Виссарион Григорьевич Белинский
Провинциальные бредни и записки Дормедона Васильевича Прутикова…
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ БРЕДНИ И ЗАПИСКИ ДОРМЕДОНА ВАСИЛЬЕВИЧА ПРУТИКОВА. Москва. В типографии Н. Степанова. 1836. Две части: I–IV, 263; II – 306. (12). С эпиграфом:
За все прочее, пожалуй, бранитесь,
Лишь за правду не сердитесь.
Автор этой книги говорит в своем предисловии:
Я не романтик, не классик; нет у меня ни эффектов, ни потрясений, ни смертоубийств, даже ничего нет фантастического? что же это такое? Безымянный выродок. Вот, скажут, автор не знает эстетики: нет ничего трансцендентального, индивидуального, объективного, штиль не новый, слог простой и рубит сплеча.
Был, изволите видеть, майор Трубин, которого дернуло жениться в сорок пять лет на молодой девушке; у майора был любимый денщик, Козмич, обладавший столь великим умом, сколько прилично иметь денщику. Через пять лет после своего брака майору надо было куда-то отлучиться с своим денщиком. После этого вступления вам будет понятен следующий отрывок, который выписываем слово от слова, без всяких перемен:
«Мне минуло пятьдесят лет, – рюмил про себя майор. – Так и быть. Я должен это помнить и беспрестанно благодарить бога, что он наградил меня сокровищем. У меня жена бесценная, но мне пятьдесят лет – и я должен остерегаться. – Ну если…» Тут опять майор задумался. Сия задумчивость была не из
Теперь, милостивые государыни, так как вам известно, что всякому позволено думать, то, по вышеупомянутым Локковым правилам, Козмич свое задумал, а мы оставим его покамест думать на дороге и послушаем вас. «То-то мужчины, то-то мужья!» – скажете вы. Да, сударыни, что делать, согласен с вами: плохо они, конечно, делают, и готов с вами воскликнуть, что в сем случае сами себе горе накликают. Но к чему накликать? Как вы изволите знать, и без наклички часто горе бывает, не во вред то вашей чести будь сказано. Но полно, воля ваша, с примечаниями мы ввек не кончим. Вы же сами на меня прогневаетесь, что я заболтался. Вспомните, что мы Козмича в трудных размышлениях на дороге оставили, а паче всего вспомните опять и то, что я его обещался в передний угол посадить, а вы увидите, что я его не даром, а за услуги сажаю. Ехавши дорогою, Козмич рассуждал так: «Вот господа, вот мужья! делай по их воле. Кому охота на каторгу? А мой барин сам на беду накупается. Что теперь делать? – Как не сказать барыне, от барина мне беда, и сказать ей, от барыни барину беда, как снег на голову. Боже упаси!.. Э-ге! постой!» Вдруг махнул Козмич пегого иноходца и как из лука стрела к воротам прилетел. Майорша, сидя у окошка, печально на дорожку посматривала, по которой милый ее муженек поехал. Увидя Данилу, стремглав бросилась к нему: «Что ты, Козмич? не случилось ли чего?» – «Нет, сударыня, все, слава богу, подобру-поздорову! Барин приказал кланяться, приказал сказать, приказал доложить, не извольте, дискать, без него на барбосе верхом садиться; он, дискать, хоть и смирная собака, однако, дискать, шуток не любит и верно-де вас укусит». Отдав свой рапорт, Козмич пустился по дороге вслед за майором. Майорша возвратилась в свою комнату и крепко задумалась. На правду напасть не мудрено, а особливо с хорошим воображением. Обдумав дело хорошенько, майорша так, как и многие прочие, самым ясным образом открыла загадку и рассудила так: «Что значит этот повелительный приказ? – говорила она про себя. – А! я это ясно вижу эти мужья нас пробуют – и хотят узнать, далеко ли наше послушание простираться может; но нет, полно, за тем ли я посвятила ему молодость и
Вам, милостивые государыни, без сомнения, известно, что у любезного пола
Теперь, сударыни, сами извольте сказать, не справедливо ли я Козмича в передний угол посадил?{1}
Говорят, что эта пошлая сказка принадлежит Боккачио; если это правда, то удивительно, как она перешла в фантазию русской черни; любой кучер или лакей перескажет вам ее по-своему. Кучера и лакеи любят соблазнительные истории насчет господ, в этом нет никакого дива; но странно, как вздумал ее пересказывать г. Прутиков, этот старец, который беспрестанно твердит о нравственности, который недоволен всем современным, и Английским клубом, и новейшими романами, и новейшею литературою, и новейшим покроем платья, и новейшим поколением, потому что во всем этом видит совершенную безнравственность? Если поверить его мудрости, то в настоящее время все безнравственно – даже тротуары, по которым ходят люди, и крыши домов, по которым ходят галки и трубочисты; что правда, совесть, честь существовали только в старину, в то время, когда люди хвастались безбожием, щеголяли кощунством, гордились числом обольщенных женщин и убитых противников, когда судьи перед зерцалом{2} торговались с просителями, словом, это время, так прекрасно характеризованное бессмертным Грибоедовым. И вот какими средствами, вот каким путем хочет почтенный старец обратить на истинный путь наш безнравственный век! Но это явная ошибка в расчете со стороны автора: он, кажется, не понял нашего века; едва ли и наш век поймет его. И это очень естественно: времена, а вместе с ними и понятия о нравственности переходчивы. Поэтому, да не осуждает нас почтенный старец, если мы объявим ему за тайну (для него), что его понятия о нравственности нам кажутся совершенно безнравственными. Мы, люди новейшего поколения, мы презираем браком по расчету, презираем этою торгового сделкою, уничижающею достоинство человека и общества, но уважаем идею брака, как священного союза двух душ, понимающих одна другую, союза любви, освящаемого чувством и религиею. Поэтому, в наших глазах, старик, женившийся на молодой девушке, есть или глупец, стоящий на степени бессмысленного животного, или отвратительный сластолюбец, что едва ли еще не хуже; и потому нам смешна и верность майорши, и любовь майора, и еще смешнее показалась бы измена его сожительницы. Потом, мы, люди новейшего поколения, слишком уважаем идею женщины, слишком горячо верим в достоинство человеческое и возможность его в обоих полах, слишком убеждены в добродетели женщины, которая способна возвыситься до святого чувства любви, чтобы не верить в чистоту и твердость женщины; мы даже не почитаем за добродетель этой чистоты и твердости, а видим в них простое и обыкновенное исполнение долга, даже и не исполнение долга, а просто естественное состояние женщины, потому что добродетель есть усилие, победа над каким-нибудь порочным или эгоистическим порывом, а любящая женщина не может иметь подобных порывов в отношении своей верности к мужу, следовательно, у ней не может быть не только борьбы с преступным чувством, но даже и мысли о такой борьбе. Видите ли, почтенный старец, мы обогнали вас в нравственности и, следовательно, не только не нуждаемся в ваших уроках, по еще почитаем себя вправе задать вам порядочный. Ваша повесть не имеет для нас ни значения, ни смысла; порядочная женщина не дочтет ее до конца и не позволит читать ее своей дочери. Ваша повесть может доставить удовольствие и пользу разве необразованному классу наших бородатых жрецов Бахусова храма, отмеривающих православным жестяными сосудами спиртуозную влагу. Ваша повесть могла б иметь значение и смысл назад тому лет двадцать, когда еще бродили гибельные правила осьмнадцатого века, когда честь женщины почиталась позором, плебейскою манерою, неумением жить в свете, когда брак почитался родом вуаля, накидываемого на разврат, родом привилегии на распутство. Но и тогда вам не мешало бы иметь побольше вкуса и запастись большею грамотностию, большим умением выражаться на языке понятном, живом, образованном, общеупотребительном, а не на каком-то старинном подьяческом жаргоне. Теперь же, в наше время, ваша повесть и все ваши нравственно-сатирические статейки даже не смешны, потому что уж чересчур скучны и плоски. Вы сражаетесь с тенью, с призраком, вы метите не туда, куда надо, вы прикладываете свои пластыри к здоровым членам общества и не видите его истинных ран, которых, конечно, много и которые, без сомнения, очень глубоки. Вы, например, нападаете на моды: старая, очень старая песня, такая старая, что в сравнении с ней «Выду я на реченьку»{3}кажется песнею, сейчас сложенною. Моды нисколько не вредят обществу. Кто, при большом состоянии, разоряется от моды, тот мот, расточитель, который разорился бы, если бы и не было моды; кто, не имея состояния, гоняется за модами, тот сумасшедший, который остался бы сумасшедшим, если бы и не было моды. Притом, если от мод разоряется одно сословие, то богатеет другое, следовательно, для государства нет вреда. Сверх того, нынче уже признано, что и под модным фраком из дорогого английского сукна и под золотистым жилетом может быть благородное и пламенное сердце; что модная шелковая шляпа может покрывать голову великого и глубокого ума. Нынче все согласны в том, что странность и неприличие в одежде обличает скорее суетное желание отличиться, выказать себя странностию, обратить на себя общее внимание, чем истинную мудрость. И в самом деле, человек, который сшил бы себе долгополый сюртук с высоким лифом на те деньги, на которые он мог бы сшить модный сюртук, этот человек оказал бы себя или чудаком, что, разумеется, не предосудительно, или глупцом, что очень предосудительно. Так что же значат ваши нападки на моды, почтенный старец? Знаете ли вы, что Россия, как и всякое государство, обязана своим образованием, в числе многих других причин, наиболее моде? Петр Великий обрил наши бороды и переменил наш костюм, что было необходимо для нашего сближения с Европою и в умственном отношении; он заставил нас учиться языкам и наукам. На кого прежде всего пало бремя тягостной, но необходимой реформы? Разумеется, на двор. Двору стало подражать богатое дворянство, этому мелкое дворянство, этому и разночинцы, а теперь купцы и мещане. Если теперь образовываются по убеждению в пользе и необходимости образования, то тогда учились просто из моды, чтоб не отстать от высших себя. Общество может идти вперед только благоразумным и тихим отстранением старого и заменением его новым. Да! мода есть благодетель обществ. Я не понимаю, почему старинный, прочный, но неуклюжий и тяжелый берлин лучше прочной же, но легкой и красивой кареты? А кто из уродливого берлина сделал щегольскую карету? Мода, непостоянная, беспокойная мода, всегда скучающая, всегда недовольная настоящим. Моде обязаны мы всеми удобствами нашей жизни. Что же, почтенный старец, значат ваши нападки на моду? Разве без вас никто не знал, что человек, посвятивший себя исключительно на служение моде, есть человек пустой, ничтожный? О, нет! вы хотели блеснуть умом, похвастать остроумием – и ошиблись в своем расчете, потому что кто нынче нападает на моды, того не читают…
Вы нападаете на Английский клуб, как на подрыв домашней, семейной жизни – и опять невпопад! Можно иметь свой дом, любить до безумия жену, словом, быть хорошим мужем и отцом, и ездить в клуб. И почему же не должен ездить в клуб или собрание человек, которому ограниченное состояние не позволяет заводить у себя дома собрания и давать балы? В клубе не все же играют в карты, там и едят, и пьют, и говорят и читают все, что представляет отечественная и иностранная журналистика. Кто же охотник до карт, тот и дома и в гостях может удовлетворить своей охоте.
Вы нападаете на современную литературу, находите ее и безнравственною и бесчинною; вам не нравятся многие нынешние романы; вы говорите, что их нельзя дать в руки девушке: я не хочу защищать перед вами современной литературы и нынешних романов, потому что это был бы напрасный труд: мы не поняли б друг друга. Скажу вам только, что многие из романов, на которые вы намекаете, никогда не оскорбят в такой степени нравственного чувства женщины, как повести вроде вашей «Барбос, или На своем поставлю».
Вы доказываете, что не должно пьянствовать, клеветать на ближнего, оплошно управлять имением и проч. Это истины неоспоримые, и мы от души бы поблагодарили вас, если бы не выучили их наизусть в наших азбуках и прописях, по которым учились в детстве читать и писать. Жаль, что между этими полезными истинами вы пропустили одну, и очень важную, а именно ту, что не должно писать и издавать книг, не выучившись грамоте и не умея порядочно выражаться на отечественном языке.
Да, почтеннейший старец, Дормедон Васильевич, вы сражаетесь с тенью, с призраком, вы целитесь не туда, куда надо, вы не понимаете истинных недугов человека и человеческого общества, вы не знаете этого великого правила, что «la morale est dans la nature des choses»[1], а не в скучных поучениях и тупоумных остротах.
Я написал об вашей книге не для публики: публика не прочтет ее, можете быть в этом уверены; я написал это для вас чтобы защитить перед вами публику, показав причину ее невнимания к вашей книге: будьте ж мне благодарны!..
Примечания
Дормедон Васильевич Прутиков – псевдоним А. Полторацкого. По словам И. Лажечникова, это был «богатый аристократ, страшный охотник писать и печататься» («Воспоминания», с. 45). Из письма Лажечникова к Белинскому от 26 ноября 1834 года явствует, что последний был рекомендован Полторацкому в качестве литературного секретаря («Белинский и корреспонденты», с. 174). Не желая, однако, «жертвовать своими убеждениями», Белинский, по свидетельству того же Лажечникова, вскоре оставил эту должность. В 1835 г. Белинский выполнял поручения Полторацкого, связанные с печатаньем его книги (см. письмо Полторацкого к Белинскому от 31 июля 1835 г. в кн.: «Белинский и корреспонденты», с. 258). Это не помешало критику выступить с настоящей рецензией. Откликаясь на нее, Лажечников писал Белинскому в 1836 г.: «Прутиков заслужил теперь свою фамилию: вы его порядочно отделали (прутом), как мальчишку…» (там же, с. 182).