Николай Александрович Добролюбов
От дождя да в воду
Впредь утро похвалю, как вечер уж наступит.
По случаю прощанья Киевского учебного округа с Н. И. Пироговым, 4 апреля нынешнего года{2}, русская журналистика сочла нужным вспомнить и меня с моею статейкою: «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами», напечатанною в первой книжке «Современника» прошлого года. Очищая прощальную дорогу знаменитому хирургу и педагогу, нашли, что минута триумфального удаления его будет очень удобна для того, чтобы бросить несколько комков грязи в темного журналиста, осмелившегося когда-то жестко отозваться об одном из распоряжений г. Пирогова[1].
Долгое время не бывши в Петербурге{3}, я только на днях мог прочитать некоторые из статей, написанных против меня по поводу киевских «Правил о проступках и наказаниях». Не ради этих статей, слишком легких и бездоказательных, и не ради самого г. Пирогова, наверное, лучше других понявшего сущность моих возражений, – но ради самого дела, которое теперь, по удалении г. Пирогова, остается в большей опасности, чем как было при нем, – я решаюсь снова поднять старый вопрос, пользуясь для своих объяснений полемическими статейками против меня.
Я не знаю, должен ли оправдываться против обвинений, будто я написал свою статейку с намерением унизить и оскорбить г. Пирогова. Может быть, и надо бы: ведь редко кто захочет проверить обвинения и для этого перечитать статейку, напечатанную полтора года тому назад, – в этом положение мое перед обвинителями очень невыгодно. Притом же «Современник» вообще известен тем, что находит ехидное наслаждение в попирании всяких заслуг, в опозорении всего священного и возвышенного, в «облаянии» всякой благородной личности!» Об этом так часто и так усердно кричали, что робких людей, может быть, и уверили… Поэтому не удивительно, что иные читатели весьма серьезно примут, например, такие выходки: «Отечественные записки» говорят, что г. Пирогов «был предметом
Ну, словом, я – обидчик, крикун, клеветник; мое призвание состоит в том, чтобы
Да, впрочем, что же и за дело публике до моих тайных намерений? Я мог бы доказать, положим, – что писал статью свою с наилучшими расположениями; но если она вышла несправедливо-оскорбительна, все-таки мне пришлось бы сознаться в дурном поступке и просить прощения. Отсутствие злонамеренности могло бы служить только облегчающим обстоятельством. Но я беру самый факт и утверждаю, что статья моя не заключает в себе ничего оскорбительного для честного и правдивого деятеля, каким представляется нам г. Пирогов, – и несмотря на все противные крики, несмотря на последующие объяснения некоторых обстоятельств, несмотря на охлаждение первых впечатлений, я ничего не могу взять назад из этой статьи.
Часто случалось мне слышать упреки, что я обращаюсь к почтенным лицам в небрежном и насмешливом тоне: тон статейки о г. Пирогове не может подвергнуться даже этому упреку. В серьезности и горячности тона именно и высказалось то глубокое уважение, которое питал я к г. Пирогову, и то огорчение, которое почувствовал я при виде жалкого факта, допущенного и освященного его авторитетом. Незадолго до того, восхищаясь непреклонной логикой автора «Вопросов жизни»{7} и светлым его взглядом, я вместе с другими предавался, против моего обычая, безрассудной иллюзии, что вот
«Нет надобности полагать свое спасение в деятельности какого-нибудь известного лица и слепо верить ему, а надо делать дело сообща, пока идет сообща, и продолжать в одиночку, если другие свернут в сторону, хотя бы эти
Чем же мог бы тут оскорбиться г. Пирогов? Неужели тем, что из него не делают и не советуют делать кумира? Неужели тем, что убеждают принимать сознательно и с критикою его мнения? Неужели тем, что вызывают свежие силы – не откликнутся ли они из той самой среды? мертвящему влиянию которой должен был уступить сам г. Пирогов, действительно приобретший себе на Руси репутацию характера твердого и непреклонного?
«Нет, – говорят нам наши противники, – не то было оскорбительно в статье, а вот что: в ней нападали на Пирогова, как будто не изменившего своим убеждениям, а между тем он им вовсе не изменял, а только уступил – во-первых, большинству комитета, а во-вторых – статьям училищного устава, которых он не вправе был отменить». По мнению г. Праздношатающегося в «Отечественных записках», г. Пирогов этим обстоятельством совершенно оправдывается, а по уверению гг. Е. Суд. и М. Драгоманова, даже особенно возвышается. Г-н Драгоманов пространно рассуждает, что «это подчинение коллегии не отрицательно только хороший факт, не порок только, но добродетель. Пирогов не только подчинился решению коллегии, которую создал, –
Из этого, разумеется, и выходит, что я – поборник либерального деспотизма, что по-моему Пирогов должен был произвольно отвергнуть мнение комитета и заставить всех насильно быть гуманными. Характеризуя мое направление, гг. Е. Суд. и М. Драгоманов доходят до удивительного и трогательного
«Пора нам понять, что мало пользы приносят и возмутительные Калиновичи, которые, считая себя «высшими организмами относительно всей этой массы», ломят ее с озорниковским pour leur bien[3], что недалеко ушли эти господа цивилизаторы от ремесленников, которые бьют своих учеников, говоря: «Тебя же, дурака, добру учат» («Русская речь», стр. 30).
Так же точно и г. Е. Суд. провозглашает, что по-моему Пирогов должен был «оказаться либеральным чересчур или, пожалуй, щедринским озорником{10}, высшим организмом относительно всей этой массы, благодаря неусыпному попечительству которого мужик понимает, что и он – ничего и сход его – ничего… и только просвещенный взгляд администратора может осветить этот хаос», и пр. («Отечественные записки», стр. 140). Все это почтенный г. Е. Суд. для большей убедительности пропечатал даже курсивом.
«Мы много фразерствуем о гуманности, а сами торопимся слишком негуманно обращаться с лицами, особенно во имя гуманной идеи; пора от этого отделаться», – восклицает г. Драгоманов. Да, г. Драгоманов, – пора: вот хоть бы вам или г. Суд., прежде чем бросать в меня стрелы своего красноречия, что бы хоть перелистовать мою статейку!.. Вы бы тогда и увидали, что красноречие ваше тратится понапрасну, мало того – что оно даже отзывается недобросовестностью. Кто вас прочтет, тот ведь подумает, что я в самом деле обрушился на одного г. Пирогова, что о комитете и коллегиальном принципе я, может быть, и не знал и не думал совсем… А между тем в статейке моей нападения вовсе не обращены исключительно на г. Пирогова: иной раз говорится: «г. Пирогов», а в другой – «киевский комитет», «киевские педагоги», или просто «Правила», или же – «г. Пирогов с своим комитетом». Мало того – ведь весь смысл статейки состоял в том, что «вот как подчиняется у нас влиянию неблагоприятной среды деятельность даже самых лучших людей». Выходит, что ярые защитники благородной личности г. Пирогова совершенно напрасно поторопились обозвать меня озорником, Калиновичем (и дался же им этот Калинович! Точно бессмертный тип какой!) и пр. Выходит, что я нападал не на личность, а на комитет и на Пирогова, как на его председателя, следовательно как на одного из влиятельнейших членов, да еще притом заявившего себя незадолго перед тем целой России отвращением от тех мер, какие в комитете были допущены. В попыхах негодования мои жаркие противники просмотрели это обстоятельство и не могли придумать для моей статьи лучшего мотива, как «теорию либерального деспотизма». Вот попали-то!..
А впрочем, я даю повод подозревать, что я увертываюсь: ведь статья моя, точно, отзывается очень жестко о г. Пирогове, как будто о человеке, имевшем возможность поступить иначе, чем он поступил. А поступить иначе он мог, только последовав «теории либерального деспотизма», или, что все равно, «принципам г. Добролюбова», выведенного на свет божий г. Драгомановым. Ясно, стало быть, что я осердился на благородную личность именно за то, что она не оказалась таким «озорником», как я…
На это я мог бы возразить, что не все так узко понимают меня: «Отечественные записки», например, сообразили, что, по моим требованиям, г. Пирогов должен был бы выйти в отставку, видя невозможность провести на практике свои убеждения. Поэтому они возражают: «Что будет с нами, если честные деятели, из-за того, что им невозможно вдруг, всецело осуществить своих благородных стремлений, покинут дело и удалятся с поприща действительной деятельности, на котором, к сожалению, они и без того долго не остаются?»… Вот то-то и есть, что не остаются, – замечу я кстати: не оттого ли и не остаются, что уже слишком податливы? Ведь если бы все умные и честные деятели приняли за правило – вступать в общественную деятельность не иначе, как с условием развивать свою программу, так их программа скорее пошла бы в ход, потому что, как хотите, а без честных и умных деятелей никак не обойдешься ни в какой отрасли общественной жизни. Самое их удаление было бы, во-первых, живым протестом, во-вторых, свидетельством их независимой силы и, в-третьих, горьким уроком для тех, которые до сих пор привыкли пользоваться их услугами, в то же время налагая различные «уступки» на их убеждения…
Впрочем, речь шла и не об этом. Радикальная теория могла бы, конечно, доказать, что для г. Пирогова и для России, или по крайней мере для Киевского учебного округа, было бы вовсе небесполезно, если бы г. Пирогов решился скорее отказаться от своей должности, нежели допускать водворение нелепости, против которой сам же вооружался… Но я, признаюсь, даже и этого не имел в виду: куда нам до таких воззрений!.. Мотив моих нападений, насколько они касались г. Пирогова, был гораздо проще и ближе к обыкновенному, житейскому пониманью. Он состоял вот в чем:
Г-н Пирогов не просто уступил решенью комитета, не просто склонился пред необходимостью… Он не стал просто в пассивное положение человека, которому связали руки; нет, он и со связанными руками бросился вперед, чтобы заслонить собою тех, которые его связали… Ну, естественно, что сильнейшие удары и пришлись по нему… Кто писал предисловие и текст объяснений к «таблице наказаний»? Н. И. Пирогов. – От чьего лица пишет он? Коллективно или нет? – Нет, он говорит:
Таким образом, г. Пирогов делался пред судом публики (имеющей полное право не знать интимностей комитета) не человеком, «с болью в сердце вырвавшим у самого себя уступку», а просто-напросто сообщником киевских педагогов (мудрость которых мы еще увидим впереди – по подлинным свидетельствам самих киевлян). И после этого я виноват, что не отделил тайных убеждений г. Пирогова от того, что он редижировал для комитета? Да какое же мне-то было дело до тех его убеждений, которых он сам знать не хотел? Вы можете кричать на меня сколько вам угодно, а я, по совести говоря, не раскаиваюсь теперь даже в тех иронических фразах, в которых говорилось, что, вероятно, среди киевского комитета г. Пирогов действительно нашел какое-то удобство в розге и быстро убедился в ее полезности…
Но если уж пошло на то, чтобы пристыдить вас, господа противники «принципов г. Добролюбова», – я вам скажу, что я в своей статейке сделал более, чем от меня требовалось: я проник в то, во что мог бы и не заглядывать. Видите ли, в одном месте моей статьи (стр. 170)я говорил:
Прочли ли это место мои возражатели? Если прочли, то как же они не заметили, как оно для меня благоприятно? Ведь нельзя не согласиться, что
Впрочем, во всяком случае, что бы ни говорили о неприличии моего обращения с г. Пироговым, – дело разъясняется в мою пользу, или, лучше сказать, в пользу самого дела: издавая свои «Правила», г. Пирогов не только не протестовал против некоторых пунктов их, но даже сказал, что
Вот я и покончил с моими строгими судьями. Но дело мое только что начинается. Вообразите – ведь розгу все-таки отстаивают!..
«Как же это, однако, – восклицает читатель, – после всего, что сказали сами поборники г. Пирогова, после его собственных признаний, – кто же еще может осмелиться отстаивать розгу? Ведь они уж все объяснились, что и рады бы, да нельзя, или, как говорит г. Сухарев (это тоже наш антагонист) в «Русской речи»: «Хотели бы, да Фатей не велит!»… Ну, после этого уж и молчи…»{12}
Читатель оказывается недогадливым: он забывает
Вы опять удивляетесь: «Как, законодатель должен постановлять нелепые законы, если среда нелепа, должен освящать законом всякие гадости, если к ним среда привыкла!.. Да ведь он на то и законодатель, чтобы…»
Позвольте, читатель, – вы слишком торопитесь. Я сейчас объясню вам, в чем дело.
В моей статейке было замечено, что остановить сечение в школах вовсе не такая уж невозможность, как многим кажется: «Попечитель мог положить, чтоб не секли, – и не стали бы сечь». Эта последняя фраза, действительно слишком отважная и вызванная именно преувеличенным доверием к моральной силе и влиянию г. Пирогова, – послужила, кажется, одним из сильнейших поводов к восстанию на меня. Разумеется, если б мне просто сказали: «где же, дескать, попечителю усмотреть за всеми в одиннадцати гимназиях округа», – так мне бы и возражать нечего было. Но нет, г. Драгоманов, подхвативший мою фразу, не с этой стороны напал на нее, а забрал гораздо выше: «воспрещать сечь, это, видите ли, значит приказывать учителям насильно быть либералами», то есть опять-таки «действовать по принципам г. Добролюбова». А уж это – чего хуже!..
Мы с вами, простосердечный читатель, думали до сих пор, что есть разница менаду положительными и отрицательными фактами. Оказывается, что никакой. Вы не допускаете вора стянуть ваш кошелек – вы, значит, насильно заставляете его быть честным человеком; вам запрещают драться – хотят из вас насильно сделать либерала… Если вы встретите на улице г-на Козлянинова, тузящего женщину{13} или ребенка, – вы, может быть, почувствуете порыв отнять у него беззащитную жертву? Удержите же ваш порыв, если не хотите заслужить обвинение «в последовании принципам господина Добролюбова». Вы рассудите, что ведь у нас
Вы думаете, мы это на смех выдумали? Вовсе нет. Я думаю, что если бы спросить об этом мнения, например, г. Драгоманова, так он рассудил бы именно таким образом. Посмотрите, например, как он доказывает необходимость узаконения розги.
«Нам могут привесть еще одно возражение: «Как ни толкуй, а детей все-таки секут».
Я бы не привел отзыва г. Драгоманова, если бы не нашел подобной же мысли в самом «Отчете о следствиях введения правил о проступках и наказаниях», писанном г. Пироговым. Он тоже оправдывает свой образ действий тем обстоятельством, что «нравы общества не приготовлены еще к отмене телесного наказания». Предложив сначала эту отмену, но «не нашед сочувствия в большинстве членов», – г. Пирогов «вскоре убедился, что бесполезно было бы уничтожить на одной бумаге, под видом гуманности и современности, средство, которое и многие воспитатели и большая часть родителей признают еще необходимым». Далее, «Отчет» приводит, что еще в прошлом столетии телесные наказания в училищах отменялись, но это не удержалось именно потому, что «убеждение в необходимости телесного наказания было еще слишком сильно и у родителей и у воспитателей», В «Устав» 1828 года опять введены телесные наказания, и как нельзя более пришлись по вкусу общества: «Отцы и теперь еще обращаются в училища и гимназии с просьбами сечь детей и сами секут дома; ученики шестого и седьмого классов, не нынче, так завтра студенты, тайком, без ведома гимназического начальства, за поступки против чести секут своих товарищей. Вот факты, обличающие нравы общества» («Воспитание», II, 60).
В статейке «Всероссийские иллюзии» я уже опровергал круговую поруку домашнего сечения с гимназическим. Здесь повторю только, что именно потому и важно отменение телесного наказания в школах – что оно сильно употребляется в домашнем воспитании. Если бы общество все чувствовало отвращение к этому роду наказаний, тогда не было бы особенной важности в существовании его где-нибудь на бумаге. Это говорит сам г. Пирогов: «Если, говорит, действительно общественное мнение вопиет и громко требует отмены телесного наказания – чего же лучше и о чем же тогда спорить? Мы будем рады, уже верно, не менее других, и
Г-н Пирогов замечает в «Отчете», что бороться против предрассудков и ложных взглядов он предпочитает в жизни, а не на бумаге. «Мы боремся, – говорит он, – да и не с одними предубеждениями общества, а и самой школы, еще недалеко опередившей общество. Мы боремся, твердо зная, что нравы и ложные взгляды нельзя переменить предписаниями и письменными правилами. Потому мы восстаем против розги и выводим ее из наших школ не на письме, а на деле. Она должна исчезнуть не по приказанию начальства, а по общему единогласному убеждению воспитателей, когда они найдут в себе довольно воли и искусства заменить ее более нравственным суррогатом». Все это прекрасно, и общее мнение уже успело воздать должное благородной и плодотворной практической деятельности г. Пирогова. Но как же
Никто не спорит, что при дурных нравах искажаются самые лучшие законы. Но все же нельзя узаконить дурных нравов. Теперь, например, никакими предписаниями нельзя вконец искоренить по всей России взяточничество; с этим мы согласны. Но неужели поэтому нужно дать ему законную силу? Неужели возвратиться к старинному порядку
Все это я говорю, возражая только против
«Но в практической деятельности, – возражают нам, – г. Пирогов достиг самых лучших результатов, каких только возможно было желать. Вот доказательство, что все теоретические умствования против его системы – совершенно несостоятельны».
Об этом мы сейчас поговорим.
Против практической деятельности г. Пирогова, против его личности мы решительно ничего не имеем. Во-первых, мы знаем, что он был связан в своей деятельности существующим уставом и не имел никакой практической возможности явиться реформатором. Во-вторых, мы знаем теперь, что он употреблял усилия сделать то, чего мы желаем, – но встретил препятствия в большинстве. В-третьих, мы видим, что, несмотря на все препятствия, влияние его благородной личности было, в самом деле, сильнее, нежели, может быть, самые решительные и строгие запрещения при другом начальнике.
Но, признавши все это и присоединив свой отдаленный голос к благодарным голосам, раздававшимся вокруг г. Пирогова при его проводах, я все-таки не могу отстать от своих нападений на
В «Правилах» не одно
г. Пирогов объясняет в «Отчете», что тут был «недостаток редакции», а на самом деле за фанатизм никогда не предполагалось сечь, так как в низших классах не считаются возможными серьезные его проявления[4].
Но почему же за
На первый раз, под управлением Пирогова, при «Правилах» действительно умерились наказания. Это видно из одной таблицы высеченных за 1858 (до кодекса) и за 1859–1860 годы (после кодекса). Вот эта таблица:
Одно сличение цифр в этой таблице показывает, как несправедливы уверения, будто розгу нельзя вывести из воспитания, будто общественное мнение этому противится. Гимназии не опустели. Пироговым остались все довольны, несмотря на то, что его действиями произведена была такая резкая перемена, как, например, в Волынской гимназии, где число высеченных вдруг вместо 290 стало 5. Замечательно еще, что
Нас спрашивают: «Да что же вы придумаете вместо розги?» И видя, что мы ничего не придумываем, торжествуют… Но, в сущности, это довольно забавно: мы – профаны, а вы – призванные во святилище педагогики; вы берете на себя руководить детей наших, – и руководите их, между прочим, розгой. Мы говорим: «Это нам не нравится, этак-то и без вас можно бы воспитывать; а вы придумайте что-нибудь другое, если уж взялись». А вы нам отвечаете: «Да что ж придумать-то? Скажите нам, мы тогда и придумаем…» И затем вы глумитесь над нами, что мы ничего не умеем придумать, а туда же – смеем быть недовольны… Почтенные педагоги! Войдите же наконец в ваше собственное положение и рассудите: кто к кому должен обращаться с требованиями в вопросах о воспитании – вы к нам или мы к вам?
Впрочем, ведь если нужна не радикальная перемена всей системы воспитания, а только улучшеньица в старой системе, так тут и меры нужно придумывать не особенно замысловатые. А например (если бы в ваших руках была власть отменить розги, разумеется) – отчего бы прямо не заменить розги увольнением? Жестоко, скажете? – Нет, не так жестоко, как кажется. Ведь вы только раз допускаете розги, а потом увольняете; сечете за воровство, во-первых. За воровство мальчика сечь вы сами присуждаете только тогда, когда оно имеет не характер шалости, а обнаруживает испорченность воли. В таких мальчиках, имеющих серьезную наклонность к чужому с детства, прок бывает редко; держаться за них нечего… Жаль, что в «Отчете» г. Пирогова не сказано, все ли высеченные за воровство исправились, и вообще какие последствия имело сечение на характер и поведение высеченных. Это было бы очень любопытно. Но даже если и замечены были исправления, то здравый смысл не позволял отнести их к телесной боли от розги, разве к стыду… но стыда, наверное, было больше во время открытия и расследования поступка, нежели во время экзекуции. Притом же позволительно думать, что во многих случаях наказаны были мальчики, не имевшие положительной испорченности в этом смысле, а таскавшие чужое просто по глупости… Этих можно бы унять и без розги.
Относительно дерзости тоже надо сказать: или это вспышка дитяти, и тогда не бесчеловечно ли пороть за нее, как бы становиться самому ребенком и вымещать свою обиду? Или же дерзость или всякое другое оскорбление имеет серьезный вид, происходя либо от испорченного нрава ученика, либо от его антагонизма с начальником. В этих случаях увольнение – самое лучшее; потому что если после розги ученик и сделается тише в отношении к нелюбимому наставнику, так ведь тайная-то ненависть загорится еще сильнее. Скрытность и лицемерие – самые прямые результаты употребления розги в подобном случае.
Но, говорят, сами родители часто просят, чтобы их детей секли… Ну, вот для этих случаев и сохраните вашу розгу, если уж вам так жалко с нею расстаться. Можете даже положить, что если еще остается хоть какая-нибудь надежда на возможность исправления мальчика, если он обнаружил полное раскаяние при получении увольнения и родители его упрашивают лучше высечь, но оставить в гимназии, – то можно, уступая их просьбе, делать опыт. Вот вам и требования
«Да так, наверное, придется больше сечь, чем теперь, при «Правилах»«, – доносятся до меня восклицания гг. Е. Суд., Драгоманова, Сухарева и мало ль еще кого… Но я не смущаюсь. Очень может быть, говорю я, но только, наверное, количество случаев сеченья будет быстро уменьшаться, потому что отцы возымеют же наконец амбицию, и потом все эти случаи сеченья будут походить на случаи самопроизвольного отравления или голодной смерти преступников. У нас ведь не казнят ни ядом, ни голодной смертью, – а иной возьмет да и отравится или уморит себя голодом в тюрьме. Ну что же с этим делать? Так уж ему, стало быть, понравилось…
Что же касается до системы, принятой при Н. И. Пирогове, – действовать лично, на деле, а в закон допустить то, чего среда требует, – за эту систему я очень боюсь. Пока г. Пирогов был в Киеве, все шло отлично, – слова нет. И произвола было меньше, и секли меньше, и учились лучше, и пр. и пр. Но что тут действовало, – «Правила» или личность? Ведь из самых речей, сказанных г. Пирогову на прощанье, даже из выходок против нас – видно, что тут
Произвол выказывался уже и при г. Пирогове, как видно из «Отчета»: из 27 случаев телесного наказания про двух еще неизвестно, наказаны ли они по определению педагогического совета; в одном случае наказание было определено несообразно «Правилам», а в четырех других директор поступил произвольно («Воспитание», III, стр. 111). Г-н Пирогов умел остановить эти беспорядки, и директор, поступивший произвольно, перешел уже в 1860 году (по замечанию «Отчета») в другой округ. Но все ли сумеют и захотят останавливать?
При Пирогове, разумеется, гимназии старались отличить себя малым количеством или отсутствием экзекуций. Но чем, кроме подобного гуманного влияния начальства, обеспечено такое стремление на будущее время? Ведь только благодарною памятью о Пирогове. А «Правила»-то дают полную волю – пороть за дерзость, даже
«Но педагоги, бывшие под влиянием г. Пирогова, будут всегда верны его началам. Ведь он сам говорил им на прощанье: мои убеждения в сущности – ваши убеждения; моя заслуга только в том, что я угадал ваши взгляды», и пр.
Конечно, так, г. Пирогов говорил это. А все бы вернее, кабы «Правила»-то получше существовали… Ведь когда г. Пирогов говорит не дружеские фразы, а самое дело, так и он тоже оказывается не слишком высокого мнения о наших педагогах вообще, а следовательно, и о киевских. Говоря о журнальных разборах «Правил», он именно упрекает их за слишком высокие требования. Слова его вовсе неутешительны.
«Вправе ли мы требовать, – говорит г. Пирогов, – от наших педагогов высокого призвания, опыта жизни, самоотвержения, христианской любви и трудного искусства индивидуализировать? Откуда могут вдруг взяться у нас такие личности? Кто вел, кто приготовлял их этим путем? Где и у кого могли они заимствовать образец высоких качеств? У прежних ли их наставников, в жизни ли общества, в окружающей ли их среде, в семье ли своей, в воспитательных ли заведениях?.. Требовательные идеологи вовсе позабыли, что наших учителей никто до сих пор не учил трудному делу педагогии, наших инспекторов и директоров никто не выбирал по их педагогическим заслугам, которых и доказать даже было им невозможно… Можно ли забыть, что наши надзиратели, инспекторы и директоры покуда все-таки остаются теми же чиновниками-воспитателями, как и прежде, – одни из них завалены письменными делами дирекции, а другие, исполняя неисполнимые обязанности нравственного надзора за 500–600 учениками, поневоле ограничиваются одною официальностью?.. Но ясно ли для всякого, кто любит смотреть правде в глаза, что мы вводили наши правила, убежденные опытом в вопиющих недостатках общественного воспитания и воспитателей?» («Воспитание», II, 57–58).
Далее находим, что и на розгу г. Пирогов согласился главным образом в уважение
После этих признаний я замечаю в прошлогодней моей статье ошибку, которой замечать никому не приходило в голову. Правда, от г. Е. Суд. я уже заслужил что-то вроде упрека за то, что «обрушился на
Человек в теории отвергает розгу и формализм; у него множество последователей и поклонников; он хочет провести свою теорию в практике, но, по несчастию, должен отказаться от этого намерения и уступить противным влияниям; вслед за этой уступкой раздаются резкие возражения и упреки за такой образ действий, высказанные под влиянием той же теоретической мысли, которой держится и сам упрекаемый. Как вы полагаете, каково должно быть в этом случае впечатление людей,
Перенесемтесь в старое время, когда еще у нас формально существовало крепостное право. Смелый эманципатор искренне и горячо говорит об освобождении и увлекает за собою толпу последователей. Вдруг ему достается наследство; он, разумеется, немедленно хочет отпустить крестьян на волю, но встречает сильные препятствия и
Чего бы естественнее, кажется, такое отношение либеральных практических педагогов к полемике о розгах? Но дело вышло совершенно не так.
О самом г. Пирогове я не говорю: он везде трактует журналистов свысока и потому, конечно, и мою статью не удостоил счесть ни обидой, ни поддержкой для себя. Может быть, он и ошибается в своих понятиях о журналистике, – но это другой вопрос. Собственно же в этой полемике г. Пирогов остается в стороне. Пред нами одни его последователи.
Они, как оказывается, поняли все дело совершенно
Таковы-то оказались господа, оскорбившиеся за Пирогова и
А то были еще другие господа, тоже оскорбившиеся и писавшие что-то такое, но нигде не напечатавшие своих писаний. Об этом сообщают нам гг. Е. Суд. и М. Драгоманов. Несколько статей и писем, по их словам, послано было из Киева в столичные журналы для опровержения «Всероссийских иллюзий», но ни одна из них не была напечатана. Читателей «Современника», вероятно, удивит это еще больше, чем самого г. Е. Суд., восклицающего из глубины души: «Чудные дела делаются на Руси! Один журнал взносит нелепости на человека
А то нашлись еще такие господа – тоже хороши! – которые возблагоговели пред статейкою (тоже не поняв ее) и внезапно почувствовали… потерю уважения к г. Пирогову!.. Такое открытие делает г. Е. Суд., и г. Драгоманов подтверждает его. В заметке г. Е. Суд. объясняется: «Бойкая статейка г. –
Какое же это было
Вот опасность, о которой я намекнул выше, что она грозит делу от системы, принятой г. Пироговым, то есть от системы уступок большинству, которое, по словам его же поклонников, ничего лучше не желало, как сделать угодное начальнику… Положение должно было представляться тем более комическим, что г. Пирогов не мог же предоставить большинству, или вообще коллегиям, всех прав и всех условий, необходимых для успешности их действий: административное начало, учебная формалистика, прежние уставы и законоположения – все это оставалось и связывало свободную деятельность коллегий, если бы они даже и оказались наклонны к каким-нибудь свободным нововведениям… Я опять не осуждаю здесь г. Пирогова (считаю не лишнею эту оговорку); я верю, что в его положении он не мог сделать ничего лучше того, что сделал… Но я опять не верю и громадности тех последствий от «Правил» и коллегиального начала, которые высчитаны в дюжине торжественных речей, сказанных г. Пирогову. Если к отмене розги нельзя было вдруг привести педагогов и общество, то можно ли в два с половиною года (время попечительства г. Пирогова) привести их к отмене произвола и к строгому уважению законности?
«Вот мы и правы были, – кричат гг. Е. Суд. и М. Драгоманов, – вот г. –
Нет, господа, вы все-таки неправы. Я уже сказал, что меня занимают не личные достоинства г. Пирогова, а самое дело. Г-н Пирогов действовал отлично, насколько мог; но дело от того мало подвинулось… Что оно мало подвинулось, это уж не от г. Пирогова зависело, а от того положения, в которое он был поставлен. Может быть, если б он действовал иначе, было бы хуже, может быть – вышло бы в конце концов то же самое; но, во всяком случае, погодите кричать о великих прогрессах, о неизмеримо благодетельных последствиях, о внезапном перерождении и пр. …Этого, господа, не бывает… На торжественных проводах можно говорить что угодно, особенно если это приятно г. Пирогову: отчего же не воздать честь человеку? Но честь честью, а дело делом. А дело могло бы пойти успешно только тогда, когда бы – Пирогов ли или кто другой – направил все свои усилия на решительное и коренное изменение того положения, которое оказалось препятствием для г. Пирогова на пути более широких реформ. И в этом-то состоит наше требование от передовых общественных деятелей: в сравнении с ним все остальные требования – весьма почтенные сами по себе – кажутся нам слабы и мелки… Но мы сами ошибались, думая некогда, что такое требование выполнимо хоть до некоторой степени для единичной личности; теперь, на примере же г. Пирогова, мы убедились, что оно решительно невыполнимо даже для самых лучших личностей, если они действуют только сами собой… Нужно, чтоб общество, чтоб сама
Поймут ли меня г. Драгоманов и компания? Не очень надеюсь, но желал бы, чтоб поняли: в людях молодых и свежих все же больше силы, даже для того, чтоб, не стыдясь прежних увлечений, перейти к новым требованиям.
Но зачем же я сам составил такое жалкое изображение этой среды, к которой еще раз обращаюсь? Ведь если прежде сказали, что я написал статью для оскорбления г. Пирогова, так теперь решат, пожалуй, что я писал для оскорбления всех киевских педагогов, всего учебного округа… Пожалуй, что и решат. Но ведь это не мое изобретение – я сгруппировал лишь некоторые черты, сообщенные самими киевлянами… А зачем я группировал их?.. Да, положим, хоть затем, чтоб иметь удовольствие видеть потом ошибочность своих мрачных предположений… Может быть, назло этой статейке, киевляне действительно проникнутся
Примечания
Белинский – Белинский В. Г. Полное собр. соч., т. I–XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953–1959.
ГИХЛ – Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч., т. I–VI. М., ГИХЛ, 1934–1941.
Изд. 1862 г. – Добролюбов Н. А. Сочинения (под ред. Н. Г. Чернышевского), т. I–IV. СПб., 1862.
ЛН – «Литературное наследство».
Материалы – Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861–1862 гг. (Н. Г. Чернышевским), т. 1. М., 1890 (т. 2 не вышел).
Чернышевский – Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 15-ти томах. М., Гослитиздат, 1939–1953.
Впервые –
Статья является ответом на нападки либеральной печати на Добролюбова по поводу статьи «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами» (см. наст. т.) и служит как бы ее продолжением. В статье «Всероссийские иллюзии…» Добролюбов подверг резкой критике составленные Н. И. Пироговым «Правила о проступках и наказаниях учеников гимназий Киевского учебного округа» (1859), которыми знаменитый хирург, служивший в то время попечителем Киевского учебного округа, закрепил существовавшие школьные порядки, в том числе телесное наказание, против которого сам высказывался в печати. На этом примере критик продемонстрировал несостоятельность либеральных упований на «честных и просвещенных» чиновников, «хорошую» администрацию, подводя читателей к мысли о необходимости независимой от правительства общественной деятельности, направленной на преобразование общества. В статье «От дождя да в воду», отводя обвинения в намерении «оскорбить» авторитетного общественного деятеля, Добролюбов подчеркнул эту мысль, почерпнув в выступлениях своих оппонентов, в частности, в ссылках на отсталую педагогическую среду, которой должен был уступить Пирогов, новые доказательства своей правоты. Вместе с тем Добролюбов показал, что попытки защитников Пирогова представить «уступку» Пирогова как его заслугу – в сущности, благовидная либеральная уловка, прикрывающая шаткость их собственной позиции по отношению к розгам и непонимание всего «морального безобразия» этого явления. Затрагивая вопрос об уступках, Добролюбов, несомненно, имел в виду не только данный случай, но и рассуждения о необходимости делать уступки крепостникам в крестьянском вопросе, постоянно раздававшиеся в либеральной прессе.
Статья исчерпала полемику вокруг пироговских «Правил». Как свидетельствуют наброски в записной книжке Ф. М. Достоевского, в конце 1861 г. он готовил ответ на эту статью, но замысел остался неосуществленным. Крайне раздраженный статьями Добролюбова, писатель, однако, не мог найти иных аргументов против него, кроме многократно повторяемого: «Тон не такой должен быть с Пироговым» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч., т. 20. Л., 1980, с. 180). Спустя несколько месяцев в издаваемом Достоевским журнале «Время» была опубликована (без подписи) большая рецензия на «Собрание литературных статей» Н. И. Пирогова, автор которой, рассматривая проблему «уступок» преимущественно в нравственном аспекте, становился на сторону Добролюбова (Время, 1862, № 4; по предположению В. С. Нечаевой, автором этой рецензии был А. Б. Разин – см. в ее кн.: Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских «Время», 1861–1863. М., 1972, с. 141). Этот эпизод объясняет, почему ни один из крупных литературных противников «Современника» не выступил в данном случае против него (хотя, как утверждает Достоевский, «общее мнение» было «за Пирогова» – там же, с. 161): принципиальной постановкой вопроса Добролюбов создал нравственную невозможность для таких выступлений. По воспоминаниям Н. Н. Златовратского, в ту пору учившегося в гимназии, молодой учитель сказал ему, узнав о смерти Добролюбова: «Помни, умер писатель… которому вы обязаны тем, что уже больше не могут вас ни сечь, ни мучить» (Добролюбов в воспоминаниях современников, с. 267).