, непременно должно строгими мерами ограничить своеволие издателей, отнять у них всякую возможность оскорблять личность и под видом выражения политических или литературных мнений вдаваться в брань и ругательства, к произвольному унижению имен и репутаций. Я согласна, что такое ограничение первоначально встретило бы у нас, во Франции или Англии, большие препятствия; но в соседних нам державах, где свобода тиснения более обуздана, где существует ценсура, весьма легко достигнуть прекрасной цели обращения журналов на одно лишь полезное, доброе, с устранением явной несправедливости и дерзких выходок, стремящихся к поруганию личности, к посягательству на неприкосновеннейшие права достоинства человека.
– Для литератур юных, еще не успевших развиться до самостоятельности, в странах, где, при отсутствии ценсуры, общественное мнение еще не созрело и не противопоставляет оппозиции какому-нибудь наглому крикуну, ничего нет вреднее, как журнальная монополия. Она останавливает ход литературы, сообщает ей ложное направление, злонамеренно подрывается под истинные дарования и расчетливо возвышает посредственность тайною корыстною целию, которую можно изобразить в следующих словах: «Чем больше хороших книг порицается журналами, чем меньше расходится отдельных изданий, тем, естественно, периодические больше приобретают подписчиков». Думают, как я уже сказала, что журналы способствуют распространению просвещения; но не ошибочное ли это убеждение? Множество молодых людей, неоперившихся юношей, пренебрегают систематическим, классическим образованием, прочным и истинным, и взамен его черпают отрывчатые сведения и познания из разных журналов, весьма часто проповедывающих нелепые теории и вредные воззрения… О, весьма легко можно бы было устроить дело иначе и, лишив журналы губительной их силы, сообщить им дельное и благое направление!..
– Вы, кажется, мечтаете об Утопии, герцогиня? – заметил я.
– Нимало! Ограничить злоупотребления периодических изданий и повести их по пути истинному – дело очень возможное: следует только взяться за него твердою рукою, умно и обдуманно; принять сильные меры, привесив некоторого рода нравственные гири к головам людей неблагонамеренных, чтобы они не могли двигаться слишком произвольно…
– Я совершенно согласен с вами, герцогиня, в том, что не мешало бы ввести журналы в пределы приличия и умеренности; но полагаю, что вы преувеличиваете вес и значение журнального влияния в обществе. Журналы скорее служат ему развлечением, нежели указателем. Кто верит им, тысячу раз испытав их несправедливость? Какого опытного и благоразумного человека могут обмануть они? Касательно же литературной критики, мне кажется, что хорошую книгу унизить мудрено, и истинное дарование, рано или поздно, несмотря ни на какое противодействие неблагонамеренности, узнаётся и признаётся всеми…
– О, без всякого сомнения! И не может быть иначе: потому что в противном случае ложь имела бы окончательный перевес над истиною, чего, к счастию, мы еще не видим в мире, вопреки всем усилиям зла и недоброжелательства людского. Но из этого не следует, однако ж, что должно равнодушно смотреть на всякое злоупотребление и не стараться вырвать вредное и неблагородное орудие из рук недостойных, нечистых… (ч. III, 112–128).
Из этого отрывка читатели могут убедиться, как глубоко г. Брант изучил Францию и как тонко постиг он ее потребности. Мы уверены, что г. Бранту стоит только явиться в Париж с французским переводом своего романа, и его тотчас же сделают там первым министром, на место Гизо. А какое было бы счастие для Франции иметь подобного министра! он, не хуже Ивана Александровича Хлестакова, все бы устроил в один день ко благу Франции: журналисты не смели бы преследовать дрянных писачек и бездарности явилось бы просторное и свободное поприще… а от этого, разумеется, Франция сделалась бы счастливейшим государством в мире… Однако ж, при всем своем глубоком знании Франции и ее потребностей, г. Брант очевидно ошибается кое в каких фактах. Во-первых, он чересчур преувеличивает важность рецензий во французских журналах: во Франции журналами называются газеты, а то, что у нас, в России, называется журналом, во Франции носит общее имя revue. Французские журналы (то есть газеты) литературою почти не занимаются, обращая все свое внимание исключительно на политику. Даже revues отличаются преимущественно политическим направлением, и если говорят о литературных сочинениях, то лишь о замечательных – о таких, которые скорее можно хвалить, чем бранить, и таких похвальных рецензий во французских revues является очень много, потому что во Франции является очень много хороших литературных произведений. Жаль, что г. Брант вовсе не читает французских периодических изданий: если б его природная проницательность была соединена с знанием дела, он не впал бы в такие грубые ошибки, которые очевидны для всякого мало-мальски грамотного человека. А всё виновато его пылкое, романическое воображение! Оно-то было причиною, между прочим, и того, что г. Брант не вполне описал литературный вечер у г-жи Жюно. Мы знаем, из каких источников почерпал г. Брант все эти драгоценные факты – из собственных записок герцогини. Но этого недостаточно: следовало бы ему заглянуть и в записки современников г-жи Жюно, посещавших ее салон. Вот что, в записках одного из них, нашли мы касательно описанного г. Брантом литературного вечера у герцогини д'Абрантес: {18}
– А видите ли вы (сказала г-жа Жюно, отделав журналистов), видите ли вы вон этого низенького, кругленького человечка с румяным лицом, похожим на пушистый персик? Это презамечательное существо. Он родом бельгиец; над лбом у него голая яма, тщательно прикрытая волосами. Он глуп, как это сейчас можно видеть по его самодовольному лицу; но это бы еще ничего; худо то, что он помешан на
Из этого отрывка да убедится г. Брант, что и мы знаем салон г-жи Жюно по крайней мере не хуже его, г. Бранта, который во всех французских герцогских салонах, как у себя дома…
Поступив в домашние секретари к графу, Евгений свел связь с графинею. Знаменитое это событие воспоследовало в карете (стр. 153). Потом Евгений влюбился в дочь графа. Эту любовь его г. Брант называет «истинною», а мы назвали бы ее приторно-сытовою, даже не сахарною, потому что сахар все-таки материал слишком дорогой и благородный для идеальности людей с низкими чувствами, каков был Евгений (см. стр. 130 второй части). Дочь графа оказалась кузиною Евгения, дочерью сестры его матери. Ее выдали за какого-то престарелого герцога. Но чрез несколько лет, овдовев, она явилась к Евгению, говоря ему, что вышла за старика из крайности и по расчету, потому что «супруг более молодой… был для нее опаснее… Произнеся последние слова, Елена покраснела и потупила взоры…» (стр. 258). Затем они, к несказанному удовольствию г. Бранта, сочетались законным браком. Евгению тогда было уже сорок лет, и ему ничего не оставалось больше, как жениться. – И вот вам
Ух! позвольте отдохнуть! Мы не только прочли роман г. Бранта, но и пересказали вам его содержание, – а это подвиг немаловажный! До сих пор мы шутили, а теперь скажем серьезно, что, несмотря на грамматически правильные, несмотря на реторические, по старинному манеру обточенные и облизанные фразы этого романа, трудно вообразить себе что-нибудь более пошлое, нелепое. Отсутствие фантазии совершенное, бедность воображения непостижимая. Это просто сцепление небывалых происшествий на небывалой земле с небывалыми людьми. Все эти люди – как две капли воды похожи друг на друга, то есть все в одинаковой степени невыносимо нелепы, все, не выключая ни Наполеона, ни Гете, ни герцогини д'Абрантес, бог весть зачем приплетенных к грязным похождениям глупого мальчишки. И самые эти похождения лишены того качества, которым думал сочинитель польстить плотоугодничеству известного класса читателей: они мертвы и холодны, как и та фальшивая мораль, с которою они переболтаны, как вода с салом. И к какой стати тут Наполеон и Гете? Не только эти люди, но даже и герцогиня д'Абрантес слишком не по плечу таким сочинителям, как г. Брант. Но такие-то сочинители особенно и храбры и ни перед чем не останавливаются. Они понимают все просто и думают, что Наполеон и Гете думали и чувствовали точно так же, как и они, горемычные писаки…
Мы пересказали все содержание романа г. Бранта, все… как оно есть, не упустив почти ни одной черты; остальное в нем – болтовня, водяное, многоглаголивое и бесцветное распространение пересказанного нами. Мертво, вяло, скучно, пошло!
Г-ну Бранту не удалась критика, не удались повести, и он вздумал написать роман с «веселенькими» похожденьицами и – очень кстати – с Наполеоном и Гете; но и этого не сумел сделать… такое несчастие! Роман его принадлежит к той литературе, которая называется по-латыне literatura obscena;[3] но, если б в этой грязи было хоть сколько-нибудь дарования, мы бы поздравили г. Бранта и с таким успехом…
Неужели и после этого г. Брант будет продолжать забавлять публику на свой счет нападками на зависть и недоброжелательство журналистов, будто бы убивающих таланты? От сотворения мира по сие время ни один журнал не убил ни одного истинного таланта и не отвадил ни одного плохого писателя от дурной привычки пачкать бумагу. Улика налицо – сам г. Брант: если в нем, г-не Бранте, есть талант, насмешки журналов не ослабили же его таланта и не помешали ему, после «Аристократки», написать «Жизнь, как она есть»; если же в нем, г-не Бранте, нет таланта – все равно: насмешки журналов не прекратили его охоты истреблять попусту бумагу, и после всеми осмеянных повестей, рецензий, «Аристократки» он вот издал же всеми же осмеиваемую «Жизнь, как она есть»…{19}
Примечания
Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом… (с. 436–451). Впервые – «Отечественные записки», 1844, т. XXXII, № 2, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 88–101 (ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 83–100.
Ознакомившись с полученной от А. В. Никитенко корректурой рецензии, 31 января 1844 г. Краевский обратился к нему с письмом, в котором протестовал против попыток цензуры выбросить из нее часть текста (см. письмо: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 663). Судя по журнальному тексту рецензии, Никитенко в целом благожелательно отнесся к просьбе Краевского. Тем не менее весьма вероятно, что некоторые исключения и поправки были им все же сделаны.
Л. В. Брант – беллетрист и критик конца 1830–1840-х гг., в течение ряда лет фельетонист «Северной пчелы» (под псевдонимом: Я. Я. Я.). Одержимый, по выражению Белинского, страстью «сочинять во что бы то ни стало», Брант перепробовал себя во многих родах – в повести, романе, критических статьях и библиографических обзорах и т. д., публикуя книжки и брошюры за свой счет. Все это неизменно вызывало насмешку в журналах самых разных направлений.
«Жизнь, как она есть» эклектически сочетала приемы авантюрного романа старого типа с эффектами популярного романа-фельетона французской школы. Страстью Л. Бранта также было изображать «свет», хотя, по замечанию Белинского (в восьмой статье о Пушкине), сочинителям этого рода «гораздо знакомее нравы кондитерских и чиновничьих гостиных, чем аристократических салонов» (см. наст. изд., т. 6, с. 378). Наконец, подражая шаблонам худших «исторических романов» 1830-х гг., Брант в «Жизни, как она есть» сводил своих мелких «героев» с действительными историческими личностями. Но особенно резкие, уничтожающие отзывы критиков и в первую очередь Белинского в этой рецензии на роман были вызваны тем, что, «обиженный критикой», Брант предпринял все, чтобы очернить и оклеветать своих противников, давая им памфлетные, легко раскрываемые читателем характеристики. С реакционных позиций в первую голову осуждалось направление «Отечественных записок» и при этом высказывалось пожелание, чтобы преследования печати со стороны правительства были еще усилены, дабы искоренить всякую «неблагонамеренность».
В рецензии Белинский приводит без каких-либо изменений и сокращений все, что было сказано по этому поводу автором романа, а затем кончает своеобразной пародией на эти его выпады, пародией, заключающей убийственную характеристику самого Бранта.