Ты что, Иваныч?
Нечаев. Ничего. Плохо, Всеволод. Очень-очень плохо!
Мацнев. Ну?
Нечаев. Очень плохо! И это – дружба! И это – одна душа! Смешно, Всеволод, честное слово, смешно! Что же ты думаешь, – что я останусь жить без тебя? Смешно! Буду гулять в саду? Пожимать ручки прекрасным девицам? Носить цветы на твою… скажем просто: могилу? Ах, Мацнев, Мацнев!
Мацнев. Но послушай, Корней!
Нечаев. Ты, может быть, думаешь, что мне очень нужна эта луна? Вся эта красота? Какая трогательная картина: офицер Нечаев гуляет при лунном свете с прекрасной Зоей! Да к черту ее, – раз так, то вот что я тебе скажу! К черту! Ну да, я твердил и теперь твержу: «На заре туманной юности…»
Мацнев. «Всей душой любил я милую» – хорошие слова.
Нечаев. Всей душой любил я милую – ну да, всей душой, а как же? Но разве это я про женщину говорил? Извини, но ты оскорбил меня, когда подумал, что это относится к Зое, к какой-то девчонке, которая сегодня любит одного, завтра другого. Эти слова я принес тебе, нашей с тобой юности, нашей дружбе, а не какой-то – Зое!
Мацнев. Ты прости меня, Иваныч, но как тогда я мог думать иначе? Сам посуди!
Нечаев. Сужу – и ну, конечно, ты был прав тогда… А теперь? – Нет, постой, не говори. А теперь… я не спрашиваю тебя, когда ты решил покончить с собой – сегодня, завтра, через неделю, – но если ты осмелишься умереть один, без меня, то я не знаю что! Я пощечин себе надаю, и все-таки убью себя, но с презрением к себе, ко всему миру – к тебе, Всеволод, который только говорил о дружбе! Молчи, молчи! – Какая луна красивая, черт ее…
Наши не идут, загулялись. Хоть бы облачко одно: действительно, какая неподвижность! – Но скажи, Всеволод, что, собственно, заставило тебя решиться?
Мацнев. Я уже говорил тебе: тоска. Невыносимая, немыслимая, день ото дня растущая тоска… что-то ужасное, Иваныч. Понимаешь: я молод, я совершенно здоров, у меня ничего не болит, – но я не понимаю, зачем все это… и не могу жить! Зачем эта луна? Зачем все так красиво, когда мы все равно умрем? Я встаю утром и спрашиваю
Нечаев. Ты мог бы быть знаменитым адвокатом, Плевакой!
Мацнев. Ну, хорошо, ну, стану я знаменитым адвокатом, а дальше что? Потом женюсь, как отец, и буду иметь собственного Всеволода – а дальше что? Бессмыслица – отвращение! – белка в колесе. И чем красивее вокруг, тем невыносимее для меня. В серые осенние дни я еще спокоен, тогда мне кажется, что я почти умер уже, но вот теперь!.. Как мне схватить и удержать всю эту красоту? Я ее зову, а она молчит! Я к ней протягиваю руки – и в них пусто… а там что-то идет, что-то свершается – нет, ужасная красота! И все обман, и все обман! Ты говоришь: Зоя – да разве это не обман, разве это не та же все – моя мама, твоя, всякая мама, всякая бабушка. Зоя – бабушка!
Нечаев
Мацнев. Уже почти год это у меня. И сколько я перечитал за это время, Корней, все искал ответа…
Нечаев. И нет ответа?
Мацнев. Слишком много.
Нечаев
Мацнев. Если хочешь, то по-настоящему о своих я не думал, да и думать не хочу. Зачем? Что такое родители, отец, мать, когда все бессмыслица, когда нет ничего! Значит, так нужно, чтобы я умер, а они страдали.
Нечаев. Жестоко это, Сева, слишком жестоко!
Мацнев. Жестоко? А если бы я умер от чахотки или от тифа – ведь я всегда могу умереть от какого-нибудь тифа, – тогда не жестоко? Оставь, Корней! И почему то, что может сделать со мной любая бацилла – того я сам не смею сделать с собой? И у них есть Надя, Васька, славный мальчишка… и оставим их! Я о тебе, Корней, чудак ты мой милый, ты-то зачем со мной покончишь? Это, брат, уже форменная бессмыслица.
Нечаев. Ты это серьезно?
Мацнев. Но подумай сам, Иваныч…
Нечаев. Тогда и я серьезно. Погоди, не сбивай – мне трудно. – Конечно, я человек малоразвитой, армейский офицер, недоучка и во все эти твои тонкости войти не могу, нет. Смысл, бытие-небытие, зачем и к чему – к этому, извини меня, я равнодушен. То есть не то чтобы совсем равнодушен, а вроде этого: не понимаю. Но зато у меня есть свои основания – понимаешь: свои основания. Очень, конечно, возможно, что без тебя я бы никогда не собрался в эту дорогу, но только потому, что слаб характером и дрянь! Вот. – Покурим? – Луна-то как взлезла. – Да. Поставим вопрос просто: как ты думаешь, могу я стать Наполеоном – я тоже офицер, как и он был?
Мацнев
Нечаев. Нет, брат, не пустяки. Конечно, я так выражаюсь, но дело тут серьезнейшее, брат. Всякий человек имеет право быть Наполеоном, а если он не вышел – то к чертовой матери все! Вот. Конечно, я не честолюбив, – но разве это хорошо? Это-то и есть главная моя подлость, это значит, что и всю жизнь я могу остаться тем же офицеришкой и не подвинуться ни взад, ни вперед. Помнишь, как я собирался готовиться в Академию, петушился… а что вышло? И как я живу? – совестно подумать, в темноте краснеешь: точно и не живу, а сплю. Вот ты приехал, и я с тобой проснулся, а уедешь ты или… И кому я нужен такой? Ну, конечно, не украду я там или не предам, ну, и добр я до глупости, но разве это настоящее? Нет, та же бесхарактерность, собачье виляние хвостом. Ничтожен я, Всеволод, ужасающе ничтожен. Стыдно подумать!
Мацнев. Не унижай себя, Иваныч, не надо.
Нечаев. Я и не унижаю себя, а надо же говорить правду. И еще скажу тебе самое позорное, о чем даже тебе говорить неловко: ужасно, брат, я некрасив! Другого хоть форма скрашивает, а как погляжу я на
Мацнев. Ну, что ты! Какой еще монастырь! Ты шутишь?
Нечаев. Нет, голубчик. Но только посмотрел опять в зеркало – и успокоился: да разве с такой физиономией угодники бывают? И не в том, конечно, дело, что рожа, – а ведь чего я хотел от монастыря? Спрятаться и только, без боя сдать позиции. И все это гнусно до последней степени, и вот тебе мои основания. Кому я нужен такой? Кто обо мне заплачет? И луна эта, и вся эта красота, и там далеко чьи-то прекрасные глаза смотрят в другие прекрасные глаза… но при чем я здесь? Ничтожен я, Всеволод, ужасающе, до боли ничтожен!
Так как же, Всеволод, – принимаешь в компанию?
Мацнев. Нет, Иваныч, пустяки. Какие это основания? Такому честнейшему человеку, как ты…
Нечаев. Да к черту, наконец, мою честность! Ведь это, наконец, оскорбительно: тыкать в нос честностью.
Мацнев. Обижайся или нет, а я говорю, что такому честнейшему человеку, как ты, вовсе не надо быть Наполеоном, чтобы иметь право на жизнь, на уважение и любовь. Пустяки, Иваныч. Ты просто хочешь принести некоторую жертву, а чтобы мне не было трудно, ты вот и придумываешь разные…
Нечаев. Жертва? Допустим. Пусть это будет только жертва, и больше ничего. Конечно, чего стоят мои нечаевские основания с точки зрения бытия-небытия? Вздор, простая блажь! Допустим. Но как ты, человек умный и благородный, не понимаешь сам, сколько надменности и презрения, какая проповедь неравенства в таком твоем отношении? Как ты, человек умный, не понимаешь, что жертва моя – есть мое единственное богатство, моя единственная красота, где я не уступлю никому в мире! Этой минутой единой я всю жизнь мою украшу, этой минутой я вечности достигну! И кому эта жертва? Тебе? Глупо, брат, – извини, но очень глупо! Не тебе, а дружбе! Вот кому, дружбе!
Мацнев
Нечаев. Одна ли душа, две ли – не в этом дело. Но в том дело, что был человек, который для святой человеческой дружбы не пожалел своей жизнишки поганой! Но был человек, который встал, вот так, перед всем миром
Мацнев
Нечаев. Нет, ты скажи!..
Мацнев. Ну, конечно, вместе! Иваныч, брат ты мой родной!..
Нечаев
Мацнев. Прекрасна, Иваныч! Так прекрасна, что…
Нечаев. Стоп. Сейчас наши придут. Сева, я сегодня петь буду.
Мацнев. Пой!
Нечаев. «На заре туманной юности всей душой любил я милую», – ах, Господи, до чего невыразимо хороша жизнь. Ну – стоп! Еще одно слово: Всеволод, давай кончим на этом месте в воспоминание вечера сегодняшнего… Ты не сердись на сентименты, но тебе ведь все равно…
Мацнев. Нет, не все равно. Давай здесь!
Нечаев. И еще, револьвер или поезд? Револьвер – один может случайно остаться, а потом надо повторять. Поезд, конечно, страшнее, но я думаю, что это не важно – не важно, Сева. А луна-то дура смотрит и ничего не понимает. Но красиво, все красиво, правда, Сева? Вот мы на шпалах сидели – старые шпалы, а тоже поезда по ним ходили… Совсем заболтался я, не слушай. Но только мы свяжемся. Наши идут!
Да, идут. И Зоя идет – как смешно: Зоя!
Мацнев. Зачем связываться, Иваныч, можно просто взяться за руки.
Нечаев. Разбросает – невозможно! Разбросает! Эта штука, брат, как хватит! Нет, так вернее и ближе. Но это потом, потом, Сева!..
Мацнев. Что, Корешок?
Нечаев. Так, болтаю. Ты меня не слушай. – Ишь, как весело идут. Если бы сегодня я был в лагерях, я напился бы, честное слово!
Мацнев. А вот это зря.
Нечаев. И сам знаю, что зря, а все-таки напился бы. И Горбачеву дал бы по роже. Давно ищу подходящего случая.
Мацнев. Что это за Горбачев – я не знаю его?
Нечаев. Ты не знаешь. Так, дрянь одна. Ну его к черту, подождет, если хочет.
Студент. А нас по мосту не пустили.
Гимназист. Я говорил, что сторож не пустит.
Коренев. А я говорю, что тут ходил. Не пустил оттого, что много народу. Еще бы, если ты будешь выть: царицей ми-и-ррр…
Катя
Столярова. Да, совсем теплый!
Надя. Не соскучились без нас?
Нечаев. Стосковался до последней степени, едва дожил. Садитесь.
Надя. Да и то ноги не держат.
Гимназист. Надо было низом идти.
Коренев. Вот осел! Тебе же говорят, что там нет проходу!
Студент. А что же вы не присядете, Зоя Николаевна?
Надя. Зоя, иди рядышком. Садись.
Зоя. Тут негде.
Мацнев