– Порешимшись пятки!.. Это точно-с! Грехов таить не могу-с… – ответил Кузьмич с предварительным вздохом и несколько сконфузившись.
– Отчего же это она порешилась? А? ха! ха! ха!
– Потому вдарило им в пятку-с…
– Что?
– Нехорошей болестью вдарило…
– Ха, ха, ха! Слышите! А от-чче-ево она?..
Но вместо ответа на последовавший за этим вопрос Кузьмич совсем сконфузился. Он стыдливо мял в руках свою шляпенку и говорил:
– Не могу-с, ваше высокоблагородие, вам никакого ответа дать на сей раз. Сколько вами ни облагодетельствован… Но только никак не могу-с… Как вам угодно-с… Да вы вот лучше извольте, ваше высокоблагородие, у Фарафонтьича спросить про ихнего сынка-с… Распотешить могут ихние похождения не хуже моей дочки-с…
– Што тебе мой сынок! – вдруг окрысился Фарафонтьич. – Сынок, сынок! А што такое мой сынок? Небойсь мой сынок-то не такая паскуда, как твоя дочь! Мы благородных господ не обкрадываем. У тебя онамедни самая маленькая-то, так и то сетку с капитанши украла, с богомольщицы.
– Ка-акк? М-моя доч-чка! Мл-лад-денец-то! Украла! Рази она смеет без моей родительской руки? Ты знаешь, кто ей отец?
– Кто ей отец? – свирепо приставал отличавшийся своею смиренностью Фарафонтьич. – Ай сам не знаешь? Ведь мы с тобой ровесники… Еще ты на крестины-то ее занимал у меня три двугривенника…
– Хха, хха, хха! Как есть из «Оленьего парка», – интимничал со мною белокурый барин. – Вот посмотрите, как я их сейчас стравлю. Слушай-ка, Кузьмич, мне дед Фарафонтьев вчера в лавке рассказывал, будто твоя дочь монахиней по вечерам наряжается и тем тебя, старого дурака, прокармливает…
– М-моя доч-чь! Гл-лаз-за лопни! – воскликнул в глубочайшем удивлении Кузьмич. – Да, ваше высокоблагородие, што вы этому старому черту, прости господи мою душу грешную, верите?.. Это сын его, от церковных ворот кружку отбивши, купил себе на место этого томпаковые[5] часы на серебряной цепочке и с ними по посаду рази он может ходить? Жилетку тоже себе ситцевую купил, совсем как на манер шерстяной. Вся в цветах… Рази его можно за это одобрять?
В ответ всем этим препирательствам слышалось одно только барское: «хха, ха, ха!»
– Кру-ужку? От святой церкви мой сын кружку отбил? – растрещенился Фарафонтьич, зверски оскаливая при этом свои гнилые зубенки. – Ахх ты, стар-рый! Да когда это было?
– Когда? – меланхолически и вместе с тем утвердительно откликнулся Кузьмич. – А вот когда: сарай-то этот тесовый, какой у тебя под гусарскими конюшнями ходит, на какие деньги построен? Што? Обжегся! Вот когда.
– А твоя жена на какие деньги себе к прошлой святой бурдусовое платье сшила? – как гиена злился Фарафонтьич. – Все же от офицерского денщика получены…
– А твой-то сын што с полоумной барышней сделал?… Х-хе!.. Ну-ка, расскажи.
– Вон! – грянул в этом месте обыденного романа полубаритон и полубас бывшего военного человека. – Ах, скоты! Забылись совсем! Вы господ-то, должно быть, совсем знать не хотите…
Тихо вышли из моей комнаты потешные, по отзыву барина, старички, кланяясь и благодаря до того униженно и благодарно, словно бы их выпустили из тяжкого вавилонского плена.
Внучек Фарафонтьича любопытно посматривал из-за дедова плеча на крикливого господина; а крикливый господин, вздохнувши как бы с глубокой устали, сказал мне:
– Устанешь с этими животными! Я вот с ними лет десять живу, так, ей-богу, необыкновенно устал, потому что, надеюсь, вы видите во мне человека с образованием… Ну а такому человеку жить с ними почти невозможно. Видишь их дурость вседневно – и никакой изобретательности, – ужасно надоедает. Говорят, что кормиться нечем: земли нет, говорят – угодьев тоже никаких нет, мастерствов (и вы поймите эту квинтэссенцию русского языка: мастерствов!) никаких не умеют. Что же, спрашивают, нам, судырь, ваше благородие, делать? Учишь, учишь!.. пользы, как от козла – ни шерсти, ни молока!.. Мы, говорят, по-барскому не умеем…
Судя по тону, с каким барин произносил эти слова, видно было, что ему в действительности очень жаль своих, как старинные учебные заведения отмечали ученические аттестаты, неспособных и недобропорядочных учеников. Он задумался на некоторое время, грызя ногти и выпивая рюмку за рюмкой. Мое положение было таково, чтобы дознаться с большей или меньшей достоверностью, о чем именно он так глубоко думает, и потом предохранить его от вредоносных результатов этой думы.
– Вот что! – крякнул барин после долгой паузы. – Я вот вчера видел на вас хорошую шляпу. Собственно затем и пришел. Тут вот скоро поедут фрейлины, так мне чтобы к коляске, знаете, поприличнее подойти… Антр ну: [6] для семейства, – скороговоркой и крепко сжимая мне руку толковал он. – Что делать? Я сам генеральский сын… Но, как говорилось в старинных романсах: испытал судьбы премену!.. Так можно насчет шляпы-то?
– Вот, вот! сделайте одолжение, – подал я ему шляпу, в полной уверенности, что она должна быть спасительницей и белокурого человека, и его многочисленного семейства.
Барин в это время искривился до высочайшей степени неудобства, затанцевал, зашаркал и захлопотал:
– Monseur,vous Йtes bien bon! Parbleu… Pour la premiХre fois! Mais diable![7] Н-ну, если мне удастся схватить что-нибудь, то первый наш шаг… Общий шаг!.. Се sera des flyers… des fleurs!// Mais vous comprenz?[8] Ха, х-ха, х-ха!
И затем барин, выпивши еще безделицу, удалился, величественно помахивая высокою белою шляпою и строго осматривая проносившиеся мимо него по шоссе экипажи.
С балкончика, на котором я сидел, видно было, как мой новый знакомый раскланивался с различными проезжавшими господами и госпожами. Под балконом между тем на длинной скамейке сидела какая-то туземная компания, пощелкивая орехи и подсолнечные зерна. По разговорам этой компании я мог заключить, что она с большим интересом следит за прогулкой белокурого господина.
– Гляди, гляди! – слышалось из-под балкона. – К князю Тугову приступает. Ну, н-нет, барин, шалишь! Об эфтого разобьешься…
– Ну, вот теперича к госпоже Дубовой подступ сделал, – раздавались другие голоса. – С этой что-нибудь беспременно сшибет, потому богомольна… Эка барин какой продувной! Сколько он теперича с этих господ денег сколупывает – беда!
Страннее всего в эту минуту было то обстоятельство, что слышанные мною голоса часто были перебиваемы возгласами вроде: mon Dieu mon Dieu! Quelle infamine![9]
– Не тоскуй, барыня! – отзывались по временам на эти возгласы другие, невидимые мне люди. – Все тебе же собирает… Дитю!..
– О, позор-р! Какой позор! – раздавался тот же страдающий и негодующий женский голос.
Я перевесился через перила балкона с целью увидеть, кто это там страдает; но кроме необыкновенно горластого и безобразного ребенка, валявшегося в куче песку, ничего не увидал. По временам этот ребенок вскакивал с песку и убегал по направлению звавшего его голоса:
– George, viens ici! Regarde, mon petit, que fait ton papa!.. Oh! Comme vous sommes malheureux!..[10]
– Барыня! Не скорби! Все тебе же принесет, – лились утешающие речи; но речи эти, видимо, не достигали желанного результата, потому что барыня скорбела все больше и больше.
Между тем некоторые из этих озолоченных последними солнечными лучами колясок снисходительно останавливались перед отрепанным барином. Видно было, как на его почтительные и грациозные поклоны из колясок отвечали тоже грациозными жестами, ясно говорившими: «Что вам угодно, мсье?»
Затем следовало вынимание портмоне, потом вынимание из портмоне бумажек и вручение их белокурому барину, потом и я, и вся кипевшая страшным многолюдством улица видели, что толстый барин, сидевший в коляске, долго разговаривал что-то с белокурым барином, стоявшим перед ним и державшим шляпу на отлете…
Вечернее солнце одинаково безобидно освещало и холуйскую спину барина, стоявшего у коляски, и сморщенные губы барина, сидевшего в коляске…
– Хха, хха, хха! – гремела улица, увеселяясь этой вечерней картиной.
– Oh, mon Dieu! mon Dieu! George,mon pauvre enfant!..[11]
– Бар-рыня! не скор-рби! Пшто ты экк-кую гадину любишь!.. Дуб-бина! В чинах, а побирается… Рази можно так поступать благородному человеку?..
– Молчи, осел! – негодующими уже нотами зазвучал женский голос. – Как ты можешь говорить так об образованном человеке?.. У меня отец генерал, и у него – генерал…
– Ха, ха, ха! Оно и видно!.. Приметно по всему…
– Молчать, скот! Как ты смеешь со мной так разговаривать? Оh, George! Что должна выносить твоя бедная мама?..
Из-под балкона развалистыми шагами вышла какая-то поддевка, очевидно, спугнутая со скамейки этим окриком барыни. Неторопливо направляясь чрез шоссе к противоположному кабаку, поддевка недовольно ворчала в том роде, что «эх вы, господа голые! На грош муниции, а на рупь амбиции! Туда же по-французскому»…
– Молчи, молчи, гадкое животное! – кричала барыня, выбегая из-под балкона, как бы с целью догнать обидчика и разделаться с ним благородным образом. – Если ты скажешь еще одно слово, сейчас к становому…
– Видали!.. – со смехом огрызнулась поддевка с середины шоссе. – Не стращай!
В компаниях, сидевших на лавочках, эта сценка произвела веселый хохот; а барыня в крайней ажитации побежала к своему сынку, обняла его и истерически зарыдала, перемешивая свои рыдания с различными французскими жалобами на горькую судьбу, доставшуюся в удел ей и ее ребенку.
Она была таким маленьким, грустным и бедным созданием, что трудно было представить себе что-нибудь беспомощнее ее, когда она прижимала к груди свое дитя, какими-то стеклянными и равнодушными глазами смотревшее на матерние слезы…
– Это еще что за новости? – прикрикнул белокурый барин, подходя к описанной группе и гневно топорща усы. – Что день, то новая драма! Когда вы меня перестанете срамить перед этим мужичьем? Марш домой!
– Оh, Jean! – молитвенно обратилась к нему дама, грациозно поднимаясь с кучи песку…
– Оh, Jean! – плаксиво передразнил ее барин. – Скажите, какая невинность!.. Вот, возьми, – говорил он, подавая ей скомканную рублевую бумажку, – да у меня не сметь куксить… Домой! И после этого никогда не актерствовать на улице. Ишь каким сокровищем хвастает, – закончил строгий властелин семьи, давая легкого щелчка в лоб своему наследнику.
Барыня торопливо укутала голову ребенка полами своего бурнуса, умоляя в то же время мужа не ездить куда-то, не делать чего-то; но муж не обращал на нее ни малейшего внимания. Завидев меня на балконе, он любезно раскланялся со мною, поблагодарил за шляпу и, похвалившись тем, что он ныне порядочно сдернул с вислоухих, с игривым смехом стал меня звать проехаться куда-то весьма неподалеку, где находились будто такие котлетки и такой макончик[12], что просто пальчики все оближешь…
Глубоко благодарный взгляд кинула на меня несчастная женщина, когда я отказался от этого приглашения, а барин, пробормотавши что-то насчет чьего-то свинства, геройски махнул рукой проезжавшему лихачу, которым с быстротою молнии и был отвезен в страны макончика и котлет…
Только одно это женское горе и успел я приметить в счастливой местности; но и оно, в общем, было совершенно заглушаемо смешанным гулом на разные лады ликовавшей толпы. По временам из этого гула вырывались вороньи, бабьи речи, касавшиеся до барыни.
– А черт ей велит жить с этим урлапом! Сама виновата!.. Да я бы на ее месте…
– Известно, что на ее месте всякая бы… Она еще молодая… Онамедни при мне засылали к ей от одного вдового купца в экономки звать… Не пошла!.. Я, говорит, благородная… А какой фабрикант-то!..
– Да стала бы я теперича так по нем печаловаться? Убиваться! Да разрази меня на сем месте…
– Ну да тебе-то не диво – по мужике не убиваться… Видала ты их на своем веку… Кажется, на рот-то кой-кому замчишко бы какой понавесить следовало…
– А тебя-то давно уж на цепь всю пора посадить… Кто бы другой говорил, а вам бы с мужем-то помолчать нужно…
– Е-ес-сть перед кем! Это перед тобой-то?..
– Передо мной!
– Бабы! Молчать, подлые! – кричал с шоссе пьяный лавочник с бычачьими глазами. – Што вы мне спокою не даете в моем запивойстве? Рази я часто пью? Я не часто пью, а вы мне мешаете! Вот сичас перепишу вас всех в книжник и перестану вам за это в долг отпу-щать – и должны вы тогда все с голода переколеть. Ха, ха, ха!
– Ха, ха, ха! – отзывались на это ласкающие женские голоса. – Ах! Что же это за чудак Борис Костентиныч? Какие надсмешки дает. Иди, Борис Костентиныч, сюда в нашу компанию, – мы тебе романец сыграем. У нас тут тепло…
– О! – кричит самодовольный бас лавочника, и затем в надвинувшейся вечерней темноте раздаются бабий визг и хохот, грохотанье приглашенного, протискивающегося в самую середину бабьего общества, и робкий шепот: «И, черт! Ослеп, что ль? Видишь, вон мой из кабака выбег! Ах! Рубаха-то на нем, на шуте, как вся исполосована!»
Действительно, шут, выброшенный сейчас кабачною дверью, был весь оборван и окровавлен. Стремительно понесся он вдоль шоссе, вытирая с лица кровь рукавом рубахи. По следам его с невообразимой галдой гналась пьяная приятельская ватага, все опрокидывая на своем пути.
– Черти! – кричали стаптываемые этой ватагой. – Когда на вас угомон-то будет?
– Што ж нам? Ай мы не в своей державе?.. Стр-ра-нись! Подавим всего… Ха, ха, ха!
Как бы прощаясь с буйно проведенным днем, улица, несмотря на то, что делалась все темнее и темнее, буйствовала все больше и больше. Перед каким-то холстинным шатром, украшенным вывеской, говорившей, что здесь «Беспроигрышная староскопическая лытарея», волновалась целые массы народа. Лытарея была освещена лампами, чрез что получалась полная возможность видеть, как внутри ее некоторый бравый детина в красной рубахе и высоких козловых сапогах показывал публике в стереоскоп веселые фотографии, заставлявшие ее покатываться со смеха, и как он с ухарскими прибаутками вручал различным «господам купцам, кавалерам и фрейлинам» выигранные ими вещи. В то же время другой точно такой же детина с отличным успехом разжигал игрецкий задор своих посетителей, погромыхивая им на гармонике мотивчики таких забирательных свойств, что некоторые из предстоявших госпож фрейлин вламывались в амбицию и говорили виртуозу: «Ты, однако, свинья, не очень охальничай…»
– Пущаю-с теперича, достопочтенная публика, в прахтику вот эфтот самый серебряный самовар, – речитативом покрикивал раздаватель билетов. – Кушали из с-сево самовара три графини… Вот бы вам его, Грунечка, выиграть-с. Ведь вы тоже Графена-с! Возьмите билетик-с на счастье-с.
Грунечка фыркает и с негодованием вывертывается из дюжих лап лотерейщика. Предстоящие хохочут, – целые десятки рук протягиваются к стойке с деньгами. Вот зажужжало лотерейное колесо, – публика, взявшая билеты, стихла в ожидании выигрыша серебряного самовара, – и только задние ряды ее галдят по-прежнему, восторгаясь музыкантом, который снова голосисто и бойко грянул на гармонике:
– Хороши! – вторит толпа песеннику. – Это точно, что очень прелестны. Ха, ха, ха! Экой черт! Ведь придумает же…
– На том стоим-с! – скромно отвечает поэт…
– Подходите, подходите, молодцы! – раздается речитатив. – Идет в эту самую аллегру персицкой ковер из пуху райских птиц…
– А веселое тут у вас место, – доносится до меня тихий разговор с лавочки соседнего дома, – только буйства много.
– Буйства? – защищает кто-то, скрытый ночью. – Какое же это такое вы буянство увидали? Точно что места у нас веселые, но буянства нет… У нас испокон веку так!..
– Тихо? А это вон в кабаках-то что делают? Везде краулы кричат, песни орут…
– Да это что же? Это так, мужики, от скуки играют, – бабы теперича, какие ежели запивают, тоже с ними по кабакам и трактирам сидят. Так ведь это что же? Делать дома нечего, вот они и пьют. У нас так испокон веку, милая барыня!..
– Да чем же вы живете-то? Ведь ты же мне сама сказывала, что мужики у вас ни пахотой, ни торговлей, ни рукомеслами никакими не занимаются; бабы шить не умеют. Чем же вы кормитесь-то?..
– А мы, барыня, – с поучительной лаской, направленной как будто к беспонятному ребенку, говорил защищавший голос, – мы, сударыня ты моя, кормимся от вашего брата, потому как приезжают к нам господа для вольного воздуха… Опять же город близко; и у нас там, милая ты моя, милостивцы заведены… По шоссе опять много всякого народа и ходит и ездит. Ну, значит, от другого…
Тут я услышал голос дяди Листара, расхваливший меня кому-то самым лестным образом:
– Н-не-ет, мил-лый! Я тебе прямо говорю (ты знаешь, врать тебе я ни за что не буду!): у меня жилец не такой! Мой жилец семь офицерских чинов произошел. Я, к примеру, все эти его жалованные граматы сам видел. Он сказал мне: «Дядя Листар! Как я тебя полюбил, то вот читай мои граматы», – и сичас из своих рук стакан рому. Как же? Сосватан в Питере на полковницкой дочери, – кр-раса-вица!..
«Господи! Что это он? К чему?» – думал я, зная, что, кроме меня, у дяди Листара жильцов ни одного человека нет.
– Вот бы такого-то господина попросить! – послышался заискивающий голос. – Я ведь, признаться, и не виноват почитай в эфтом деле… Это все вон Киндяковы поделали, потому кондухтор этот, какого они схватили, у меня детей крестил. Сам рассуди: ну стану я такого человека беспокоить?..
Но нисколько не слушая своего компаньона, дядя Листар, наподобие дикого коня, несся все дальше и дальше с своей импровизированной поэмой про жильца, прошедшего семь офицерских чинов. Пропустив мимо ушей приятельскую просьбу, он продолжал:
– Сичас эта самая невеста – полковницкая дочь – приехадчи ноне из Питера, доложилась ко мне: «Дядя Листар! Сбереги ты моего жениха, я на тебя надеюсь. В ем, – рассказывает мне, – ума посажено – беда…» И сейчас же мне фунт чаю – и ручку дает целовать. «На, говорит, целуй мою ручку, потому я полковницкая дочь…»
– Ах! – дрожа от волнения, умолял слушатель дяди Листара. – Вот бы такого-то попросить… Помоли его за меня, дядюшка Листар Максимыч, – я для тебя ничего не пожалею!..
– Угощай иди! – отрезал дядя Листар. – Н-но н-не р-ру-чаюсь!.. Ах! каково он у меня высокого обхожденья!.. Я уж на что, кажется, с какими знаком, а и то его боюсь… Потому, я тебе прямо говорю, он милослив, но зато, ах, как строг!.. Ежели для беззаконных, – избави боже…
В противоположном кабачке сейчас же после этого разговора хлопнула дверь, чем поэма эта и закончилась…
– Так вот так-то, милая барыня, мы здесь и живем, – опять возобновилась интересовавшая меня беседа у соседнего дома, заглушённая было громким голосом моего хозяина. – Так вот и живем. От того, говорю, щипнешь, от другого щипнешь. А буйства нет у нас! Потому из чего нам буянить? Мы знаем, что господа нас не минуют, – поэтому мы совсем без печали… О чем печалиться-то? Печалиться-то сам бог не велел…
– Аристарх! Аристарх! слушай! – кричал в кабаке буйный женский голос. – Веди меня сичас к твоему барину. Я с ним по-французски… Вот слушай:
Или по-немецки… Я тоже могу. Меня учили… Слушай!
– Ну а какая от тебя награда за это будет? – осведомлялся Лист ар.
– Нет, стой! Слушай! Вот я тебе по-немецки: