Некто спросил, каково его мнение о сводницах. Он ответил, что сводничают обыкновенно не чужие, а свои же знакомые.
Слух о его безумии, ответах и остроумных словцах разнесся по всей Кастилье и дошел до одного вельможи и важного сеньора, проживавшего в столице и пожелавшего с ним поближе познакомиться. Он обратился к знакомому кабальеро, своему другу, жителю Саламанки, прося препроводить к нему чудака. Повстречав однажды нашего героя, тот сказал:
– Вы знаете, сеньор лиценциат, одно видное лицо в столице желает вас видеть и приглашает вас к себе.
На это Видриера ответил:
– Простите меня, ваша честь, но для дворца я не гожусь: я человек робкий и льстить никому не умею.
Тем не менее кабальеро удалось отправить его в столицу с помощью следующей хитрости: он поместил чудака в одну из двойных корзин, в каких обычно перевозят стекло, наполнив для равновесия вторую ее половину камнями и подложив в солому несколько стеклянных вещей, чем дал Видриере понять, что его перевозят как стеклянный сосуд. Прибытие в Вальядолид состоялось ночью. Из корзины Видриеру выгрузили в дом сеньора, пославшего за ним. Тот его ласково встретил и сказал:
– Добро пожаловать, сеньор лиценциат! Как вы чувствовали себя в пути? Как ваше здоровье?
– Всякая дорога хороша, когда она оканчивается, кроме разве дороги на виселицу. Состояние моего здоровья всегда среднее, ибо шалости пульса и мозга у меня как-то уравновешиваются.
На следующий день, увидев великое множество соколов, кречетов и других ловчих птиц, сидевших на своих насестах, он сказал, что для каждого вельможи и знатного сеньора соколиная охота, несомненно, является самым подходящим на свете занятием, но тем не менее им следует помнить, что в этом деле расход превышает приход по крайней мере в две тысячи раз. Травить зайцев, по его мнению, тоже очень занятно, но особенно хорошо это выходит, когда борзых вам ссужает сосед.
Кабальеро пришлось по вкусу такое безумие, и он позволил своему гостю ходить по городу под надзором и охраной человека, следившего за тем, чтобы его не обижали мальчишки. Эти последние и вся столица узнали его в шесть дней, и на каждой улице, на каждом шагу и углу приходилось ему отвечать на вопросы прохожих.
Между прочим, один студент спросил его, не поэт ли он: юноша, видимо, решил, что Видриера на все руки мастер. И вот какой он услышал ответ:
– До сих пор я не был ни настолько глуп, ни настолько счастлив.
– Не понимаю, при чем тут глупость и счастье, – заметил студент.
Видриера объяснил:
– Я не настолько глуп, чтобы сделаться плохим поэтом, но и не настолько счастлив, чтобы удостоиться чести быть хорошим.
Другой студент спросил, какого он мнения о поэтах.
– Искусство их я ценю высоко, – сказал он, – а самих поэтов ни в грош не ставлю.
– А почему? – спросили его.
– Да потому, что среди бесчисленного полчища поэтов хороших так мало, что и считать нечего; а потому и уважаю я их так, как если бы их вовсе не было! Но зато я весьма уважаю и почитаю поэтическую науку, включающую в себя все остальные науки: ибо всеми ими она пользуется и всеми себя украшает, отделывая и выпуская в свет свои чудесные создания, наполняющие весь мир пользой, восторгом и удивлением.
И прибавил далее:
– Я отлично знаю, какую высокую цену имеет хороший поэт. <…> Отнюдь не забываю я также о том, что это избранные натуры, ибо Платон величает их толкователями воли богов. <…> Все это сказано про хороших поэтов, а про плохих, про стихоплетов, только и можно сказать, что они – воплощенное самомнение и невежество.
Он прибавил еще:
– Очень советую вам поглядеть на одного из так называемых «прирожденных» поэтов, когда он желает прочесть своим слушателям сонет и поэтому испрашивает сначала разрешения: «Не прослушают ли сеньоры один сонетик, который я случайно сочинил вчерашнею ночью? На мой взгляд, он ничего, конечно, не стоит, но все-таки не лишен некоторой прелести»; при этом он кривит губы, сдвигает дугою брови, копается в фальдрикере и из тысячи разных засаленных и изорванных бумажонок, исписанных целой тысячью сонетов, извлекает, наконец, ту, которую хочет прочесть, и оглашает свой сонет медоточивым и сахарным голосом. Если случится, что слушатели по лукавству или по глупости его не похвалят, он заявляет: «Или вы, господа, не поняли моего сонета, или я плохо его прочел, а поэтому давайте повторим чтение еще раз; прошу слушателей уделить ему больше внимания, ибо сонет, клянусь честью, этого стоит!» И после этого снова начинается исполнение, с новыми жестами и новыми паузами.
А посмотрите, как они критикуют друг друга! Какими словами заклеймить лай современных щенят на древних и важных псов? Что сказать про хулителей знаменитых и редких людей, озаренных светом самой подлинной поэзии, в которой они находят облегчение и отраду среди многочисленных и серьезных своих трудов, блистая божественностью своего дарования и высотой мысли, наперекор и вопреки величавому невежде, рассуждающему о вещах, которых он не знает, и презирающему то, чего он не понимает? Что скажешь про человека, расписывающегося в своем уважении и преклонении перед глупостью, занимающей место под балдахином, и перед невежеством, восседающим у трона?
В другой раз его спросили: «По какой причине поэты, по большей части, бывают бедными?»
– А потому, что сами хотят, – отвечал Видриера, – ведь богатства сами плывут к ним в руки, и им следовало бы только использовать то, что у них каждую минуту находится перед глазами. Ведь они только и делают, что воспевают дам, буквально заваленных всякими богатствами: ибо волосы у них – из золота, лоб – из сверкающего серебра, глаза – из зеленого изумруда, зубы – из слоновой кости, губы – из коралла, шея – из прозрачного хрусталя; дамы эти плачут жидким жемчугом, а почва, по которой они ступают, будь она даже совсем сухая и бесплодная, мгновенно порождает жасмины и розы; дыхание их – чистейшая амбра[43] и мускус. А все эти вещи неопровержимо и ясно указывают на большое богатство.
Наряду с этим еще много других вещей говорил Видриера относительно плохих поэтов; о хороших же он всегда отзывался хорошо и превозносил превыше рогов луны.
Однажды на паперти церкви св. Франсиска он увидел несколько картин, писанных неумелой рукой, и высказал, что хороший художник природу «бережет», а плохой на нее блюет. В другой день он, приняв большие предосторожности, чтобы не разбиться, подошел к книжной лавке и сказал:
– Ремесло это мне очень по вкусу, не будь в нем, однако, одной заковырки.
Книгопродавец попросил сказать, какой именно. Тот ответил:
– А вот всех тех выкрутасов, которые вы проделываете, покупая у автора права на книгу, да еще ваших издевательств над ним в случае, если он печатает книгу на свой счет, так как вместо тысячи пятисот экземпляров вы печатаете три тысячи, и когда писатель думает, что в продажу поступают его книги, на самом деле продаются чужие.
Случилось так, что в этот же самый день на площадь были выведены шесть наказанных плетьми преступников, и когда глашатай выкликнул: «Тот, кто впереди – вор!» – Видриера закричал соседям, за спинами которых стоял:
– Отойдите в сторону: ведь счет могут начать с кого-нибудь из вас!
А когда глашатай крикнул: «А этот задний…» – лиценциат сказал:
– Этот сеньор удивительно похож на «казенную часть» наших ребятишек.
Один мальчик сказал ему:
– Дружок Видриера, завтра будут сечь розгами сводника!
– Если бы ты сказал «сводницу», – ответил тот, – я мог бы подумать, что речь идет о… карете.
Стоявший поблизости носильщик ручных возков спросил:
– А про нас, сеньор лиценциат, вы ничего не скажете?
– Могу сказать только то, – ответил Видриера, – что каждому из вас известно столько грехов, что ни одному исповеднику за вами не угнаться, но в то время как исповедники хранят свое знание в тайне, вы разносите его по всем тавернам.
Эти слова были услышаны погонщиком мулов (его постоянно окружали разного рода люди), который тоже полюбопытствовал:
– Ну, про нас, сеньор Графин, вы, наверное, ни единого слова не скажете: мы – люди порядочные и государству крайне необходимые.
На это Видриера заметил:
– По хозяину и слуга честен: скажи нам, кому ты служишь, и тогда сразу обнаружится, достоин ли ты почета. Вы, проводники, самые гнусные из всех тварей, живущих на свете. Однажды, когда я не был еще стеклянным, я сделал дневной перегон на наемном муле, и он оказался таким, что я в нем насчитал не менее ста двадцати недостатков, и притом крайне опасных и гибельных для рода человеческого. Все погонщики мулов – если не головорезы, то воры, а кроме того, еще и шуты гороховые: если их хозяева (так они величают своих седоков) – люди тихие, они подстраивают им столько каверз, сколько их у нас в городе за все минувшие годы не бывало; если это иностранцы, они их грабят; если студенты – проклинают; если монахи – чертыхаются; если солдаты – то дрожат и трепещут. Эти последние, а также матросы, ямщики и возчики кладей ведут самое странное и только одним им свойственное существование: ямщики большую часть своей жизни проводят на пространстве в полтора аршина, так как вряд ли можно больше насчитать от хомута до кузова телеги; одна половина времени у них уходит на пение, другая половина – на брань, все остальные свободные минуты – на орание: «осади назад!», а если паче чаяния у них хватит досуга на то, чтобы вытащить из грязи колеса, то они охотнее прибегнут к помощи пары «проклятых дьяволов», чем к тройке мулов.
Матросы – народ безбожный и грубый; для них понятен только тот язык, которым пользуются на корабле. В хорошую погоду они прилежны, а во время шквала – лентяи; когда бывает буря, все они охотники командовать, а исполнять приказания не любят; у них один бог на свете: это – сундук и общий котел, а любимейшее их занятие – наблюдать, как укачивает пассажиров.
Возчики кладей – это существа, которые терпеть не могут простынь и кладут с собой спать только седла да сбрую; они всегда так усердствуют и так спешат, что душу свою погубят, а до перегона доедут вовремя; самой сладкой музыкой для них являются звуки ступки, приправой для всего – голод; утреня для них состоит в том, чтобы, вставши от сна, задать скоту корм, а месса – в том, чтобы ее вовсе не слушать.
Всю эту речь Видриера произнес у самого входа в лавку одного аптекаря; повернувшись к хозяину, он вдруг сказал:
– Ремесло ваше могло бы принести великую пользу, не будь вы заклятым врагом своих ламп.
– Да какой же я враг своих ламп? – спросил аптекарь.
– Дело в том, – ответил Видриера, – что, когда у вас не хватает какого-нибудь масла, вы заменяете его маслом от лампы, которая находится под рукой. А кроме того, ваше ремесло обладает еще одним свойством, способным подорвать славу самого искусного врача на свете.
В ответ на расспросы собеседника он рассказал историю про аптекаря, не имевшего смелости сознаться, что у него в лавке не было снадобий, которые прописывал доктор; вследствие этого он вместо одного средства клал какое-нибудь другое, обладавшее, по его мнению, теми же самыми свойствами и качествами; на самом же деле это было не так, и его негодная стряпня оказывала действие прямо обратное тому, которое должно было произвести правильно прописанное лекарство.
Некто спросил его, какого он мнения о врачах, и получил ответ:
– «Honora medicum propter necessitatem, et enim creavit eum altissimus. A deo enim est omnis medela, et a rege accipiet donationem. Disciplina medici exaltavit caput illius, et in conspectu magnatum collaudabitur. Altissimus de terra creavit medicinam, et vir prudens non abhorrebit illam»[44].
Так говорит Экклезиаст о медицине и хороших врачах; о плохих же следовало бы сказать совсем обратное, ибо они самые опасные люди для государства. В самом деле, судья может извратить или затянуть судопроизводство; стряпчий – поддержать из-за собственной выгоды несправедливое домогательство; купец – обобрать нас до нитки, одним словом, все лица, с коими мы по необходимости ведем свои дела, могут причинить нам известное зло, но никто не имеет права безнаказанно и со спокойным сердцем лишить нас жизни. Одни только врачи могут убивать и убивают нас, не испытывая ни страха, ни сокрушения, не обнажая при этом никакого меча, кроме меча рецепта: мало того – их преступления никогда не открываются, ибо пострадавших сию же минуту зарывают в землю!..
Помню, что, когда я был еще человеком из мяса, а не из стекла, как теперь, один лекарь получил однажды отказ от больного, который перешел лечиться к другому врачу; несколько дней спустя лекарь удосужился зайти в аптеку, куда посылал свои рецепты его соперник, и справился у аптекаря, как здоровье покинутого и не прописал ли ему новый врач какого-нибудь слабительного. Аптекарь ответил, что у него есть рецепт слабительного, которое больной должен принять на следующий день; тот попросил показать и, увидев, что в конце рецепта стояло: sumat diluculo[45], сказал: «Все, что входит в состав слабительного, я одобряю, кроме этого diluculo, которое вызывает в теле неумеренную влагу».
Все эти и другие замечания по поводу разных ремесел и занятий были причиной того, что за чудаком всегда ходили люди, не причинявшие ему особенного зла, но зато и не оставлявшие его в покое; тем не менее он едва ли сумел бы защитить себя от мальчишек без охраны приставленного к нему сторожа.
Кто-то задал вопрос: «Что нужно делать, чтобы никому не завидовать?»
Видриера сказал:
– Спать; ибо до тех пор, пока не кончится твой сон, ты будешь ничем не хуже предмета своей зависти.
Другой спросил, как бы ему поудобней подъехать к должности комиссара[46], которой он добивается уже два года. Видриера посоветовал:
– Сядь на коня, высмотри человека, исполняющего эту должность, и постарайся прокатиться с ним рядом; вот тогда ты и подъедешь к цели своих желаний.
Случилось как-то, что мимо того места, где стоял Видриера, проехал следственный судья, отправлявшийся на уголовное дело в сопровождении толпы людей и двух альгвасилов[47].
Лиценциат спросил, кто это такой. Когда ему объяснили, он сказал:
– Бьюсь об заклад, что в груди у этого судьи копошатся гадюки, в чернильнице припрятаны пистолеты, а в руках находятся молнии, заготовленные для того, дабы разнести в пух и прах все, имеющее касательство к делу. Был у меня, помнится, один друг, тоже судья, который разбирал порученное ему уголовное дело и произнес исключительно строгий приговор, на много каратов перевесивший виновность преступников. Я спросил его, зачем он вынес столь беспощадное и явно несправедливое решение. И услыхал в ответ, что он хотел облегчить апелляцию и предоставить вместе с тем членам совета полную свободу проявить свое милосердие, смягчив суровый приговор и ограничившись разумным взысканием. Я заметил ему, что было бы правильней произнести приговор таким образом, чтобы, не задавая советникам лишней работы, приобрести славу искусного и справедливого судьи.
В толпе слушателей, которые, как было сказано выше, всегда окружали безумца, находился один его знакомый, одетый в костюм ученого. Кто-то назвал его «сеньор лиценциат». Видриере было известно, что у этого человека нет даже степени бакалавра, а потому он сказал ему:
– Оберегай, дружище, свой титул от встречи с монахами, выкупающими пленных: отберут они его у тебя как бродягу!
На это его знакомый заметил:
– Не будем ссориться, сеньор Видриера; ведь вы же отлично знаете, что я человек высокой и глубокой учености.
Видриера вставил:
– Я знаю только то, что в отношении наук вы – Тантал, ибо по высоте своей они от вас ускользают, а по глубине своей – для вас недоступны.
Как-то раз, стоя близ лавки портного, он увидел, что тот сидит сложа руки, и сказал ему:
– Поистине, сеньор маэстро, вы скоро сподобитесь святости.
– А откуда это видно? – спросил портной.
– Откуда видно? – переспросил Видриера. – Да раз вы ничего не делаете, то, значит, и обманывать никого не будете! – И затем прибавил: – Плох тот портной, который не обманывает и работает в праздники! Удивительное дело! Среди всех людей портновского звания вряд ли найдется один, умеющий сшить костюм «по праведному», а у остальных все костюмы выходят великими «грешниками»!
О сапожниках он говорил:
– Неудачных сапог они не шьют никогда: если на примерке сапог оказывается узким и тесным, то так и следует: щеголи ведь всегда носят обувь по мерке; а кроме того, стоит в обуви походить два часа, и она сделается шире, чем лапти; если же сапог оказывается широким, то и тогда они уверяют, что так, собственно, и должно быть, ибо каждому следует помнить о подагре.
Один бойкий молодой человек, служивший в областном управлении, страшно донимал Видриеру вопросами и расспросами и сообщал ему новости, ходившие по городу, так как лиценциат обо всем рассуждал и на все давал ответы. Сказал он ему как-то:
– Видриера, сегодня ночью в тюрьме отошел в лучшую жизнь ростовщик, осужденный на виселицу.
Тот ответил:
– И отлично сделал, что отошел, а попадись он в руки палача, пришлось бы ему лететь туда по воздуху.
На паперти церкви св. Франсиска собралось несколько генуэзцев, и, когда герой наш проходил мимо, один из них окликнул его и сказал:
– Пожалуйте сюда, сеньор Видриера; расскажите нам какие-нибудь анекдоты.
– Не хочу, – возразил тот, – а то вы их сию же минуту отправите в Геную!
Повстречал он однажды какую-то купчиху, впереди которой шла ее дочка, очень некрасивая, но пышно разодетая и осыпанная драгоценными камнями и жемчугом, и обратился к матери с такими словами:
– Как хорошо вы сделали, что ее вымостили: теперь ее рытвины и ухабы как рукой сняло!
Про пирожников он говорил, что они уже много лет безнаказанно развлекают себя игрой «в двойную ставку»: пирог, стоящий два мараведиса, продается у них за четыре; тот, что стоит четыре, – за восемь мараведисов, а тот, что стоит восемь, – за полреала, и все это делается по их собственному почину и усмотрению.
Содержателей кукольных театров он всячески поносил и при этом указывал, что они не только бродяги, но к тому же еще крайне легкомысленно обращаются с вещами божественными, ибо куклы, которые они показывают в своих ящиках, вместо набожных чувств возбуждают у зрителя смех. Случается, что, свалив в один мешок все фигуры Ветхого и Нового Завета, они садятся на них сверху, когда едят и пьют в кабаках и харчевнях; одним словом, можно только удивляться, почему власти не заставят умолкнуть на веки вечные все эти кукольные ящики и почему этих бродяг не выгонят из государства.
Мимо того места, где стоял Видриера, однажды прошел актер, одетый, как какой-нибудь князь. Видриера посмотрел на него и сказал:
– Помнится, я видел его на сцене с лицом, намазанным мукой, и в тулупе мехом наружу; за всем тем, однако, вне подмостков он всегда клянется честью идальго.
– Должно быть, он и есть дворянин, – вставил кто-то, – среди актеров часто попадаются люди хорошего рода и идальго.
– Это правда, – ответил Видриера, – хотя кому какое дело в театре до благородного происхождения? Там нужно быть статным, пригожим и обладать свободною речью! А вообще актеры в поте лица и с великим трудом зарабатывают свой хлеб: они всегда должны много учить наизусть, подобно цыганам они постоянно скитаются из одного селения в другое, из гостиницы на постоялый двор, мучая себя из-за чужого удовольствия, так как благополучие их зависит от угождения вкусу публики; а кроме того, ремесло их таково, что не заключает в себе никакого обмана, ибо они ежеминутно выносят свой товар на народную площадь, и всякий его видит и о нем судит. Содержатели трупп тоже трудятся до изнеможения: хлопоты их неисчислимы, ибо они обязаны всегда много зарабатывать, дабы к концу года не залезать в такие долги, из-за которых кредиторы вчиняют иски. А в заключение скажу, что актеры так же необходимы в государстве, как леса, рощи, приятные глазу виды и все вообще предметы, доставляющие нам благородное развлечение.
Он привел еще мнение одного своего знакомого, утверждавшего, что человек, ухаживающий за актрисой, ухаживает в ее лице сразу за многими дамами, а именно: за королевой, нимфой, богиней, судомойкой, пастушкой, а бывает, что и за пажом и лакеем, ибо все эти и еще другие роли исполняют обыкновенно женщины. <…>
О фехтовальщиках он однажды заметил, что они учат такой науке или искусству, которых они, когда нужно, сами не знают; а происходит это потому, что, ослепленные собственной самоуверенностью, они хотят свести к математическим доказательствам – по существу своему непогрешимым – гневные движения и мысли своих противников.
Совершенно исключительную неприязнь Видриера испытывал к людям, красящим себе бороду. Однажды перед ним заспорили два человека, один из которых был португалец; этот последний, обращаясь к испанцу, сказал, схватив себя за сильно накрашенную бороду:
– Рóг istas barbas que tenho no rostro![48]
Видриера вмешался и посоветовал:
– Olhay, homen, nâo digais tenho, sino tinho[49].
У другого прохожего борода от плохой краски стала словно из яшмы: вся разноцветная. Ему Видриера сказал, что борода его красотой своей не уступит нежной навозной куче. У третьего борода была наполовину черная, наполовину белая, так как по небрежности он забывал подкрашивать новые волосы. Этому Видриера строго-настрого наказал ни с кем не ругаться и не ссориться, так как у него есть все данные, чтобы получить «подлеца» в самую середину своей великолепной бороды.
Однажды он рассказал историю о том, как одна смышленая и неглупая девушка, исполняя волю родителей, дала согласие на брак с седым стариком, который в ночь накануне брака вздумал омыться, но не в Иордане, – как любят выражаться старушки, – а в сосуде с острой водкой и серебром, и так подмолодил себе бороду, что лег спать седым, как лунь, а проснулся чернее сажи.