– Это что еще такое? – сказал Рымов с досадою.
– Так… ничего… – отвечала Анна Сидоровна, – опять!.. – произнесла она и начала всхлипывать громко.
– Что опять?
– Опять!.. – отвечала она и заревела.
– Ах ты, дура… дура! – произнес, качая головой, Рымов, который, видно, догадывался, на что метит жена.
Анна Сидоровна продолжала плакать.
– Разбойник… душегуб! – говорила она рыдая. – Точно бес-соблазнитель приехал подмывать. Чтобы ни дна ни покрышки ему, окаянному, – только бы им, проклятым, человека погубить.
Рымов усмехнулся.
– Чем же он погубит?
– Всем он вас, Виктор Павлыч, погубит, решительно всем; навек не человеком сделает, каким уж вы и были: припомните хорошенько, так, может быть, и самим совестно будет! Что смеетесь-то, как над дурой! Вам весело, я это знаю, – целоваться, я думаю, будете по вашим закоулкам с этими погаными актрисами. По три дня без куска хлеба сидела от вашего поведения. Никогда прежде не думала получить этого. – Бабы деревенские, и те этаких неприятностей не имеют!
– Все промолола? – спросил Рымов.
– Нечего мне молоть! Давно я такая… давно уж вы в эти дела-то вдались, так уж мне и бог велел разум-то растерять.
– Именно, давно уж ты из ума выжила; прежде – проста была, а теперь уж ничего не понимаешь. Вразумишь ли тебя, что театр – мое призвание… моя душа… моя жизнь! Чувствуешь ли ты, понимаешь ли ты это, безумная женщина?
– У вас все душа! Кто вас ни позови, – вам всякий будет душа, только жена не нравится.
Рымов махнул рукою.
– В пять лет бог дает удовольствие, так и то хочет отнять, – начал он.
Анна Сидоровна горько улыбнулась.
– Великое удовольствие: как над дураком будут смеяться! Видела я вас, Виктор Павлыч, своими глазами видела – и на человека-то не были похожи. Обманывать меня нечего, другого вам хочется.
– Чего же другого-то?
– Известно, чего все мужчины хотят.
– Ну да, конечно: красавец какой, – так и кинутся все!
– Кидались же ведь прежде.
– Ах ты, жалкое создание, в тебе целый дьявол ревности сидит, ты ничего не видишь, ничего не понимаешь. Это благородный спектакль, – вбей хоть ты это-то в свою голову: тут благородные дамы и девицы. Неужели же они и повесятся мне на шею? Они, я думаю, и говорить-то не станут со мной.
– Не хитрите, сделайте милость, не хитрите, Виктор Павлыч! Все я очень хорошо понимаю, и понимаю, почему это вам так хочется.
– Почему мне хочется? Вот этого-то ты, я думаю, уж совсем не понимаешь. Мне хочется потому, что хотелось этого Шекспиру и Шиллеру, – потому, что один убежал из отцовского дома, а другой не умел лечить – вот почему мне хочется!
– Что вы мне приятелей-то приводите в пример. В Москве еще я это от вас слыхала. Такие же пьяницы, как вы.
– Молчи, дура! Не говори по крайней мере об этих людях своим мерзким языком.
– Ругайтесь, ругайтесь! Прибейте еще! Убить, я думаю, рады меня… Пьяница… бездомовщик! Уморил бы с голоду, кабы не мои же родные дали место.
Анна Сидоровна начала опять реветь.
– Ну да, – проговорил Рымов, – я хочу играть, буду играть, хоть бы тебя на семь частей разорвало.
Последние слова он произнес в сильном ожесточении. Анна, Сидоровна хотела было что-то возражать.
– Молчи! – вскрикнул Рымов, ударив кулаком по столу.
III
Вечер испытательного чтения
Художественный вечер Аполлоса Михайлыча, назначенный собственно для испытания талантов, начался часов в семь. Все уже были почти налицо. Хозяин приготовлялся начать чтение.
– Рымов! – доложил слуга.
– А!.. – произнес хозяин. – Проси.
– Я чрезвычайно боюсь, не пьян ли он? – заметил Юлий Карлыч судье.
– Не без того, я думаю; заварите уж вы кашу с вашими актерами, – проговорил тот и взглянул в угол.
К удивлению многих, комик явился во фраке, в белой манишке, с причесанными волосами и совершенно уж не пьяный.
– Милости прошу! – проговорил хозяин, вставая. – Здесь вы видите все поклонников Мельпомены, и потому знакомиться нечего; достаточно сказать этого слова – и, стало быть, все мы братья. Господин Рымов! – прибавил Аполлос Михайлыч прочим гостям, из коих некоторые кивнули гостю головой, а Юлий Карлыч подал ему руку.
– Прошу присесть, – продолжал Дилетаев, указывая на ближайший стул. – Между нами нет только нашего великого трагика, Никона Семеныча. Он, вероятно, переделывает свою поэму; но мы все-таки начнем маленькую репетицию по ролям, в том порядке, как будет у нас спектакль. Сначала моя комедия – «Исправленный повеса», потом вы прочтете нам несколько сцен из «Женитьбы», и, наконец, Никон Семеныч продекламирует своим громовым голосом «Братья-разбойники»; Фани протанцует качучу, а Дарья Ивановна пропоет.
На такое распоряжение хозяина никто не отвечал. Дарья Ивановна пересмехнулась с Мишелем, судья сделал гримасу, Юлий Карлыч потупился, комик отошел и сел на дальний стул. Аполлос Михайлыч роздал по экземпляру своей комедии Матрене Матвевне и Фани.
– Пожалуйста, Матрена Матвевна, не сбивайтесь в репликах, то есть: это последние слова каждого лица, к которым надобно очень прислушиваться. Это – главное правило сценического искусства. «Театр представляет богатый павильон на одной из парижских дач». Вам начинать, Матрена Матвевна!
Вдова начала:
– Действие первое. Явление первое.
– Позвольте, почтеннейшая! Зачем уж это читать? – перебил хозяин. – Это все знают. Начинайте с слова: «Ах, да!».
– Сейчас, сейчас, – отвечала Матрена Матвевна и снова начала:
– Вы читаете недурно; но надобно более обращаться ко мне, – заметил хозяин и начал самым развязным тоном:
– Подхватывайте скорее, Матрена Матвевна!
Вдова торопливо взглянула в книгу и зачитала:
– Attendez, madame[11]! – воскликнул Аполлос Михайлыч. – Вы читаете мой монолог, – как вы торопливы!
– Виновата! – сказала Матрена Матвевна, немного вспыхнув, и снова начала:
Матрена Матвевна подхватила:
– Вы хорошо произносите, но немного скоро и однообразно: нет перелива в голосе… – заметил Аполлос Михайлыч.
– Я теперь еще не знаю наизусть, а я выучу.
– Уверен, уверен, моя почтеннейшая, что выучите и будете превосходны. Как вы, Виктор Павлыч, находите наше чтение и комедию, – а?
– Стихи произносить очень трудно, – отвечал тот.
– Совершенно согласен: тут надобно, особенно в комедии, высшее классическое искусство. Я думаю, вы могли заметить, что я в своем чтений много заимствовал у Катенина[12], которого несколько раз слыхал и прилежно изучал.
Затем снова началось чтение. Матрена Матвевна часто мешалась в репликах, но зато сам хозяин необыкновенно одушевлялся, и в том месте, где виконт высказывает маркизе, что он ее не любит, Аполлос Михайлыч встал и декламировал наизусть.
– Как отлично Аполлос Михайлыч читают! – отнесся Юлий Карлыч к судье.
Тот только почесал затылок; комик сидел насупившись; Мишель что-то шептал на ухо Дарье Ивановне, которая, чтоб удержаться от смеха, зажала рот платком. Фани вся превратилась в слух и зрение и, кажется, с большим нетерпением ожидала, когда очередь дойдет до нее; наконец, пришла эта очередь. По ходу пьесы она сидит одна, в небольшой комнате, шьет себе новое платье и говорит:
Так читала девушка и читала с большим чувством. Затем является виконт, сначала страстный, потом задумчивый; гризетка испугалась: она думает, что он ее разлюбил; но он только вспомнил о маркизе, вспомнил, как она смеялась над его любовью, и еще более возненавидел эту женщину. Он рассказал своей возлюбленной; но она ему не верит и начинает его ревновать.
Вся эта сцена очень удалась, может быть, более потому, что два действующие лица не сбивались в репликах и читали все на память. Дилетаев вставал, ходил, садился около Фани и целовал ее руки; под конец явления Юлий Карлыч и Матрена Матвевна захлопали в ладош «, и последняя поклялась к завтрашнему же дню так же твердо выучить роль, как Фани, и просила Аполлоса Михайлыча приехать поутру поучить ее. Второе и последнее действие было также прочитано с большим одушевлением со стороны Аполлоса Михайлыча и Фани и с большим старанием Матреною Матвевною, которая была уже не так однообразна, но по торопливости характера все-таки ошибалась иногда в репликах и не совсем верно выражала акцентом голоса мысль монолога, но Дилетаев следил внимательно и очень часто делал вдове дельные замечания.
– Мы со сцены сходим, – произнес он, – теперь, Виктор Павлыч, ваша очередь – потешьте вы нас вашим чтением. Мне бы очень желалось, чтобы каждое действующее лицо читало за себя; но у меня книжка одна, и роли еще не списаны. Прочтите уж вы одни то, что я отметил для нашего представления, да еще вас прошу пропускать те места, которые зачеркнуты карандашом. Они могут произвести на наших дам неприятное впечатление.
Комик, слушавший чтение всей комедии Дилетаева с грустным лицом, встал.
– Посмотрите, как у него руки дрожат, должно быть, он пьян, – заметил Мишель.
– Какой он странный, неприятно даже видеть: что он – лакей, что ли, чей-нибудь? – спросила его Дарья Ивановна.
– Должно быть, побочный сын Мельпомены.
– Перестанете ли вы меня смешить! Я, право, уеду.
– Бога ради, не погубите меня… Я не буду, честное слово, не буду, – отвечал молодой человек и закурил папиросу.
Комик подошел к столу и сел.
– Не любите ли вы пить воду с сахаром при чтении? – спросил хозяин.
– Нет-с, ничего; я и так прочту, – отвечал тот.
– Ему бы стакан водки для смелости закатить, – проговорил тихонько судья Юлию Карлычу.
– Ай, сохрани господи! Он нас всех приколотит, – отвечал тот.
– И хорошо бы сделал, чтобы глупостями-то не занимались.
Комик наконец начал чтение, по назначению Аполлоса Михайлыча, с того явления, где невеста рассуждает с теткою о женихах и потом является сваха. С первого почти его слова Матрена Матвевна фыркнула, Аполлос Михайлыч усмехнулся, Вейсбор закачал головой, Фани с удивлением уставила на Рымова свои глаза; даже Осип Касьяныч заглянул ему в лицо. Смех и любопытство заметно начали овладевать всеми. Вдова, Юлий Карлыч и Фани хохотали уже совершенно, Дилетаев слушал внимательно и по временам улыбался. Судья тоже улыбался. Мишель и Дарья Ивановна перестали говорить между собою. Чтение Рымова было действительно чрезвычайно смешно и натурально: с монологом каждого действующего лица не только менялся его голос, но как будто бы перекраивалось и самое лицо, виделись: и грубоватая физиономия тетки, и сладкое выражение двадцатипятилетней девицы, и, наконец, звонко ораторствовала сваха. С появлением женихов все уже хохотали, и в том месте, где Жевакин рассказывает, как солдаты говорили по-итальянски, Аполлос Михайлыч остановил Рымова.
– Нет, Виктор Павлыч, пощадите, – воскликнул он, отнимая у комика книгу. – О господи, даже колика сделалась… Матрена Матвевна! Не прикажете ли истерических капель?
– Я не знаю, что такое со мною, – отвечала вдова, – я просто сумасшедшая.
– Как вы находите, Дарья Ивановна? – отнесся хозяин к молодой даме.
– Tres drole[13], Аполлос Михайлыч, – отвечала та.
– Живокини[14] не уступит – ужасный урод! – шепнул ей на ухо Мишель.
– Я, mon oncle, никогда так не смеялась… Отчего это? – сказала Фани.
– Это, душа моя, значит высшее искусство смешить. О чем плачете, Юлий Карлыч?
– От смеха, Аполлос Михайлыч, ей-богу, от смеха.
– Вижу, что от смеха, даже наш великий судья, и тот улыбается. Короче сказать: вы, Виктор Павлыч, великий актер.
Все эти похвалы комик слушал потупившись.
– Но вот ведь, господа, в чем главное дело, – начал рассуждать Дилетаев, – что смеялись мы, – это не удивительно: фарс всякой смешон; но, главное, – разнообразие таланта Виктора Павлыча. Он, например, может сыграть все почти лица: и сваху, и невесту, и тетку – это удивительно!.. Что бы вы теперь могли сделать в классической комедии? – продолжал он, обращаясь к комику. – Это выше слов: конечно, тут бы смеяться не стали; но зато на изящный-то вкус как бы подействовало, особенно в этих живых пассивных сценах, на которые с умыслом автор рассчитывает.
– Что вы изволите, Аполлос Михайлыч, разуметь под классической комедией? – спросил скромно комик.
– Как что такое я разумею под именем классической комедии? – возразил хозяин. – Я разумею под этим именем все классические комедии, которые написаны по правилам искусства.
– Всякая комедия, если она выражает что-нибудь смешное ярко и естественно, – классическая комедия, – возразил скромно комик.
– Ах, нет: это совершенно ложная мысль! – перебил хозяин. – Смешного много написано: смешон водевиль, смешон фарс, но это не то… классическая комедия пишется по строгим и особенным правилам.
– Какие же особенные правила, mon oncle? Теперь в Петербурге даются водевили, которые гораздо лучше всех ваших классических комедий, – вмешался в разговор Мишель.
– Ну, mon cher[15], ты еще не можешь судить об этом; то, что я хочу сказать, ты не совсем и поймешь.