— А-а…
— Видишь, сачь саво, — улыбался Федул. — И это все сделал Матко. Молодец, хорошо сделал!
Ямай оглянулся. Матко стоял на пороге сеней. На его скуластом, широком лице написана гордость. Старик, посасывая трубку, смотрел на молодого столяра, как будто впервые видел его.
— Ты, дед, не сердись. На что сердишься — с тем и помиришься. Зайди-ка в дом, погляди, — посоветовал Матко. — Ох и хорошо у тебя в доме! Сейчас там женщины полы моют.
Федул распахнул дверь и пригласил старика:
— Добро пожаловать.
Дед неловко переступил порог.
— Тут шибко жарко. — Ямай опустил капюшон малицы и равнодушно начал разглядывать хотя и не оштукатуренные, но ровно обтесанные чистые стены и гладкий потолок прихожей.
В доме было две комнатки и кухня с прихожей. От раскалившейся плиты действительно было тепло.
— Ну, как? Хорошо?
— Ехэрам (не знаю), — уклончиво ответил старик, хотя в серых глазах его засветились искорки удовольствия.
— А вот загляни-ка сюда, — предложил Федул, слегка подталкивая старика в одну из двух комнат домика.
Ямай, держась за косяк, заглянул в правую от входа комнату и увидел там двух женщин, занятых мытьем пола. Одна из них выпрямилась и, увидев старика, улыбнулась:
— Здравствуй, дед Ямай. Зашел посмотреть свой дом?
Это была белокурая молодая русская женщина с румяными круглыми щеками, со светлыми голубыми глазами.
Старик поздоровался и спросил Матко:
— Это кто такая?
Тот засмеялся:
— Ха, разве не узнать? Это же Галина Павловна, фельдшерица наша.
Дед удивленно посмотрел на босую, с засученными выше локтя рукавами фельдшерицу.
— Верно ведь, Калина Палона, — сказал он, оживившись. — Она и есть. Она часто в мой чум приходит, старуху мою лечит, меня лечит.
— А ты не узнал меня, дед? — засмеялась фельдшерица. — Я учу Нензу полы мыть, стекла протирать в окнах.
— А-а… — кивнул старик белой головой. — Так, так…
Ненза — высокая, средних лет женщина, тоже босая, в косынке. На спине — длинные тяжелые косы, похожие на круглые палки. Она стояла с мокрой тряпкой в руке, стыдливо повернув лицо к окну.
— Идите туда, на кухню, а то Ненза стесняется вас, — сказала Галина Павловна.
Старик через открытую дверь оглядел другую небольшую комнату, Федул опять спросил:
— Теперь что скажешь? Хорошо?
— Саво, — чуть слышно ответил Ямай.
— То-то же. Еще бы! Не дом, а одно удовольствие, с обстановкой, со столами, стульями!
Потом все трое вышли во двор. Угощая ненцев папиросами, столяр спросил Ямая:
— Ну как, дед, перейдешь в дом?
— Зачем нам в дом переходить? — с обидой в голосе спросил Ямай. — Зайдешь в воду — умей плавать. Мы в чуме жить привыкли, в доме совсем не умеем…
— Это не беда. Вот Матко с женой столярное дело не знали, а теперь они и мебель смастерят, и раму оконную сделают. А Галина Павловна Нензу полы мыть учит. Дома строить, печи ставить колхозников не учат? Тоже учат. Сидор Николаевич плотников готовит, коми Гриша Рочев печному делу Яптика и Пиналея обучает. Э-э, да только не ленись и будь смелее, научиться можно всему. Все мы — и русские, и коми — всегда поможем вам. Живем мы в одной тундре, одним воздухом дышим, одну воду пьем, одну жизнь строим. Верно?
— Правильно, правильно, — Матко держал в руке ящик с инструментами.
Старик стоял молча. Потом попрощался и ушел.
Ямай долго стоял в нерешительности у своего чума. То-то будет сейчас, как узнает старуха, зачем вызывали его в правление. Наконец вздохнул и, захватив с собой охапку дров, вошел.
— Тебя только за смертью посылать, — проворчала старуха. — Ушел и пропал, как стрела, пущенная из лука.
Хадане, с маленьким сморщенным лицом и с пепельными волосами, заплетенными в две тощенькие косички, сидела на оленьей шкуре в левой половине чума и шила рукавицы.
Старик положил дрова перед железной печуркой, снял малицу, сел на правой половине чума, у печки, скрестив ноги, обутые в еще добротные, но уже порыжевшие от времени меховые кисы.
— Не по своей воле задержался, Тэтако виноват. — Ямай облокотился на колени.
Услышав имя председателя, Хадане насторожилась и с тревогой в голосе спросила:
— Зачем он вызывал тебя?
Ямаю не хотелось огорчать жену, но обманывать он не умел и все рассказал, умолчал только о посещении дома. Хадане отбросила в сторону шитье и, закрыв лицо руками, зарыдала. Старик не знал, как утешить бедную старуху, и принялся подкладывать дрова в печку. Потом набил табаком костяную трубку с медным ободком и, низко опустив взлохмаченную голову, начал курить.
Дрова разгорелись. Большой никелированный чайник на печке вскоре запел тоненьким комариным голоском. Подвешенная к шесту лампа плохо освещала чум и очень коптила. Хадане сидела в полумраке. Расстроенная, она долго плакала, а потом с руганью набросилась на старика:
— Вот беда-то, вот беда-то… И во всем ты, старый дурак, виноват. Зачем согласился остаться на фактории? Разве мы вдвоем не могли жить в чуме, кочевать со своими оленями? Вон старики Салиндеры отказались остаться на фактории, теперь по-прежнему кочуют в тундре, свежим воздухом дышат. А ты на старости лет береговым человеком захотел стать, в деревянном чуме жить собираешься. От оленей отказался, забыл, как они тебе достались…
Ямай выпрямился.
— Ты что же, старуха, не помнишь, как дело было? Разве я не протестовал, не ругался? Думаешь, только тебе жалко и тундру и оленей? Я их каждую ночь во сне вижу. Молодежь с кочевой жизнью расстаться захотела. Хочет жить по-новому. Что мы с тобой могли сделать? Вот теперь на фактории сидим и, наверно, последние дни в чуме живем. Так получается.
Старуха вспылила:
— Нет уж, я в чуме родилась, в чуме и умру!.. Мои родители в чуме прожили и мне завещали. Почему ты сегодня председателю не сказал: пусть, мол, в доме молодые живут, старым ненцам в деревянном чуме жить не положено, они помнят заветы своих отцов и дедов. Легко же ты старые обычаи забываешь!
— Не забываю. Я три часа, однако, спорил с председателем. Я — свое, а он — свое. Сама знаешь, какой он, этот Тэтако.
— Что он понимает? Он еще молод. Откуда ему знать, почему наши предки в чумах жили?
Старик, чуть склонив голову, с расстроенным лицом слушал.
— Разве предки наши могли дома строить? Откуда бы они лес достали? В тундре он не растет. Теперь его на пароходах возят. Раньше разве могло так быть? Не могло, так я думаю.
— Ничего ты не понимаешь, совсем дураком стал, — перебила старуха. — Посмотри вверх. Видишь мокодан? Небо видишь? Ты небо видишь, тебя добрые духи видят и слышат, когда ты у них помощи просишь. В доме жить будешь, добрые духи не будут знать, как ты живешь, чем помочь тебе. Там мокодана нет, там потолок, на потолке земля. Я сама видела, как туда землю таскали. Как же тебя добрые духи слушать будут? Ты в чуме сидишь, улицу не видишь, и тебя с улицы не видят. Злые духи, которые по земле ходят, не видят, не знают, как ты в чуме живешь. И на сердце у тебя спокойно. А в доме кругом окна, злые духи тебя будут видеть, ты их можешь увидеть — испугаешься, с ума сойдешь.
— Что ты, что ты, старуха, — зашевелился Ямай на другой половине чума. — Зачем такое говорить?
— Вот видишь? — не переставала Хадане убеждать своего мужа, точно старик был виноват во всем. — Ты ничего про это не думаешь.
Ямаю надоело слушать жену, и он, несколько раз звучно пососав трубку, недовольно буркнул:
— Хватит, однако, учить меня. Я сам все хорошо понимаю.
— Нет, не хватит. Я еще не все тебе сказала. По-новому жить будешь — по-новому тебя и похоронят: в землю зароют, как падаль. Сделают тут новый хальмер[1] и будешь лежать рядом с русским или зырянином. На могилу тебе нарту не поставят. Как ты тогда попадешь в царство Неизвестности?[2] Будет тень твоя по свету блуждать, как бездомная собака, — и Хадане ехидно взглянула на мужа.
— После смерти все равно где лежать. Так я думаю, — сказал Ямай, желая прекратить перебранку. Он знал — жена в таких случаях плюнет и махнет рукой.
Но Хадане на этот раз заворчала еще громче:
— Вот и дурак, совсем дурак стал! С таким дураком как дальше жить? Уеду в тундру, обязательно уеду. А ты оставайся с сыном, со снохой и живи в доме!
— Да я в доме жить не собираюсь. Куда я без тебя? Хватит об этом говорить. — Старик откинулся на постель и подумал: «Старая лайка потому и лает, что зубы тупы, не знает, как жить дальше».
Хадане еще долго ругалась, но муж притворился спящим и больше не отзывался. Наконец старуха замолчала, стала хлопотать возле печки, изредка бросая сердитый взгляд на Ямая, лежавшего на боку, положив голову на свернутую оленью шкуру.
Ночью звонкий скрип разбудил старика Ямая. Еще не совсем проснувшись, он пошарил рукой, но нарты не было, и он понял, что спит в своем чуме, а снег скрипит на улице, а не под ним.
Старик сбросил с себя меховое одеяло и сел, прислушиваясь к щелканью оленьих копыт и невнятному разговору на улице. «Видать, кто-то из стада приехал», — подумал Ямай. Он надел кисы, затем нащупал впотьмах малицу, напялил ее на себя и вышел из чума в морозную темень.
Две чем-то нагруженные оленьи упряжки стояли возле чума. Около них копошился человек. Тут же недалеко стоял второй и, махая рукавами, снимал с себя дорожную одежду — гусь. Люди показались старику незнакомыми, он спросил:
— Кого добрый ветер занес?
Тот, что был у нарты, выпрямился.
— Что, не узнал, отец? Здравствуй!
— Алет! — радостно воскликнул Ямай.
Они крепко обнялись. Сын спросил:
— Наверное, не ожидали?
— Да ведь ты не сообщил, когда точно приедешь.
— Я и сам не знал, когда удастся выехать. Случайно попутная нарта попалась. А мама спит? Здорова?
— Здорова. Сейчас разбужу, обрадую. — Ямай быстро пошел в чум.
Вскоре Алет и хозяин упряжки сидели за столиком вместе со стариками, ели строганину из мерзлой оленины, о которой так часто вспоминал молодой зверовод в Салехарде. Старая Хадане, в накинутой на плечи новой клетчатой шали — подарок Алета, любовалась красивым сыном и повторяла:
— Ну вот, наконец-то ты приехал! Теперь материнскому сердцу будет легче.
Двадцатипятилетний Алет, стройный и гибкий, со светлым лицом, карими глазами, чуть вздернутым носом, был похож на мать. Черные, кудрявые, подстриженные сзади волосы казались шапкой на его голове. Тонкие, темные брови и темный пушок над верхней губой отчетливо выделялись на чуть обветренном лице. Он был в меховых кисах и в белой рубахе, заправленной в брюки.
Ответив на вопросы родителей о его городской жизни, стал расспрашивать про дела родного колхоза. Старики охотно подробно рассказывали сыну про колхозные дела, как бы стараясь подальше отодвинуть разговор о доме. Однако радость по случаю приезда сына была так велика, что старики под конец сообщили о готовности дома. Только отец сказал все же:
— Ну и пускай! Нам-то что. — Он собирался закурить новую красивую трубку, привезенную ему в подарок.
Алет обрадовался, но почему-то ни слова не промолвил о переселении в дом, и старики еще более оживились.
Утром после завтрака Алет рассчитался с хозяином упряжки и хотел было снять с нарты какую-то тяжелую вещь, но, подумав, попросил:
— Подвези это к нашему дому, чтобы мне не тащить на себе.
Хозяин упряжки согласился. Ямай, попыхивая новой трубкой, стоял рядом. Выло еще темно, и старик не мог разглядеть, что лежит на нарте.
Он подошел ближе и, пощупав спинку кровати, удивился:
— Это что такое?
— Это, отец, железная кровать, хорошая, большая.
Если бы другая вещь была на нарте, старик еще бы не раз пощупал ее, похвалил бы, спросил, сколько стоит, но Ямай знал, что эта покупка Алета нужна только тем, кто живет в доме. Старик промолчал, потихоньку отошел в сторону. «Совсем по-городскому жить хочет, — подумал он, глядя на сына, одетого в пальто, шапку-ушанку с кожаным верхом и валенки. — И сам на городского похож».
Алет обратился к отцу, показывая на нарту:
— Садись, отец, подъедем к нашему дому.
— Сам дорогу знаешь, зачем мне ехать туда? — сухо ответил Ямай.
Алет пожал плечами и погнал упряжку. Ямай с грустным видом долго смотрел вслед уходящим в темноту нартам. И когда они скрылись за штабелями досок, вошел в чум.
— А где Алет? — с беспокойством спросила жена.
Старик рассказал о привезенной сыном железной кровати и начал ругать Алета. Хадане подхватила:
— Вот и дождались радости: сын приехал, — заговорила она. — Вместо того чтобы помочь нам в беде, сам немедленно начал вселяться в дом. Даже не посоветовался с нами. Вот какие нынче дети. Тьфу!
— Тэтако Вануйте только этого и надо. Ему лишь бы план выполнить. — Ямай сидел на своем обычном месте и зачем-то держал в руках обе трубки — старую и новую.
Старуха вздохнула.