В доме полновластно царила болезнь. Уже при входе начинало щипать в носу от запаха горчицы и льняного масла, доносившегося из кухни. По коридорам и лестницам взад и вперед сновали слуги, они приносили и уносили питье и горчичники, отвары и камфарное масло, ведрами таскали воду, настоянную на алтейном корне и луковицах ириса: ею обтирали больного, измученного такой жестокой и упорной лихорадкой, что временами он громко бредил. София и Эстебан проделали обратный путь почти без остановок и во время этого грустного путешествия почти не говорили друг с другом; Хорхе они застали в очень тяжелом состоянии. Болезнь его не была случайной. Эпидемия охватила чуть ли не половину города, и уже было отмечено немало смертельных случаев. Увидя жену, больной посмотрел на нее с отчаянием и сжал ее руки, словно надеялся обрести в них якорь спасения. Из боязни сквозняков двери его комнаты плотно прикрывали, и в ней стояла удушающая жара, пахло лекарствами, спиртом для обтирания и восковыми свечами, они горели все время, так как у Хорхе было тяжелое предчувствие — ему казалось, что если он заснет в темноте, то больше уже не проснется. София поправила на нем одеяло, положила на его пылающий лоб смоченную в уксусе салфетку, а когда муж задремал, направилась на склад, чтобы подробно расспросить Карлоса о лечении, предписанном врачами, которые, по правде говоря, и сами толком не знали, как бороться с неведомым недугом… Вот как обитатели дома вступили в новый век; он принес им бессонницу, ночные бдения, дни, полные тревоги, которая лишь изредка сменялась проблеском надежды, — в эти дни передняя, выложенная мозаикой, вновь наполнилась людьми в сутанах, они, казалось, приходили сюда по чьему-то тайному велению и настойчиво предлагали принести чудотворные реликвии и распятие. На втором этаже повсюду валялись рецепты, стояли пузырьки с лекарствами, лежали полуобгоревшие фитили, — их употребляли, когда больному ставили банки. Глубоко опечаленная, но внешне спокойная, София не отходила от изголовья мужа, хотя врачи все время повторяли, что болезнь у него очень заразная. Правда, молодая женщина натиралась ароматическими эссенциями и держала во рту немного гвоздики, но упрямо продолжала ухаживать за больным с таким вниманием и нежностью, что Эстебан невольно вспоминал годы отрочества и юности, когда сам он жестоко страдал от приступов астмы. Теперь ласковые заботы Софии — возможно, в них бессознательно проявлялось материнское чувство — были отданы другому человеку, и это наполняло Эстебана особенно глубокой печалью, так как именно теперь у него были веские причины с тоскою вспоминать о временах потерянного для него рая; он понимал, что навсегда утратил этот рай, а ведь в ту далекую пору, когда он мог бы оценить выпавшее на его долю счастье, он этого не сделал, ибо оно было повседневным, обычным и, как казалось юноше, принадлежало ему по праву. София почти все ночи проводила без сна, в кресле, точно самоотверженная сиделка, а если ей случалось задремать, то достаточно было больному вздохнуть, и она тотчас же просыпалась. Иногда она выходила из комнаты мужа в глубокой тревоге.
— Снова бредит, — говорила она и разражалась рыданиями.
Но затем мужество возвращалось к ней, — она видела, что, придя в сознание, больной с невероятной энергией боролся за жизнь: он бурно протестовал против уколов, заявляя, что ему и так уже продырявили все бока, и кричал, что смерть все равно его не одолеет. Когда ему на короткое время становилось лучше, он строил планы на будущее. Нет, нельзя больше растрачивать молодость, проводя ее на складе и в магазине. Человек рождается не для этого. Как только он, Хорхе, немного поправится, они с Софией уедут за границу. Довольно откладывать, пора уже начать путешествовать. Они посетят Испанию, посетят Италию; в мягком климате Сицилии он полностью восстановит свои силы. Они навсегда покинут этот губительный для здоровья остров, где люди постоянно страдают от эпидемий, вроде тех, что обрушивались на Европу в давние времена… Эстебан, знавший об этих планах, испытывал острую тоску при мысли, что они могут осуществиться и он больше не будет видеть Софию — единственного человека, который придавал хоть какой-то смысл его нынешнему существованию, лишенному идеалов, устремлений и желаний. Жизненный опыт привел его к горькому разочарованию, которое овладевало им особенно сильно теперь, когда он должен был по нескольку раз в день принимать посетителей, приходивших осведомиться о самочувствии больного. Никто из них не пробуждал в нем интереса. Все разговоры оставляли его равнодушным. Особенно докучали ему филантропы, эти старомодные люди, все еще посещавшие масонскую ложу, основанную его родственниками, — сам он бывать в ней отказался наотрез.
— Он поправится, — сказал Карлос. — У меня такое чувство, что опасность миновала.
— Дай-то бог! — сказала София, и эти непривычные для нее слова прозвучали как суеверное заклинание или молитва.
Эстебан невольно спросил себя, к какому же богу обращает она свою мольбу: к библейскому Иегове, к богу Вольтера или к Великому зодчему франкмасонов, — только что закончившийся век Просвещения причудливо перемешал всех богов. Ему опять пришлось приступить к рассказу о своих приключениях в Карибском море, но на сей раз он делал это не без удовольствия и охотно пускался в воспоминания, так как моряку были хорошо известны места, где побывал Эстебан.
— Война между Францией и Соединенными Штатами, без сомнения, скоро закончится, — сказал Калеб Декстер. — Мирные переговоры уже начались.
Что же касается Гваделупы, то там, по словам капитана, все время происходят беспорядки; они начались в ту пору, когда Виктор Юг отказался уступить власть Пеларди и Дефурно, так что в конце концов его силой увезли на корабле во Францию. На острове все время вспыхивают мятежи, а «белые начальники» прежних времен, точно возродившись из пепла, ведут открытую войну против «новых белых начальников», добиваясь восстановления былых привилегий. Вообще во французских колониях все больше возвращаются к порядкам, существовавшим при старом режиме, особенно с тех пор, как Виктор Юг принял на себя новые обязанности агента Директории в Кайенне.
— Вы этого не знали? — удивился моряк, заметив недоумение своих собеседников, которые считали, что Виктор Юг потерпел поражение, что карьера его окончена, а сам он брошен в тюрьму или, быть может, даже приговорен к смерти.
Теперь же они вдруг узнали, что, добившись полного торжества в Париже, он с триумфом возвратился в Америку: на голове у него снова красовалась треугольная шляпа, и он опять был облечен властью. Когда новость эта достигла Гвианы, рассказывал янки, ужас охватил ее обитателей. Люди высыпали на улицы, крича, что теперь только и начнутся настоящие бедствия. Ссыльные в Синнамари, Куру, Иракубо и Конамаме, не надеясь выдержать новые напасти, стенали и возносили мольбы всевышнему, прося избавить их от неминуемых страданий. Всех обуял такой страх, что можно было подумать, будто на землю явился антихрист. Пришлось даже вывесить в людных местах Кайенны афиши, в которых населению объявили, что времена переменились, ничего похожего на то, что происходило на Гваделупе, здесь не произойдет, и новый агент Директории, движимый великодушием и справедливостью, постарается сделать все возможное, дабы упрочить благоденствие колонии.
— Sic[279], — пробормотал Эстебан, услыхав знакомые речи.
И уж вовсе трагикомичным показался следующий факт: желая засвидетельствовать свои добрые намерения, Виктор Юг прибыл в Кайенну с оркестром, который расположился на носу корабля — на том самом месте, где в свое время высилась гильотина, призванная предупредить и устрашить население Гваделупы. Тогда, шесть лет назад, в носовой части судна время от времени слышался зловещий свист падавшего сверху лезвия, которое испытывал Анс, а теперь тут звучали бодрые марши Госсека, модные парижские песенки и сельские контрдансы, исполнявшиеся на флейте и кларнете. Виктор Юг прибыл в Кайенну один, оставив жену во Франции, а возможно, он вовсе и не был женат: Калеб Декстер не мог сказать на этот счет ничего определенного, он сам знал о Юге только то, что ему сообщили в Парамарибо, где в последнее время всех очень тревожило близкое соседство грозного агента Директории. К общему изумлению, этот всесильный человек проявлял теперь неожиданное великодушие, сам посещал ссыльных, до некоторой степени облегчил их жалкое существование и обещал многим, что они вскоре возвратятся на родину.
— Волк рядится в овечью шкуру, — усмехнулся Эстебан.
— Он прожженный политик и ловко применяется к требованиям времени, — подхватил Карлос.
— Что ни говорите, а Виктор человек необыкновенный, — промолвила София.
Калеб Декстер пробыл недолго, он спешил на свой корабль, который снимался с якоря на рассвете: они еще обо всем подробно потолкуют через месяц, когда он вновь остановится в Гаване, по пути на юг. И уж тогда как следует отпразднуют выздоровление больного — осушат несколько бутылок доброго вина. Эстебан сам отвез капитана на пристань… Когда он вернулся домой, у входа его встретил Карлос.
— Поезжай скорее за доктором, — сказал он. — Хорхе задыхается. Боюсь, он не доживет до утра.
Больной все еще боролся. Кто бы мог подумать, что в этом хрупком, бледном человеке, отпрыске угасающего рода, таится столько жизненной энергии! Он с трудом дышал, его сжигала лихорадка, и все же у него доставало сил отчаянно кричать в бреду, что он не хочет умирать. Эстебану не раз приходилось видеть, как умирают индейцы и негры: в час кончины они держали себя совсем по-иному. Они покорно угасали, как тяжело раненное животное, с каждой минутой все больше отрешаясь от жизни, все сильнее жаждали, чтобы их оставили в покое, будто уже заранее смирились с неизбежным концом. Хорхе, напротив, метался, бурно протестовал, стонал и жаловался, не находя в себе мужества принять то, что стало уже очевидным для остальных. Казалось, цивилизация лишила человека стойкости перед лицом кончины, хотя на протяжении веков она выработала множество доводов, которые должны были помочь ему постичь сущность смерти и спокойно принять ее. И теперь, когда смерть неумолимо приближалась с каждым колебанием маятника, страдальцу надо было убедить себя, что она не конец, а всего лишь переход в иной мир, что после жизни на земле человека ждет иная жизнь и вступить в эту иную жизнь нужно с определенными гарантиями, полученными по эту сторону рубежа. Хорхе сам попросил, чтобы пригласили священника, и тот выслушал его последнюю исповедь, состоявшую из бессвязных фраз, которые с трудом можно было разобрать. Узнав, что врачи признали свое полное бессилие, Росаура уговорила Софию разрешить ей привести к больному старого знахаря-негра.
— Поступай как хочешь! — сказала молодая женщина. — Ведь и Оже не отвергал знахарей…
Колдун прежде всего «очистил» комнату, покропив вокруг благовонной жидкостью; потом он стал подбрасывать в воздух раковины, внимательно следя за тем, как они падают — отверстием вверх или вниз, а в заключение принес и положил возле постели больного охапку трав, купленных в лавке неподалеку от рынка у торговца лекарственными растениями. И всем пришлось признать, что старик сумел облегчить состояние больного; теперь Хорхе меньше задыхался, а сердце его, которое вот-вот готово было остановиться, забилось ровнее… Однако на большее рассчитывать не приходилось. Органы умирающего один за другим выходили из строя. Снадобья знахаря лишь ненадолго принесли облегчение. Привлеченные безошибочным инстинктом, похоронных дел мастера целый день бродили вокруг дома. И Эстебан нисколько не удивился, когда портной Карлоса принес траурное платье. София уже раньше заказала своей модистке траурные одежды, их было так много, что они занимали несколько плетеных корзин, беспорядочно стоявших в дальней комнате, где молодая женщина переодевалась с того дня, как заболел муж. Однако, быть может из тайного суеверия, она все еще не решалась открыть эти корзины. Эстебан понимал ее: ведь, заказывая черные одежды, люди как бы совершают некое заклинание, и вынуть их раньше времени — значило бы принять то, чего они не хотели принять. Каждому следовало притворяться, даже перед самим собою, будто он не верит, что черные покровы вновь появятся у них в доме. Но три дня спустя после рокового сердечного приступа, который не удалось приостановить, черные покровы в четыре часа пополудни вступили в жилище через парадный вход. Траур вошел сюда в черных одеяниях монахинь, в черных сутанах священников, в черных костюмах друзей, покупателей, франкмасонов, знакомых, служащих торговой фирмы; он вошел сюда в черных котелках и перчатках людей из похоронной конторы, доставивших черный катафалк и черные покрывала; он вошел сюда в черных одеждах чернокожих, негры поставляли в этот дом вот уже четыре поколения слуг; теперь, как забытые тени, негры пришли сюда из далеких кварталов и, столпившись под аркадами патио, хором оплакивали усопшего. В обществе, издавна разделенном сословными и расовыми перегородками, прощание с покойником было единственной церемонией, где их не принимали в расчет: вот почему случалось, что цирюльник, который однажды брил умершего, стоял у его гроба рядом с наместником колонии или главою медицинской корпорации, с графом де Посос-Дульсес или богатым землевладельцем, которому король недавно пожаловал титул маркиза.
Несколько удивленная присутствием сотен незнакомых людей — весь коммерческий мир Гаваны посетил в эту ночь дом с высокими колоннами, — София, осунувшаяся от бессонных ночей, погруженная в глубокую скорбь, которая обходится без показных жалоб и слез, исполняла непривычную для нее роль вдовы с таким достоинством и благородством, что Эстебан был изумлен. В комнате было душно: одуряюще пахло множество различных цветов, от них даже неприятно тянуло расплавленным воском, и ко всему этому примешивался чад бесчисленных свечей и еще не выветрившийся запах лекарств, особенно горчицы и камфары; от духоты молодую женщину, должно быть, мутило, ее нахмуренное лицо сильно побледнело, однако, несмотря на мешковатую траурную одежду и даже на известные недостатки внешности, София была по-своему хороша. У нее был, пожалуй, слишком упрямый лоб, слишком густые и сросшиеся брови, слишком неподвижный и медлительный взгляд, немного длинные руки, а ноги чересчур тонкие по сравнению с пышными бедрами. Но даже в этой тягостной обстановке она излучала неповторимое обаяние — обаяние женственности, законченной и совершенной, исходившей из самых недр ее существа, и Эстебан теперь особенно остро ощущал его, постигая скрытые возможности этой богатой натуры. Он вышел в патио, чтобы немного отдохнуть от монотонных голосов, бормотавших молитвы в гостиной, где лежал покойник. Потом направился к себе в комнату, и тут взгляд его упал на валявшиеся в углу марионетки: их причудливый вид, наряды, позы — все походило на гротеск в духе Калло [280]. Эстебан повалился в гамак, его преследовала навязчивая мысль о том, что завтра в доме станет одним человеком меньше. Планы будущего путешествия супругов, еще несколько дней назад так тревожившие его, уже никогда не осуществятся. Теперь наступит год унылого траура, с заупокойными мессами по усопшему и обязательными посещениями кладбища. Впереди у него будет целый год, чтобы убедить сестру и брата в необходимости переменить образ жизни. Пожалуй, нетрудно будет вернуться к былой мечте, которую они лелеяли еще на заре юности. Карлос, правда, слишком погряз в торговых делах, но все же месяца на два или на три и он, пожалуй, сможет уехать. А уж потом Эстебан устроит все так, чтобы остаться вдвоем с Софией где-нибудь в Европе, скажем, в Испании, стране, которой теперь меньше, чем прежде, угрожала война с французами, — совершив прыжок через Средиземное море, они ведь самым нелепым образом завязли в Египте. Все дело только в том, чтобы не торопиться, не поддаваться минутным порывам. Черпать полными пригоршнями в бездонной сокровищнице лицемерия. Лгать, когда это будет полезно. Добровольно играть роль Тартюфа…
Эстебан вернулся в полутемную гостиную. В дом входили все новые посетители, они с чувством жали ему руку, обнимали, говорили соболезнующие слова, а потом выходили в галерею. Он посмотрел на гроб. Лежавший там человек был чужаком. Чужаком, которого завтра на плечах вынесут из дома; он, Эстебан, ни в чем перед ним не виноват, он даже в глубине души не желал его физического устранения — этим словом педантичные философы минувшего века обозначали уничтожение неугодного человека. Траур закроет двери дома для посторонних, жизнь семьи снова войдет в естественные рамки, снова возродится атмосфера прежних дней. Возможно, вернется в дом милый его сердцу беспорядок, и тем самым время как бы возвратится вспять. Пройдет эта долгая ночь прощаний с покойным; забудется погребальная церемония и все, что с нею связано: молитвы, человек, несущий крест в похоронной процессии, пожертвования, траурные одежды и большие восковые свечи, цветы и покровы, панихида и реквием; смолкнут разговоры о том, что один, мол, пришел на похороны в парадном мундире, другой плакал, а третий со скорбью в голосе провозгласил, что мы из праха возникли и в прах обратимся; Эстебан, как приличествует близкому родственнику умершего, пожмет сотню потных рук под палящим солнцем, лучи которого, отраженные мраморными плитами, больно режут глаза, — и когда все это останется позади, в душах сестры и братьев восстановится естественная связь с прошлым… Выполнив неприятные обязанности, связанные с похоронами, Карлос, Эстебан и София вновь, как и несколько лет назад, оказались вместе за большим обеденным столом; вновь, как и в тот раз, было воскресенье, и они так же решили удовольствоваться обедом, приготовленным в соседней гостинице. Ремихио, который не мог пойти на рынок, потому что был на кладбище, принес подносы, прикрытые салфетками, на них лежали серебристый мрежник, запеченный с миндалем, марципаны, голуби, жаренные на рашпере, и другие лакомые кушанья с трюфелями и засахаренными фруктами, — все это было заказано самим Эстебаном, который велел не жалеть денег, если что-либо будет трудно достать.
— Какое совпадение! — воскликнула София. — Если я не ошибаюсь, мы ели то же самое после похорон… — Она не окончила фразу: в доме никогда не говорили о покойном отце.
— То же самое, — подтвердил Эстебан. — Пища в гостиницах мало меняется.
Он заметил, что кузина оперлась локтями на стол, словно она и думать забыла о хороших манерах и вернулась к былой непосредственности. София пробовала одно блюдо, потом другое, не соблюдая никакого порядка, разглядывала рисунок на скатерти, задумчиво переставляла бокалы. Она рано ушла к себе, так как обессилела после многих бессонных ночей. Теперь уже незачем было подвергать себя опасности заразиться, и молодая женщина приказала принести с чердака свою девичью кровать и поставить ее в дальней комнате, где все еще хранились нераспакованные корзины с траурной одеждой.
— Бедная София! — воскликнул Карлос, когда мужчины остались одни. — Стать вдовой в ее годы!
— Ну, она скоро опять выйдет замуж, — отозвался Эстебан, перекатывая между пальцами серую, оплетенную золотой нитью бусинку, которая в дни морских скитаний служила ему талисманом, отгонявшим бури и предотвращавшим несчастья.
Все последующие дни он, желая хоть чем-нибудь помочь брату, добросовестно приходил в контору и усаживался за стол Хорхе, как будто дела торговой фирмы стали вдруг в высшей степени занимать его. Тут Эстебан постоянно сталкивался с городскими негоциантами и торговцами из провинции; от них он узнал, что на острове готовятся грозные события. Повсюду происходило глухое брожение. Богатые землевладельцы жили в постоянном страхе, они опасались, что местные негры, по примеру негров из Санто-Доминго, поднимут мятеж. Распространились слухи, будто какой-то мулат, главарь заговорщиков, которого никто не видел и имени которого никто не знал, ходит из селения в селение, подбивая рабочих сахароварен взбунтоваться. Слишком много людей прятало у себя в карманах книжонки «окаянных французов». Каждое утро в Гаване на стенах домов появлялись тайно расклеенные ночью угрожающие листовки, в них провозглашалось право на «свободу совести», прославлялась революция и говорилось, что скоро на городских площадях будет воздвигнута гильотина. Стоило какому-нибудь негру — пусть даже речь шла о пьяном или помешанном — оскорбить или ударить кого-либо, и в нем уже видели бунтовщика. Моряки с заходивших в Гавану кораблей рассказывали о волнениях в Венесуэле и Новой Гранаде. Всюду назревали мятежи. Говорили, что гарнизоны приведены в боевую готовность, а из Испании прибыли новые пушки, — они предназначались для того, чтобы усилить батареи в крепости Принсипе…
— Пустяки! — заявлял Карлос, когда ему рассказывали о таких вещах, и благоразумно переводил разговор на другую тему. — В этой большой деревне люди и сами не знают, что говорят, — в сердцах прибавлял он.
Горестное присутствие.
Однажды вечером, когда Карлос и София отправились на какую-то церемонию в масонскую ложу, слегка простуженный Эстебан расположился в гостиной; поставив возле себя стакан с пуншем, он углубился в чтение старого сборника предсказаний и пророчеств, опубликованного Торресом Вильяроэлем полвека тому назад под заглавием «Большой саламанкский альманах». К своему величайшему удивлению, молодой человек обнаружил, что Вильяроэль, который, для того чтобы его альманахи быстрее распродавались, именовал себя доктором алхимии, магии и натурфилософии, предсказал с пугающей точностью низложение французского короля:
Затем Эстебан стал читать жизнеописание Вильяроэля, составленное им самим, и его захватила полная приключений жизнь; путь этого необыкновенного человека был извилист: поводырь у отшельников, студент, тореадор, знахарь, танцор, душеприказчик, математик, солдат в Опорто, преподаватель университета, он в конце концов обрел тихую гавань в монастыре. Эстебан дошел до таинственного эпизода, где рассказывалось о привидениях, которые нарушали покой одного мадридского дома, с шумом срывая картины со стен, и тут он вдруг заметил, что вечерний ливень перешел в частый упорный дождь, сопровождавшийся резкими порывами ветра. На минуту его внимание привлек стук оконной рамы где-то на верхнем этаже, — должно быть, ее неплотно притворили. Такое совпадение показалось Эстебану забавным: ведь стук достиг его ушей именно в ту минуту, когда он читал страницу о призраках и привидениях. Он снова уткнулся в книгу, но шум не прекращался и отвлекал его; в конце концов ему пришлось подняться наверх. Оказалось, София не закрыла стеклянную дверь комнаты, в которой она теперь спала. Эстебан понял, что совершил оплошность, что надо было сразу пойти затворить дверь: косые струи дождя, лившего как из ведра, без помехи обрушивались на пол, и коврик у кровати весь вымок. Возле шкафа, где плиточный пол слегка вдавился, образовалась лужа. И в этой луже стояли до сих пор не распакованные корзины с траурными платьями Софии, их прутья жадно впитывали воду. Эстебан поставил плетеные корзины на стол. Однако снизу они были такие мокрые, что он посчитал необходимым вытащить из них вещи. Молодой человек открыл первую корзину; он ожидал увидеть там черные траурные платья, но его глазам предстали яркие наряды из плотного атласа и тонкого шелка; Эстебан был потрясен этим праздником красок, тем более что в гардеробе Софии никогда не было столь пышных туалетов. Он поднял крышку второй корзины: его взор ослепили белоснежное голландское полотно, валансьенские кружева, тончайший муслин, прозрачные ночные сорочки и нижние юбки. Растерявшись и испытывая неловкость, как будто он без разрешения проник в чужую тайну, Эстебан захлопнул корзины и оставил их на столе. Он вышел из комнаты и тут же возвратился с тряпкой. Но, вытирая пол, он не мог отвести глаз от плетеных коробов с платьями, которые доставили сюда в те дни, когда Хорхе в соседней комнате метался в предсмертном жару. После смерти мужа София, естественно, носила траурные платья. Их было всего три, она надевала их по очереди, и казалось странным, что молодая женщина выбрала такие простые и скромные одежды, — Эстебан объяснял это тем, что ею владело стремление умертвить свою плоть. А теперь он тщетно пытался понять, как София могла при этом заказывать столько дорогих, бесполезных и неуместных в ее положении нарядов. Ведь в корзинах лежали платья для балов и для театра; дюжины тонких чулок, расшитые сандалии; пышные туалеты, в которых можно блистать в свете и пленять в самой интимной обстановке. Он поднял крышку последней корзины. Тут были вещи попроще, для повседневной жизни: уличные платья, которые можно надевать в любой день, а не в торжественных случаях; капоты, впрочем, также сшитые из отличного атласа светлых, веселых тонов и со вкусом отделанные. Эстебан по-прежнему терялся в догадках: в корзинах не было ни одного черного платья, ни чулок, ни шарфа, ни вуали — ничего, что носят в дни траура. А ведь Софии было хорошо известно, что тогда ничто не менялось с такой быстротой, как дамские моды. Женщины Гаваны, которая в ту пору вступила в полосу небывалого процветания, превосходно знали, что носят в Европе. И невозможно было объяснить, зачем молодая вдова накупила все эти дорогие наряды, зная, что ей целый год предстоит ходить в трауре, а затем еще год считаться с ограничениями, налагаемыми полутрауром, — ведь должна же она была понимать: за это время все, что она приготовила, выйдет из моды… Эстебан продолжал мучительно ломать себе голову над неразрешимой загадкой, ему даже стали приходить на ум самые оскорбительные предположения — он подумал, уж не ведет ли его кузина двойную жизнь, о которой не подозревает даже ее родной брат, — но в эту минуту послышался стук колес экипажа, въезжавшего в ворота. София появилась на пороге своей комнаты и застыла в изумлении. Выжимая тряпку над ведром, Эстебан объяснил ей, что произошло.
— Должно быть, все твои платья изрядно вымокли, — сказал он, указывая на корзины.
— Я их сама достану. Оставь меня, пожалуйста, — ответила она, провожая его к двери.
Пожелав кузену спокойной ночи, молодая женщина заперлась на ключ.
На следующий день, когда Эстебан сидел в конторе, тщетно пытаясь вникнуть в дела, на улице послышался громкий шум. Люди с возбуждением кричали, что негры Гаваны, по примеру своих собратьев на Гаити, взбунтовались. Обыватели закрывали окна; торопливо собрав свой товар, бродячие торговцы, запыхавшись, устремились по домам: кто катил тележку, полную игрушек, кто волочил мешки, набитые статуэтками и украшениями для алтарей. На пороге своих жилищ кумушки рассказывали друг другу об убийствах и насилиях; какой-то экипаж, слишком быстро заворачивавший за угол, с грохотом опрокинулся. На улице кучками собирались люди, обсуждая самые невероятные новости; говорили, будто два полка солдат отправились к городской стене, чтобы отразить приближавшуюся колонну рабов; будто цветные пытались взорвать пороховые склады; будто в городе действуют французские агитаторы, прибывшие на кораблях из Балтимора; будто в квартале арсенала вспыхнули пожары. Вскоре выяснилось, что паника вызвана дракой между мулатами и американскими матросами: моряки, кутившие в известном притоне «Лола», где они пьянствовали, играли в карты и развлекались с женщинами, вздумали уйти, не заплатив, а вдобавок ко всему поколотили содержателя заведения, обругали хозяйку и стали крушить столики и зеркала. Скандал закончился грандиозным побоищем, так как в ссору ввязались негры-конго, которые шли процессией в церковь Паулы с фонарями в руках, — они собирались помолиться своему святому. В воздухе замелькали мачете и дубинки, в драку вмешались солдаты городской стражи, и теперь на земле валялось несколько раненых. Час спустя порядок в этом всегда неспокойном квартале был восстановлен. Но губернатор решил воспользоваться удобным случаем и положить конец некоторым нежелательным действиям, которые в последнее время начали его тревожить; он повелел во всеуслышание объявить: самые суровые меры будут приняты против каждого, на кого падет подозрение в том, что он распространяет подрывные идеи, расклеивает на стенах домов листовки с призывом к отмене рабства — листовки эти стали появляться все чаще и чаще — или непочтительно отзывается об испанской короне…
— Ну что ж, продолжайте играть в революцию, — сказал Эстебан, возвратившись вечером домой.
— Лучше играть хоть во что-нибудь, чем не играть вообще, — съязвила София.
— По крайней мере, у меня нет тайн, и мне нечего скрывать, — проговорил Эстебан, посмотрев ей прямо в глаза.
Она только пожала плечами и повернулась к нему спиной. На ее лице появилось недоброе и упрямое выражение. Во время обеда она хранила молчание, избегая настойчивых, вопрошающих взглядов двоюродного брата. Однако София не походила на человека, который испытывает смущение, оттого что его уличили в чем-то предосудительном, нет, она держала себя с высокомерием женщины, решившей никому не давать отчета в своих поступках. Вечером, когда Эстебан и Карлос сидели за нескончаемой партией в шахматы, София уткнулась в огромный астрономический атлас.
— Корабль Декстера вошел в порт нынче днем, — вдруг сказал Карлос, напав черным слоном на последнего коня Эстебана. — Завтра капитан придет к нам обедать.
— Очень хорошо, что ты вспомнил об этом, — заметила молодая женщина, отвлекаясь от созерцания созвездий. — Надо будет поставить на стол еще один прибор.
На следующий день, возвращаясь к себе в обеденный час, Эстебан ожидал, что в доме уже будут зажжены все лампы и свечи. Однако, войдя в гостиную, он понял: происходит нечто непонятное. Капитан Декстер взволнованно ходил из угла в угол и старался что-то объяснить Карлосу, а тот слушал с расстроенным видом и с заплаканными глазами, что придавало его располневшему лицу смешное выражение.
— Ничего не могу сделать, — громко говорил американец, беспомощно разводя руками. — Она вдова и совершеннолетняя. Я обязан относиться к вашей сестре, как к любой пассажирке. Я пытался ее переубедить. Но она не слушает никаких доводов. Будь она мне дочерью, я и тогда бы ничего не мог поделать.
Капитан Декстер сообщил некоторые подробности: София за наличные деньги приобрела билет в транспортной конторе «Миралья и компания». Ее бумаги, полученные при содействии какого-то франкмасона, в полном порядке и со всеми нужными печатями. На «Эрроу» она поедет до Барбадоса. А там пересядет на голландское судно, идущее в Кайенну.
— В Кайенну, в Кайенну, — растерянно повторял Карлос. — Подумать только! И это вместо того, чтобы отправиться в Мадрид, Лондон, Неаполь! — Заметив Эстебана, он заговорил с ним так, словно тот все уже знал: — Она точно помешанная. Твердит, что ей все опостылело — и дом и город. Взять да отправиться в путешествие вот так — никого не предупредив, ни с кем не простившись! Уже два часа, как она на борту корабля со всем своим багажом.
И Карлос рассказал, что он тщетно пытался отговорить сестру от ее намерения.
— Но ей что ни говори — как горох об стену. Не мог же я увести ее силой. Хочет ехать, и все. — Он снова повернулся к Декстеру: — Вы как капитан имеете право отказаться везти того или иного пассажира. Не говорите, что нет.
Слова Карлоса вывели Декстера из себя, он решил, что тот сомневается в его порядочности, и, в свою очередь, повысил тон:
— У меня нет никакого права — ни законного, ни нравственного — так поступить. Не мешайте сестре делать то, что она задумала. Никто не воспрепятствует ей поехать в Кайенну. Не отплывет она на этом корабле, отплывет на следующем. Если вы даже запрете все двери в доме, она вылезет в окно.
— Но почему? — набросились на него братья, требуя ответа. Капитан Декстер отстранил их своими крепкими ручищами:
— Поймите раз и навсегда: она отлично знает, почему решила ехать в Кайенну, именно в Кайенну. — И, точно проповедник, подняв указующий перст, он привел библейское изречение: — «Кроткими кажутся речи нескромного, но они проникают в самую глубину чрева».
Фраза эта, последнее слово которой таило какой-то непристойный намек, подействовала на Эстебана как удар хлыста. Он схватил американца за отвороты сюртука и потребовал от него ясных, прямых и недвусмысленных объяснений. И тогда Декстер произнес грубую фразу, которая все сделала понятным:
— Пока вы и Оже бродили по набережным Сантьяго в поисках гулящих девок, она оставалась на борту с
Больше Эстебану не о чем было расспрашивать. Все встало на свое место. Теперь он понимал, почему, узнав, что Виктор вновь сделался всемогущим властителем в одной из соседних стран Американского континента, София поспешила заказать все эти роскошные наряды; он понимал скрытую цель ее бесконечных расспросов: небрежно обронив несколько оскорбительных эпитетов по адресу Юга, она старалась выведать у него, Эстебана, все, что ее занимало, все, что касалось жизни, успехов и заблуждений Виктора. Она лицемерно соглашалась с тем, что Юг — изверг, отвратительный субъект, прожженный политикан, и таким образом умудрялась узнавать все новые и новые подробности, собирая буквально по крохам, по кусочкам, по обрывкам сведения о поступках, склонностях и деяниях того, кто прежде был облечен властью, затем пал, а теперь снова вознесся. Молча, ничем не выдавая себя, она упрямо шла к своей скрытой цели, и даже смертельная болезнь мужа не могла обуздать, образумить ее в том, что София заказывала цветы и свечи для похорон мужа, а вместе с ними — роскошное белье и пеньюары, которые надевают на голое тело, в том, что у одра умирающего ее не оставляли греховные мысли, было что-то циничное и отвратительное. И Эстебану внезапно открылась другая София, о которой он даже не подозревал, — низменная, послушная зову своей утробы самка, которая по доброй воле отдается мужчине и сладко стонет под тяжестью тела того, кто в свое время лишил ее девственности. Молодой человек вспомнил, с какой гадливостью София однажды ночью смотрела на проституток, этих едва ли не самых бескорыстных из всех жриц любви, покорных прислужниц сладострастия, и теперь он не мог понять, как в ней уживались два столь различных существа: скромница, красневшая от гнева и возмущения при одном только упоминании о плотском акте, который, по ее религиозным представлениям, был мерзким и греховным, и сластолюбивая лицемерка, которая сама так быстро уступила плотскому желанию и втайне предавалась любовным утехам.
— Ты во всем виноват, ведь это ты выдал ее замуж за кретина! — крикнул Эстебан Карлосу, ища, на кого бы возложить вину за то, что он называл про себя чудовищной изменой Софии.
— Брак этот никогда нельзя было назвать удачным, — вмешался капитан Декстер, разглаживая перед зеркалом измятые отвороты сюртука. — Когда муж и жена находят общий язык в постели, это сразу заметно, даже если они ссорятся. А тут все было комедией. Чего-то не хватало. Достаточно было посмотреть на его руки, — они походили на руки католической монахини, у него были безвольные, мягкие пальцы, он взяться-то ни за что как следует не мог.
Эстебан вспомнил, как старательно играла София роль примерной супруги; вплоть до смерти мужа она во всем выражала свою покорность ему, заботилась о нем и всегда с ним соглашалась, хотя это противоречило ее своенравной и независимой натуре. И теперь он почти радовался тому, что она уже не была девственницей, вступая в этот брак, который казался ему самой позорной уступкой традициям презираемого им общества. И тут же перед его мысленным взором опять возник образ властного человека, который даже на расстоянии продолжал мрачной тенью нависать над их домом. Взглянув на Карлоса, на его понурую и беспомощную фигуру, на его расстроенное лицо, Эстебан вскочил с места.
— Я приведу ее, чего бы мне это ни стоило, — сказал он.
— Силой вы ничего не добьетесь, — заметил Декстер. — Она имеет полное право уехать.
— Ступай, — попросил Карлос. — Сделай последнюю попытку…
Эстебан вышел, хлопнув дверью; он быстро зашагал к пристани. Достигнув волнореза, за которым стояло судно капитана Декстера, он почувствовал резкий запах свежевыловленной рыбы: вокруг выстроились корзины с серебристым мрежником, тунцом, сардинами, и рыбья чешуя поблескивала при свете факелов. Время от времени торговец рыбой засовывал руку под холстину, хватал несколько кальмаров и бросал их на весы. София стояла на носу корабля. Она все еще была в черном траурном платье и казалась от этого выше: она как будто не ощущала запаха чешуи, рыбьих внутренностей и крови, поднимавшегося с пристани. Она чем-то напоминала героиню древнего мифа, которая бесстрастно взирает на дары, принесенные к ее ногам жителями моря. При виде этой неподвижной женщины, которая, не шевелясь, смотрела на него твердым, пристальным взглядом, Эстебан почувствовал, что решимость оставляет его. Внезапно ему стало страшно. Он понимал, что у него недостанет сил выслушать те беспощадные слова, которые в любую минуту могли слететь с ее уст. И он не отважился подняться на борт корабля, туда, где стояла она. Он только молча смотрел на нее.
— Пойдем, — произнес наконец Эстебан.
София медленно отвернулась, прислонилась спиной к планширу и устремила взгляд на гавань. На противоположном берегу горели огни незнакомых ей кварталов; а позади лежал город, он светился, как гигантский канделябр в стиле барокко, и его красные, зеленые и оранжевые стеклянные подвески поблескивали среди аркад. Слева был виден узкий пролив, он вел в окутанное мраком море, Средиземное море Америки, усеянное тысячью островов, море, которое сулило рискованные приключения и опасные переходы, море, покой которого испокон веков нарушали кровавые схватки и войны. София спешила к тому, кто помог ей понять самое себя, к тому, кто в письме, которое привез этот стоявший внизу жалкий человек, признавался, что, несмотря на все триумфы, чувствует себя одиноким. В том краю, где он теперь пребывает, найдется к чему приложить руки: такой человек, как Юг, конечно же, вынашивает грандиозные планы, они позволят каждому показать, на что он способен.
— Пойдем, — снова донесся снизу голос Эстебана. — Ты переоцениваешь свои силы.
Вернуться для Софии значило усомниться в собственных силах, вторично потерпеть поражение. Хватит с нее ночей, когда плоть молчит, когда остаешься холодной, а нужно притворяться, будто испытываешь наслаждение.
— Пойдем.
Позади — постылый дом, который присосался к телу, как створки раковины; впереди — яркая заря, свет необъятного, там не будет ни криков уличных торговцев, ни унылых бубенчиков стада. Здесь — тусклое, замкнутое, безысходное существование, когда один день похож на другой; там — героический мир, населенный титанами…
— Пойдем, — вновь послышался голос.
София отошла от борта и словно растворилась в темноте. Эстебан продолжал что-то говорить, все больше повышая тон. Но его монолог заглушали выкрики торговцев рыбой, и до нее доносились только обрывки фраз: речь шла об их доме, который они создавали все вместе, о том, что теперь он придет в запустение. «Как будто с братьями можно создать настоящий дом», — подумала София. Упершись руками в обшивку на носу корабля, Эстебан все еще говорил, но она его уже не слушала. Огромное деревянное тело судна, пропитанное запахом соли, водорослей и морских трав, казалось ему мягким, почти женским, влажные бока были так податливы. Он поднял голову: сверху на него смотрела резная деревянная фигура с алебастрово-белым женским лицом и с широкими синими кольцами вокруг глаз, и к этому неподвижному лику был обращен теперь его взгляд, словно к той, что готовилась отплыть на заре, чудесным образом обогатившись: она вновь обрела способность желать и чувствовать, освободилась от гнетущей тяжести на сердце, которая губила ее красоту и убивала радость. София покидала родной дом и собиралась безжалостно раскрыть все его тайны, рассказать их тому, кто, быть может, уже ждал ее. При мысли, что он намеревался применить силу, а на самом деле стал умолять, Эстебан почувствовал себя убогим и нагим, — да, он был вдвойне нагим в глазах Софии, ибо она не раз видала его наготу. Она стояла наверху и ждала, когда поднимется ветер и надует паруса. Она готова была принять в свое лоно чужое семя, семя того, кто вспахал ее поле; ей предстояло стать сосудом и ковчегом, подобно женщине из Книги Бытия, которой пришлось покинуть отчий кров, чтобы соединиться с мужчиной… Люди уже начали поглядывать на Эстебана и прислушиваться к его словам, они усмехались, полагая, что поняли смысл происходящего. Он отошел от корабля и, пробираясь между корзинами, полными рыбы, столкнулся с капитаном Декстером.
— Ну как, убедились? — спросил моряк.
— Вполне, — ответил Эстебан. — Счастливого пути всем вам!
Он стоял в нерешительности на углу улицы, неподалеку от пристани, пристыженный своим поражением. Он бормотал фразы, которые должен был произнести раньше, но которые тогда не шли у него с языка. Судно все еще находилось здесь, совсем близко; слабо освещенное факелами, оно смутно выступало из ночной тьмы, и в его облике было что-то колдовское и зловещее. Время от времени свет фонаря вырывал из мрака вырезанную на носу сирену с раздвоенным хвостом, — теперь лицо ее походило на посмертную маску, извлеченную из усыпальницы. В голове Эстебана теснились невысказанные слова, они складывались сейчас в обвинительную речь, полную предупреждений, упреков, угроз; он готов был обрушить на Софию поток оскорблений, унизительных и обидных фраз, но в глубине души понимал, что язык у него так и не повернется их произнести. Ведь если она стойко выдержит словесную атаку — а это в ее характере, — он ничего не добьется. И теперь в нем вновь зрела решимость пойти на самые крайние меры. Было восемь часов вечера. Корабль капитана Декстера снимется с якоря в пять утра. Оставалось девять часов, за это время еще можно, пожалуй, что-нибудь предпринять. Жгучую свою обиду Эстебан подкреплял соображениями долга: он
— Уходите скорее, — шепнула Росаура, приблизившись к Эстебану. — Сеньор Карлос убежал по крыше.
Молодой человек, стараясь не шуметь, неторопливо направился в переднюю, чтобы оттуда незаметно выскользнуть на улицу. Однако у парадного входа уже стояли два человека.
— Вы арестованы, — объявили они Эстебану и отвели его в гостиную, где оставили под присмотром.
Несколько часов он просидел в ожидании, никто его ни о чем не спрашивал. Полицейские ходили взад и вперед мимо Эстебана, будто не замечая его присутствия; одни приподнимали картины, чтобы убедиться, что за рамой ничего не спрятано, заглядывали под ковер; другие, вооружась железными прутьями, тыкали ими в клумбы, проверяя, не закопан ли под зеленым газоном ящик. Какой-то человек снимал книги с полок, внимательно осматривал переплет, ощупывал его, после чего бросал книгу на пол; правда, делал он это с выбором: его интересовали сочинения Вольтера, Руссо, Бюффона, вообще все, что было напечатано по-французски и в прозе, стихи занимали его меньше. Наконец к трем часам утра обыск закончился. В руках у полицейских было достаточно доказательств, что дом представляет собою гнездо заговорщиков-франкмасонов, распространявших революционные сочинения, врагов испанской короны, которые добивались того, чтобы в ее заморских владениях воцарились анархия и нечестие.
— Где хозяйка дома? — спрашивали теперь полицейские, видимо, располагавшие сведениями о том, что София принадлежит к числу наиболее опасных заговорщиков.
Росаура и Ремихио отвечали, что не знают. Что хозяйка ушла еще днем. Что вообще-то она почти все время сидит дома, но нынче, как на грех, почему-то не вернулась ночевать. Кто-то из производивших обыск заметил, что следует осмотреть все корабли в гавани, дабы предупредить попытку к бегству.
— Вы только даром время потеряете, — сказал Эстебан, все еще сидевший в углу гостиной. — Моя кузина София не имеет ко всему этому никакого касательства. Вас ввели в заблуждение. Эти бумаги я без ее ведома принес к ней в комнату как раз сегодня под вечер.
— А ваша кузина ночует не дома?
— До ее личной жизни никому нет дела.
Полицейские обменялись насмешливыми взглядами.
— Мертвый в могиле, живые развлекаются! — сказал один из них и громко расхохотался.
Снова заговорили о том, что надо бы осмотреть суда. В это время один из полицейских попросил Эстебана написать на листке бумаги несколько строк. Удивленный этим требованием, молодой человек нацарапал стих, принадлежащий Сан-Хуану де ла Крус[281]. Он хорошо его помнил, потому что прочел всего несколько дней назад: «Пусть нежная любовь скорее в сердце вспыхнет…»
— Та же рука, — объявил полицейский, размахивая в воздухе «Общественным договором».
И Эстебан вспомнил, что несколько лет назад он записал на полях этой книги некоторые свои мысли, оскорбительные для монархии. Теперь всеобщее внимание обратилось на него.
— Нам известно, что вы недавно вернулись после долгого отсутствия.
— Совершенно верно.
— А где изволили быть?
— В Мадриде.
— Это ложь, — отрезал один из полицейских. — В шкатулке у вашей кузины мы нашли два письма, отправленных из Парижа, в которых вы, надо признаться, выражаете немалые восторги по поводу революции.
— Возможно, — спокойно сказал Эстебан. — Но затем я переехал в Мадрид.
— Дайте-ка я с ним потолкую, — сказал один из полицейских, подходя к Эстебану. — Уж меня-то он не проведет.