– Не знаю, как это называется, но это очень тупо. А я всегда себя чувствую неуютно, когда делаю что-то ужасно глупое, дебильное, чего я абсолютно не понимаю. Мне обидно, что меня за овцу держат. Это ж надо: в лесу собирать палки! Или у них фантазии вообще нет?! Или, может, это тоже очередная проверка?! – Алексей говорил зло и запальчиво, даже не понимая, против кого у него поднялась волна протеста, негодования и ярости.
– Ну-ну-ну… – Игорь невозмутимо улыбался, как будто ему доставляет удовольствие мокнуть, и Алексей был уверен, что показным равнодушием он себя самого успокаивает, заговаривает. – Бывает, чем тупее, тем и лучше. А потом, ты что, не знаешь: «Солдат без работы – предпосылка ЧП, чрезвычайного происшествия»?
– Ну мы ж не солдаты…
– Сейчас солдаты, – убежденно заметил Игорь. – Когда я сюда ехал, мне отец сказал замечательную фразу, я ее только сейчас понимаю. Сынок, говорит, чтобы научиться хорошо командовать, надо научиться хорошо подчиняться. Первое, чему вас будут в училище учить, – подчиняться. – После этих слов лицо Игоря сосредоточилось, мускулы его напряглись, обнажив волевые складки, и с необычайной серьезностью он произнес: – И самое главное. Отец не раз твердил мне перед отъездом, что все испытания военного времени равны друг перед другом и мы не в состоянии различить, что важнее: точно стрелять или просидеть много часов не шелохнувшись в засаде. Или не уснуть в карауле. А отец все-таки много послужил, я ему верю. Может, и это одно из запланированных военных испытаний, о которых нам сейчас просто ничего неведомо…
«Интересно говорит, – подумал Алексей, – ведь если так, совсем другое дело выходит, и глупость полную можно обернуть великим благом. Главное – упаковать в четкую и простую логику». Вспомнил собственного отца. Что бы он сказал в этом случае?
– У меня все не так было, – вздохнул Алексей, – отец мне ничего не говорил, он умер, когда мне было десять лет, так что я его мало помню. Он хоть и офицером был, но всегда в гражданке ходил. Всю жизнь боролся с какими-то религиозными сектами, экстремистскими течениями. Но, по сути, как потом мне мать объясняла, его задачей было противостоять зомбированию простых людей. Я запомнил только, что он мне как-то сказал, что я никогда не должен доверять тем, кто мне что-либо навязывает. И что я всегда должен подумать сам, стоящее ли это дело. Проверить и потом самостоятельно принять решение. А когда я ехал сюда, то хотел только одного: поступить. Помню, мать мне так долго и пристально смотрела в глаза, а потом сказала: «Не волнуйся, сынок, ты поступишь. И до полковника дослужишься, я это чувствую». И знаешь, я, кажется, благодаря этой фразе и поступил, она мне светила, как путеводный маяк. Но думал, что поступление – это какой-то финиш. А это только старт для новой, еще более сложной дистанции…
– Отчего он умер? – тихо спросил Игорь. Он словно чувствовал, что любые воспоминания сейчас будут как целительный нектар, помогут отодвинуть несуразность реалий и заменить их значимым, пусть и тяжелым прошлым. И он не ошибся.
– Никто толком не мог ответить на этот вопрос. Был абсолютно здоровый и счастливый человек. Потом, трах-бах, заболел и через месяц умер. Мать и сейчас уверена, что не обошлось без участия этих людей, которых он прессовал. По работе, я имею в виду… Какой-то наговор или энергетическое воздействие, в общем, есть у них свои способы… Когда он умер, я даже не плакал, – не понимал, что произошло. И мать не плакала, была какая-то отрешенная, подавленная и отсутствующая, словно ее тело тут, а всего остального нет. Я ее никогда такой не видел. А отец лежал в гробу спокойный, умиротворенный, никуда не спешащий. Как будто обрел покой, к которому стремился. Только очень-очень бледный, белый, как выкрашенный подоконник. И щеки у него провалились, но он все равно не выглядел усталым, как в жизни. А вокруг тишина, от которой можно впасть в безумство, очуметь. Какие-то незнакомые люди в строгих костюмах, и все перемещаются так, вроде скользят, как тени. И все шепчутся-шепчутся. И только когда его в могилу опускать стали, я смекнул, что больше никогда его не увижу. И мне стало страшно, жутко и одиноко, мне чудилось, что я остался один на всем свете, и я тогда закричал. Так, что сам испугался, было ощущение, что не я ору, а кто-то другой кричит мне на ухо… Не могу вспоминать без содрогания…
Алексей перевел дух, выставил ладонь под быстро падающие капли дождя, молча обвел глазами кроны теснящихся и борющихся за пространство сосен. Игорь не торопил товарища, его лицо в эти мгновения было каменным и напряженно-сосредоточенным, создавалось впечатление, что он тоже погружен в собственные мысли. Иногда в жизни человека случаются эпизоды, когда он наверняка знает, интуитивно чувствует их судьбоносное значение. Они оба были теперь уверены, что слова соболезнования тут неуместны и непригодны, потому что разговор этот посвящен не столько скорбному прошлому, сколько будущему, выбору, формированию собственной стратегии, которая определит всю дальнейшую судьбу.
– Но самое главное, что у меня осталось от отца, это очень острое, чуткое восприятие любого посягательства на мой мир, мои взгляды и ценности.
– Да, тебе, наверное, тут будет нелегко. Но человек способен… – Игорь, по всей видимости, собирался что-то объяснить, но его прервала протяжная, как трубный зов, команда на построение.
Через несколько дней, когда они оба оказались в наряде по кухне, Алексей сам затеял продолжение разговора.
– А с тобой… отец часто играл? – спросил ни с того ни с сего. Но внезапно только на первый взгляд. У них теперь очень часто случалось, что пламя какой-нибудь тревожащей каждого темы гасилось условиями военной жизни, но не затухало совсем, а тлело в сознании каждого, и затем, после переосмысления, снова разгоралось в подходящий момент, поднималось до жаркой, как пионерский костер, дискуссии.
– Отец… – Игорь перестал складывать тарелки в бак мойки и призадумался, опершись об угол мойки, чтобы дать отдых слегка гудящим от долгого стояния ногам. Он старательно шарил неводом в глубинах своей памяти, но не мог припомнить ничего конкретного, никакого красноречивого, яркого свидетельства игры с отцом, которого представлял в своем воображении в виде суровой, неприступной глыбы, как человека с непременно серьезными, рассудительными глазами из-под густых насупленных бровей. От этого он даже немного смешался и растерялся. Артеменко видел, что перед глазами товарища поочередно всплывают различные картины, но он почему-то не может зацепиться ни за одну из них. Игорь помнил, как много раз издали наблюдал за отцом, входящим в открытые ворота военной части или выходящим из них, и как почтительно ему отдавали честь. Видел, детским чутьем осязал громадный, непререкаемый авторитет отца, память отчетливо запечатлела, что к его слову особенно прислушивались во время нечастых застолий. Он, конечно, не понимал досконально значения произносимых в это время речей, но знал, что они всегда звучали как магические послания, обладали точным рельефом и имели героические оттенки, хотя и простые, но проникающие в душу каждого. А вот игр Игорь припомнить не мог, как ни силился.
– Знаешь, – сказал он, выпрямляясь и разворачивая плечи, как бы разминая застывшую в одном положении спину, – я больше всего помню несколько историй детства. Однажды, когда мы только переехали в очередной раз, отцу понадобились ножницы. Он долго не мог найти их и ужасно злился, до красноты лица, просто свирепел, потому что опаздывал на службу. Бегал по квартире, рылся во множестве ящиков, как дикий кабан в урочище. Мы все втроем молчали, притаились, как будто были виноваты. Потом он наконец нашел ножницы, что-то разрезал с их помощью – сейчас уже не помню что – и позвал нас всех в большую, на тот момент совершенно пустую гостиную. Глаза его уже не сверкали гневом, но горели, как два хорошо натертых пятака. Так было всегда, когда он принимал решение. И вот он взял в руки молоток, огромный гвоздь, сотку. Нет, пожалуй, стодвадцатку, и медленно, спокойно, со своей извечной холодной рассудительностью вогнал его в стену до половины. Потом взял ножницы и водрузил их на этот нелепо торчащий в пустой комнате гвоздь. «Отныне ножницы должны быть тут! Всем ясно?!» – изрек он грозно. Мы закивали головами. И я помню, мы несколько лет жили в той квартире, она была пусть и не роскошно, но не бедно обставлена, а ножницы всегда висели на том самом гвозде, напоминая о незыблемом отцовском решении.
Игорь обвел глазами мойку, как будто хотел удостовериться, что все на месте, и он уже в ином жизненном измерении. Затем он облизнулся и продолжил:
– Таких случаев было немало. Мы с малым – а он у меня на пять лет младше – жили в одной комнате, спали на принесенных из казармы солдатских кроватях. И тумбочки для школьных причиндал у нас были солдатские, точно такие, как сейчас, и так же выкрашенные в серый цвет. Отец их периодически проверял: придет, все наши вещи из них выбросит, как он говорил – накрутит нам хвосты, и… на службу. Мы сидим с братом, плачем. Потом молча собираем вещи и уже очень ровно, красиво раскладываем…
Глядя во все глаза на друга и слушая его незатейливые рассказы о странном полувоенном, диковинном детстве, Алексей понимал, почему Игорь так органично вписался в нынешнюю курсантскую жизнь, насколько логичным продолжением стала она после несчетного числа переездов его семьи, смены школ и мест жительства. Да он всегда жил, как спартанец, потому и нынешний быт его ничуть не тяготит. Ему же совсем мало для жизни надо, невообразимо мало! А вот он, Алексей, скроенный по иному лекалу, совсем другой по своему внутреннему складу. И потому ему так непросто привыкнуть к переменам и недостатку свободы. Но ничего, глядя на Игоря, он привыкнет, он все преодолеет…
– Первая рота, ко мне, – послышался надрывный крик одного из замкомвзводов, дублировавших команду ротного, который нарочно – и для воспитания курсантов, и для придания важности своей персоне – командовал вполголоса. Наверное, ни одна, даже самая обученная и преданная собака не реагирует на команду хозяина столь рьяно, как эта юная, всего два месяца тому назад сформированная рота из совершенно разных мальчиков, соскобленных, подобно сливкам, со всей гигантской поверхности советского пространства. И все-таки, когда они, чавкая мокрыми сапогами, подбежали к месту построения, Алексей заметил, насколько изменились за эти два месяца движения большинства его новых товарищей, ставших нервными и уставшими, похожих со стороны на замедленные кадры прокручиваемого фильма. Теперь вместо юной проворности и школьного озорства в движениях курсантов сквозили беспокойство и напряженность. И даже Игорь, который чаще всего оказывался рядом, теперь напоминал доходягу: он осунулся, а из-за всегда наклоненной чуть вперед головы создавалось впечатление, что он сильно сутулится. Но больше всего бросалось в глаза то, что он как-то странно тянул ноги, как будто на них висели пудовые гири. Раньше Алексей думал, что Игорь хромает из-за мозолей, но эта хромота незаметно преобразилась в тяжелую косолапость, общую нескладность движений. Возможно, это было следствием рано напяленных на юношеские ноги тяжелых сапог, а может быть, результатом постоянного недоедания и непрерывных физических усилий на грани человеческих возможностей. От таких мыслей Алексей содрогнулся: ведь внешний вид Игоря фактически являлся отражением его собственного облика. А ведь он уже несколько недель даже не смотрел на себя в зеркало, кроме тех коротких мгновений, когда надо было выбрить едва пробившиеся одинокие волоски на подбородке. Алексей только теперь осознал, что, ободряя его, Игорь ободрял и себя; ему так легче было бороться с тем неожиданно тяжелым грузом, который мешком взвалили на его не особо тренированные плечи. А еще Алексей понял причины того тяжелого дыхания во время утреннего кросса, которое он слышал у себя за спиной и которое переходило в тягучий отчаянный свист во время последних пятисот метров. И друг молчал! А ведь мог просто намекнуть своему высокопоставленному родственнику и тихо избежать мучительного испытания курса молодого бойца – КМБ, этого искусственно созданного испытания с набором условностей. Пересидеть где-нибудь, появившись к присяге… Но не стал, и Алексей был уверен, что это его личный выбор, его собственное решение…
– Внимание, батальон! – голос кукольно великолепного комбата, казавшегося из глубин строя блистающим в лучах солнца пророком, звучал слишком торжественно. – Товарищи курсанты! Вы прошли курс молодого бойца и после присяги станете настоящими, стопроцентными курсантами одного из самых славных военных училищ нашей страны.
«Неужели это свершилось?! Неужели теперь голубой берет заменит нелепую пилотку и станет неотделимой частью меня?! Неужели дальше начнется долгожданная учеба и превращение в сверхчеловека?! И есть десантные войска, и нет задач невыполнимых! Это ведь покруче, чем у Ницше с его Заратустрой!» – думал Алексей, с тайным ликованием глядя поверх голов сослуживцев, всматриваясь в бездонное небо еще теплого сентября и мечтая о достижениях, которые на самом деле являлись слишком расплывчатыми, чтобы их можно было воплотить в какую-либо понятную форму.
– Товарищи курсанты! Внимание! Я задаю вам вопрос, который определит будущее, судьбу некоторых из вас, и потому приказываю, прошу отбросить стеснение и послушать голос своего сердца. Сейчас после моей команды пусть из строя выйдут те, кто понял, что ошибся с выбором. Помните, после присяги назад дороги нет! Кто передумает учиться после присяги, пойдет служить в войска – на два года! – Комбат выдержал паузу и скомандовал: – Кто не желает учиться в Рязанском воздушно-десантном училище, выйти из строя на десять шагов!
Алексей стоял не шелохнувшись, лишь краем глаза наблюдая за происходящим. Со всех сторон из строя, как яблоки с дерева, которое с силой хорошо тряхнули, посыпались мальчики в пилотках. Их взгляды были потуплены в асфальт плаца, им было стыдно, больно и неловко перед теми, с кем они прожили два с половиной месяца, деля маленькое казарменное пространство с узко стоящими двухъярусными кроватями, и с кем ввязались в совершенно непонятное дерби, не понимаемое, не принимаемое сердцем и потому проигранное. Им было невмоготу! Они стояли теперь, сгорая от испепеляющих взглядов товарищей, уже, пожалуй, бывших, и, переминаясь с ноги на ногу, пока назначенный комбатом офицер пересчитывал отказников. Потом подошел к комбату и негромко доложил результат. И у Алексея тоже защемило внутри, был все-таки миг, когда вся его разбитная, ничем не сдерживаемая юность промчалась в одно мгновение перед глазами гигантской, удивительно пестрой кинолентой и затем исчезла. Какая-то сила даже дернула его изнутри, словно вырывая из строя, но тут же была сломлена, сметена другой силой, более могучей, приказывавшей стоять тут, в этом строю. Впереди была черно-белая жизнь, полная трудностей, опасностей, непредсказуемых хождений по лезвию бритвы, по краю пропасти. Впереди маячило только пасмурное апокалиптическое видение. Но он выбрал именно его. И выбрал сам. И никогда у него не хватит слов объяснить так, чтобы поверили, в том случае, если бы он сдался, сломался и прекратил серию немыслимых экспериментов с собственным здравым смыслом…
– Та-ак, – комбату не нужно было подавать дополнительную команду, потому что пятнадцать взводов и так застыли, вперившись в него вопрошающими взглядами. – Девяносто пять человек. С курсантом Полеевым из первой роты, выбывшим после марша с площадки приземления, это девяносто шесть. Товарищи курсанты! Еще раз повторяю, в этом нет ничего постыдного, каждый человек должен сам разобраться со своей судьбой. Поэтому еще раз, последний уже, повторяю: кто еще сомневается, что это училище – для него?! – Комбат сделал явный акцент на слове это.
Боковым зрением Алексей заметил, как в первом отделении их взвода один из курсантов задергался, заметался, как зверек, попавший в ловушку, и наконец, не выдержав внутреннего напора эмоций, рванулся к первой линии строя, откуда, несколько раз сменив ногу, несуразно и комично спутавшись и затем уже чеканя шаг, вышел из строя. Поразительным было то, что никто не засмеялся, даже до огрубевших курсантских душ докатилась волна личной драмы, может быть даже трагедии, этого маленького человека, осознавшего свою непригодность, неспособность стоять в этом слишком суровом, отнюдь непростом строю. Как же, это был тот самый Белонеев, который постоянно ничего не успевал на пару с Петроченковым, за что старший сержант Иринеев уже прозвал их братьями-близнецами и постоянно заваливал тяжелой работой. Они вдвоем неизменно числились в черном списке, из которого, как из трясины, выбраться было невероятно трудно. И вот один из них дрогнул и сдался, чтобы навсегда исчезнуть, раствориться в бездонном внешнем мире, границы которого теперь очень остро ощущались каждым в этом очень странном сообществе людей, испытывающих собственные возможности.
После акта самоисключения из училища один из офицеров увел группу отказников готовиться к отъезду, тогда как основательно поредевшие взводы отправили на лагерный стадион. Дело в том, что еще раньше был объявлен праздник, не столько по случаю окончания курса молодого бойца, сколько в честь очередной смены поколений: новоявленные лейтенанты разъехались, и теперь уж новый, только что вступивший в свои права выпускной курс готовил традиционные показательные выступления. В связи с этим в Сельцы, неприступную и неприкасаемую полевую обитель десантников, съехалось много народу. Тут были родственники поступивших и отказавшихся учиться, жены, невесты и просто городские друзья, неравнодушные к голубым беретам. И хотя сама местность военных лагерей с причудливыми макетами различных военных объектов на близлежащих тактических полях излучала утлый запах войны, а любой сторонний наблюдатель угадал бы в ней место временного пребывания людей, организаторам удалось на маленьком участке вокруг небольшого стадиона создать декорации беспечного, почти безудержного веселья. Более всех на импровизированном пиру выделялись курсанты четвертого курса, которых можно было узнать за версту по выгоревшей и застиранной добела, а затем заутюженной до безрассудства форме, по смуглым от загара, обветренным, убедительным лицам, с суровым, совершенно взрослым выражением. В их манерах присутствовала отвага – приобретенное, заслуженное и вмонтированное в сознание на долгие годы чувство.
Празднества происходили в зоне отселения, где на время смоделировали насыщенную жизнь, кругом развесили заготовленные для таких случаев флаги, плакаты и воздушные шарики, звучала не замолкая музыка. Повсюду работали передвижные киоски, в воздухе витал нежный, умиленный аромат женского присутствия, что само по себе захватывало дух. Одним словом, небольшой участок всегда сумрачного лагеря преобразился и ожил, как новогодная елка, на которую набросили сеть из ярких гирлянд и пестрых игрушек.
Приехала родня и к Игорю, и Алексей мельком видел неожиданно скупое на эмоции, даже показавшееся ему бесчувственным общение своего товарища с двумя мужчинами лет сорока пяти-пятидесяти. Один из них, по всей видимости, был отец, а второй – дядя. Они не обнимались, не тискали Игоря за плечи, как часто делали нетерпеливые близкие, живо выказывающие любовь. Степенные и неторопливые, они лишь со значительными выражениями на лицах что-то говорили ему по очереди, он так же сдержанно-понимающе кивал головой. И Алексей уловил напряжение на лице Игоря и даже некоторую демонстративную сухость, связанную, может быть, с опасением, что товарищи по взводу наблюдают за ним и эта встреча с родственниками продемонстрирует его слабость. Наверное, и родственники думали о том же, потому что оба предусмотрительно надели обычные гражданские костюмы, неброские и не выделяющие их из общей массы приехавших. Продвигаясь на трибуну, чтобы занять место на одной из обшарпанных, полуразрушенных деревянных лав, Алексей проходил очень близко от молодых женщин со счастливыми лицами и юных дев, тайно стреляющих миловидными глазками по сторонам. Он почти касался их воздушных одежд, и от смешанных запахов туалетной воды и женских тел, от ласкающего слух звука женского голоса, от которого он совсем отвык, голова у него пошла кругом, как будто его слишком долго кружили на карусели. «Как же я одичал тут», – подумал он и на миг позавидовал своим друзьям на гражданке, пользовавшимися этими благами, обладавшими несметными сокровищами, о которых, возможно, там, в городской суете даже не подозревали. И в нем опять проснулось ненасытное желание жить, пробудился зов молодости, приглушенный десятью неделями сухих военных будней сублимированного, полуголодного, почти скотского существования.
Наконец началось выступление четвертого курса, того, что только что вступил в выпускной возраст и уже чувствовал себя хозяином училища. Сначала зрителям продемонстрировали инсценировку захвата объекта, при котором десантники в зеленых сеточных маскхалатах прыгали с кузова мчащейся по пересеченной местности грузовой машины, а затем дружно нападали на сценический объект, огражденный колючей проволокой. Замысловатые прыжки и удары, изумляющие даже искушенную рязанскую публику, непредсказуемые кувырки, подскоки и самые настоящие акробатические кульбиты наконец завершились беспорядочной стрельбой холостыми патронами. Объект был лихо, с воплями дикого племени и зверским улюлюканьем «захвачен», и, глядя на то, как курсанты широкими, амплитудными движениями, били друг друга без жалости и не чувствуя боли, никто из зрителей не сомневался в исключительности этого, единственно совершенного рода войск.
Затем три десятка курсантов образовали на стадионе большой круг для рукопашного боя. Завороженно всматриваясь в разыгрывающиеся сценки, Алексей еле успевал следить за сенсационным темпом боя. Восторгала подкупающая растяжка и гуттаперчевость бойцов, которые, как резиновые, изгибались, проваливались, чтобы затем взмыть в воздух в прыжке. Один против двоих, один против четверых, один против двух вооруженных штыками-ножами или саперными лопатками противников – все казалось Алексею дивным, фантастическим. Когда пышущие здоровьем парни в маскхалатах войсковых разведчиков начали руками разбивать кирпичи и доски, на трибунах не смолкали возгласы одобрения и рукоплескания. Затем последовали метание лопаток и штыков-ножей, демонстрация совершенного владения нунчаками и боевыми палицами. Несколько трюков, несомненно, свидетельствовали о таланте их исполнителей. Огромный, как медведь, детина, встав над аккуратно выложенной стопкой кирпичей, с диким, неподражаемым криком-выдохом разбил ударом открытой ладони пять кирпичей. «Браво, Мальшт!» – слышались крики заведенной и без того воинственной толпы. После него худой стройный парень, пожалуй вполовину меньше Малыша, совершил фантастический прыжок, достойный мастера тэквондо; ударом ноги он, как саблей, разрубил надвое доску, которую руками крепко удерживал рослый курсант, взобравшийся на плечи громадного разбивателя кирпичей. Но самыми захватывающими оказались прыжки через «ежи» – сваренные особым способом металлические уголки, которые в предыдущих войнах использовали в качестве инженерных заграждений против танков. Только двое выпускников демонстрировали умопомрачительные прыжки с сальто через подкидной мостик, бросая в момент полета штыки-ножи в специальный щит, установленный в трех-четырех метрах от «ежа». Им свистели и рукоплескали больше, чем легендарным киногероям из Голливуда.
К концу выступлений Алексей, как и большинство его товарищей, находился в состоянии человека, подвергнутого искусному эмоциональному шантажу. Особый дух ВДВ, отважный и неукротимый, не мог не коснуться его; как дурман, он проникал в него, заполняя все клетки, забивая все поры. Движение бушующей стихии, неумолимая сила урагана смешались в его душе с романтикой приключений, и он теперь был готов к любым подвигам и небывалым свершениям. Готов был, одев голубой берет, идти под любые пули, в любую рукопашную, не задавая никаких вопросов и полагаясь лишь на клич лидера. Из невнятного, смутного порыва внутри него зарождался тот бешеный импульс безрассудства богатырской силы и ничем не сдерживаемого натиска, который все называли вычурным и малопонятным выражением «десантный шовинизм». Алексей в какой-то момент явственно почувствовал освобождение, рожденную в застенках мрачного, полуголодного обитания последних двух с половиной месяцев неожиданную душевную свободу, перерастающую в неумолимую жажду жизни, которая основательно притупилась в нем с того момента, когда он облачился в военную форму. И эта освобожденная из глубоких недр энергия, вне всякого сомнения, являлась сатанинской силой разрушения, неумолимым вихрем, направляемым, чтобы крушить все, что заблагорассудится, все, что двигается, все, что шевелится. А на самом деле, все, на что укажет перст хозяина, создателя этой силы и ее хранителя. Главное, что требуется, – не раздумывать, а только безжалостно и неукоснительно действовать.
Но прежде чем завершился судьбоносный для многих день, произошло еще одно любопытное событие. Во время короткой вольницы после ужина Алексей с Игорем заметили неподалеку небольшую курсантскую сходку. Как выяснилось, один из выпускников, обитавших в казарме неподалеку, заглянул к новичкам в гости. Он был невысокого роста, но коренаст и плечист, заметно выделяясь на фоне новобранцев выцветшей хлопчатобумажной формой и голубым, лихо сдвинутым набекрень беретом. Алексей, как заколдованный, уставился на берет – неоспоримый атрибут крылатой пехоты, непобедимых детей Василия Маргелова.
– Вот, смотрите, – объяснял курсант, – это моченый дуб, из этого материала делают лыжи для десантирования бронетехники. Будете изучать на ВДП – воздушно-десантной подготовке, увидите.
Тут только Алексей заметил в руках курсанта две хитроумно перетянутые плотной круглой стропой темные конусообразные палочки. Нунчаки, причем исполненные филигранно, с несколькими ребристыми гранями, точно такие, как сегодня вертелись в руках на показательном выступлении! Алексей видел, как горели от возбуждения и желания прикоснуться к оригинальному оружию глаза молодых, неопытных в военном деле парней. А курсант между тем продолжал:
– Это дерево невероятно прочное. Ну, сами представляете, для сбрасывания с самолетов бэмдэшек ерундовый материал использовать не станут. Давайте, покажу. Расступитесь немного.
И с этими словами курсант, взявшись за одну палочку, сделал рукой несколько ловких движений, от которых вторая, связанная с первой стропой, заплясала, как живая, в диком захватывающем танце. Ее правильные, резкие и порой непредсказуемые виражи действовали с гипнотической силой, но курсант, подобно фокуснику, неожиданно прервал танец дикой фурии и неуловимым движением упрятал ее под мышку, а затем застыл. Но только на одно мгновение, которое был едва способен зафиксировать человеческий глаз. Получалось, что один конец остался у него в правой руке, а второй – под рукой, причем держал он замысловатое устройство в натянутом положении. Затем он, резко рванув палочку рукой и одновременно отпустив зажатый конец, заставил свободный, привязанный стропой конец описать короткую стремительную дугу и тупым основанием конуса, как ударом копья, вонзиться в рядом стоящую сосну. Сила этого короткого удара, который показался зрителям непринужденным, была неимоверной. Алексею даже померещилось, что гигантское дерево содрогнулось. Так это было или нет, но только в месте прямого удара в толстом панцире из коры осталась ровная, правильная вмятина от страшной игрушки. Как от пули крупного калибра. Курсант же, не давая зрителям опомниться, перебросил палочки через спину и нанес еще один удар, на этот раз из-за плеча, рубящий, как шашка Чапая, боковой удар наотмашь. Этот удар прошелся по коре сбоку и прошел сверху вниз, легко выдрав шмат у могучего дерева. Первокурсники стояли открыв рты, потрясенные открывшейся мощью такого невзрачного на вид оружия.
– Теперь смотрите, – заключил бывалый воин, взяв руками обе палочки и вращая их перед глазами завороженных зрителей, – ни единой царапины, можете убедиться.
– А откуда они, кто их делает? – спросили из толпы.
– Есть умельцы в рязанском полку. Но лыжи для десантирования техники не каждый день списываются, поэтому и нунчаки делают в ограниченном количестве, строго под заказ.
– Так сколько, ты говоришь, хочешь за них?
– Четвертак.
– Да, вещь хорошая, да денег таких нету, – с сожалением сказал Асанов.
– Может, за двадцать сойдет? – спросил кто-то, пытаясь сторговаться.
И вдруг, ни слова не говоря, Игорь вытащил из кармана несколько бумажек и протянул владельцу грандиозного инструмента убийства. Алексей заметил, что глаза его заблестели диким воинственным огнем, а плечи характерно подернулись, как если бы он намеревался размахнуться и хорошенько врезать продавцу замысловатого оружия.
– О, вот это мужское решение, – улыбнулся тот, даже несколько дивясь быстроте и скупости эмоций при осуществлении сделки. И древесная мощь тут же перекочевала к новому хозяину, после чего дело было освящено крепким рукопожатием.
– Ну, пусть хорошо служат тебе, – сказал старшекурсник Игорю на прощанье. – В смысле, желаю тебе никогда их не применить по прямому назначению.
– Молодец, Дед, открыл оружейный счет, – подбадривали тем временем Игоря белотелые сослуживцы, уже закрепив за ним кличку из переделанной на русский манер фамилии Дидусь. Теперь каждому не терпелось подержать в своих руках таинственное оружие. Успел взять нунчаки и Алексей. Дерево в самом деле было прохладным, увесистым и могучим, в нем ощущалась какая-то скрытая от глаза и понимания, затаенная, жуткая энергия, незаметно, с люциферовой хитростью совращающая взявшего его в руки. Сгусток невероятной силы, подталкивающий к тому, чтобы ею воспользовались. Провокационная тяжесть и прочность палочек подкупали настолько, что Алексею тотчас захотелось быть жестоким и властным, ему представилось, как он виртуозно управляется перевязанными палочками, круша все вокруг, разбивая головы любых врагов. «Вот она, внутренняя установка, которая проявляется во всем», – заключил он про себя, передавая нунчаки следующему желающему и отдавая себе отчет, что он все ближе к тому моменту, когда не следует раздумывать перед ударом, убьет он противника или только изувечит…
Глава пятая
Совершенно прав был знаменитый русский классик, утверждая, что нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в особенности если все окружающие живут так же. Еще четче выразил эту мысль взрывоопасный немецкий философ, заметив, что если человеку есть зачем жить, он может выдержать любое как. Знатоки человеческой породы не ошибались. Но также верно, что, подавляя свою индивидуальность, противясь внутренним психологическим установкам, человек либо врастает в избранную маску, либо затаится в ожидании момента, когда маску эту можно будет сбросить. Все дело в пороге компромисса. Если человек позволит себе врасти в коллективную маску, принеся на алтарь общей славы свою индивидуальную, самобытную личность, он прикипит к ней, позабыв о собственном «я», и станет в итоге ниже того коллектива, которому безвозвратно отдался. Напротив, если он рискнет восстать или хотя бы затаится до времени, он останется непонятым и будет проклят в своей гордыне, как падший ангел. Но из пепла, из глубин темного бездонного провала он может взмыть в новом, высоком облике, достойном неподдельного уважения и, может быть, даже величия.
Об этом много думал в училище курсант Алексей Артеменко, желая и боясь своего иррационального превращения, таинственной трансформации, чем-то напоминающей старую сказку про конька-горбунка, где кипящий котел неправдоподобно изменяет героя. Только после долгих часов переосмысления в ночных караулах, затяжных нарядах, в оцеплении стрельбищ – везде, где только приходилось оставаться наедине с собою, – Артеменко сполна осознал часто повторяемую старшекурсниками поговорку «Поступил – гордись, не поступил – радуйся». Он действительно гордился своей личной принадлежностью к четырем царственным буквам «РВДУ», внушавшим благоговение целому поколению. В них чувствовалась волшебная магия превосходства, за которой для всего мира начиналась завеса темного и недоступного. На шкале символов мужественности и сугубо мужской отваги они находились где-то вверху, почти над всем, что он знал. В глазах сытой городской молодежи, привыкшей к непрерывному поиску наслаждений и материальных благ, здоровый парень в тельняшке и небесного цвета берете, вне сомнения, стоял над аморфным сообществом обывателей. Но к его собственному удивлению, харизматическая аббревиатура не приблизила его к той заветной мечте, к которой он безотчетно стремился с самого детства. Идея стать сверхчеловеком, принадлежать к отдельной касте, самой лучшей породе, непостижимой для обычных людей с их простыми переживаниями и мелкими тревогами, если не провалилась, то точно не приблизилась.
Существовало множество приятных мелочей, которые усыпляли бдительность его самовосприятия, на несколько мгновений наполняя удовлетворением и даже счастьем. Алексею импонировало, что четыре сложенные вместе буквы выступали такой идеальной визитной карточкой, как если бы она была отлита из золота или являлась по-особому ограненным драгоценным камнем. Ему нравилось, что он стал менее чувствителен к любым изменениям вокруг себя, начиная от погоды и заканчивая собственными психическими реакциями на происходящее (по-прежнему он по юношеской привычке анализировал их и давал собственные оценки). Он научился невозмутимости, уверенно применял силу без всякой бравады. Незаметно, как и все остальные, он начал отличаться не только от легковесного гражданского населения, но даже от курсантов из других военных училищ. Исчезли простуды и всякая иная городская хандра. Перестали удивлять построения без верхней одежды в двадцатиградусный мороз, когда курсанты грелись на улице лишь благодаря непрестанным отжиманиям на кулаках от обледенелого асфальта. Никого не смущало, что в казармах не было душа и после утреннего кросса курсанты в любое время года мылись в умывальнике просто под шлангом, натянув его на носик краника и с фырканьем присев у раковины, чтобы вода текла лучше. Разумеется, холодная; о том, что на свете существует горячая, можно было вспомнить лишь в отпуске. Точно так же не существовало теперь и жары, и они оценили старую шутку, очевидно занесенную еще из неприхотливой и выносливой старой русской армии. О том, что в шинели зимой совсем не холодно, потому как «она ж теплая», а летом вовсе не жарко, «ведь она ж без подкладки». Никого не коробила необходимость стирать свою одежду щеткой и досушивать утюгом и теплом собственного тела. Переход в лагерь (одну неделю каждого месяца жили в Сельцах) уже ко второму году стал настолько привычен, что не вызывал никаких эмоций. И слишком быстро большинству курков стало безразлично, нести ручной гранатомет, или железный ящик радиостанции, или «дьявольское тело», как называли порой внушающий трепет свирепый ствол с казенником от автоматического гранатомета на станке АГС-17. Если первый раз путь в Сельцы из Рязани преодолели только за семнадцать часов, то к четвертому курсу на переход уходило уже не более шести. Оно и понятно: после перехода ведь еще можно успеть в увольнение.
Алексей давно с улыбкой вспоминал первый переход в пятьдесят пять километров, когда на каждом пятиминутном биваке вся рота дружно валилась в ранний, отчего-то кажущийся мягким и приветливым рязанский снег. Уже через минуту, полизав его по-собачьи, чтобы холодная влага осталась на просоленных потом губах, вся рота тут же засыпала. Разумеется, судорожно вцепившись в автоматы, ремни которых либо перекидывались через шею, либо наматывались на руку. Оставить оружие даже на тридцать секунд считалось самым страшным, никогда не прощаемым грехом. Тогда, в первый раз, встав в три тридцать утра, они дошли до лагерей только к десяти вечера, – обнаружив вместо казармы холодные палатки. Пока знатоки печного дела заводили тепло в их временные пристанища, остальные по приказу ротного, как тараканы, которые нажрались отравы, но еще не успели подохнуть, бродили вокруг палаточного лагеря и… наводили порядок. Поскольку ротный отправлял спать повзводно, вокруг стоял дикий мат: сама мысль, что кто-то уляжется спать раньше на десять минут, была нестерпима и ненавистна, вызывала злобное шипение быстро зверевших людей. Алексей хорошо помнил, что самой сокровенной мыслью его было не стать первым назначенным истопником, и действительно, он тогда отключился вполне счастливым. Причем ему совершенно не было стыдно за испытанную тайную радость: их менее удачливый товарищ Сема Маркирьянов, уснув на привале, расслабил руки на автомате и оказался жертвой злой шутки старшины Корицына, в воспитательных целях забравшего оружие. «Что, Маркирьянов, промотал оружие?» – язвительно вопрошали из уже построенной колонны, все чаще заменяя слово «промотал» очень похожим по звучанию и значению грубым ругательством, более фактурным и привычным в их среде. Разумеется, инфантильный увалень Маркирьянов попал в черный список, а его невыносимая обида вылилась потом в тайную драку со старшиной, впрочем, бесполезную, потому что старшина оказался крепче и изощреннее в кулачном деле. Тогда Алексею было немного неловко за перепуганный вид Маркирьянова в момент построения роты: бегая в поисках исчезнувшего оружия, он был смешон, жалок, несчастен до безобразия. И ему никто ничего не подсказал, все безжалостно потешались над горем и глупостью, ибо уже усвоили: только жесткие формулировки жизни учат справляться с личными пороками и недостатками. И он тоже смеялся над незадачливым товарищем, а ведь мог и сам оказаться на его месте. «Вот она, иная жизнь и новая форма действительности», – думал Артеменко, дав себе установку быть чрезвычайно осторожным и сверх меры терпеливым. Алексей слишком хорошо знал, что, окажись на месте Маркирьянова он сам, все было бы точно так же. Ребята как-то очень быстро огрубели, злые шутки стали нормой, ругательство – родным языком, а жалость – непростительной слабостью. В случае с Маркирьяновым курсанты не испытывали злость к старшине, его урок не пропал даром, они срослись со своим оружием.
Подобно товарищам по роте, курсант Артеменко быстро научился мало спать, отключаться при любых обстоятельствах, не обращая внимания на шум, и просыпаться от малейшего шороха. Он легко передвигался в непроглядной темени ночи, как кошка чувствовал пространство. По уровню чувствительности он напоминал дикого животного, находящегося в состоянии вражды со всем миром, молодого загнанного зверя, который только учится быть сильным хищником, все время опасаясь других, более искушенных врагов.
Спать к концу первого года обучения курсанты умели не только на снегу, голой земле, но за партой на лекции, преимущественно не мигая открытыми закатившимися глазами. Верхом совершенства стал сон стоя или на ходу, и если бы кого-нибудь из них спросили о причинах столь феноменальной концентрации жизненной энергии, никто не сумел бы дать внятный, исчерпывающий ответ. Алексей множество раз убеждался в этом. Однажды он был дневальным перед переходом в Сельцы, так что сомкнуть глаз практически не пришлось. Но ничего страшного в походе не произошло. «Эй, Артеменко, ты куда пошел?» – услышал он чей-то окрик и очнулся, обнаружив себя за пределами строя, уходящим неизвестно куда, – поскольку был он в третьем отделении, то находился на краю строя. Его немедленно поставили в середину спешно движущейся роты. И так, натыкаясь на идущих справа и слева, а то налетая на рюкзак впереди идущего, Алексей находился в полудремотном, полубредовом состоянии такое количество времени, которое понадобилось роте для броска в восемнадцать или двадцать километров. Неизвестно, сколько бы он еще дремал в строю, если бы не прозвучала неожиданная проверочная команда ротного: «Противник справа, к бою!» И сам себе удивляясь, Алексей обнаружил себя в составе совершенно правильного боевого порядка, перекатывающимся и перескакивающим от кочки до кочки и даже нисколько не уставшим от рваного бега с полным рюкзаком… Таких случаев он мог бы припомнить так много, что вскоре перестал обращать на них внимание.
Но физическое совершенствование и приобретаемые навыки воина незаметно притупляли не только излишние тут сентиментальность, тревожность, мечтательность, но и всю зону чувствительности. Незаметно стало исчезать все то, что раньше составляло богатство и многогранность души. Испарилась былое воздушное ощущение романтики. Особо ценящиеся здесь лапотное хамство и пофигизм стали с лихвой заменять юношескую нежность и страсть.
Мифический пантеон мужской славы, контуры которого тонули в туманных рассказах о военных подвигах, стал единственным символом. Одним для всех. Курсанты постепенно теряли индивидуальность, и Алексея поначалу раздирало любопытство: понимает ли это кто-нибудь еще, его товарищи, сержанты, ротный? Как-то он спросил об этом Игоря, и тот ответил в характерном для новой среды стиле: «Да не парь ты, Леша, попусту мозги, скоро отпуск – там и разберемся». Что касается офицеров, они достаточно часто представлялись Алексею людьми в непроницаемых масках, умело играющими заученную роль, принимающими участие в немыслимом фарсе ради чего-то такого, о чем он пока не знал. Алексей в этом ничуть не сомневался. Когда ему выпадала возможность незаметно наблюдать за взводным, глуповато-печальные глаза капитана-переростка как-то сразу выдавали, что он тихо и негласно отстранен от участия в представлении. Играет в этом театре несущественную роль суфлера. Но когда он вглядывался на построениях в комбата – статного, импозантного подполковника, на котором еще в большей степени, чем на ротном, все блестело и сияло, как на параде, – и сопоставлял его вид с произносимыми им ничего не значащими словами, перед глазами Алексея опять возникал жирный знак вопроса. А что, если они и в самом деле такие?! Если и правда за шикарным видом кроется непроглядная темень примитивного человека? Содрогаясь от раздирающих сомнений, Артеменко размышлял порой об этом в блаженной тиши караульной ночи, с тоской вглядываясь в перламутровое небо. Ему чудилось, комбат живет так, будто каждый день – военный праздник, торжество под его председательством. Но за ежедневным фарсом не стояло ничего такого, чтобы привлекало Артеменко как человека, который в детстве читал серьезные книги и не раз мечтал о свершении в жизни чего-то необыкновенного. Что, если все затеяно ради этого блеска, что, если желание физического и всякого иного превосходства, да и сама принадлежность к элитным войскам – только прикрытие, блеф хитрецов, шахматная партия самых прозорливых, которые всегда будут опираться на таких энтузиастов, как Шура Мазуренко? Алексей не раз мысленно сопоставлял здоровяка Мазуренко и ротного Лисицкого, становившегося все более тучным и неповоротливым.
Мазуренко был настоящим бойцом, воином до мозга костей, такие с готовностью выполняют самые невероятные и опасные военные миссии, своими собственными руками подрывая, уничтожая, убивая и… рискуя. Алексей с невольной улыбкой вспоминал многочисленные курьезы, связанные с жизнью этого странно отрешенного человека, источающего опасность. Завоеватель по натуре, он мог быть либо героем, либо опасным рецидивистом. Случаев было предостаточно, особенно после снятия Мазуренко с должности старшины роты в середине первого курса. Первым делом Шура показательно усмирил сержанта-кантемировца. Недалекий и даже, пожалуй, глуповатый в своем служебном рвении, сержант Ламухин недооценил ситуацию, очевидно полагая, что если Мазуренко в общем строю, то и применять к нему можно весь тот арсенал воздействия, который используется для обычных курков. Не прошло и двух недель после изменения статуса Мазуренко, как после утренней пятикилометровой пробежки и команды нового старшины «Зарядка по плану замкомвзводов» он начал подавать уже потерявшие смысл команды типа «Делай раз, делай два» и требовать синхронного повторения физических упражнений всем взводом. Чтобы не мешать сержанту утверждаться, Мазуренко немного отошел и с привычным рвением занялся собой на железных брусьях.
– Курсант Мазуренко, займите место в строю, – крикнул Ламухин, делая ударение на слово «курсант», и в этой команде также сквозила невиданная глупость и бессмыслица, потому что и строя как такового не было. Были два десятка курсантов, которые впились руками в холодные и влажные жердины брусьев, а их ноги во все еще непривычных сапогах болтались в воздухе. Мазуренко сделал вид, что не слышит, и увлеченно отжимался, хотя несколько внимательных пар глаз пристально наблюдали за ним.
– Курсант Мазуренко, ко мне, – заорал тогда сержант бешено, так, что многие сержанты, да и курсанты других взводов оглянулись и задержали на нем свои взгляды в напряженном ожидании неминуемой развязки. Шура соскочил с брусьев, расправил богатырские плечи, медленно сложил и бросил на деревянную скамейку свои перчатки.
– Ты что, юноша, заигрался? – с металлическим скрежетом в голосе ответил ему разжалованный старшина. Фраза была сказана негромко, но отчетливо, ее слышали лишь курсанты, находящиеся вблизи. Затем Шура приблизился спокойной размеренной и слегка пружинящей хищнической походкой, совсем не так, как должен подходит курсант к своему непосредственному начальнику. Сцена произошла на глазах у всех, и многие даже прекратили заниматься, чтобы не пропустить развитие событий. Алексей заметил, как попятился оторопевший Ламухин, явно не ожидавший такого поворота. По упрямому наклону головы вперед, решительно опущенному подбородку и играющим желвакам Шуры было отчетливо видно, что кровь играет в нем так, будто ее качают поршни размещенного внутри двигателя. Он приближался к сержанту, а окружающим казалось, что от его исполинского торса исходит горячая волна, как будто он окатывает противника накаленным воздухом из невидимого огнемета. За какие-то доли секунды он совершенно преобразился, стал другим. Зверем – неуязвимым, хищным, беспощадным, холодным и ясно видящим цель. И Алексею показалось, что все вокруг застыло, замерло, покрылось тягучей пеленой, все стало замедленным кадром, причем рота превратилась в зрителей, а Мазуренко – в режиссера и оператора. Соперники были приблизительно одного роста, только натренированное тело Мазуренко выглядело шире и мощнее, отчего его наступление казалось сближением танка с хрупким автомобилем. Когда они сошлись, произошло нечто, похожее на короткое замыкание. Не слишком сильный тычок колена в пах заставил тело Ламухина содрогнуться и слегка поддаться верхней частью вперед. И тут же Шура нанес еще более короткий, молниеносный, как вспышка, и все-таки достаточно сильный удар открытой ладонью в ухо. Удар-хлопок, такой, что не оставляет никаких следов. По потухшим в следующее мгновение глазам сержанта можно было понять, что в голове у него все взорвалось и смешалось, как после выстрела из ручного гранатомета без наушников. Алексей удивился тому, что ему было ни капельки не жаль Ламухина: просто один сильный зверь усмирил другого, того, что послабее. Создавалось впечатление, что в тот момент он обладал такой силищей, что мог бы запросто разорвать противника на части. Ему не нужно было ни торжества, ни лавров победителя. Он добивался только одного – чтобы его оставили в покое. И его оставили в покое. Краем глаза Алексей уловил, что не только курсанты, но и новый старшина – Дробовецкий, сменивший Шуру на этой должности, все отчетливо видел, но благоразумно промолчал, отвернувшись и разглядывая что-то в противоположной стороне.
В другой раз Шуру Мазуренко – это произошло почти сразу же после отстранения от должности старшины роты и тихого разжалования – неблагоразумно поставили дневальным по роте, просто в порядке обычной очереди. Когда рота вернулась в расположение, старший лейтенант Лисицкий не выдержал и вышел из канцелярии посмотреть, чем вызвана почти гробовая тишина, абсолютно несвойственная обычно шумному, как пчелиный рой, подразделению. У офицера, слывущего специалистом в методиках воспитания воинских коллективов, глаза полезли на лоб. Шура невозмутимо играл роль дневального, стоя у пресловутой тумбочки с самодовольной улыбкой и взглядом коршуна. Казарма с идеально отмытым коридором и поблескивающими от свежей мастики полами являла собой показательную арену действий. Рота же, как будто пробираясь по узкой тропинке на перевал, беззвучно, по одному, почти что след в след, заходила, прижимаясь к стене. Чтобы не испачкать отмытый и натертый пол… Алексей задавал себе вопрос, отчего они так делали: из страха, из уважения, еще из какого-то неведомого чувства, вытекающего из внутренней этики настоящего воина. Пожалуй, и то, и другое, и третье… Больше Шуру Мазуренко в наряд дневальным не ставили, а еще через два месяца он сменил замкомвзвода пятого взвода, который при нем был просто не в состоянии командовать. Более того, ротный сам вернул Мазуренко сержантские лычки и командирскую должность после того, как узнал об инциденте во время зарядки. Причем сделал это столь же тихо, как и разжаловал перед этим.
«Вот и утверждай, что индивидуальная сила растворяется в коллективной», – говорил себе Алексей, сбитый с толку собственными рассуждениями.
Ротный Лисицкий также казался Алексею уникальным представителем этого диковатого социума, но совсем по другому поводу: он мог добиться своего, даже не пошевелив пальцем. Задумав серию прагматичных ходов, он запускал математически точно разработанную интригу. Его отнюдь не причислишь к числу бойцов, поражающих физическими возможностями. Да, он с курсантами порой ходит из Рязани в Сельцы. Но разве это сверхнагрузка? Особенно если учесть, что они идут с оружием и снаряжением, а он – с командирским планшетом. Они – в тяжелых солдатских сапогах, он – в легеньких хромовых, с переклеенными подошвами, все равно что в кроссовках. Они в дороге, обливаясь потом, падают в грязь по команде «К бою!» бесчисленное количество раз, он – только надменно глядит на развертывающееся перед глазами представление, сложив руки на груди, словно жюльверновский капитан Немо. Алексею казалось, что ротный мнит себя стратегом, ловко пользующим все эти до совершенства развитые мускулы, а также все остальное, необходимое для войны: боевые машины, приданную артиллерию, поддерживающую авиацию и так далее. «Выходит, – пришел к выводу Артеменко, – вовсе не обязательно становиться супербойцом, чтобы быть успешным командиром». И это тоже было открытием для Артеменко, причем неприятным…
Более того… Он вспомнил комбата и неожиданный эпизод в лагере в Сельцах, когда они заканчивали первый курс. Они с Игорем, будучи в наряде по кухне, выносили бак с парашей – пищевыми отходами, чтобы взгромоздить его на древнюю телегу с не менее древней, уставшей от жизни клячей. Погонял ее такой же ветхий старик, облаченный в грязное тряпье. Стоял ясный летний день, и оба курсанта воспользовались моментом, чтобы перевести дух после мытья почти сотни кастрюль. Они немного отошли от несчастного животного и повозки, от которых ужасно несло гнилью и перебродившими кислыми щами. Игорь затянулся сигаретой, а Алексей подставил лицо солнцу.
– А что, комбатом у вас Петя Рейков? – услышали они скрипучий голос невозмутимого старика, ведавшего помоями. Он приближался с заплесневелым окурком, намереваясь подкурить его от сигареты Игоря. Ребята дружно поморщились от стойкого запаха помоев и старческого смрада, которыми насквозь пропитался старик.
– Да, подполковник Рейков, – на всякий случай добавил официоза Игорь. – А что?!
– Да ничего… – вздохнул худосочный отшельник, отступив на пару шагов, словно стесняясь своего вида. Он, видно, заметил, что общение с ним курсантам не очень-то по душе; трясущимися руками старик поднес окурок сигареты к облупившимся, изглоданным временем губам. – Помню, вот так он, как вы сейчас, мне помои выносил. Часто тут нарядил. Звали его Петя Деревянная Голова. А теперь комбат, подполковник. Вот как оно в жизни бывает… – и с этими словами он многозначительно крякнул, как будто с сожалением, да и погнал свою дохлую клячу. Морда бедного животного вытянулась от натуги, тогда как туловище почти не шелохнулось. Казалось, что глаза его просили: «Пристрелите меня, сжальтесь!» Но то ли от стариковского «Да-вай, по-шла!», то ли от очередного повеления небес, колеса повозки медленно провернулись и с дребезжанием, скрипом, а затем мерными гулкими ударами об асфальт покатились прочь. Еще немного, и все это жуткое марево исчезло, оставив после себя лишь помойный душок, который вскоре слился с кислым, тягостным запахом заднего двора столовой.
Все это было проиграно в воображении Алексея, как вырезанный из общего кино об училище показательный эпизод, который возник сам собой при мысли о комбате и точно так же бесследно исчез после просмотра. Но ведь не может быть, чтобы единственным стимулом столь неестественной жизни оставалось сомнительное стремление к формальному возвышению, к званию, к должности. Или пусть даже к военной доблести. Ведь помимо этого, существуют еще и другие краски жизни. Или, может быть, они вычеркнуты навсегда?! Алексей боялся себе признаться, что он вовсе не за этим подался в училище. Ему ни к чему были звания и должности, он еще больше, чем прежде, не любил армию – эту деструктивную, серую, не думающую силу вышколенных масс. Он ведь не желал стать генералом, как Игорь. Он пришел для чего-то большего: РВДУ он рассматривал как крупнейший и сложнейший тест, как личный проект, как трамплин для чего-то осознанного и великолепного. Но чего, он пока не знал. Зато уже после года учебы Алексей хорошо знал другое: его индивидуальная оптика восприятия действительности была теперь гораздо лучше настроена, чем у других. Через два года учебы он решил, что ни за что не допустит, чтобы опыт над собой оказался неудачным. К третьему курсу он признал, что проект создания сверхчеловека невозможен при опоре только на физическую подготовку. И, признав, вернулся к давно оставленным книгам.
Глава шестая
Очень скоро курсант Артеменко научился жить в училище лишь настоящим моментом, что служило залогом выживания, вылилось в непреложную, никогда не меняющуюся аксиому бойца. Но почему-то именно этот, как казалось раньше, бесспорный козырь, уже на втором году учебы стал неожиданным источником сомнений и чудовищной душевной метаморфозы. Однажды курсант сделал страшное, шокирующее открытие: его жизненный сценарий уже кем-то расписан, а смысл жизни заключается лишь в неукоснительном следовании этому сценарию. Да, он может стать закаленным и грозным, может быть, даже опасным воином, он приобретет необычайные, непостижимые для обычного человека цепкость, ловкость, силу. Но что дальше? Ведь вся незамысловатая инженерия выковывания и клеймения этого безупречного легиона состояла в том, чтобы непрестанно совершенствовать умения действовать быстрее, стремительнее, точнее. «А не сам ли ты этого хотел, не сам ли стремился», – вопрошал себя Алексей. «Да», – отвечал его глубинный, замурованный в подземелье души робкий голос. Но кто же знал, что за приобретение тактико-технических характеристик универсального бесстрашного биоробота следует платить отказом от участия в построении своей судьбы? Кто предполагал, что фанатичная преданность хозяину станет важнее преданности своему «Я»? Алексею нравился процесс овладения арсеналом военного человека, его, как и многих молодых людей, захватывало прикосновение к разящему железу, он тайно упивался превращением в современного кентавра. Но вместе с тем внутри него незаметно росло и противоположное чувство, ведь так и самый великолепный солдат становится всего лишь предметом, перестает принадлежать себе, быть цельной личностью. Как хорошо вышколенный бульдог или терьер готов в интересах своего хозяина пустить в ход клыки, так и их готовили применить однажды свои уникальные навыки – в интересах другого хозяина. Этот хозяин, называясь расплывчатым термином «государство», являлся отныне олицетворением высшей, неподвластной влиянию воли, равной Абсолюту. Как-то после долгих размышлений Алексея обдало жаром внезапного озарения: они все уже продали души. Кто-то сторговался за них с самим Господом!
Но придавленный голос собственного «Я» не был разрушен, он не сдавался и упорствовал, не желая растворять душу в кислоте идеологических абстракций. Разум действовал сообразно сложившимся обстоятельствам, заботясь о выживании тела, всего организма, но его индивидуальность решительно восставала против вероломного присоединения к общей, коллективной душе. Вместе с потерянной свободой упала его самооценка. Алексея неотступно преследовала странная и неведомая доселе жажда уединения, и однажды, когда его товарищ Игорь Дидусь попал в субботний наряд, он впервые вышел из училищных ворот в город с ощущением непреодолимой, безнадежной заброшенности души. В полном одиночестве сделал он несколько кругов по знакомой городской местности, не теряя автоматической бдительности в отношении вездесущих патрулей, забрел подкрепиться в излюбленную сослуживцами блинную и, не обращая внимания на частушечный курсантский говор, направился к выходу.
– Чего кислый?! Пошли в кино! – приветствовали его товарищи из взвода.
Он молча отмахнулся, многосложно указав куда-то вдаль рукой, как если бы у него уже были планы.
– Ладно, подтягивайся к дискотеке. Сегодня в Дофе, – кивнули сослуживцы, не особо огорчаясь отказу и не намереваясь вникать в его состояние. У них и так не хватало ни времени, ни возможностей для достижения кратковременного счастья, и каждое увольнение давно стало похоже на предыдущее и проходило по однотипному сценарию.
Артеменко был обескуражен. Он должен придумать нечто радикальное, такое, что коренным образом изменит ситуацию. Отрешившись от действительности, он долго бродил по городу, пытаясь собрать разрозненно мечущиеся мысли и сосредоточиться. Алексей очнулся, когда внезапно оказался перед массивной дверью городской библиотеки. Он некоторое время колебался, но преодолел сомнения и вошел. Если здесь он не найдет выхода из создавшейся ситуации, то по меньшей мере хоть обретет временное успокоение.
Две компетентные, одинаково тощие дамы в читальном зале с суховатой насмешливостью взирали на него, хотя в глубинах их взоров угадывалось тщательно скрываемое изумление. Алексей понимал, что вызывает недоумение, подобное тому, как если бы молодая привлекательная девушка из необъяснимого каприза ушла в монастырь. Помолчав, курсант ошарашил опытных служительниц культа знаний, заказав сразу несколько книг: «Мартина Идена» Джека Лондона, «Отверженных» Виктора Гюго и «Триумфальную арку» Ремарка. И, решив разбить стену отчуждения, сказал:
– Мне для реферата нужно. – Артеменко казался смущенным, и строгие женщины немного ослабили оборону, понимающе закивали, хотя в их умных глазах сквозило недоверие.
Когда Алексей утонул в мягкости пышного кресла в почти пустом зале, он испытал неподдельное наслаждение. Знакомые с детства и ни с чем несравнимые запахи книг, спрессованная энергия мысли, упрятанная на полках мудрость, божественное пространство, от которых он в своей дремучей тяге к насилию давно отвык. Он с усмешкой подумал, что нет, не шоколадом тут пахнет, а скорее чем-то терпким, перцовым, раздражающим горло, вызывающим жжение во всех членах. Но главным был все-таки даже не запах, а звук. Вернее, его отсутствие, уникальное ощущение, как если бы он влез внутрь гигантской раковины, где все на свете дрожит, трепещет, изнывает соблазном. И в то же время здесь все незыблемо, недостижимо ни для кого и ни для чего. Сюда не могут добраться отрывистые команды «Равняйсь! Смирно!» Это было сказочно беспечное царство юности, свой особый дух, сила которого – Алексей это чувствовал – могла пробудиться при его упорном, неотступном желании. И в упоении юноша стал листать любимые книги, не читать, но просто вспоминать черты героев, их мысли, переживания, их потрясающие мгновения любви и волшебных превращений. Все было как наяву! Он неожиданно для себя пережил какой-то необъяснимый катарсис, освобождение от пут, неясного гнета чуждой ему власти. Пренебрегая земным притяжением, он вдруг оторвался от поверхности и плыл, плыл, паря в облаках охватившего его беспричинного счастья.
В казарму курсант Артеменко вернулся совсем другим человеком. Личностью, прошедшей очищение и теперь спокойно, по-новому смотрящей на происходящее. Под другим углом зрения, трезво оценивая перспективы. Внешне все оставалось по-прежнему, и он ничего никому не рассказал, даже Игорю. Боясь, что вдруг наткнется на стену непонимания. Впервые со времени поступления в училище Алексей не спал почти всю ночь. Он напряженно думал. В голове его зрело решение, он должен был найти свою особую, пусть несхожую с другими, формулу выживания и развития. Что его беспокоит? Двусмысленность нынешнего, почти рабского положения оскорбляла его, делала выработанную годами цель насмешкой над прежней свободой, искажала миропонимание, которое он пытался перестроить в угоду одному-единственному стремлению – стать идеальным воином. Теперь эта цель терялась, ускользала и требовала слишком много жертв, главная из которых – отказ от всего личного и подчинение неким коллективным принципам жизни. Но многие коллективные цели он находил неприемлемыми и даже абсурдными. Весь загадочный антураж, все, что находилось под филигранно раскрашенной пленкой, предназначенной внешним наблюдателям, в сущности, было отравой для его психики, прямой угрозой его личности, уже сформированной благодаря долгому поиску, открытиям и озарениям. Здесь же требовали забыть, стереть абсолютно все, желая разрушить былые представления о достижениях, чтобы освободить место для совсем иных ценностей, подчиненных идеологии войны.
Если бы он проник в природу войны, то неминуемо признал бы, что искусство лепки солдата, проповедуемое и применяемое в РВДУ, не только уместно, но и единственно верно применительно к необузданной, непредсказуемой ярости ее пламени, выжигающей все человеческое. И что РВДУ с его жесткой платформой и натуралистическим, не скрывающим грязи подходом в действительности ближе всех остальных учебных заведений стоит к войне. Тогда бы Алексей понял, что душа солдата должна быть лишена индивидуальности, задолго до сражения укрощена, подчинена законам фанатично вопящего племени и более высокой, кажущейся божественной, силе. Индивидуальность солдата имеет право проявиться лишь в тех редких случаях, когда находится на кончике вектора коллективной силы, когда способна служить острием копья, в то время как древко направлять будет иная воля. Но даже осознав вполне эти азбучные истины войны, Алексей отказался бы принимать сатанинский дух армии как раз в силу коллективности души, потому что ему необходимо было индивидуальное измерение силы, личные эмоциональные переживания вместо рационального, обезличенного использования его возможностей в составе оголтелой орды, жгучее упорство самобытности вместо общего монолита, выдвигаемого от имени власти и сметающего все на своем пути. Все эти с раннего возраста живущие в нем впечатления здесь, в училище, яростно вытравливались, его уже наполненный мозг опустошали, а он бессознательно противился этому. Алексей чувствовал, что его цветущая молодая личность начала стремительно увядать и усыхать. Самооценка задыхалась и умирала, как большая рыба, выброшенная на берег. Возможно, Алексей забылся бы, перемололся бы, обработанный тяжеловесными жерновами вэдэвэшной мельницы, но слишком пестрые напоминания о происходящих в нем превращениях заставляли его снова и снова думать о том, не спутаны ли карты в его судьбе…
Игорь однажды ошарашил его своим миропониманием.
– Знаешь, что такое наше военное счастье? – спросил он во время одного из переходов и сам же ответил: – Счастье – это когда ты уже такой седой генерал, прошел три войны, орденов у тебя полная грудь, конечно, звезда героя. И так идешь по улице, чинно, с высоко поднятой головой, все на тебя оглядываются, пацаны пальцами тычут… А ты знаешь, что тебе уже на все и на всех наплевать; сейчас ты поедешь на реку, закинешь удочку и в тишине посидишь, понаблюдаешь, как рыба клюет, как оводы резвятся, как шершень копошится в траве…
– Но ты можешь все бросить и сейчас поехать на реку, посидеть с удочкой…. – ответил ему тогда Алексей, пыхтя под гранатометом.
– Э-э нет, – уверенно отреагировал Игорь, – это надо заслужить, надо на войне побывать, сражение выиграть, дослужиться до…
– Я оцэ слухаю вас и гадаю: яки ж вы дурни! – ворвался в разговор Петя Горобец, который шел за Алексеем след в след, чтобы движение было механическим и монотонным. – Хиба важко зрозумиты, шо щаслывым чоловик може буты тоди, колы вин сыдить биля власного будынку, поруч весела дружина, яку можна за сидныцю схопыты, десь там диточкы гуляють, собака велыкый лыжить мордою на твоих ногах. А ты горилку смакуешь, сальцем заидаешь та з кумом калякаешь. А вы тут дурныци розповидаетэ…
Игорь прыснул.
– Ну ты, Птица, и быдло, тебе б только жрать и спать! Какое-то счастье у тебя селянское.
– Сам ты быдло, не знаешь, шо ляпаешь, – обиженно огрызнулся Горобец и опять уткнулся взглядом в набитый рюкзак Алексея.
Столь разные представления о счастье настолько шокировали тогда Артеменко, что он даже отмахнулся от мысли поспорить об этом…
Между тем приближался второй зимний отпуск, во время которого Алексей решил приступить к перекраиванию своего жизненного сюжета. Начал он с детального изучения собственных перспектив. Сравнивая привезенные фотоснимки из училища с ранними, еще школьными фотографиями, он убедился, что его мышцы заметно увеличились, а взгляд приобрел металлический и несколько отрешенный оттенок, свойственный бесконечно уверенным людям. Правда, вследствие увлечения штангой и гантелями он заметно поправился и его мышечный корсет стал сковывать его былую свободу движений. А когда мама воскликнула при встрече: «Ах, Лешенька, как ты повзрослел!» – и долго рассматривала его пристальным взглядом, он лишь снисходительно улыбнулся. После тщательного изучения своей физиономии Алексей нашел себя лишившимся былого юношеского шарма. Вместо скуластого привлекательно точеного лица из зеркала на него смотрела слегка отяжелевшая, наглая и вместе с тем угрюмая бульдожья морда, готовая в любой момент обнажить клыки.
Впервые за многие месяцы Алексей надолго оказался наедине с собой, получив возможность спокойно осмыслить свое положение в пространственной системе координат. Дома совсем ничего не изменилось: так же мерно и умиротворенно тикали большие настенные часы, доставшиеся матери от бабушки. Но теперь он явственно, как никогда доселе, ощущал скоротечность и одновременно бесконечность бега времени: целая жизнь пролетела за эти насыщенные месяцы в училище, а часы остались бесстрастными, они не несли никакого отпечатка впечатлений, в них не чувствовалось никакой тяжести времени. И с этим магическим тиканьем стали улетучиваться и его сомнения, опять возникало потерянное былое ощущение, что на самом деле во Вселенной нет ни начала ни конца, и все бесконечно – время и пространство. А он, как и все остальные, только песчинка, заблудившаяся точка, ищущая свое предложение. Он, как шарик для пинг-понга, всякий раз легкомысленно подпрыгивает, когда его настойчиво ударяют, посылая в определенном направлении. Если так, то не должен ли он сам скорректировать траекторию собственного развития, не доверяя это заветное дело никому? Ведь его судьба – это только его судьба! И только он сам должен иметь власть над ней! И как только Алексей подумал так, как только заявил сам себе о новых намерениях, незаметно в его подсознании все пришло в движение, закрутилось горячим вихрем. Смутные мысли, приобретающие оттенки, эмоции, какие-то неведомые силы, сгустки ранее непознанной энергии – все это начато вращать с немыслимой решимостью колесо, которое и является колесом Фортуны, колесом его личной жизни.
Нет, ему нужно не отчисление! Это было бы слишком просто, к тому же попахивало непростительной трусостью, проявлением слабости. Тем более, ведя честный разговор с собой, Алексей не мог не признать, что попал под обаяние четырех магических букв «РВДУ». Не уход из училища, но возможность подняться настолько, чтобы стать над системой, взять из нее лишь то, что близко сердцу, отказаться от сопутствующей глупости, от всего остервенелого, животного, доставшегося в наследство от разъяренного первобытного, пещерного человека. Чтобы привести в порядок мысли, Алексей отыскал старые пластиковые лыжи, на которых до поступления в училище самостоятельно освоил новый, оригинальный способ передвижения. Следя по телевизору за зимней олимпиадой в год поступления в РВДУ, он как-то приметил рослого, с невероятной скоростью перемещавшегося коньковым ходом скандинава. Это заинтересовало десятиклассника, и он надолго банальным вечеринкам с алкогольной стимуляцией и покладистыми девчонками предпочел проходить на лыжах по двадцать пять-тридцатъ километров ежедневно. Алексей давно приучал себя к мысли: все, за что он берется, должно окончиться успехом. Теперь же, в отпуске, ему необходимо было вернуть самую мысль, возродить в сердце утрачиваемую убежденность в своих безграничных возможностях. Но не только это. Вспоминая и оттачивая немного позабытые движения, он как-то ожесточенно, непрерывно думал. Кислородный ливень давал мыслям такие импульсы, что они легко достигали звезд. Но если утром он топил все свои клетки в кислороде, то днем его мозг оказывался сжатым в тисках необычных магнетических состояний; сознание под воздействием стопок книг расщеплялось, рассыпалось на части, разлеталось, словно под артиллерийским расстрелом, чтобы вновь сложиться, но уже новым ажурным узором. Курсант читал запоем, приобщаясь к новым книгам и не брезгуя беглым просмотром давно известных. Трофеи не замедлили явиться, представая в виде различных, удивительно четких, панорамных, объемных и емких картинок. Лики героев, решительные и непримиримые к неблагоприятным обстоятельствам, не только еще более укрепляли его веру, но и подсказывали путь. Когда же после Гая Саллюстия, Александра Куприна, Ирвинга Стоуна, Джека Лондона Алексей отыскал на запыленной полке зачитанные до дыр, много раз клеенные липкой лентой и укутанные теперь в прозрачную оберточную пленку книги Алена Бомбара «За бортом по своей воле» и «Последние дневники и письма капитана Роберта Фалкона Скотта», слезы умиления брызнули у него из глаз. Произошло колдовское растапливание сердца, как у сказочного Кая из «Снежной королевы». Маленький томик о двухмесячном путешествии без воды и еды на резиновой лодке через Атлантику и раньше помогал Алексею укрепить дух, действовать с неистребимым натиском и фантастической мощью. Теперь Алексей читал и как бы вновь настраивал на привычное звучание струны своей души, несколько разладившейся, как заброшенная гитара. Пережив вместе с английским морским офицером гибель товарищей в снегах Антарктиды и совершив с отважным капитаном волевой акт смерти, он словно расколдовал себя, вспомнил тайный шифр миссии, и ему снова удалось пробудить в себе желание активно мыслить и действовать. Так, как подсказывает личная, внутренняя воля, а не наружная сила внешнего убеждения.
Превращения внутри мировосприятия Алексея походили на ловкую хирургическую операцию в глубинах мозга. К моменту возвращения в Рязань он чувствовал себя совсем другим человеком – преобразованным и обновленным, готовым к изменению внешней среды вокруг себя. Короткий отпуск уже заканчивался, когда Алексей случайно уткнулся глазами в плотный томик Ницше с привораживающим названием «По ту сторону добра и зла». Он открыл книгу наугад и прочел: «Всякий должен самого себя испытать, насколько открыто для него независимое и властное существование; но для этого необходим подходящий момент». В сердце у курсанта кольнуло, что-то острое вонзилось и прошло насквозь, оставив горячий след, как если бы каленое железо поставило там причудливое клеймо. Алексей задумался, удивившись, что всякий раз, находясь на перепутье, он в книгах находил ободрение или подтверждение тому, что задумал. Глаза его машинально прошлись дальше по тексту: «Не следует уклоняться от подобного испытания, хотя бы оно представляло наиопаснейшую игру, какую только можно себе представить, и служило бы, в конце концов, свидетельством только перед нами самими, а для всякого другого судьи оставалось недоступным». Алексей открыл первую страницу и прочел там дарственную надпись: «Алеше от папы. Да помогут тебе Бог и Воля твоя!» Далее стояла роспись отца и дата, которая отделяла ровным месяцем другую, более темную дату, которую он всегда помнил, – день его смерти. Рука Алексея осторожно провела по выведенным чернилами буквам, словно прикасалась к отцу, шевелила мягкую пыль, которою сплошь была усыпана память о нем. Он ощутил, что это прикосновение к книге было как прикосновением к душе отца, мимолетное и трогательное касание отцовской ауры подействовало на него с ответной реакцией. Алексей подумал было взять книгу с собой в училище, но быстро изменил решение – слишком дорог для него был этот со вкусом оформленный томик, чтобы рисковать им. Зато в училище он зачем-то притащил лыжи…