Он настоял на том, чтобы проверить заявление мужика. Нечего было делать, оделись мы и поехали к соседнему священнику. Нас встретил молодой, благообразный батюшка. Вся обстановка его немногим отличалась от зажиточной крестьянской. Молодую жену его мы застали за доением коров. Она же поставила нам самовар и подала его.
– Извините, пожалуйста, – объяснил батюшка, – прислуги не держим, не на что.
Познакомившись ближе, я, действительно, убедился, что прислугу держать не на что, так как весь доход священников в наших глухих местах не превышает 300 рублей в год.
Когда батюшка узнал причину нашего приезда, он очень добродушно рассмеялся и объяснил нам, в чём было дело: он сменялся с крестьянином коровами, причём корова крестьянина стоила рубля на 4 – 5 дороже священниковой. Мы посмотрели и корову и поехали к тому мужику, который наврал. Провожая нас, батюшка сказал на прощанье:
– К крестьянам нельзя строго относиться, что они обижаются на нас за поборы. Как бы они малы ни были, они для них потому тяжелы, что осязательны и ложатся неравномерно. Своему старшине, писарю они платят несравненно больше, но это не ощутительно для них, потому что плата равномерная, а потому сравнительно и незначительная. Необходимость поборов – большое зло; она унижает нас, лишает должного авторитета, и все наши старания на общую пользу в глазах крестьян сводятся на нет.
Мужик, не ожидая нашего визита, очень смутился и чистосердечно покаялся в своей вине. Мы осмотрели корову и должны были сознаться, что с виду разницы между обеими коровами не было никакой. Мужик всё время самым чистосердечным образом кланялся и извинялся. Когда мы сели, он ещё раз чуть не в ноги поклонился нам, проговорив с самым сокрушённым видом:
– Простите, Христа ради, меня окаянного. Леску нужно было во как, а негде взять. Думаю, не пожалеет ли барин. Уж я батюшке послужу за свой грех.
Стремясь к извлечению пользы из временного зла – помещика, и князевцы, а с ними и соседние деревни, старались извлечь из меня всё, что могли. То, что давалось добровольно, они брали, а, сверх этого, старались выпросить ещё. Наверное можно было сказать, что каждый из окружавших меня крестьян, – а их было несколько сот, – наверное, несколько раз в год придумывал какую-нибудь выгодную для себя комбинацию. Я с удовольствием шёл на такие сделки. У меня тёлка, у него бычок; у того жерёбая кобыла, у меня мерин, годный в тяжёлую работу; другому, наоборот, нужна кобыла на племя. Я любил следить в это время за крестьянином: тут он весь, вся его нужда, все его богатые способности, страстное желание и бессилие вырваться из своей безвыходной бедности. Для меня все эти сделки были безразличны. Вырастет и тёлка, вырастет и бычок – оба пойдут или на мясо, или в пашню.
Иногда, со всею своею наукой, я попадал в порядочный просак. Пришёл раз мужик Дмитрий продавать свинью. Завод свиней я завёл случайно, в силу следующих обстоятельств: к храмовому празднику прасолы наезжали из города и за бесценок, зная, что крестьяне к этому дню нуждаются в деньгах, скупали свиней на деревне. Разница в цене получалась значительная: к Рождеству пуд свиного мяса доходил до трёх рублей, а в это время прасолы покупали не дороже одного рубля пятидесяти копеек за пуд. Для противодействия прасолам я решил завести завод и сам скупал у мужиков свиней процентов на шестьдесят дороже против прасолов. Надо признаться, что аферы со свиньями были одни из самых неудачных для меня. Приходилось полагаться на личный опыт, на глазомер, и я всегда ошибался себе в убыток. Наконец, я решил выработать какое-нибудь определённое мерило при покупке свиней, а до выяснения себе этого мерила остановился с покупкой. Поэтому я отказал мужику, предлагавшему мне свинью.
Мужику нужны были деньги, и он, видимо, не располагал уехать от меня, не продав свиньи.
– Ну, цену сбавьте, – приставал он ко мне. – Деньги больно нужны, – сивка оплошал, менять охота, а придачи нет.
– Вот разве как, – согласился я, наконец. – Продай мне свинью по живому весу.
Мужик озадачился, помолчал и, ничего не сказав, ушёл. Я рад был, что отделался от него: смотрю, на другой день гонит свинью.
– Надумал? – спрашиваю.
– Да чего делать, деньги уж больно нужны.
Мне стало немного совестно.
– Ну, Бог с тобой, – говорю я. – Придётся, верно, тебе прибавить.
– Ну, дай тебе Бог здоровья, – говорит мужик, кланяясь, – известно, наше дело тёмное, чего мы знаем?
Стали весить свинью. Каково же было моё удивление, когда свинья, с виду не более четырёх пудов, вытянула семь. Смотрю на мужика, мужик потупился и не глядит.
– Признавайся, свесил свинью прежде, чем пригнал ко мне?
Мнётся.
– Ну, признавайся, от своего слова не отстану.
– Виноват, как пришёл от тебя, первым долгом свесил.
– Да уж говори всё, – с сердцем обратился к нему мой ключник Сидор Фомин. – Солью, чать, кормил, чтобы водицы до отвалу напилась. А свинья тут ведра два выпьет, – сказал он, обращаясь ко мне.
Мужик исподлобья посматривал на меня, но, видя мою благодушную физиономию, решился признаться до конца.
– Грешен. Покормил с вечера маленько солью, а как гнать к тебе, напоил болтушкой.
– То-то болтушкой, – волновался Сидор Фомин. – Поленом бы вас за такие дела.
Заплатил я мужику, утешая себя тем, что за всякую науку платят.
Крестьянин страшный рутинёр. Много надо с ним соли съесть, пока вы убедите его в чём-нибудь. Пусть будут ваши доводы ясны, как день, пусть он с вами совершенно согласится и пусть даже сделает тут же какой-нибудь сознательный вывод из сказанного вами, не верьте ничему. Пройдёт некоторое время и ваши внушения, как намокшее дерево, бесследно потонули в его голове. И наоборот: всё то, от чего он с виду так легко, кажется, отказывается, очень быстро снова выплывет на поверхность, как пузырь, который до тех пор будет под водой, пока ваша рука тянет его вниз, – пустили, и он снова наверху. Я не хочу сказать, что нельзя убедить, в конце концов, крестьян в истине, – можно; но это надо доказать ему не одними только словами, а и делом, многолетним опытом.
Пристал я весной к одному мужику, Петру Белякову, пахавшему свой загон:
– Почему с осени не вспахал?
– По нашим местам, сударь, осенняя пашня не годится.
– Почему не годится?
– Сырости мало.
– По-твоему, на моей пашне сырости меньше, чем у тебя?
– Как можно, много меньше.
Рассердился я, взял его лошадь за повод, завёл в свой начинавший всходить посев и приказал ему пахать.
– Да что же посев-то гадить?
– Ничего, – отвечал я, – не посев дорог, а правда дорога.
Запустил Пётр соху в мой посев и достал не сырую землю, какой была его, а чистую грязь.
Пётр ничего не сказал, только тряхнул головой и повёл свою лошадь с моего загона. Чрез некоторое время зашёл с крестьянами разговор об осенней пашне.
– Не годится, – заявил Пётр, тряхнув головой и угрюмо уставившись в землю.
– Почему не годится?
– Сырости мало.
– А ты забыл, как грязь достал в моей пашне.
– Ну, так что ж? Год на год не приходится.
– Ну, так я теперь каждый год буду заставлять тебя пробовать мою осеннюю пашню, – рассердился я.
И действительно, на другой год после этого спора загнал я его на свою пашню и заставил пробовать.
– Ну, что, и в этом году сырое?
– И в этом сырое, – отвечал, улыбаясь, Пётр.
– Вот как лет десять подряд заставлю я тебя пробовать сырость моей пашни, так, небось, и детям закажешь. что осенняя пашня сырее.
Соседи
Для полноты очерка считаю необходимым коснуться окружающих меня землевладельцев. Одним из ближайших моих соседей был Белов. В момент моего знакомства с ним ему было 53 года. Около пятнадцати лет тому назад он приехал в своё имение и начал энергично хозяйничать: осушил большое болото, превратил его в пахотное поле, засеял льном, потом коноплёй, завёл систему и порядок в вырубке леса, выделывал из него столярный материал – доски, фанерки и пр., устроил очень остроумную мельницу.
Но все эти улучшения, в конце концов, расстроили его дела. В одном недостаток опыта и знания, в другом отсутствие сбыта, в третьем отсутствие поддержки, кредита, привели его почти к безвыходному положению. Для того, чтобы существовать, необходимо было отрешиться от всех занятий и нововведений. Каждая копейка была на счету и требовалась крайняя осмотрительность в расходовании её, под страхом очутиться на улице без всяких средств. Выбора не было – и Белов решил побороть себя. В своё время, говорят, это был живой, энергичный человек. Всё это давно прошло. Теперь он производит подавляющее впечатление – заживо погребённого. Он почти не выходит из своего кабинета. Временами он точно просыпается, на мгновение увлекается, но сейчас же спохватывается и испуганно спешит замкнуться в себе. Отношение его к окружающему миру мрачное и безотрадное. На мужика он смотрит, как на страшного, непонятного зверя, от которого можно всего ждать. Будущее рисуется ему так безотрадно, что он об одном только просить Бога, чтобы ему не пришлось дожить до того, что будет. Он холостяк и, говорят, пьёт.
Другой наш сосед, Синицын, был тоже старый холостяк. Этот, не смотря на свои 75 лет, не потерял веры ни в себя, ни в жизнь. Он до сих пор продолжал красить усы и волосы, продолжал изысканно любезничать с дамами, хотя очень часто уже не замечал беспорядка в своём костюме. Он гордился своим происхождением, воспитанием и университетским образованием. В молодости он служил в Петербурге, но в сороковых годах, после смерти отца, приехал в своё имение и с тех пор почти безвыездно жил в деревне. Человек он вздорный, несимпатичный, немножко тронутый, но вызывает невольное сочувствие своим полным одиночеством и беззащитностью. В своё время, говорят, это была страшная сила и злой крепостник. С освобождением, вся его деревня разбежалась, и живёт он теперь совершенно один на подобие щедринского дикого помещика. Бывать у него – пытка. Он весь пропитан всевозможными приметами и предрассудками. Как вошли, как сели, залаяли собаки при вашем появлении, – всё это имеет то или другое значение, как для определения вашей личности, так и того, насколько вы полезный или вредный человек.
За лакея у него собственный побочный сын, о чём он, не стесняясь, говорит. Подают грязно, неопрятно, дотронуться противно. Облизать ложку с вареньем и сунуть её назад в банку – это цветочки в сравнении с остальным.
Трудно верится, что в своё время это был изысканный франт. С первых же слов он начинаете бесконечный рассказ о своих врагах, о тайных подпольных кознях, которые ему строят все и вся. Оказывается, что все его знакомые, все, хоть раз его видевшие, все, имевшие какое-нибудь когда-либо к нему отношение, – все составляют одну сплочённую банду, имеющую целью отнять у него не только его имение, но и самую жизнь.
– Сына моего, вот этого, что подавал обед, и то совратили. Три месяца тому назад прогнал мать его, – отравить меня хотела. Она кухаркой служила. Подлая женщина чего-то такого подсыпала в суп, что я три дня лежал при смерти. Зову сына, говорю: «Твоя мать отравила меня». Негодяй отвечает: «Вы с ума сошли». – «А! неблагодарный щенок! Вон с твоею подлою матерью, чтобы духу вашего мерзкого не было!» Ушли. Оставили меня одного – больного, умирающего. Посылаю за доктором, становым, заявляю об отравлении, показываю суп, требую протокола. Пошли в другую комнату, просидели часа два, выходят назад; осмотрел меня доктор и объявляет, что в супе нет отравы и болезнь будто бы произошла от объедения. Какая наглость! Я не вытерпел, я прямо сказал им: «А, голубчики, и вы то же? Хорошо, господа подпольные герои, я найду на вас расправу, а теперь вон!»
Синицын сделал театральный жест рукой, указывая на дверь.
Внимательно взглянув на меня и, видимо, удовлетворившись произведённым впечатлением, он хлебнул чаю и упавшим голосом продолжал:
– Пишу губернатору. Недели две – никакого ответа. Что делать? Решаюсь писать министру и уже всё, всё изложил, никого не пожалел, но и без пристрастия, сущую правду, как перед Господом моим Богом. Закончил прошение так: «хотел бы я надеяться, ваше высокопревосходительство, что хоть теперь будет услышан мой справедливый вопль, но боюсь русской пословицы; „жалует царь, да не милует псарь“». Сильно сказано? – обратился он ко мне.
– Очень сильно, – ответил я.
Синицын помолчал и продолжал гробовым голосом:
– Две недели тому назад получаю своё прошение через пристава, распечатанное, с предложением дать подписку, что впредь не буду писать таких прошений. Вся кровь прилила мне в голову от этого нового оскорбления. «Вон!» – закричал я не своим голосом. Этот нахал отвечает: «Я уйду, но извольте подписаться, так как иначе вам предстоит удаление из губернии». Что оставалось делать? Я взял перо и написал: «Покоряюсь силе и даю подписку».
Он замолчал. У меня тоже не было охоты говорить с этим сумасшедшим, но жалким стариком.
– Хотите посмотреть мой сад?
Я нехотя согласился. Я слышал уже об этом саде; слышал, каких нечеловеческих усилий стоило бывшим его крепостным натаскать на почти неприступный скалистый косогор годной земли и устроить этот Семирамидин сад. Слышал о гротах, где купались некогда нимфы – его бывшие крепостные девушки, – он тут же сидел и любовался. От времени сад опустел и мало-помалу косогор стал принимать свой прежний неприступный вид. Облезшие Венеры уныло торчали здесь и там вдоль дорожек, круто спускающихся к реке; полуразрушенные гроты нагоняли тоску и отвращение.
Мы возвращались назад. Синицын с страшным трудом взбирался на гору, задыхаясь, хватаясь за грудь и останавливаясь на каждом шагу.
– Я никогда не хожу в этот проклятый сад и только для вас…
Я смотрел на него с сожалением и думал:
«Что, если бы в тот момент, когда он устраивал свой сад, отодвинулась бы завеса будущего, и он увидел бы себя теперешнего, проклинающего то, что устраивал для своего наслаждения?»
Да, если справедливы те рассказы, которые сохранились о Синицыне, то надо сознаться, что жизнь умеет мстить некоторым, обратив против них их же оружие.
Такого ада, такого ежеминутного унижения, какое испытывал он от всех тех, которые когда-то трепетали перед ним, трудно себе и представить.
Бегавший мальчишкой в его дворне Гришка, – теперь писарь волостного правления, – считает своим долгом все получаемые Синицыным газеты разворачивать, потом снова складывать, только потому, что Синицын этого терпеть не может и, получив такую газету, будет рвать и метать.
Старшина, зная, что Синицыну это нож в сердце, умышленно игнорирует его титулы.
Староста, на вызов составить протокол о помятии травы, является на третий день, когда следов помятия никаких не остаётся, да и не сам ещё, а присылает кандидата.
Встречный обоз на грозный окрик Синицына своротить в сторону хохочет только, без церемонии берёт его лошадь под уздцы и затискивает как можно глубже в снег. Если Синицын протестует и ругается, – а он всегда протестует и ругается, – они отхлещут его кнутом, оставив несчастного, бессильного старика одного выбиваться, как знает, из глубокого снега.
И, не смотря на всё это, Синицын не падает духом и ни на йоту не отступает от своих требований. Время идёт и потихоньку делает своё дело: его враги умирают, выходят в отставку, переводятся. Старик приписывает всё это себе. По поводу каждого такого перемещения он многозначительно говорит:
– Да, в конце концов, правда всегда восторжествует. Сильна русская земля своею правдой, своим царём и своим Богом.
Если настоящее его невыносимо, зато будущее рисуется ему безоблачным. Он знает, что Господь его бережёт для чего-то чудного и высокого. Пережить всё то, что пережил он в свою долгую безотрадную жизнь, давно уже полную невыносимых нравственных и физических лишений, обыкновенный человек не может, и только ему, избраннику своему, даёт Господь силу для этого.
У него давно никто не берёт ни земли, ни лесу, потому что с ним нельзя иметь дела, и как он перебивается при заложенном имении, одному Богу известно.
Когда мы возвратились в комнаты, он стал жаловаться на свои материальные затруднения, на предстоящий платёж в банк.
Я попрекнул его тем, что он не извлекает доходов с имения и, шутя, назвал его божьим сторожем.
Он пытливо заглянул мне в глаза и спросил:
– Вы хотите сказать, что я, как собака на сене?
И, помолчав мгновение, он грустно докончил:
– Зло, но справедливо.
На прощанье я предложил ему денег для взноса в банк.
– Благодарю, – отвечал он. – Я не могу взять у вас деньги, потому что мне нечем вам отдать.
Предприимчивый и изворотливый Леруа жил от нас в 12-ти верстах. Имение было детское, а винокуренный завод его. Леруа или де Леруа «дит Бурбон», как называл он себя в торжественных случаях, был человек лет пятидесяти пяти. В молодости, когда он был блестящим гусаром, адъютантом своего отца, который занимал в армии видный пост, он женился на богатой помещице здешних мест. Прокутив своё состояние, часть состояния жены, похоронив первую жену, оставившую ему четверых детей, он сошёлся с одной актрисой, с которою прижил ещё четверых детей, жил некоторое время в городе и, наконец, лет пят тому назад окончательно с двумя своими семьями переехал в деревню.
Дела его, из года в год, шли всё хуже. Он давно был в руках известного ростовщика Семёнова, а, по сложившемуся мнению, попасть в руки Семёнова было равносильно гибели.
Сам Леруа и семья его вели невозможный образ жизни. Когда вы к ним ни приезжайте, вы непременно застанете одних членов семьи спящими, других только проснувшимися, пьющими свой утренний чай, третьих обедающими и всех бодрствующих обязательно за книгами, преимущественно за самыми забористыми романами. Разговаривают с вами – книга в руках, садятся обедать – развёрнутая книга, опёршаяся о графин, стоит перед глазами, руки работают, подносят ко рту ложку и хлеб, рот жуёт, а глаза жадно пробегают страницы. Оторвать от чтения – это значит сделать большую неприятность читающему. Если отрывает кто-нибудь свой, читающий без церемонии крикнет:
– Дурак (или дура), не мешай!
Если чужой помешает, на губах появится на мгновение улыбка, вежливый, но лаконический ответ и снова чтение.
Семья от первой жены состояла из трёх сыновей и барышни-дочери. Старшему было лет двадцать пять, среднему – двадцать и младшему – лет шестнадцать. Все они, в своё время, были в гимназиях, все по разным непредвиденным обстоятельствам должны были, не кончив, выйти из заведения и возвратиться к отцу, у которого и проживали, ничего не делая. Каждую осень с весны и весной с осени они собирались ехать в гвардию, где, вследствие протекции, какую они имели, их ожидала блестящая будущность. Так говорил, по крайней мере, сам Леруа. Относительно себя, Леруа, запинаясь, рассказал мне в первый же визит, что дела его пошатнулись было, но что в этом году он будет иметь…
Леруа, собираясь произнести цифру, слегка запнулся, поднял глаза кверху, подумал несколько мгновений и, наконец, торжественно объявил: сорок тысяч рублей чистого дохода.
– Вы не верите? – любезно предупредил он меня. – Я сейчас вам это докажу, как дважды два…