Виссарион Григорьевич Белинский
Тоска по родине. Повесть. Сочинение М. Н. Загоскина
ТОСКА ПО РОДИНЕ. Повесть. Сочинение М. Н. Загоскина. Москва. В тип. Николая Степанова. 1839. Две части. В 12-ю д. л. В I-й части 222, во II-й – 300 стр.
Появление каждого нового романа г. Загоскина – праздник для российской публики. Едва узнает она, что любимый ее романист сбирается ей сделать подарок, – она уже опускает нетерпеливые руки в карман; едва подарочек появится в книжных лавках – и уже нет его, уже он весь расхвачен, и российская публика, вынув обе руки из карманов, крепко держит ими три или две новенькие, изящно изданные книжечки. Одним словом, российская публика смотрит на г. Загоскина, как на
В самом деле, для успеха на литературном поприще довольно одного таланта, а г. Загоскин, кроме несомненного и притом сильного таланта, одарен еще и этою теплотою души нараспашку, которая свойственна только одному русскому человеку, и полон интересов, всем равно доступных, умея притом высказывать их хотя несколько и однообразным, но тем более всем равно доступным манером. Основная идея его романа – необходимость любви к отечеству и уважение ко всему отечественному. Конечно, всякая мысль, которая является вне художественного и литературного интереса, самостоятельно и особно от формы, принимая ее совершенно случайно, не как необходимое условие своего осуществления, но как средство высказаться, – такая мысль неизбежно делается отвлеченною и мертвою, а романы, порождаемые ею,
И романы г. Загоскина служат лучшим доказательством этого: несмотря на то, что г. Загоскин исчерпал всю глубину своей задушевной идеи, выказал ее нам со всех сторон, так что мы не знаем, что он будет говорить в своем новом романе, если вздумает написать его, – несмотря на это истощение дотла, его романы, благодаря согревающей их идее, всегда принимаются за новые, сообразно с годом, который выставляется на их заглавном листке.
Новый роман г. Загоскина отличается теми же недостатками, или, если угодно, теми же достоинствами, какими отличались прежние его романы. Постараемся заметить эти достоинства. Хотя роман давно уже прочтен российскою публикою, однако мы необходимо должны изложить, сколько можно короче, его содержание, чтобы представить нашим читателям данные, на которых основываем свое суждение о нем, и чтобы напомнить его тем, которые уже успели забыть его или смешать с другими романами того же автора, что очень возможно по однообразию их идеи и одинаковости рассказа.
Владимир Сергеевич Завольский, ныне отставной гвардии штабс-капитан, есть герой нового романа г. Загоскина; он сам рассказывает трогательную и поучительную историю своей жизни. Этот Завольский однажды катался на катере с другом своим, Иваном Алексеевичем Бурминым, лейтенантом балтийского флота. По приказанию Бурмина катер направился от Гагаринской пристани на Крестовский, между тем как приятели вели разговор, из которого мы узнаем, что Завольский отправляется завтра за границу, именно в Испанию, ибо он выучился по-испански, чтобы читать «Дон Кихота» в подлиннике, а не на восток, куда он сбирался прежде и где ему пришлось бы таскать с собою переводчика. Сверх того, он в особенной пассии от Андалузии, в которой, как ему рассказывал друг его, англичанин, и шнуровок не знают, потому что каждая женщина создана так, что уж тут нечего делать никакой корсетнице. Во время этой амикальной конверсации{1} небо нахмурилось, и с Ладожского озера пахнул резкий ветер, а за катером, шагах в десяти, плыл на ялике капитан-лейтенант Красноярский, большой чудак и нелюдим, у которого есть сестра от одной с ним матери, но от разных отцов и розно с ним воспитанная. Вдруг мимо катера проплыл зеленый дамский ридикюль; Завольский схватил было его, да как-то поскользнулся и упал в воду; но Красноярский вытащил его из воды, лишенного чувств. Завольского сломила горячка, а Красноярский уехал в Любек; ридикюль же сделался собственностию первого. В ридикюле был батистовый платок, на уголку которого вышиты литеры S и L, желтая атласная ленточка, черепаховая бонбоньерка с мятными лепешками, хрустальный флакончик с спиртом, уксус четырех разбойников{2} и записочка на русском языке, которая была так размыта водою, что едва можно было прочесть несколько несвязных отрывчатых фраз и слов; из этих слов можно было заключить, что у владетельницы ридикюля есть возлюбленный, которому она в этой записке назначила rendez-vous[1]. Прежде отъезда за границу герою романа надо было побывать в Москве. Эта поездка дала ему повод вспомнить прежнюю гадкую дорогу между Москвою и Петербургом и сравнить ее с нынешним прекрасным шоссе; а это воспоминание и сравнение дали ему повод к энергической выходке против тех, которые упрямо и нелепо не хотят замечать успехов цивилизации и просвещения в своем отечестве. Энергическая выходка подала повод к поэтической аллегории о России. Но о том и другом скажем после, чтобы не прерывать нити занимательного рассказа. В Москве Завольский отправился гулять на Воробьевы горы, пришел в восторг от местоположения, которое в самом деле так неизъяснимо очаровательно, что совсем не нужно ни быть записным патриотом, ни нападать на французский язык и французские обычаи, чтобы восхититься им. Тут герой увидел толстого купца, который под дубом пил чай с еще толстейшею сожительницею своею и тремя разрумяненными дочками. Завязался интересный разговор, дышащий любовию к родине и нерасположением к Кузнецкому мосту; купец запотчевал было чуть не насмерть Завольского чаем, а тот насилу ушел. Жаль, что автор здесь не воспользовался случаем описать
Княгиня Любская навязала Завольскому в Москву двухпудовую посылочку к какому-то Кукушкину, который, в благодарность за верную доставку, пригласил его к себе. Этот Кукушкин – генерал и большой чудак, несколько похожий и на Богатонова, и на Ижорского{3}, и на других героев комедий и романов г. Загоскина. Он страстный охотник до живописи, в которой ровно ничего не смыслит, разоряется на картины, которыми его надувает русская народная промышленность, и замучил Завольского своею картинною галереею. Прихожая Кукушкина похожа на притон воров и разбойников; пьяные и оборванные лакеи сорвали с Завольского шинель, а один сбил его с ног и заставил растянуться на полу – в доказательство неоспоримого превосходства чисто русских обычаев над европейскими. Кукушкин знакомит гостя с женою и племянницею. Надобно сказать, что «ангельский» голосок не выходил из головы у бедного Завольского; он влюбился в него насмерть и советовался с своим лакеем Никанором (с которым мы после познакомим наших читателей: он второе лицо в романе), при каком лице можно иметь такой голос; но ни сам он, ни Никанор ничего не решили. Когда он стал подходить к ручке
Кукушкин пригласил Завольского к себе на дачу. Тут есть несколько провинциальных сцен, мастерски написанных, – но о них после. Когда Завольский подъезжал к селу – барыни переспорились чуть не до слез, утверждая, что это тот или другой их знакомый; одна Софья Николаевна узнала безошибочно, что это Завольский; Кукушкин сдуру и скажи ему это, а он, встретясь с
Уф! каким обдало меня холодом… Так вот за что меня ласкают! Вот почему желали, чтоб я приехал!.. Глупец! я это отгадывал, я знал наперед, что меня любят просто как забаву, как развлечение, и, несмотря на это, готов был верить… О, женщины, женщины!
Взглянув на нее украдкою, он заметил, что вся она пылала; но и этого было мало для его догадливости. Вот они увидели капельмейстера, который удил рыбу, – и сардонический Завольский пользуется случаем завести аллегорический разговор о карасях и окунях, намекая ими на мужчин и говоря, что он не любит жестокой забавы – удить рыбу. Софья Николаевна с милою наивностию спрашивает его, уж не верит ли он переселению душ?
– Нет, Софья Николаевна, – отвечает ей
И что же? На эту страстную, патетическую выходку, достойную какого-нибудь Шекспира, Софья Николаевна ответила наивным вопросом: «Да разве есть такие женщины?» и этим напомнила нам бессмертный вопрос, сделанный Дездемоною Эмилии: «Разве есть женщины, которые изменяют своим мужьям?»{6} Конец этого поэтически интересного разговора был удовлетворителен: уж Софья Николаевна начала было открываться в своем нежном чувстве, как приход Любиньки положил конец этой чувствительной сцене, и Завольский начал беседовать сам с собою о необходимости достоверно и досконально узнать, точно ли любит его Софья Николаевна, справедливо замечая, что «неизвестность хуже всего на свете». – «И что это за жизнь? – глубокомысленно размышлял он. – Это не жизнь, а беспрерывная пытка! Я чувствую, мне душно под открытым небом, меня давит воздух, земля горит подо мною… Да не лучше ли во сто раз тому, кто должен расстаться с жизнию, умереть вдруг, чем томиться медленною смертию, умирать понемногу, по частям, умирать каждую минуту?.. Нет! нет! один громовый удар – и все кончено!..» Монолог, достойный Отелло!.. Советуем нашим читателям обратить особенное внимание на разговор Завольского с Софьею Николаевною по поводу ее чтения «Матильды»{7} (стр. 180 и 185 первой части). Вот какой был конец этого интересного разговора: говоря о том, сколько раз он был обманут притворною любовию женщин, Завольский заключил: «Но если б та, которую выбрало мое сердце и которая неспособна ни к какому обману, если б она намекнула мне только, что моя любовь ей не противна – о! с каким бы восторгом я ей поверил, с какою б радостью (тут он взял Софью Николаевну за руку) назвал бы я ее моей женою, моим другом, посвятил бы ей всю жизнь мою!..» Софья Николаевна побледнела, рука ее задрожала, но она не отняла руки своей. «Если б она, – продолжал страстный Завольский, – забыв все эти приличия, которые так смешны, когда дело идет о счастии всей жизни, шепнула мне: «И я также люблю тебя»…» Уж Софья Николаевна опустила свои длинные ресницы, уже пламенный Завольский готов был, как следует, упасть к ногам ее, – вдруг входит Кукушкин и начинает Завольскому читать басню своего сочинения, а мамзель Софи убегает.
У Кукушкина бал в деревне. Это одно из интереснейших мест романа: оно полно тех карикатурных сцен нашего общества, которое так мастерски рисует г. Загоскин. Завольский гуляет но саду и в кустах находит бумажку, демон любопытства заставляет его прочесть ее, вопреки внушению совести. Вот содержание записки: «Я здесь, мой милый друг! Чрез полчаса я буду тебя дожидаться в дубовой роще подле швейцарской хижины»… Боже мой! знакомая рука… Вспомните billet doux[2] в зеленом ридикюле, а литеры S и L на платке должны означать не другое что, как Софью Ладогину… Какой ужасный свет! Неистовый Завольский заряжает свои дорожные пистолеты, берет их с собою, идет подсматривать и подслушивать рандеву и прячется под густым рябиновым кустом. Он видел, как пришла вероломная, как обнял ее злодей; сердце его но билось; кровь застыла в жилах; он ухватился за сучья, чтоб не упасть. Великий боже, они сговариваются бежать!.. Ее кличут – она уходит; враг в двух шагах от Завольского; но он рассудил, что вся вина на ней, коварной женщине, которая, любя одного, обманывала другого, и что соперник его ни в чем не виноват. К довершению ужаса, когда незнакомец повернулся к нему лицом, он узнает – Красноярского, который спас его от смерти… Какая ужасная, потрясающая сцена в шекспировском роде! Завольский приказывает Никанору, своему лакею и поверенному в любви, укладываться, а к Софье Николаевне пишет записку, при которой возвращает ей ридикюль и желает счастия с Красноярским, прося ее сказать ему, что он, Завольский, тот самый, которому он спас жизнь. Отдав все это кому-то из холопей, он тихонько уезжает из деревин Кукушкина. До сих пор еще нет «тоски», до сих пор все забавно. Настоящая «тоска» начинается со второй части, в которой мы застаем Завольского уже за границею, тоскующего по родине. Он заметил очень много и годного и смешного в Англии, во Франции и в Испании; но то и другое принадлежит уже к «делам давно минувших дней, к преданьям старины глубокой»{8}. От начала первой до 210 страницы второй части мы читаем журнал путешествия Завольского, который относится к целому роману, как эпизод, не имеющий с ним никакой связи и никакого отношения. На 210 странице, в главе IV, Завольский рассуждает о трудности сказать что-нибудь новое о юге и его роскошной природе: по его мнению, на русском языке нет ни одной фразы, ни одного поэтического восклицания об этом предмете, которого нельзя б было найти в «Кавказских очерках» Марлинского. В самом деле, знатные очерки! что слово, то фраза или восклицание – и все с восклицательными знаками!!{9} Но, как бы в противоречие себе, Завольский приводит два поэтические места из описания благословенной природы Малороссии, Гоголя{10}, дышащие всею роскошью художественной жизни, и хотя он приводит их как пример простодушного удивления автора природе Малороссии, но завистники находят, что эти две выписки, занимающие собою едва ли две страницы, – лучшие места в романе. Что касается до собственных описаний природы испанской, именно андалузской, – они блестят ее яркими, ослепительными красками, – и кто их прочел, тому незачем ездить в Андалузию, тот уже ничего нового не увидит в ней…{11} и Завольский живет в маленьком городке Альмерии, на берегу моря. Начальник городка – прекраснейший человек и очень полюбил
Тогда появился другой разбойник – пистолет осекся, и Завольский очутился на земле, под ножом разбойника. Потом вдруг раздался выстрел – разбойник убит, а Завольский окружен русскими матросами, и перед ним стоял – Красноярский. Воспоследовало объяснение, по которому Завольский узнал, что Софья Николаевна – сестра Красноярскому, от одной матери, но разных отцов, что он не мог с нею видеться по причине ненависти к нему Кукушкиных, бывших во вражде с его отцом; что он любил Любиньку, на которой и женился, а приезжал тогда на дачу для того, чтобы увезти ее; что Софья Николаевна «обожает» его, Завольского; что его отъезд чуть не убил ее. Герой наш возвращается в Россию, – и в эпилоге романа мы видим его уже почтенным
Вторая сторона нового романа г. Загоскина – любовь Завольского и Софьи Николаевны Ладогиной, – и сторона блестящая, как то можно ясно видеть из нашего изложения. Кому покажется эта любовь конфектною и пресновато-сладковатою, того просим вспомнить, что в прошлом веке, к которому, по своему воспитанию и образованию, принадлежат герои «Тоски», иначе любить не умели. Автор изобразил
Третью и самую блистательную сторону нового романа г. Загоскина составляет ряд картинок в теньеровском роде{12}, в которых его талант не имеет себе соперников. Не можем отказать себе в удовольствии выписать для образчика две из них. – Во время стола у Кукушкина гремит оркестр, составленный из доморощенных виртуозов.
Сначала все шло изрядно; но под конец флейты стали оттягивать, корнет запищал, валторны заревели нелепым голосом, а фагот стал сопеть так отвратительно, что меня мороз подрал по коже.
– Эй, Филька, шалишь! – закричал Кузьма Петрович. – Алешка, Фомка!.. вот я вас!.. Фагот, фагот! опять закутил!
Капельмейстер махал, махал своей палочкой, топал ногою, подымал обе руки вверх и наконец начал бить такту по головам своих духовых инструментов, которые вышли решительно из всякого порядка.
– Стой! – закричал Кузьма Петрович. Музыканты перестали играть. – Что это, батюшка, Алексей Андреич, – продолжал он, обратись к капельмейстеру. – Что у тебя духовая-то музыка?
– Помилуйте, ваше превосходительство! – завопил несчастный Мордоченко. – Что мне делать с этими разбойниками? Фаготист Антон лыком не вяжет, Фомка чуть жив с похмелья, а Фильке как можно играть на валторне: он сегодня подрался в кабаке! Извольте посмотреть, как у него разбиты губы! Ну какому тут быть амбушюру?
– Негодяи! гони их вон! Уж я с ними переведаюсь! Да нельзя ли без них хоть польский какой?
– Сейчас, ваше превосходительство.
– Ну вот, Владимир Сергеевич, – продолжал хозяин, – заводи оркестр! Скоты!.. Никакого самолюбия, никакой амбиции!.. Канальи!.. Посмотришь, в чужих краях любо-дорого! Музыкант так уж музыкант! А здесь… экой народец!.. Срамники!..
Я не сказал, а подумал про себя: «Правда! В Германии, например, кто музыкант, тот уж точно музыкант; да зато ведь там какой-нибудь Кукушкин не возьмет крестьянина от сохи и не скажет ему: «Ты мужик высокий – катай на контрбасе! Ты плечист – дуй в валторну! У тебя передние зубы целы – играй на фаготе!» А есть ли у тебя охота или нет, об этом тебя и спрашивать не станут.
Наконец, лакей и поверенный в любви и во всех намерениях своего барина, Завольского, принадлежит к числу тех слуг, которые привязаны к барину. Он, как мы уже сказали, второе лицо в романе. Во время пребывания Завольского в Лондоне Никанор приходит однажды с разбитою харею.
– Где ты был?
– Вот там, сударь, на площади, в харчевне. Я пошел туда пообедать; гляжу – народу много. В одном углу стоит порожний столик; сел, стукнул ножом, и мне тотчас подали каравай хлеба, часть говядины да кружку пива. Вот я сижу себе да ем; вдруг откуда ни возьмись какой-то приземистый и толстый мусью в синем сюртуке, стал против меня, да и ну зубы скалить, да говорить: «Френч-дог! френч-дог!» – «Что такое? – подумал я. – Уж не хозяин ли это? Видно, спрашивает, хорош ли стол?» Я кивнул ему головою и говорю: «Славная, хозяин, говядина – славная!..» А он так и умирает со смеху. Вот подсел ко мне матрос и начал говорить со мною по-русски – плохо, а разобрать можно. Он, изволите видеть, долго жил в Петербурге. «Послушай, камрад, – молвил я, – что этот краснорожий-то все ухмыляется, да говорит мне – френч-дог? Что это по-нашему?» – «Да не хорошо, – сказал матрос. – Он называет тебя французскою собакою». – «Как так? за что. Ах он толстый черт! Скажи-ка, брат, ему, чтоб он отваливал, а не то ведь я как раз зубы пересчитаю». Матрос пробормотал что-то по-своему. Гляжу – этот буян сертук долой, да и ну рукава засучивать. «Э, брат! так ты хочешь разделаться по-нашему! Изволь, я не прочь! И я долой мою куртку. Вот все сбежались и стали около нас кружком. Мы вышли друг против друга; толстяк наклонил голову, словно бык, начал вертеть кулаками, делать разные штуки, да вдруг как
Может быть, многим некоторые выражения в монологе
Заключаем наш разбор замечанием о языке автора: это язык живой, плавный, увлекательный и правильный вместе с этим, а не только мертво-правильный, как в иных
Примечания
Белинский был очень доволен своим ироническим отзывом о романе Загоскина, в то время занимавшего высокий пост (был директором московских императорских театров).