В. Г. Белинский
<Россия до Петра Великого>
Статья I
Все
Мы, русские, беспрестанно упрекаем самих себя в холодности ко всему родному, в равнодушии ко всему отечественному, русскому{2}. Справедливо ли это? – И справедливо и нет! Справедливо, потому что это факт; несправедливо, потому что в уразумении этого факта принимают следствие явления за самое явление. Что такое любовь к своему без любви к общему? Что такое любовь к родному и отечественному без любви к общечеловеческому? Разве русские сами по себе, а человечество само по себе? Сохрани бог!.. Только какие-нибудь китайцы особны и самостоятельны в отношении к человечеству; но потому-то они и представляют собою карикатуру, пародию на человечество, и человечество отвращается от братства с ними. Но и китайцы еще не пример в этом вопросе, потому что было время, когда и китайцы были связаны с человечеством, выразив собою первый момент его сознания в форме гражданского общества;{3} этому и обязаны они своим дивным государственным устройством, в котором все определено и ничего не оставлено без сознания и которое теперь потому только смешно, что, лишенное движения, представляет собою как бы окаменевшее прошедшее или египетскую мумию довременного общества. Нет, здесь в пример идут разве какие-нибудь якуты, буряты, камчадалы, калмыки, черкесы, негры, которые действительно ничего общего с человечеством не имели, которых человечество не признает живою, кровною частию самого себя и для которых, может быть, есть только будущее… Итак, разве Петр Великий – только потому велик, что он был
Да! Мы холодны к своему, равнодушны к родному, но не потому, чтоб холодность и равнодушие лежали в нашей натуре, не потому, чтоб они были каким-нибудь нашим недугом, а потому, что мы еще холодны и равнодушны к общему, к мировому, которое заслонено от нас личным. Слово «интерес» мы еще принимаем в смысле «выгоды», а не живого и страстного сочувствия ко всему человеческому, в высшем и благороднейшем значении этого слова. Мы еще только начинаем соглашаться, что не худо иногда, перед вистом, в ожидании, пока подойдет
Итак, труд Голикова есть почти
Чтоб лучше показать, какая разница между интересным характером народа, не жившего жизнию человечества, и интересным характером всемирно-исторического народа, сравним Иоанна Грозного и Лудовика XI{16}. Оба они – характеры сильные и могучие, оба ужасны своими делами: но Иоанн Грозный – важное лицо только для частной истории России: он довершил уничтожение уделов, окончательно решил местный вопрос, многозначительный только для России, – между тем как тирания Лудовика XI имела великое значение для Франции и, следовательно, для Европы: Лудовик нанес ужасный удар феодализму, сколько можно было сосредоточил государство, поднял среднее сословие, установил почты, хитрою и коварною своею политикою отстоял Францию от Карла Смелого и других опасных врагов, и пр. В характере и действиях Лудовика XI выразился дух эпохи, конец средних веков и начало новейшей истории Европы. Иоанн интересен как
История России от времен Калиты и особенно от Иоанна III до Петра Великого, без всякого сомнения, несравненно, интереснее, чем в период уделов и первой половины татарского ига; но чем интереснее становится она, тем менее обращает на себя внимание и трудолюбие ученых деятелей. По крайней мере в последнее время издано много исторических памятников, относящихся к этому периоду, чему обязаны мы более просвещенному содействию правительства, нежели ревности частных лиц. Что же до самой интереснейшей эпохи нашей истории – царствования Петра Великого, ее как будто и не существует в глазах наших ученых, поглощенных общими местами о происхождении Руси. А между тем каждый, если случится ему написать имя Петра, почитает за долг выйти из себя, накричать множество громких фраз, зная, что бумага все терпит. Иные из писавших о Петре, впрочем люди благонамеренные, впадают в странные противоречия, как будто влекомые по двум разным, противоположным направлениям: благоговея перед его именем и делами, они на одной странице весьма основательно говорят, что на что ни взглянем мы на себя и кругом себя – везде и во всем видим Петра; а на следующей странице утверждают, что европеизм – вздор, гибель для души и тела, что железные дороги ведут прямо в ад, что Европа чахнет, умирает и что мы должны бежать от Европы чуть-чуть не в степи киргизские…{17}
Мы очень рады, что появление второго издания Голикова, истории Бергмана и сочинения Кошихина дает нам случай и возможность сказать несколько слов о величайшем явлении русской истории и об одном из величайших явлений всемирной истории – о Петре Великом. Просим наших читателей не быть слишком взыскательными, не выпускать из вида великости предмета и незначительности средств к его уразумению, не забывать также, что в журнальной статье нельзя высказать всего так, как бы хотелось. Мы почтем себя вполне достигшими цели, если статья наша займет не одни глаза читателя, но и душу и разум его, и наведет его на мысли и думы, которых еще не возбуждали в нем исторические возгласы о Петре Великом.
Собрание фактов, касающихся до истории Петра Великого, критическое рассмотрение и поверка материалов ее – вот что прежде всего ожидает деятелей. Прагматическое изложение этих фактов – второе великое дело, пока еще тщетно ожидающее для себя труда и таланта. Но ни то, ни другое не может обойтись без определения настоящей точки зрения на Петра Великого, как на исторического действователя. Пусть всякий делает свое: мы постараемся изложить свою мысль, или, если угодно, свое мнение о деле Петра, подкрепляя его, где будет нужно, живым свидетельством исторических фактов.
В чем заключается дело Петра Великого? В преобразовании России, в сближении ее с Европою. Но разве Россия и без того находилась не в Европе, а в Азии? – В географическом отношении, она всегда была державою европейскою; но одного географического положения мало для европеизма страны.
Что же такое Европа и что такое Азия? – Вот вопрос, из решения которого только можно определить значение, важность и великость дела Петра.
Азия – страна так называемой естественной непосредственности, Европа – страна сознания; Азия – страна созерцания, Европа – воли и рассудка. Вот главное и существенное различие Востока и Запада, причина и исходный пункт истории того и другого. Азия была колыбелью человеческого рода и до сих пор осталась его колыбелью: дитя выросло, но все еще лежит в колыбели, окрепло – но все еще ходит на помочах. В жизни, действиях и самом сознании азиатца видна только первобытная естественность – и больше ничего. Азиатца нельзя назвать животным, ибо он одарен смыслом и словом; но он животное в том смысле, в каком можно назвать животным младенца. Младенец есть возможность человека в будущем, но в настоящем – что такое жизнь его? – растительность и животность. Воплем и слезами изъявляет он страдание и горесть; криком и смехом – радость и удовольствие. Источник его радостей и страданий – его организм: здоров он и сыт – он доволен; может лакомиться – он счастлив; болен и голоден – он страдает; есть у него пища, но нет лакомств – он спокоен, но уныл, страсти его молчат, живость ощущений притупляется; увидит лакомства – он испускает вопли радости, глаза его сверкают огнем и странною живостию. Таков и азиатец. Основа его общественности есть обычай, освященный древностию, давностию и привычкою. «Так жили отцы наши и деды» – вот основное правило и высшее разумное оправдание азиатца в его быте и образе жизни. Прекрасное правило, все оправдывающая причина! Это альфа и омега всякой мудрости, это последний ответ на все вопросы разума! И, к тому же, оно так легко для уразумения, так коротко! Спросите черкеса, зачем он свято соблюдает права гостеприимства в своей сакле и грабит, режет своего гостя на дороге, подстреливает его из-под куста, как дикую птицу, или хватает на аркан, заковывает в железо и заставляет всю жизнь пасти стада, – он ответит вам: «Так делали отцы и деды наши». Хорошо ли это, дурно ли, разумно или бессмысленно, – подобные вопросы не приходят ему в голову; это слишком тяжелая, слишком неудобоваримая пища для его головы. Так же точно нисколько не думает азиатец о своей человеческой личности – о значении ее и правах. Сегодня богат он, завтра нищ; сегодня он неограниченный повелитель мильонов, завтра раб презренный и безгласный; сегодня движение руки его, мание бровей его изрекают войну и мир, жизнь и смерть, – завтра подносят ему шелковый снурок, который он сам надевает себе на шею. Почему все это так, а не иначе, и должно ли все это быть так, а не иначе, – он об этом никогда не спрашивал ни себя, ни других. Так было задолго до него, так бывает не с одним им, а со всеми; следовательно, такова воля аллаха! И потому он так же хладнокровно распоряжается счастием или несчастием, жизнию и смертию ближних, как хладнокровно сам подчиняется велениям судьбы, Вследствие этого ценность человеческой крови для него нисколько не выше ценности крови домашних животных. Отсюда неограниченный деспотизм и безусловное рабство. Отсюда же совершенный произвол, с одной стороны, и совершенное отсутствие чувства законной приверженности и непоколебимой верности, с другой. Турок не ропщет, если дурное расположение духа властелина сажает его на кол или вешает на петле; но турок же не задумается ни на минуту пристать к смелому мятежнику против законного властителя, к сыну против родного отца. Вот непрочность одних естественных связей, не сознанных
Почти все это можно видеть и между людьми на Востоке: торговля детьми (особенно дочерьми) – один из главнейших промыслов у некоторых азиатских племен. Где нет любви, там нет и взаимной доверенности, а узы родства там только увеличивают взаимную недоверчивость, ибо личные интересы родных чаще всего сталкиваются враждебно. Сила личного самохранения не может ослабевать или усыпляться от родства, если любовь не освобождает от подозрения и страха. В Европе власть родительская основана на праве любви сознательной и разумной, вышедшей из любви естественной; и потому в Европе право родства утрачивает всю силу свою, как скоро перестает опираться на право любви. Об исключениях говорить нечего; но можно почитать общим правилом, что отец не имеет права жаловаться на дурных детей, потому что только у дурных родителей могут быть дурные дети. А так как отношения столь близких между собою людей, как родные, не могут быть предметом верного и непогрешительного суда посторонних, то эти отношения и приведены в общие и законные формы. Закон смотрит только на внешнее, на форму, на приличие, не позволяя себе проникать во внутреннее, которое передает в высшую инстанцию – в судилище совести. И потому гражданский закон в Европе требует от детей только внешнего уважения к родителям, но не любви, для которой нет гражданских законов. С другой стороны, права родителей над детьми ограничены общественным мнением; в известные лета дети становятся полными господами своей участи и своих поступков. И потому в Европе можно видеть примеры, как дети судятся с своими родителями или родители с детьми; но только в Азии можно видеть примеры детоубийства и отцеубийства; в Европе те и другие – чудовищные и редкие исключения.
Сознание азиатца спит, ибо заключено в магическом кругу младенческой естественности, непосредственности. Мысль его преимущественно проявляется в религиозной сфере; но и тут далее естественного пантеизма она не восходила. Исключение остается за одними евреями, которым высшая воля поручила хранение сокровища, цены которого они сами не умели ценить. Поэтому и христианство могло развиться только в Европе. Но в исламизме Азия увидела полное выражение своего духа. «Ни о чем не думай, ибо за тебя думает святая книга; наслаждайся чувственными удовольствиями и властью, если предопределение даст тебе их; погибай без ропота, ибо так написано на деках предопределения; губи без смущения, ибо так написано на деках предопределения твоей жертвы» – вот основание исламизма{18}. Коран предписывает любовь к ближнему, гостеприимство; высшим блаженством называет он созерцание бесконечных совершенств аллаха; но эта любовь к ближнему уничтожается понятием о предопределении и простирается только на правоверных, а не на поганых джяуров, которых истинный мусульманин должен фанатически ненавидеть; но это созерцание божеских совершенств переходит в дремоту души, утомленной чувственностию, и в бессмысленную формалистику, которая предписывает известное число повторений «нет бога, кроме бога» и пр., намазы{19} и т. п.
Основание всех религий, возникших в Азии (кроме одной – единой, безусловной и божественной), есть физический пантеизм (всебожие), или обожествление субстанциальных сил природы. Как скоро этот пантеизм истощает все свое содержание и от природы должен возвыситься до духа, – он тотчас же и уничтожается, впадая в отвлеченные случайности и мертвый формализм. Он движется, но в ограниченной сфере самого себя, или, лучше сказать, кружится на одном месте, а не движется от исходного пункта своего вдаль по прямой линии. По крайней мере в индийском пантеизме были видоизменения, была борьба сект, были свои секты, тогда как исламизм явился чем-то определенным, без всякой возможности даже кружения, не только развития, – в стоячей и мертвенной неподвижности. Отвергши, по-видимому, всякий формализм служения, всякое чувственное представление божества, и чрез то, по-видимому, став исповеданием в духе, – он в существе своем тот же индийский пантеизм, то же робкое обожествление природы, а не духа, только более ограниченное и уже совершенно непосредственное и бессознательное. Это самые крепкие оковы для ума человеческого; это самый мягкий и роскошный диван для его лени и усыпления. Исламизм нисколько не допускает в себя элемента свободного и разумного мышления; от этого дикий фанатизм и ожесточенное невежество есть его опора, сила и характер. Поэтому же самому неподвижность есть условие исламизма; он сгниет и разрушится действием собственного гниения, но не изменится, не обновится, не примет в себя новых элементов. Он предлагает свои догматы и законы как повеления, а не как истины на основании каких бы то ни было доказательств. После сего, удивительно ли, что христианство не могло укорениться на Востоке: оно убеждает, а не порабощает, оно отвергло материю и поставило над нею духа святого, который есть любовь и разум…
Та же неподвижность и в общественном быте азиатцев. Условия его немногосложны и просты, как условия стад и табунов: соединенные родственным инстинктом, животные спокойно пасутся, не мешая друг другу; а когда в них разыграются страсти, то решают действительность прав своих превосходством силы, крепостию рог и копыт. Право возмездия – древнейшее из всех прав, потому что оно самое «естественное право». Христианство отвергло его с особенною энергиею; но это потому, что христианство было освобождением человечества от оков грубой естественности. Для азиатца право личности – не в законе, а в кинжале; его обидели, кровь закипела – и кинжал в груди оскорбителя; убийца не всегда даже и хлопочет о спасении: если на деках предопределения не написано умереть ему от казни, его не казнят, а написано – ничем не спастись. Судилищ и судейской процедуры азиатец не терпит: суд совершается в доме судьи, решение зависит не от силы и разума закона, а от мудрости судьи. Тут же и благодетельная фалака{20}, а если нужно, и виселица – дело только в петле, виселицею же может служить первое попавшееся на глаза окно мирного гражданина. Азиатец лучше хочет быть невинно бит по пятам палками, повешен, посажен на кол, только чтоб сию же минуту, без проволочки, – чем подвергаться судебному следствию, которое лишило бы его возможности сидеть поджав ноги, делать кейф или творить намаз. Турок от искреннего сердца дивится глупости неверных франков, проклятых джяуров, которые, попавшись под суд, хотят, чтоб их судили, и не требуют того, чтоб их поскорее отколотили по пятам или посадили на кол.
Однообразна частная жизнь азиатцев. Это – или дикие оргии грубой чувственности, или молчаливая беседа гостей, прерываемая изредка вежливым вопросом: «Каково состояние вашего мозга?» и не менее деликатным ответом: «Оно сладко, как сахар». Наскучив наконец сидеть поджав под себя ноги и курить заветный кальян, или прокурившись до последней крайности, – мусульманин, бывало, снимал с стены свою дамасскую саблю и с диким бешенством вторгался в пределы франков, грабил Сербию, Венгрию, Польшу, полуденную Россию; а насытившись боевою тревогою и разжившись военным грабежом, снова садился под тень спокойствия, на ковер наслаждения и погружался в созерцание божества, повторяя: «Нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его», – и разве только для невинного рассеяния рубил головы рабам своим и бросал в море мешки с своими женами. Прекрасная жизнь! Она вся в чувстве – мятежный разум не смеет и издалека подойти к ней, чтоб смутить ее животное блаженство!..
Неподвижность и окаменелость слиты с Азиею, как душа с телом. Какова она была за несколько тысячелетий до рождества Христова, такова и теперь, и так пребудет всегда, если Европа не подломит оснований ее непосредственного состояния и не преобразует ее христианством. В Азии нет ни науки, ни искусства, а есть, вместо их, предание и обычай. Нигде не льется столько крови, как в Азии, нигде люди не режутся так много, как в Азии, – и все-таки там нет военного искусства! Победу дает случай, слепой случай, а не ум, не искусство и не всегда даже превосходство в силе. В самом деле, если не случайность, то тут часто участвует вдохновение, власть минуты. В Европе храбрость храбростию, одушевление одушевлением – а математический, прозаический расчет своим чередом. Европеец умеет помирить вдохновение с рассудком, азиатец весь в распоряжении минутного расположения духа, которое и в массах, как и в человеке, часто зависит от одной случайности. Правда, Китай служит как бы исключением из этого правила; но это только кажется так: иначе отчего же бы все его изобретения стали на полдороге, все учреждения окаменели при возникновении своем, и он сам – трехмесячный ребенок с седыми волосами, с желтою, морщиноватою, как печеное яблоко, кожею, с сгорбленным станом?.. Скажут, что сами китайцы всеми мерами поддерживают самое безусловное status quo[2] в своем государстве, поняв, что оно только этим и может существовать. Глубок же источник жизни в том государстве, которое при отступлении от условий старинного своего быта, приемля новые открытия и обычаи, должно разрушиться, как набальзамированный и хорошо сбереженный труп в свинцовом гробе разрушается от прикосновения к нему воздуха!..
И вот Азия! Знаем, что мы тут ничего нового о ней не сказали; но не та была и цель наша: нам нужно было только напомнить читателю уже известное всем об Азии, чтобы он, при чтении этой статьи, не выпустил из вида, что такое для человека, народа и человечества пребывание в так называемой естественной непосредственности сознания.
Еще менее можем сказать мы нового о Европе касательно ее противоположности с Азиею; но и это не цель наша: нам опять нужно только привести для соображения читателю две-три самые резкие черты; собственная его проницательность дополнит остальное.
Еще во времена язычества, в древнем мире, характер Европы был противоположен характеру Азии. Противоположность эта состояла в нравственной движимости и изменяемости Европы, которых причина заключалась в вечном усилии европейских народов силою сознания посредствовать с собою все отношения свои К миру и жизни. Воспользовавшись чувством и вдохновением, как моментом развития, как необходимым элементом жизни, европеец издревле дал полную волю своей мыслящей способности, судительной и анализирующей силе своего ума, привел в движение свой рассудок, разрывающий полноту всякой непосредственности. Созерцание помирил он действием и в созерцании своей деятельности нашел свое высочайшее блаженство, – и деятельность его состояла в том, чтоб беспрестанно вносить в жизнь свои идеалы и осуществлять их в этой жизни. Для грека жить значило мыслить: другой жизни не понимал он. Его верование было тот же пантеизм, но не отвлеченный и неподвижный, а распавшийся на множество живых и прекрасных божественных личностей. Грек всегда предчувствовал больше, чем понимал: доказательство – воздвигнутый им в афинском храме алтарь
Россия не принадлежала, и не могла, по основным элементам своей жизни, принадлежать к Азии: она составляла какое-то уединенное, отдельное явление; татары, по-видимому, должны были сроднить ее с Азиею; они и успели механическими внешними узами связать ее с нею на некоторое время, но духовно не могли, потому что Россия держава христианская. Итак, Петр действовал совершенно в духе народном, сближая свое отечество с Европою и искореняя то, что внесли в него татары временно азиатского.
Обратимся теперь к творениям, подавшим нам повод к этим мыслям. Вот книга Кошихина «О России в царствование Алексия Михайловича». Но сперва нам следует дать читателям сведение об авторе этой книги.
Г-н Соловьев, профессор Александровского университета{23}, во время своего путешествия по Швеции в 1837 году, узнал, что в Стокгольмском государственном архиве хранится рукопись, которая содержит в себе описание России при царе Алексие Михайловиче и которая есть перевод с оригинального русского сочинения, принадлежащего подьячему Посольского приказа Кошихину. В скором времени г. Соловьеву удалось отыскать и самый подлинник, хранившийся в библиотеке Упсальского университета. К заглавию этой рукописи есть приписка: «Григорья Карпова Кошихина, Посольского приказа подъячего, а потом Иваном Александровичем Селицким зовимого, работы в Стокхолме 1666 и 1667». В предисловии к шведскому переводу рукописи Кошихина находятся некоторые известия о жизни ее автора. Кошихин служил в Посольском приказе, был неоднократно употребляем для письмоводства при дипломатических сношениях с иностранными дворами и ездил гонцом в Стокгольм. Князь Ю. А. Долгорукий, сменивший прежних начальников Кошихина, князей Черкасского и Прозоровского, потребовал от Кошихина, чтоб он сделал ложный донос на своих бывших начальников. Благородный подьячий, не чувствуя себя в состоянии выполнить такое дело и вместе с тем ожидая всего от мести, бежал в Польшу (около 1664 года), где скрывался под именем Селицкого, потом странствовал в Пруссии и был в Любеке, после чего, пробравшись в Лифляндию, предался покровительству рижского генерал-губернатора Гельмфельдта, который исходатайствовал ему дозволение на свободное пребывание в Швеции. Прибыв в Швецию в 1666 году, Кошихин, по требованию государственного канцлера графа Магнуса Делагарди, окончил свое сочинение «О России», начатое им вскоре по побеге из-под Смоленска. Кошихин был казнен в Стокгольме за убиение своего хозяина Анастасиуса, совершенное в нетрезвом виде, в ссоре по подозрению в любовной связи с его (?) женою{24}.
Рукопись Кошихина издана Археографическою комиссиею, под редакциею почтенного члена ее г. Бередникова.
Следующие выписки из книги Кошихина дадут читателям лучшее понятие о самой книге.
Вот как вступали в брак русские цари:
…А вшед в церковь, царь и царевна станут середи церкви, близко олтаря, и постелют под них, на чом стояти обьяри золотой сколько доведется, и с одну сторону царя держит под руку дружка, а царевну
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А как начнет царь с царицею опочивать, в то время конюшей ездит около той полаты на коне, вымя меч наголо, и близко к тому месту никто не приходит; и ездит конюшей во всю ночь до света. И испустя час боевой, отец и мать, и тысяцкой, посылают к царю и к царице спрашивати о здоровье. И как дружка приходя спрашивает о здоровье, и в то время царь отвещает, что в добром здоровье, будет доброе между ними совершилось; а ежели не совершилось, и царь приказывает приходить в другой ряд, или в третей, а дружка потому ж приходит и спрашивает. И будет доброе меж ними учинилось, скажет царь, что в добром здоровье, и велит к себе быти всему свадебному чину и отцам и матерям, а протопоп не бывает; а когда доброго ничего не учинится, тогда все бояре и свадебной чин разъедутся в печали, не быв у царя. А как свадебный чин приходит к царю, и отцы и матери и весь чин, царя и царицу поздравляют сочетався законным браком, и царь жалует подает им кубками и ковшами питья, и потом и царица подает же; и потом царь велит принесть себе и царице есть легкое, потому что тот день весь постили, и едят с царицею вместе. А как откушают, и в то время сказывает царь свадебному чину, чтоб они ехали к себе, и наутрее были к обеду, и съезжались бы все преж обеда; а сам с царицею начнет попрежнему опочивать. И наутрее того дни царю и царице готовят мылни, разные, и ходит царь в мылню, а с ним дружка и постелничей; а как царь выходит из мылни, и в то время возлагают на него срачицу и порты и платье иное, а прежнюю срачицу велит сохранити постелничему; и после того слушает царь заутреню, доколе царица в мылни; и как ее во одеяние нарядят, и в тож время и бояре съезжаются к царю. А как царица пойдет в ыылню, и с нею мать и иныя ближпия жены и сваха, и осматривают ее сорочки, а осмотри сорочки покажут царской матери и иным сродственным женам немногим, для того, что ее девство в целости совершилось, и те сорочки, царскую и царицыну, и простыни, собрав вместо, сохранят в тайное место, доколе веселие минется; и потом из мылни выходит в свои палаты. А как царю о том ведомо учинится, что уж из мылни вышла и по чину изготовились, и в то время царь со всем своим поездом ходит к царице; а царица в то время бывает во всем своем одеянии и в венце царском; и чиновные люди царя и царицу поздравляют; а потом царица подносит мылные дары царю, и бояром, и всему свадебному чину, сорочки и порты, а бывают те сорочки и порты тафтяные и полотняные, шиты золотом и серебром. И потом царь с поезжаны ходит к патриарху, и патриарх его благословляет; и от патриарха ходит царь по церквам своим и молебствует, а по молебствовании прикладывается к образам (стр. 8–10).
За сим начинается ряд пиров, обедов, раздача подарков, милостей, вкладов в церкви, в монастыри, в богадельни, подачи хлебным и деньгами низшему церковному клиру.
А по всей его царской радости, жалует царь по царице своей отца ее, а своего тестя, и род их, с низкие степени возведет на высокую, и кто чем не достанет, сподобляет своею царскою казною, а иных разсылает для прокормления по воеводствам в городы, и на Москве в приказы, и дает поместья и вотчины; и они теми поместьями и вотчинами, и воеводствами и приказным сиденьем побогатеют (стр. 12).
Вот подробная картина семейного быта царского:
У царя и у царицы покои свои особые; и видают царицу бояре и ближние люди времянем, а простые люди мало когда видают. И на праздники государские, и в воскресные дни, и в посты, царь и царица почивают в своих покоях порознь; а когда случится быти опочивати им вместе, и в то время царь по царицу посылает, велит быть к себе спать или сам и ней похочет быть. А которую нощь опочивают вместе, и на утрее ходят в мылню порознь, или водою измыются; а не быв в мылне, или не измывая водою, в церковь и ко кресту не приходят, понеже поставлено то в Нечистоту и в грех, и не токмо царю и царице, но и простым людям запрещено.
Сестры же царские, или и дщери, царевны, имеяй свои особые ж покои разные, и живущие яко пустынницы, мало зряху людей, и их люди; но всегда в молитве и в посте пребываху и лица свои слезами омываху, понеже удовольство имеяй царственное, не имеяй бо себе удовольства такого, как от всемогущего бога вдано человеком совокупитися и плод творити. А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояри их есть холопи и в челобитье своем пишутся холопьими, и то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу; а иных государств за королевичей и за князей давати не повелось, для того что не одной веры, и веры своей отменити не учинят, ставят своей вере й поругание, да и для того, что иных государств языка и политики не знают, и от того б им было в стыд (стр. 12).
При рождении царевича бывают великие пиры и богатые раздаются вклады, подарки и милостыни. При рождении царевны эти расходы бывают вполовину меньше. Если кормилица царевича или Царевны дворянского рода, мужу ее дается воеводство или вотчина, а если низшего звания, то повышают чинами и награждают большим жалованьем. «А как приспеет время учити царевича грамоте, и в учители выбирают учительных людей,
Горе тогда людям, будучим при погребении, потому что погребение бывает в ночи, а народу бывает многое множество, московских и приезжих до городов и из уездов; а московских людей натура не богобоязливая, с мужеска пола и женска по улицам грабят платье и убивают до смерти; и сыщется того дни, как бывает царю погребение, мертвых людей убитых и зареванных болши ста человек… И изойдется на царское погребение денег на Москве и в городех, близко того, что на год придет с государства казны (стр. 17).
Свадьбы бояр совершались почти так же, как и царские: разница – в отношениях царя к подданным, и наоборот. Сватовство производилось всегда не самим женихом, а кем-нибудь из его родственников или из друзей; и только в церкви, под венцом, мог жених увидеть подругу всей своей жизни. Венчанью предшествовал формальный контракт, или записи, в которых отец невесты выставлял ее приданое, а жених обязывался жениться в такой-то срок времени. Когда новобрачных отведут спать, гости, по наивному выражению Кошихина, «учнут есть и пить по-прежнему».
Таким образом бывают свадьбы и у прочих дворян, «как кто может по силе своей славну и честну свадбу учинити кроме того что ездят к царю челом ударить только думные люди и спалники». «Также и меж торговых людей и крестьян свадебные сговоры и чин бывает против того ж обычая, во всем; но только в поступках их и в платье с дворянским чином рознится, сколко кого станет».
А будет у которого отца, или матери, есть две или три дочери девицы, и первая дочь увечна очми, или рукою, или ногою, или глуха и нема, а другие сестры ростом и красотою и речью исполнены и во всем здоровы; и будет кто учнет свататься у того человека на дочери его, и посылает смотрити мать свою или сестру и кому верить, и те люди вместо тое своея увечный дочери, назвав именем тое дочери, за которую не ведаючи учнут свататься, показывает другую или третьюю дочерь, и та присланная смотря девицы тое излюбит и скажет жениху, что она добра и женитися ему на ней мочно: и как жених по тем словам полюбит и о свадбе у них с отцем и с матерью учинится сговор, что ему на той именем девице жениться на срок, а тому человеку тое свою девицу за него выдать на тот же уставленной срок, и напишут в писме своем заряды великие, что платить виноватому не мочно; а как будет свадба, и в то время за того жениха по сговору выдают они замуж увечную или худую свою дочерь, который имя в записях напишут, а не тое, которую сперва смотрилщице показывали, и тот человек, женяся на ней, того дни в лицо ее не усмотрит, что она слепа или крива, или что иное худое, или в словах не услышит, что она нема или глуха, потому что в тое свадбу бывает закрыта и не говорит ничего, также ежели хрома и руками увечна и того потому ж не узнает, потому что в то время ее водят свахи под руки, а как от венчания и от обеда пойдет с нею спать, и тогда при свече ее увидит, что добре добра, век с нею жить, а всегда плакать и мучиться – и потому умыслит над нею учинить, чтоб она постриглась; а будет по доброй его воле не учинит, не пострижется,
Благоразумный читателю! не удивляйся сему; истинная есть тому правда, что во всем свете нигде такого на девки обманства нет, яко в Московском государстве; а такого у них обычая не повелось, как в иных государствах, смотрити и уговариватися временем с невестою самому (стр. 124–126).
Прочие описания частной жизни бояр у Кошихина также любопытны. Кушанья готовились без приправ, и всякий клал в них уксуса, соли и перца уже на столе. Число яств за обедом простиралось до 50 и до 100.
Обычай же таковый есть: пред обедом велят выходити к гостем челом ударить женам своим. И как те их жены к гостем придут, и станут в полате, или в избе, где гостем обедать, в болшом месте, а гости станут у дверей, и кланяются жены их гостем малым обычаем, а гости женам их кланяются все в землю; и потом господин дому бьет челом гостям и кланяется в землю ж, чтоб гости жену его изволили целовать, и наперед, по прошению гостей, целует свою жену господин, потом гости един по единому кланяются женам их в землю ж, и пришед целуют, и поцеловав отшед потому ж кланяются в землю, а та кого целуют, кланяется гостем малым обычаем; и потом того господина жена учнет подносити гостем по чарке вина двойного, или тройного с зельи, величиною та чарка бывает в четвертую долю квартаря, или малым болши; и тот господин учнет бити челом гостем и кланяется в землю ж, сколько тех гостей ни будет всякому по поклону, чтобы они изволили у жены его нити вино; и по прошению тех гостей, господин прикажет пити наперед вино жене своей, потом пьет сам, и подносят гостем, и гости пред питьем вина и выпив отдав чарку назад кланяются в землю ж; а кто вина не пьет, и ему вместо вина романеи, или ренского, или иного питья по кубку; и по том питии, того господина жена поклонясь гостем пойдет в свои покои, к гостем же, к боярыням тех гостей к женам. А жена того господина, и тех гостей жены, с мужским полом, кроме свадеб, не обедают никогда, разве которые гости бывают кому самые сродственные, а чюжих людей не бывает, и тогда обедают вместе. Таким же обычаем, и в обед, за всякою ествою господин и гости пьют вина по чарке, и романею, и ренское, и пива поддельные и простые, и меды розные. И в обед же как приносят на стол ествы круглые пироги, и перед теми пирогами выходят того господина сыновни жены, или дочери замужние, или кого сродственных людей жены, и те гости встав и вышед из-за стола к дверям тем женам кланяются, и мужья тех жен потому ж кланяются и бьют челом, чтоб гости жен их целовали и вино у них пили; и гости целовав тех жен и пив вино садятся за стол, а те жены пойдут по-прежнему, где сперва были. А дочерей они своих девиц к гостям не выводят и не указывают никому, а живут те дочери в особых дальних покоях. А как стол отойдет, и по обеде господин и гости потому ж веселятся и пьют друг про друга за здоровья, розъедутся по домам. Таким же обычаем и боярыни обедают и
Вот как Кошихин представляет наше боярство.
Когда в посольстве назначались люди, равные породою и родом, но неравные заслугами отцов, из которых одни никогда не бывали в должностях такого рода, – то потомки дедов, бывавших в посольствах, отказываются ехать с другими, а эти бьют челом Царю на них в бесчестии. Царь приказывает справиться в разрядных книгах, и если оказывается, что тем и другим «ехати мочно», велит ехать; а если «не мочно», назначает других. В случае непослушания после справки, царь выдает виноватого головою оскорбленному. Фраза «выдать головою» не раз подавала у нас повод к ложным толкам; вот в чем состоял и вот как производился действительно процесс «выдачи головою».
И которого дни прикажет царь кого боярина, или околничего, или столника, за бесчестье отослать головою к боярину, или думного человека и столника к околничему, и того дни тот боярин, или околничей, у царя не бывает, а посылают к нему с вестью, которые люди с ним быть не хотели пришлют к нему головою; и он того ожидает. А посылают к ним таких людей с дьяком, или с подьячим, и взяв тех людей за руки, ведут до боярского двора приставы, а на лошади садитися не дают; а как приведут его на двор к тому, с кем он быти не хотел, поставят его на нижнем крылце, а дьяк, или подьячей, велит тому боярину о своем приходе сказать, что привел к нему того человека, который с ним быти не хотел, и его бесчестит, и боярин к дьяку, или подьячему, выдет на крыльцо; и дьяк и подьячей учиет говорить речь, что великий государь указал и бояре приговорили того человека, который с ним быти не хотел, за его боярское бесчестье, отвесть к нему боярину головою; и тот боярин на царском жалованье бьет челом, а того кого приведут велит отпустить его к себе домовь, и отпустя его домовь на дворе у себя на лошади ему садитися и лошади водити на двор не велит. И тот, кого посылают к кому головою, от царского двора идучи до боярского двора и у него на дворе,
А которые не думного чину люди не похотят быть, по указу царскому и по сыску, с теми людми, с кем им быть велено, и тем бывает за ослушание и за бесчестье наказание в тюрму, по царскому разсмотрению; а иным за такое их ослушание и за бесчестье того, с кем быти не хотят, учинят наказание, бьют батоги в приказех и в верху перед царскими полатами; а на иных за бесчестья правят денги, против жалованья, и отдают тому, кого они бесчестят; а у иных за такие ослушания бывает наказание, отоймут честь и поместья и вотчины, и бив кнутом или батоги, ссылают в ссылку на вечное житье в Сибирь в казаки.
Также как у царя бывает стол на властей и на бояр, и власти у царя садятся за столом, но правой стороне, в другом столе. И как те бояре учнут садиться за стол, по чину своему, боярин под боярином, околничей под околничим и под боярами, думный человек под думным человеком и под околничими и под боярами, а иные из них ведая с кем в породе своей ровность под теми людми садитися за столом не учнут, поедут по домам, или у царя того дни отпрашиваются куды к кому в гости, и таких царь отпущает. А будет царь уведает, что они у него учнут проситися в гости на обманство, не хотя под которым человеком сидеть, или не прошався у царя поедет к себе домовь: и таким велит быть и за столом сидеть, под кем доведется. И они садитись по учнут, а учнут бити челом, что ему ниже того боярина, или околничего, или думного человека, сидети не мочно, потому что он родом с ним ровен, или и честняя, и на службе и за столом преж того род их с тем родом, под которым велят сидеть, не бывал: и такого царь велит посадити силно; и он посадити себя не дает,
А кому за такие вины бывают наказания, сажают в тюрму, и отсылают головою, и бьют батоги и кнутом: и то записывают в книги, имянно, впредь для ведомости и спору (стр. 34–36).
Выписываем слова Кошихина об администрации.
И кто что в посолстве своем говорил какие речи, сверх наказу, или которые речи не исполнят против наказу: и те все речи, которые говорены, И которые не говорены, пишут они в статейных своих списках не против того, как говорено, прекрасно и разумно, выславляючи свой разум на обманство. чрез чтоб достать у царя себе честь и жалованье болшое; и не срамляются того творити, понеже царю о том кто на них может о таком деле объявить?
Это суждение Кошихина очень замечательно: оно доказывает, что еще до Петра Великого умные люди сетовали на невежество высшего класса.
Замечательно у Кошихина описание известного бунта черни, по поводу введения медных денег, в царствование Алексия Михайловича. Царь в то время был в селе Коломенском и стоял в Церкви, из которой, увидев толпы народа, вышел к ним. Чернь начала требовать выдачи бояр, «и царь их уговаривал тихим обычаем, чтоб они возвратилися и шли назад, к Москве, а он царь койчас отслушает обедни будет в Москве, и в том деле учинит сыск и указ; и те люди говорили царю и
…почали у царя просить для убийства бояр, и царь отговаривался, что он для сыску того дела едет к Москве сам;
Многие уголовные дела предавались суду патриарха, а не светской власти.
А будет учинят (бояре и дворяне) над подданными своими, крестьянскими женами и дочерьми, какие блудные дела или
Перейдем теперь к судопроизводству, преимущественно уголовному. Кошихин говорит, что судьи в старину были страшные взяточники.
Однако ж хотя на такое дело положено наказание и чинят о тех посулах крестное целование с жестоким проклинателством, что посулов не имати и делати в правду, по царскому указу и по уложению: ни во что их вера и заклинателство и наказания не страшатся, от прелести очей своих и мысли содержати не могут и руки свои ко взятию скоро допущают, хотя не сами собою, однако по задней лестнице чрез жену или дочерь, или чрез сына и брата, и человека, и не ставят того себе во взятые посулы, будто про то и не ведают (стр. 93).
Главнейшее орудие уголовных процессов была пытка.
А на которых они (
Теперь оставим Кошихина и обратимся к другому очевидцу и свидетелю времени, непосредственно последовавшего за тем, которое описано Кошихиным. Мы разумеем здесь Желябужского, о любопытных записках которого, объемлющих собою период времени от смерти царя Феодора Алексиевича до 1709 года, было говорено в VI-й книжке «Отечественных записок» 1840 г. (том X). Здесь нам кстати и даже необходимо опять напомнить читателям об этой книге{25}, чтоб дополнить картину внутреннего быта прежних времен России, из которых исторгла ее могучая воля Петра Великого.
…В том же году учинено наказание Петру Васильеву сыну Кикину: бит кнутом перед стрелецким приказом за то, что он девку растлил. Да и преж сего он Петр пытан был на Вятке за то, что подписался было под руку думиаго дьяка Емельяна Украинцова. – В 193 году Федосей Филипов сын Хвощинский пытан из стрелецкого приказу в воровстве, и за то его воровство, на площаде чинено ему наказанье: бит кнутом за то, что он своровал: на порожнем столбце составил было запись. – Князю Петру Кропоткину чинено наказанье перед московским судным приказом: бит кнутом за то, что он в деле своровал, выскреб и приписал своею рукою. – Степану Коробьину учинено наказанье: бит кнутом за то, что девку растлил (стр. 15). Биты батоги перед холопьим приказом, Микита Михайлов сын Кутузов, да Марышкин за то, что они ручались по Касимовском царевиче в человеке. – В том же году
В тех же числех явились в воровстве, по язычной молвке, стольники Володимер, да брат его Василей Шереметев. Князь Иван Ухтомский пытан. Лев да Григорей Игнатьевы дети Ползиковы, и они в том деле пытаны. Также явились и иные многие. А языки на них с пытки говорили: Ивашко Зверев с товарищи, что на Москве, они приезжали середи бела дни к посадским мужикам, и домы их грабили, и смертное убивство чинили и назывались большими. И Шереметевы свобождены на поруки с записьми и даны для бережи боярину Петру Васильевичу Шереметеву. И после того языки их казнены Ивашко Зверев с товарищи (стр. 42). – И того же 203 года изменил из Московского государства Феодор Яковлев сын Дашков, и поехал было служить к польскому королю, и пойман на рубеже, и приведен в Смоленск и роспрашиван. А в роспросе он перед стольником и воеводою перед князем Борисом Федоровичем Долгоруким, в том своем отъезде повинился. А из Смоленска прислан окован к Москве в посольской приказ, а из посольскаго приказу освобожден для того,
Представив быт России в том виде, в каком изображают его нам очевидцы, перейдем теперь к тому светлому, благодатному моменту в истории нашего отечества, когда Петр своим мощным «да будет» разогнал тьмы хаоса, отделил свет от тьмы и воззвал страну великую к бытию великому, назначению всемирному.
Все сказанное до сих пор просим принять только за предисловие ко второй статье, которая будет уже в следующей книжке.
Статья II
Россия тьмой была покрыта много лет:
Бог рек: да будет Петр – и бысть в России свет!
Борода принадлежит к состоянию дикого человека; не брить ее то же, что не стричь ногтей. Она закрывает от холоду только малую часть лица: сколько же неудобности летом, в сильный жар! сколько неудобности и зимою, носить на лице иней, снег и сосульки! Не лучше ли иметь муфту, которая греет не одну бороду, но все лицо? Избирать во всем лучшее есть действие ума просвещенного; а Петр Великий хотел просветить ум во всех отношениях. Монарх объявил войну нашим старинным обыкновениям, во-первых, для того, что они были грубы, недостойны своего века; во-вторых, и для того, что они препятствовали введению других, еще важнейших и полезнейших иностранных новостей. Надлежало, так сказать, свернуть голову закоренелому русскому упрямству, чтобы сделать нас гибкими, способными учиться и перенимать…
. . . . . . . .
Все жалкие
Карамзин. Письма русского путешественника, т. III, стр. 165–167.
Для России наступает время сознания. Несмотря на холодность и равнодушие, в которых мы, русские, не без причины упрекаем себя, – у нас уже не довольствуются общими местами и истертыми понятиями, но хотят лучше ложно и ошибочно судить, нежели повторять готовые и на веру или по лености и апатии принятые суждения. Так, например, многие, не слыша новых суждений о Пушкине и сомневаясь в справедливости давно высказанных и устаревших, сомневаются и в поэтическом величии Пушкина. И это явление отрадно: оно есть выражение потребности самостоятельной мыслительности, потребности истины, которая прежде и выше всего, даже самого Пушкина{27}. Amicus Plato, sed magis arnica Veritas[3] – премудрое изречение! Что истинно велико, то всегда устоит против сомнения и не падет, не умалится и не затмится, но еще более укрепится, возвеличится и просветится от сомнений и отрицания, которые суть первый шаг ко всякой истине, исходный пункт всякой мудрости. Сомнения и отрицания боится одна ложь, как боятся воды поддельные цветы и неблагородные металлы. Мы не раз уже повторяли эту истину, говоря о людях, отрицающих великость Пушкина как поэта. Мы думаем диаметрально противоположно с такими людьми; но, если их мнение выходит не из каких-нибудь внешних и предосудительных причин, мы готовы с ними спорить ради истины и уверены, что только через такие споры явится истина и войдет в общее сознание, сделается общим убеждением. Тем более мы далеки от того, чтоб смотреть на таких людей, как на раскольников, на исказителей истины, оскорбителей памяти великого поэта и чувства национальной гордости. Скажем более: мы понимаем, что могут быть и такие отрицатели гения Пушкина, которые в тысячу раз достойнее уважения многих безусловных почитателей славы великого поэта, повторяющих чужие слова. Явление таких отрицателей обнаруживает не холодность общества к истине, но скорее рождающуюся любовь к ней: ибо безусловное признание чего-нибудь без рассуждения, без поверки разумом, скорее, чем сомнение и отрицание, есть признак апатического равнодушия общества к делу истины. Нет, явление таких отрицателей в молодом обществе есть признак рождающейся мыслительной жизни. В безусловном уважении к авторитетам и именам иногда действительно выражается и любовь и жизнь, но любовь и жизнь бессознательная, простодушная, детская. Смешно же требовать или желать, чтобы общество неподвижно оставалось в состоянии детства, когда этого не требуют и не желают от человека, а если он, вопреки законам развития, останется навек ребенком, то презирают его, как идиота. Говорят, что сомнение подрывает истину: ложная и безбожная мысль! Если истина так слаба и бессильна, что может держаться не сама собою, но охранительными кордонами и карантинами пробив сомнения, то почему же она истина, и чем же она лучше и выше лжи, и кто же станет ей верить? Говорят: отрицание убивает верование. Нет, не убивает, а очищает его. Правда, сомнение и отрицание бывают верными признаками нравственной смерти целых, народов; но каких народов? – устаревших, изживших всю жизнь свою, существующих только механически, как живые трупы, подобно византийцам или китайцам. Но может ли это относиться к русскому народу, столь юному, свежему и девственному, столь могучему родовыми, первосущными стихиями своей жизни, – народу, который с небольшим во сто лет своей новой жизни, воззванный к ней творящим глаголом царя-исполина, проявил себя и в великих властителях, и в великих полководцах, и в великих государственных мужах, в великих ученых, и в великих поэтах; народу, который во сто лет своей новой жизни уже составил себе великое прошедшее, «полный гордого доверия покой»{28} в настоящем, по выражению поэта, и которого ожидает еще более великое, более славное будущее? Нет, мы унизили бы свое национальное достоинство, если б стали бояться духовной гимнастики, которая во вред только хилым членам одряхлевшего общества, но которая в крепость и силу молодому, полному здоровья и рьяности обществу. Жизнь проявляется в сознании, а без сомнения нет сознания, так же как для тела без движения невозможно отправление органических процессов и жизненного развития. У души, как и у тела, есть своя гимнастика, без которой душа чахнет, впадая в апатию бездействия.
В предыдущей статье мы говорили о том, как мало
Противоречие, о котором мы говорим, чрезвычайно важно: в его примирении заключается истинное понятие о Петре Великом. Одно уже это указывает на разумность этого противоречия. Решение задачи состоит в том, чтобы показать и доказать: 1) что хотя народность и тесно соединена с историческим развитием и общественными формами народа, но что то и другое совсем не одно и то же; 2) что преобразование Петра Великого и введенный им европеизм нисколько не изменили и не могли изменить нашей народности, но только оживили ее духом новой и богатейшей жизни и дали ей необъятную сферу для проявления и деятельности.
В русском языке находятся в обороте два слова, выражающие одинаковое значение: одно коренное русское –
Сущность всякой национальности состоит в ее
Народность, как мы уже показали выше, предполагает что-то неподвижное, раз навсегда установившееся, не идущее вперед; показывает собою только то, что есть в народе налицо, в настоящем его положении. Национальность, напротив, заключает в себе не только то, что было и есть, но что будет или может быть. В своем развитии национальность сближает самые противоположные явления, которых, по-видимому, нельзя было ни предвидеть, ни предсказать. Народность есть первый момент национальности, первое ее проявление. Но из сего отнюдь не следует, чтобы там, где есть народность, не было национальности: напротив, общество есть всегда
Итак, Россия до Петра Великого была только народом и стала нациею, вследствие толчка, данного ей ее преобразователем. Из ничего не бывает ничего, и великий человек не творит своего, но только дает действительное существование тому, что прежде него существовало в возможности. Что все усилия Петра были направлены против русской народности{35} – это ясно, как день божий; но чтобы он стремился уничтожить наш субстанциальный дух, нашу национальность – подобная мысль более чем неосновательна: она просто нелепа. Правда, если бывают народы с великими субстанциями, то бывают народы и с ничтожными субстанциями, и если первые неизменимы и не подвластны воле одного человека, как бы ни был он могуществен, то вторые могут уничтожаться даже от случайностей, даже сами собою, не только волею гения; но зато из этих вторых никакой гений ничего и сделать не может: лучшее, что можно сделать из свекловицы, – это голову сахару; но только из граниту, мрамору и бронзы можно создать вековечный памятник. Если бы русский народ не заключал в духе своем зерна богатой жизни, – реформа Петра только убила бы его насмерть и обессилила, а не оживила и не укрепила бы новою жизнию и новыми силами. Мы уже не говорим о том, что из ничтожного духом народа и не мог бы выйти такой исполин, как Петр: только в таком народе мог явиться такой царь, и только такой царь мог преобразовать такой народ. Если бы у нас и не было ни одного великого человека, кроме Петра, и тогда бы мы имели право смотреть на себя с уважением и гордостию, не стыдиться нашего прошедшего и смело, с надеждою смотреть на наше будущее…
Отчего у одного народа такая субстанция, у другого иная, – это почти так же невозможно решить, как и если бы дело шло об отдельном человеке. Если принять гипотезу, что народы образовались из семейств, – то первою причиною их субстанции должно положить кровь и породу (race), Внешние обстоятельства, историческое развитие также имеют влияние на субстанцию народа, хотя, в свою очередь, и сами зависят от нее. Но нет ни одной причины, на которую бы так смело можно было указать, как на климат и географическое положение страны, занимаемой народом. Все южные народы резко отличаются от северных: ум первых живее, легче, яснее, чувство восприимчивее, страсти воспламеняемее; ум вторых медленнее, но основательнее, чувство спокойнее, но глубже, страсти воспламеняются труднее, но действуют тяжелее. В южных народах преобладает непосредственное чувство, в северных – дума и размышление; в первых больше движимости, во вторых больше деятельности. В последнее время Север далеко оставил за собою Юг в успехах искусства, науки и цивилизации. Есть большое различие между народами горными и народами долинными, между народами приморскими, или островитянами, и между народами, отдаленными от моря, И это различие не внешнее, но внутреннее; оно замечается в самом духе, а не в одних формах. Взглянем в этом отношении на Россию. Колыбель ее была не в Киеве, но в Новегороде, из которого, через Владимир, перешла она в Москву. Суровое небо увидели ее младенческие очи, разгульные вьюги пели ей колыбельные песни, и жестокие морозы закалили ее тело здоровьем и крепостию. Когда вы едете зимою на лихой тройке и снег трещит под полозьями ваших саней, морозное небо усеяно мириадами звезд и взор ваш с тоскою теряется на необъятной снежной равнине, осеребренной уединенным скитальцем-месяцем, местами прерываемой покрытыми инеем деревьями, – как понятна покажется вам протяжная, заунывная песня вашего ямщика, и как будет гармонировать с нею однообразный звон колокольчика,
Но эта грусть – не болезнь слабой души, не дряблость немощного духа; нет, эта грусть могучая, бесконечная, грусть натуры великой, благородной. Русский человек упивается грустью, но не падает под ее бременем, и никому не свойственны до такой степени быстрые переходы от самой томительной, надрывающей душу грусти к самой бешеной, исступленной веселости! И в этом случае поэзия Пушкина великий факт: нельзя довольно надивиться ее быстрым переходам в «Онегине» от этой глубокой грусти, источник которой есть бесконечное духа, к этой бодрой и могучей веселости, источник которой есть крепость и здоровость духа.
Итак, вот уже мы и нашли общее, которое связывает нашу народную поэзию с нашею художественною, национальною поэзиею. Следовательно, родовое, субстанциональное начало в нас не подавлено реформою Петра, но только получило через нее высшее развитие и высшую форму. И в самом деле, разве со времен Петра пространство России сузилось, а не расширилось, разве степи наши не так же просторны и раздольны, снега, их покрывающие, не так же белы и не так же серебрит их унылый свет месяца?.. Какие хорошие свойства русского человека, отличающие его не только от иноплеменников, но и от других славянских племен, даже находящихся с ним под одним скипетром? – Бодрость, смелость, находчивость, сметливость, переимчивость – на обухе рожь молотит, зерна не обронит, нуждою учится калачи есть, – молодечество, разгул, удальство, – и в горе и в радости море по колено! Но разве европеизм может изгладить эти коренные,
Смешно думать, что европеизм есть какой-то уровень, все сравнивающий, сглаживающий, подводящий под один цвет. Англичанин, француз, немец, голландец, швейцарец – все они равно европейцы, во всех них есть много общего, но национальные различия их непримиримо резки, и никогда не изгладятся: для этого нужно было бы сперва уничтожить их историю, изменить природу их стран, переродить самую кровь их.
Национальность нельзя характеризовать и в целой книге, не только в журнальной статье, особенно национальность народа, который недавно начал жить и еще весь погружен в своем настоящем. Национальность есть совокупность всех духовных сил народа: плод национальности народа есть его история. И потому мы не беремся высказать полно и удовлетворительно, в чем именно заключается русская национальность – довольно с нас и намекнуть на это. Но мы, не обинуясь, можем сказать, что национальность состоит не в лаптях, не в армяках, не в сарафанах, не в сивухе, не в бородах, не в курных и нечистых избах, не в безграмотности и невежестве, не в лихоимстве в судах, не в лени ума{39}. Это не признаки даже и народности, а скорее наросты на ней – следствие испорченности в крови, остроты в соках. И все это было в России до Петра Великого, и со всем этим, как с двенадцатиглавою гидрою, боролся наш божественный Иракл{40} и одолел ее неотразимою палицею своего мощного гения. Говорить правду (особенно – которую все хорошо понимают и чувствуют) и оскорблять – не всегда одно и то же. Пусть боится правды глупый и пьяный; но умному не беда сознаться, что и он делывал промахи на своем веку, а трезвому, что и он бывал навеселе от вина. Национальная гордость есть чувство высокое и благородное, залог истинного достоинства; но национальное хвастовство и щекотливость есть чувство чисто китайское. Отрицание или унижение субстанции народа, национальности в истинном значении этого слова, есть оскорбление народа (lesenation); но нападки (даже преувеличенные) на недостатки и пороки народности есть не преступление, а заслуга, есть истинный патриотизм. Что я люблю всем сердцем, всею душою, всем существом моим, к тому я не могу быть равнодушен, в том я сильнее, чем в другом, люблю хорошее и (по тому же закону) сильнее ненавижу дурное. Наши квасные патриоты с особенною любовию имеют привычку указывать на англичан, которые любят отпускать национальные фарсы и до сих пор оставляют существовать некоторые варварские и нелепые обычаи дикой и невежественной старины, от набитого шерстью мешка, на котором сидит президент палаты, до права продавать на рынке жену свою{41}. Эти господа (т. е. квасные патриоты) любят подобными ссылками делать упреки равнодушию, с которым мы, русские, расстаемся с преданиями нашей длиннополой старины, и охотности, с которою мы принимаем и усвоиваем все новое. Что до меня, – каюсь в грехе: я вижу в этом хорошую черту нашей национальности, залог нашего будущего величия и уж, разумеется, не унижения, а превосходства над англичанами, которые, впрочем, во всем другом великая нация, но только в этом не могут и не должны быть для нас примером, а сделали б лучше, если б нам подражали. Да, это великая черта русского народа: она показывает, что мы имеем способность и желание безусловно отрешаться от всего дурного; что же до хорошего, которое составляет основу и сущность нашего национального духа, – оно вечно, непреходяще, и мы не могли бы от него отрешиться, если б и захотели. Но мы более, нежели кто-либо другой, имеем возможность и право не стыдиться наших национальных недостатков и пороков и громко говорить о них. Национальные пороки бывают двух родов: одни выходят из субстанциального духа, как, например, политическое своекорыстие и эгоизм англичан; религиозный фанатизм и изуверство испанцев; мстительность и склонный к хитрости и коварству характер итальянцев; другие бывают следствием несчастного исторического развития и разных внешних и случайных обстоятельств, как, например, политическое ничтожество итальянских народов. И потому одни национальные пороки можно назвать
Что самые важнейшие недостатки нашей народности не суть наши существенные, кровные, но прививные недостатки, – лучшее доказательство то, что мы имеем полную возможность освободиться от них, и уже начинаем освобождаться. Обратим внимание на язву нашей народности – лихоимство. Конечно, грустное зрелище представляет собою дурно образовавшаяся общественность, истребляющая и подавляющая даже в своих благороднейших членах их личную человеческую доблесть тем, что ставит их в необходимость или быть выскочками, оскорбляющими всё общество, или, с пользою самим себе, без нарушения совести, как бы законно и только что не формально, кривить весами правосудия и расхищать государственные сокровища, вверенные их хранению и соблюдению. В Китае это называется «иметь выгодное место», и там всякий мандарин без зазрения совести говорит в обществе, что он «служит прибыльно», и, как основной догмат нравственности, завещает сыну прежде всего быть хорошим мужем и отцом, чтобы не пустить семейства по миру и не унизить своего чина и звания, а всем молодым людям пуще всего советует —
Но что касается до нас, мы еще не имеем причины отчаиваться в этом пороке. В гнилом обществе нет выскочек, нет противоречия и противодействия общей испорченности: в Китае все взяточники, и человека, который вздумал бы восставать против лихоимства и подкреплять свое восстание безукоризненным поведением, сочли бы дураком и засадили бы на цепь в сумасшедший дом, но, к счастию мандаринов и моралистов, там и нет таких дураков, но всё одни
И благородные усилия литературы не остались тщетными: общество отозвалось на них. Замечательно, что даже посредственные сочинения в этом духе и направлении всегда принимались нашею публикою с особенным восторгом, вместо того чтобы оскорблять ее. Наконец стали появляться люди, которые, уже не боясь прослыть за людей
Вообще все недостатки и пороки нашей общественности выходят из невежества и непросвещения: и потому свет знания и образованности разгоняет их, как восход солнца ночные туманы. Пороки китайца и персианина слиты с их духом: просвещение сделало бы их только утонченнее, коварнее и развратнее, но не благороднее. Просвещение действует благодетельно только в таком народе, в котором есть зерно жизни. Мы уже представили самый разительный факт, как неопровержимое доказательство, что в русском обществе есть здоровое и плодотворное зерно жизни. Прибавим к этому, что многого можно надеяться от народа, который, после нарвского сражения, дал полтавскую и бородинскую битву, потряс турецкую империю{45} и, как сказал его великий поэт, «повалил в бездну кумир, тяготеющий над царствами, и кровью своею искупил ч свободу, честь и спокойствие Европы»…{46} Едва пробудившись к жизни, он громом побед возвестил Европе о своем пробуждении; едва примкнувшись к Европе, он уже решил ее великое дело, дал ответ на мудреный вопрос…
Мы высказали наше задушевное мнение о вопросе щекотливом со всею искренностию и прямотою свободного убеждения, и готовы так же ответить на всякое возражение, сделанное нам с такою же искренностию и прямотою. Не только не уклоняемся от спора, но вызываем его ради большего уяснения столь близкой к сердцу всякого русского истины. Наше убеждение равно далеко и от мертвого космополитизма и от квасного патриотизма, – и такое убеждение смело может быть высказываемо в стране, где преследуется не свобода, а своеволие мысли. После этого мы можем прямее приступить к причинам, делавшим необходимою и коренною реформу Петра, не боясь быть ложно понятыми и ложно истолкованными.
В предыдущей статье мы говорили о различии Европы от Азии; теперь мы хотим показать отношение России до Петра Великого к Европе и Азии. По географическому положению своему Россия занимает середину между этими двумя частями света. Многие заключают из этого, что она и в нравственном отношении занимает эту середину. Подобная мысль нам кажется вдвойне несправедливою: географическая середина не всегда бывает нравственною серединою, а нравственная середина не всегда бывает выгодна. Как угодно, но трудно вообразить себе середину между светом и тьмою, между просвещением и невежеством, между человечностью и варварством; но еще труднее найти такую середину выгодною и прийти от нее в восторг. Серый цвет может быть хорош на произведениях природы, искусства и ремесл; но в духе человеческом серый цвет – цвет отвержения, нравственного унижения. «Кто не за меня, тот против меня»{47} – середины нет. Вследствие татарского ига, кроме религии, в России не было ничего общего с Европою; но она много отличалась от Азии. Находясь под туманным небом, в суровом климате, она не представляла собою той роскоши, той поэзии чувственной, ленивой и сладострастной жизни, которая в Азии так обаятельно соблазнительна и для европейца. Страсти в ней были тяжелы, но не остры, отуманивали, а не раздражали, больше спали и редко просыпались. Разнообразие страстей в ней было неизвестно, потому что основы общества были однообразны, интересы ограниченны. Для азиатца существует наслаждение; он по-своему обожает красоту, по-своему любит роскошь и удобства жизни. Ничего этого не бывало у русских до времен Петра Великого. Красоту у них составляло дородство, «ражесть» тела, молочная белизна и кровяной багрянец лица –
Возвращаясь к прошедшему России, сокрушенному железною волею царя-исполина, мы видим перед собою картину грустную, раздирающую душу. Быт того времени, изображенный Кошихиным, невольно заставляет содрогаться сердце, которое тем радостнее, торжественнее и выше бьется при мысли о посланнике божием, искупившем кровавым потом царственного чела своего тяготу и унижение темной годины России. Бессилие при силе, бедность при огромных средствах, безмыслие при уме природном, тупость при смышлености природной, унижение и позор человеческого достоинства и в обычаях, и в условиях жизни, и в судопроизводстве, и в кознях, и притом унижение человеческого достоинства при христианской религии: вот первое, что бросается в глаза при взгляде на общественный и семейный быт России до Петра Великого. Дух народный всегда был велик и могущ: это доказывает и быстрая централизация Московского царства, и мамаевское побоище, и свержение татарского ига, и завоевание темного Казанского царства, и возрождение России, подобно фениксу, из собственного пепла в годину междуцарствия, когда, подобно восходящему солнцу, прогоняющему призраки ночи и предрассветную мглу, на престол, по единодушному избранию народа, взошел благословенный дом Романовых, даровавший России Петра Великого{52} и целый ряд знаменитых и славных властителей, возвеличивших и облагоденствовавших вверенный богом попечению их народ. Это же доказывает и обилие в таких характерах и умах государственных и ратных, каковы были – Александр Невский, Иоанн Калита, Симеон Гордый, Димитрий Донской, Иоанн III, Иоанн Грозный, Андрей Курбский, Воротынский, Шеин, Годунов, Басманов, Скопин-Шуйский, князь Дмитрий Пожарский, мещанин Минин, святители – Алексий, Филипп, Гермоген, келарь Авраамий Палицын… Это же доказывают и произведения народной поэзии, запечатленной богатством фантазии, силою выражения, бесконечностию чувства, то бешено веселого, размашистого, то грустного, заунывного, но всегда крепкого могучего, которому тесно и на улице и на площади, которое просит для разгула дремучего леса, раздолья Волги-матушки, широкого поля… Но такова участь даже и великого народа, если враждебная судьба или неблагоприятное историческое развитие лишают его потребной ему сферы и для необъятной силы его духа не дают приличного ей содержания: в минуты испытания, когда малые духом народы падают, он просыпается, как лев, окруженный ловцами, грозно сотрясает свою гриву и ужасным рыканием оледеняет сердца своих врагов; но прошла буря – и он опять погружается в свою дремоту, не извлекая из потрясения никаких благоприятных результатов для своей цивилизации. В самом деле, все великие перевороты и исцытания судьбы только обнаружили великий характер русского народа, но нисколько не развили его государственных сил и не дали толчка его цивилизации; тогда как роковой 1812 год, пронесшийся над Россиею грозною тучею, напрягший все ее силы, не только не ослабил ее, но еще и укрепил, и был прямою причиною ее нового и высшего благоденствия, ибо открыл новые источники народного богатства, усилил промышленность, торговлю, просвещение: вот какая разница между одним и тем же народом в его непосредственном, естественном и патриархальном состоянии и в разумном движении его исторического развития! В первом состоянии и великое событие у народа рождается как бы без причины и оканчивается без результатов, – и потому его история лишена всякого общего, разумного интереса; во втором состоянии даже всякое событие имеет разумную причину и разумное следствие и есть шаг вперед, – и его история полна драматического интереса, движения, разнообразия, поэтически интересна, философски поучительна, политически важна. Но народ один и тот же, и Петр не пересоздал его (такого дела, кроме бога, никто бы не мог совершить), а только вывел его из кривых, избитых тропинок на столбовую дорогу всемирно-исторической жизни. Шереметев, Меншиков, Репнин, Долгорукий, Апраксин, Шафиров, Голицын (Михаил), Головин, Головкин, – все эти люди, одаренные такими блестящими талантами, «сии птенцы гнезда Петрова»{53}, по выражению Пушкина, были природные русские и родились в царствование Алексея Михайловича – в кошихинские времена России. Итак, Петр отрицал и уничтожал в народе не существенное и кровное, но наросшее и привившееся, и тем отверз новые пути в духе народа, до того времени остававшиеся затворенными для принятия новых идей и новых дел. Обвиняющим его в попрании И уничтожении народного духа Петр имел бы полное право ответить: «Не думайте, что пришел нарушить закон или пророков: я не нарушить пришел, но исполнить»…{54}
Читатели наши могли видеть верную картину общественного и семейного быта России – в выписках, сделанных нами в предыдущей статье из книги Кошихина, изданной нашим просвещенным правительством. Они могли видеть, что в России до Петра Великого не было ни торговли, ни промышленности, ни полиции, ни гражданской безопасности, ни разнообразия нужд и потребностей, ни военного устройства, ибо все это было слабо и ничтожно, потому что было не законом, а обычаем. А нравы? – какая грустная картина! Сколько тут азиатского, варварского, татарского! Сколько унизительных для человеческого достоинства обрядов, например, в бракосочетании, и не только простолюдинов, но и высших особ в государстве! Сколько простонародного и грубого в пирах! Сравните эти тяжелые яденья, это невероятное питье, эти грубые целования, эти частые стуканья лбом о пол, эти валяния по земле, эти китайские церемонии, – сравните их с турнирами средних веков, с европейскими пиршествами XVII столетия… Хороши были наши брадатые рыцари и кавалеры! Да не дурны были и наши бойкие дамы, потягивавшие «горькое»!.. Славное было житье: женились, не зная на ком, ошибившись в выборе, били и мучили жен, чтобы насильно возвысить их до ангельского чину, а не брало это – так отравляли зельями; ели гомерически, пили чуть не ушатами, жен прятали и, только разгоревшись от полусотни перечных кушаний и нескольких ведер вина и меду, вызывали их на поцелуи… Все это столько же нравственно, сколько и эстетично… Но все это опять-таки нисколько не относится к унижению народа ни в нравственном, ни в философском отношении: ибо все это было следствием изолированного от Европы исторического развития и следствия влияния татарщины. И, как скоро отворил Петр двери своему народу на свет божий, мало-помалу тьма невежества рассеялась – народ не выродился, не уступил своей родной почвы другому племени, но уже стал не тот и не такой, как был прежде… И потому, господа защитники варварской старины нашей, воля ваша, а Петру Великому мало конной статуи на Исакиевской площади: алтари должно воздвигнуть ему на всех площадях и улицах великого царства русского!..
Взглянем ли на боярство со стороны его политического и государственного значения, – то же зрелище, которое на минуту может обмануть своею внешностию, своим именем, но которое, в сущности, совсем не то. Прочтете опять Кошихина – и вы невольно воскликнете: «Так вот та мнимая аристократия, которую наши безусловные поклонники старины мечтают видеть в азиатской боярщине древней России!..» В самом деле, некоторые из этих господ, вообще недовольных реформою Петра Великого, одним из главнейших обвинений против него поставляют, будто бы он унизил и уничтожил аристократию, и тем навсегда отстранил всякое уравновешение законности против произвола{55}. Это премудрое обвинение основывают они на пустом, формальном, ни права, ни силы, ни мысли, ни даже особенного смысла не заключавшим в себе выражении: «Царь указал,
Защитники патриархальных нравов против цивилизованных с особенным торжеством ссылаются на непоколебимую верность и беспрекословное повиновение народа высшей власти во времена старой России. Но исторические факты слишком резко противоречат этому убеждению и слишком ясно доказывают старинную истину, что «крайности сходятся». Мятежи и крамолы стрелецкие еще в малолетстве Петра Великого, беспрестанные покушения на жизнь его даже во время его единодержавия, доказывают, как мало прочны естественные отношения народа к высшей власти, что гораздо прочнее их отношения, проникнутые разумною сознательностию своих обязанностей и прав. Во время народного мятежа по случаю упадка курса денег, вследствие медной монеты, многие держали царя Алексея Михайловича за пуговицы, и «один человек из тех людей с царем бил по рукам»: это больше, чем санкюлотская{58} дерзость, – это грязная и отвратительная животность в понятиях и чувствах.
Защитники нашей патриархальной старины обыкновенно говорят, что и в Европе, во времена варварства, было не лучше, чем у нас. Но во времена ее варварства, а у нас в XVIII веке (до царствования Екатерины Великой) было то, что в Европе было в IV и V веках – были пытки, изуверство, суеверие, но не было кнута, подаренного нам татарами. Но, что всего важнее, – в Европе было развитие жизни, движение идеи; подле яду там росло и противоядие – за ложным или недостаточным определением общества тотчас же следовало и отрицание этого определения другим, более соответствующим требованию времени определением. И потому-то невольно миришься со всеми ужасами, бывшими в Европе тех времен, миришься с ними за их благородный источник, за их благие результаты. Но Россия была скована цепями неподвижности, дух ее был сперт под толстою ледяною корою и не находил себе исхода.
Некоторые думают, что Россия могла бы сблизиться с Европою без насильственной реформы, без отторжения, хотя бы и временного, от своей народности, но собственным развитием, собственным гением. Это мнение имеет всю внешность истины, и потому блестяще и обольстительно; но внутри пусто, как большой, красивый, но гнилой орех: его опровергает самый опыт, факты истории. Никогда Россия не сталкивалась с Европою так близко, так лицом к лицу, как в эпоху междуцарствия. Димитрий Самозванец, с своею обольстительною Мариною Мнишек, с своими поляками, был не чем иным, как нашествием
Да, у нас все должно было начинать сверху вниз, а не снизу вверх, ибо в то время, как мы почувствовали необходимость сдвинуться с места, на котором дремали столько веков, мы уже увидели себя на высоте, которую другие взяли приступом. Разумеется, на этой высоте увидел себя не народ (в таком случае ему не для чего было бы и подыматься), а правительство, и то в лице только одного человека – царя своего. Петру некогда было медлить: ибо дело шло уже и не о будущем величии России, а о спасении ее в настоящем. Петр явился вовремя: опоздай он четвертью века, и тогда –
Некоторые приписывают реформе Петра Великого то вредное следствие, что она поставила народ в странное положение: не привив ему истинного европеизма, только отторгла его от родной сферы и сбила с здравого и крепкого природного смыслу. Несмотря на всю ложность этого мнения, оно имеет основание и по крайней мере достойно опровержения. В самом деле, если реформа развязала, так сказать, душевные силы даровитых людей, подобных Шереметеву, Меншикову и другим, зато из большинства сделала каких-то кривляк и шаркунов. Понятно, что старые бояре, отличавшиеся природным умом, упругим характером, не хотевшие расстаться с своею степенною одеждою и оставить суровые обычаи старины, как какой-нибудь Ромодановский, понятно, с каким чувством глубочайшего презрения смотрели они на этих нововыпеченных и доморощенных европейцев, которые, по непривычке, путались ногами в шпаге, роняли из-под мышки свои кораблики, подходя к дамам к ручке, наступали им на ноги, как попугаи, употребляли без толку иностранные слова, любезность заменяли грубым и наглым волокитством и – могло быть! – иное платье надевали на себя задом наперед. В другом уже виде, но и теперь еще заметен у нас этот мнимый, искаженный европеизм, эти формы без идеи, эта вежливость без уважения к себе и другим, эта любезность без эстетичности, это франтовство и
Построение Петербурга тоже ставится многими в упрек его великому основателю. Говорят: на краю огромного государства, на болотах, в ужасном климате, много погублено работников, многие насильно заставлены строиться и пр. Все это не без основания, но вопрос в том: было ли это необходимо, и можно ли было поступить иначе? Петр должен был оставить Москву – там шипели против него бороды; ему нужно было отвести безопасный приют европеизму, сделать этого гостя семейным, своим человеком, чтобы незаметно и тихо мог он действовать на Россию и быть громовым отводом для невежества и изуверства. Для такого приюта ему нужна была почва совершенно новая, без преданий, где бы его русские очутились совершенно в новой сфере и на могли бы сами собою не измениться в обычаях и привычках жизни. Ему нужно было свести их с иностранцами и связать с ними и службою, и торговлею, и согражданством, поставить их с ними в беспрестанное соприкосновение. Для этого была необходима завоеванная земля, которая могла б быть отечеством и для иностранцев, которых невозможно было бы в большем числе переманить в Москву, и для русских, которые только вначале неохотно селились там, но потом, увидев там центр правительства, тянулись туда, как железо к магниту. Где же могло быть лучшее для этого место, как не в «отбитом у шведа крае»? А великая идея создать флот и положить начало заграничной торговле не чрез посредство иностранцев, как в Архангельске, а прямо, собственною деятельностию, и не с одними англичанами, но со всем земным шаром? – Где же лучшее для этого место, как не при четверном устье Невы? Стоит только обратить внимание на важность Кронштадта для Петербурга, чтобы увидеть, как гениальны и непогрешительны соображения Петра Великого. Почему бы ему было не перенести столицу на берега Черного или Азовского моря? Потому, что ему, кроме флота и заграничной торговли, море нужно было и для успехов европеизма от соседства с европейским народом. Азовское или Черное море сблизило бы нас с татарами, калмыками, черкесами и турками, а не с европейцами. Для Одессы важно соседство Турции, в которую она отпускает огромные количества пшеницы; но оно не было бы важно для Петербурга, ибо Одесса только портовой и торговый город, а Петербург еще и столица сверх того. И мысль Петра оправдалась делом: Москва бесспорно имеет свое значение для России, но Петербург истинно европейская столица России, и Москва только тогда сравнится с ним, когда примет его в себя, Петербург для России – биржа европеизма, из которой европеизм разносится по России. Всякое удобство, всякий шаг к цивилизации делается у нас через Петербург. Он окно и дверь в Европу. Борода в нем не колет глаз только на извозчицких санках или дрожках.
Что касается до жертв, с какими построен Петербург – они искупляются необходимостию и результатом. Петр своими делами писал историю, а не роман; он действовал как царь, а не как семьянин. Вся реформа его была тяжким испытанием для народа, Годиною трудною и грозною. Но когда же и где же великие перевороты совершались тихо и без тяготы для современников?.. Разве легок был для России славный