По тому, как молча вошли они в барак, как долго возились у двери, и по тому, как смотрят на Семенова, чувствуется: что-то случилось. Один из пришедших – красивый, стройный мужчина, посидев немного, достает из кармана книгу и приваливается к стенке. Второй беспокойно возится. У него рыжеватые волосы, кривые ноги; в комнату он не входит, а вкатывается, на скамейку не садится, а бросается. Руки у него короткие, не гнущиеся в локтях, а лицо плоское. Это и есть тракторист Федор Титов.
– В первой деляне сколько кубометров было по валке? – обращается бригадир Семенов к вальщикам Виктору Гаву и Борису Бережкову.
Парни переглядываются, неслышно обмениваются словами и точно по команде поворачиваются к рыжеватому трактористу. Они в этот момент очень похожи друг на друга – похожи не лицами, не фигурами – один тонкий и высокий, второй ниже и полнее, – а позами, одинаковым отношением к Федору Титову: «Опять что-нибудь натворил! Ну и морока же с этим человеком!» Парни раздумывают – видимо, пытаются установить связь проступка Титова с вопросом бригадира, – и, поняв, в чем дело, одновременно отворачиваются от тракториста.
– Блокнот у тебя, Витя?
– У меня, Боря, – отвечает Гав, вынимая из заднего кармана лыжных брюк аккуратный, перетянутый резинкой блокнот. Они читают хором: – Сто восемьдесят шесть!
– Ну вот! – говорит бригадир Семенов. – Вопрос ясен!
Федор Титов срывается со скамейки; он словно кипит, подвижный и быстрый, как ртуть. Пробегает по комнате, круто завернув у стены, втискивает руки в карманы и – застывает.
– Что ты скажешь на это? – негромко спрашивает Семенов.
– К черту! – Голос Титова срывается на крик. – Ничего не хочу говорить! – Он не сразу – запутался стиснутыми кулаками – вырывает руки из карманов, сучит в воздухе пальцами. – Это же мелочь! Ты понимаешь, мелочь!
Его крик странен, непонятен для людей, спокойно сидящих в комнате, и поэтому бригадир Семенов, заталкивая расческу в целлулоидовый футлярчик, поясняет:
– Титов опять не выбрал в деляне тонкомерные хлысты… Это третий случай! Оплата за трелевку произведена не будет…
Лесозаготовитель с красивым лицом – механик Валентин Семенович Изюмин – половинкой лица выглядывает из-за книги, но затем сызнова принимается за чтение. Лежащий на скамейке Михаил Силантьев круто, тягуче выгибается – зевает.
– Действительно, мелочь! – говорит он. – Подумаешь, десять хлыстов не выбрал! В Глухой Мяте леса на всю матушку Расею хватит!.. Ты, бригадир, лучше об ужине позаботься. Кишка кишке протокол пишет.
Ободренный поддержкой Силантьева, молчанием Гава и Бережкова, запрятанной за книгу улыбкой механика Изюмина, Федор Титов трагически потрясает руками.
– Придираешься зря к человеку, Семенов! Кирюху из себя выламываешь! Не пройдет этот номер! Деньги ты мне уплатишь! – надрывно кричит он.
– Деньги не уплачу! – спокойно отвечает бригадир.
– А надо уплатить! – звонко произносит Силантьев, рывком сбрасывая ноги на пол. – Мы, бригадир, рабочие права знаем… Походили по белу свету, не таких начальников видали! – мечтательно, но чуть с издевкой продолжает он. – Всяких начальников видели, разных калибров… Ты не по карману должен Титова бить, а воспитывать.
– Это так, как говорится… – изумленно полуоткрывает рот Никита Федорович.
– Уплатишь, уплатишь! – грозится Федор Титов, все еще бегая по комнате, и вдруг натыкается на Георгия Ракова. Он сразу опадает мускулами под сатиновой рубахой, останавливается, точно налетел на стену. Георгий Раков надменно, презрительно щурится на него, сидит будто изваянный из камня и все ждет, когда фотограф щелкнет затвором.
– Сядь, Федор! – коротко приказывает Раков. – Сядь, охолонись немножко!
Федор послушно садится.
– Устал, наверное! Отдохни! – Раков делает емкую, уверенную паузу и только после этого вновь разлепляет губы – все такой же надменный, самоуверенный. – Деньги с тебя вычтем. Григорий Григорьевич прав – тонкомерные хлысты надо выбирать. Ты не бригадира, государство обворовываешь!
Ровно, монотонно говорит Раков, из каждого слова выглядывает острым зубчиком нескрываемая уверенность в своей правоте, убежденность в том, что выслушают его внимательно и сделают так, как сказал он, Георгий Раков.
– Ты, Федор, у государства воруешь!
Съеживается, линяет Федор Титов под прицелом раковскиххолодных глаз, мнет пальцами распахнувшийся на груди ворот сатиновой рубахи.
– Я бы собрал, если бы он сказал по-человечески… А он, кирюха, сразу нотации читать начал…
– Вот ты опять не прав… Семенов тебе никакой не кирюха, а бригадир! Ты думай, Федор, о чем говоришь. Тебе на этот случай голова выдана!
– Это правильно, это так! – с довольным видом восклицает Никита Федорович и упоенно вертит бородой – наслаждается разговором.
Книга в руках механика Валентина Изюмина мягко ложится на стол. Сцепив пальцы замком, он внимательно слушает Ракова – верхняя губа механика немного приподнята, и видны ровные, плотные, хорошо чищенные зубы. Изюмин слушает разговор, как дирижер слушает еще не слаженный оркестр: напряженно, чутко, стремясь найти ошибку и как будто сожалея, что ее пока нет. Виктор Гав и Борис Бережков переглядываются, разом поднимаются и легким спортивным шагом – раскачивая руками, мягко ступая на носки – уходят в соседнюю комнату. Они стройные, сильные, чистенькие и какие-то не вяжущиеся с темным бараком, коптящим светом лампешки и всем, что происходит в нем.
– Десятикласснички пошли долбать науку! – хохочет им вслед Михаил Силантьев.
Поднимается и бригадир Григорий Григорьевич Семенов. Он задумчив; невысокий лоб сморщился, а поперек морщин легла глубокая вертикальная складка.
– Утром хлысты должны быть подтрелеваны! – бросает бригадир Титову.
– Хорошо, я выберу хлысты! – отвечает тракторист, глядя на Георгия Ракова.
– Правильно! – радуется длиннолицый рабочий Петр Удочкин.
С той минуты, как вошли в барак трое, много перечувствовал и пережил Петр Удочкин: страдальчески морщился и втягивал голову в плечи, когда кричал Федор Титов; делал значительное лицо, когда говорил Никита Федорович; укоризненно поджимал губы, когда выходили из комнаты парни. Лицо Петра Удочкина – зеркало: смотрит на него сердитый человек – лицо Петра сердится, смотрит веселый – веселится, грустный – печалится. Собственное выражение лица Петра Удочкина одно: ожидание от людей интересного, необычного.
– Жрать хочется – смерть! – жалуется Михаил Силантьев и тоже уходит в соседнюю комнату.
У двери, по левую руку, возится с кастрюлями повар Дарья Скороход. Силантьев на цыпочках подходит сзади, продевает руки под мышки Дарьи и кладет на груди женщины, крепко сжав пальцы. От неожиданности она замирает, втягивает голову.
– Варим, парим! – похохатывает Силантьев, не отпуская. Наконец Дарья соображает, что произошло, и вырывается – ныряет головой в расставленные руки Силантьева.
– Ловко, молодец! – одобрительно подмигивает он.
Лицо женщины полыхает румянцем, и Силантьеву непонятно – то ли покраснела она, то ли от жаркой печки разрумянились щеки.
– Ой, что ты! – запоздало вскрикивает Дарья.
– Вари, вари! – покровительственно разрешает он и пробегает ее взглядом с ног до головы.
3
На ночь лампу в бараке не тушат – фитиль немного привертывают, и до рассвета льется желтый свет, по стенам бродят темные тени. За окнами порывами дует ветер.
Храпят, ворочаются во сне люди. Изредка кто-нибудь просыпается, зевает с хрустом, шлепая босыми ногами, пробирается к двери, с хряском открывает ее. Тогда по полу струятся холодные потоки воздуха… Потом звонкое бульканье воды в котелке. Напившись, лесозаготовитель смотрит на часы слипающимися глазами и, счастливый тем, что до подъема осталось еще два часа, валится мешком на плоский матрас.
Тепло, домовито в ночном бараке.
Федор Титов лежит на полу, рядом с механиком электростанции Валентином Изюминым… Федор не может заснуть сегодня, томится, то и дело переворачивает нагревшуюся подушку; голова в тисках. Перебивая друг друга, громоздятся, путаются мысли, такие же горячие, как подушка под щекой. На потолке, среди теней, мерещится всякая чепуха: то вроде плывут облака, то дизельный трактор дыбится на подъеме, то прыгает диковинный, нездешний зверь – кенгуру.
До сладкой боли в стиснутых скулах ненавидит Федор бригадира Григория Семенова – месяц носит в себе, затаив от других, воспоминание о том, как в леспромхозе, перед выездом в Глухую Мяту, директор Сутурмин, не стесняясь Федора, сказал Семенову: «Вот тебе, Григорий Григорьевич, Федор Титов! Тракторист он хороший, знающий, а человек нелегкий, с кандибобером… Может такое отчубучить, что только руками разведешь!.. Ничего, ничего! Не обижайся, Федор, – на серьезное дело посылаем тебя, сейчас не до самолюбия!»
Непереносимо бригадирство Семенова для Федора. Для него Григорий Семенов не бригадир, а Гришка-кенгуру, такой же деревенский мальчишка, каким был сам Федор. Они вместе ходили в школу, вместе воровали огурцы с чужих огородов, вместе били орехи недалеко от Глухой Мяты. И вот – Семенов бригадир, начальник Титова!.. Сегодня, обойдя лесосеки, нагнал Федора на трелевочном волоке, от гнева ссутулился, замахал кенгуриными лапами: «Собери хлысты! Ты против коллектива! Прошу тебя по дружески, собери! Это ведь третий раз!» Бригадиром он был, начальником, тем человеком, которому говорил обидные слова про Федора директор леспромхоза, и поэтому Титов накричал, набузотерил.
Как так случилось и за какие особенные заслуги дали Семенову право командовать людьми? Чем взял он? Откуда у него такое право?.. И чем больше думает Федор об этом, тем меньше видит оснований у Семенова быть бригадиром. День за днем перебирает он в уме, как монеты, считает дни работы в Глухой Мяте и не находит ничего бригадирского в поступках Григория, а в делах товарищей – признания его власти. Михаил Силантьев на приказы бригадира отвечает шутками, анекдотами, выполняет их с таким видом, точно одолжение делает; парни-десятиклассники в разговоры с бригадиром не вступают, а механик Валентин Изюмин затаенно посмеивается над суровой сосредоточенностью бригадира. Нет настоящей, авторитетной власти у Григория Семенова в Глухой Мяте!..
Ворочается, не спит Федор. Нанизывает в тесную цепочку гневные справедливые слова, которые скажет бригадиру, если тот снова придерется к нему понапрасну; горячится, нервничает, переворачивает подушку. Теперь он лежит лицом к Изюмину. «Вот это человек!» – думает Федор восторженно и весь переполняется симпатией к спящему механику. Изюмин спит спокойно, дышит ровно, а лицо у него даже во сне умное, красивое, энергичное…
Изюмин силен, строен, он веселый, вежливый человек. Механик неспешлив, аккуратен, он умеет слушать других – внимательно, не пропуская ничего, не рассеиваясь, а сам говорит изящно, точно нанизывает яркие цветные бусы. Виктора Гава и Бориса Берсжкова – десятиклассников – механик покорил сразу… На третий день жизни в Глухой Мяте парни сели за шахматы. Целый вечер ожесточенно сражались они, окруженные уважительными лесозаготовителями, а Никита Федорович шипел: «Тише! Серьезное дело, как говорится…» И только Валентин Семенович сидел в сторонке, читал книгу, но, когда Виктор победил и шумпо торжествовал, Изюмин оторвался от книги с яркой обложкой, чуть приметно улыбнулся и попросил Бориса показать запись партий.
– Партию, Виктор, а? – предложил механик, пробежав запись.
Гав согласился, и вот тут-то случилось удивительное: механик играл с Виктором, не глядя на шахматную доску.
– Представьте себе, я помню расположение фигур! – ответил он вежливо на ошеломленный возглас Борщева.
Да, интересный человек механик Изюмин! Редко встречал таких людей Федор Титов, и он дивится тому, каким разным бывает Валентин Семенович: вот шутит он, смеется, но вдруг замолчит, стиснет зубы и пойдет по лесосеке – одинокий, согнутый и немного суетливый. Похож в этот момент механик на бывшего директора леспромхоза Гурьева: кажется со стороны, что под мышкой у Валентина Семеновича зажат пузатый портфель желтой кожи, хотя в руках ничего нет.
Вскоре Федор заметил, что Валентин Семенович охотнее и чаще, чем с другими, беседует с ним. И как-то ночью, в непогодь, когда за окнами, взгальный, бесился ветер, Федор разоткровенничался с механиком. Теперь, вспоминая этот разговор, нервный и взбалмошный, Федор удивляется – откуда что бралось! Раньше, заполняя автобиографический листок, ставил размашистую, крючковатую подпись уже на половине первого листа, а в ту ночь ему казалось, что всего не рассказать Изюмину. Лихорадочно нашептывал Федор:
– … Представьте, Валентин Семенович, приходите вы в кино, садитесь на свое место, свет гаснет, и вдруг из-под лавки вылазит мальчишка, что прошел без билета… Так вот этот мальчишка и есть я! Сроду у меня маленького двадцати копеек на билет не было. Безотцовщина!.. Или возьмите еще такое. Вот будто идете вы по тротуару, смотрите – лежит иа нем рублевка. Ну, вы, конечно, нагибаетесь, думаете подобрать ее, а рублевка вдруг уползает… В чем дело? Привязана за ниточку, за которую пацан держится. Так вот, этот пацан и есть я! А вот еще… Приходите вы на огород, осматриваете грядку с огурцами – все в порядке! Огурцы на месте. Вы, конечно, срываете – и что за чудо! Второй половинки нет у огурца – отрезана! Так вот, это тоже – я!.. Зимой, Валентин Семенович, совсем дикие дела творились. Растапливают это соседи печку, все чин чином, а вдруг – бах, тарарах! К чертовой матери летит печка! А это я полено взял, просверлил центровкой и начинил порохом… Да, Валентин Семенович, совсем я избаловался с малолетства. В школу немного походил, пять групп кончил и не хочу больше учиться. Вот и вырос кирюхой! В войну, конечно, голодал, а за всякие художества, ну вроде дров в печке, случалось, и колотили меня… Всякое бывало!
Хорошо, человечно слушал Изюмин; курил папиросу за папиросой, задумчиво жевал мундштук, и поэтому откровенно говорил Федор. Выворачивал накопленное внутри за двадцать семь лет, глубоко заглядывал в себя и находил неожиданное, самому себе неизвестное. Сейчас немного стыдно Федору за таинственный, задыхающийся шепот, за то, что словно обнажился он перед механиком, а тогда в груди щекотал приятный холодок, горела голова и было такое чувство, как будто под внимательным взглядом умных глаз Изюмина становился он другим человеком – хорошим, душевным. Давно так охотно не разговаривал Федор, так не открывался постороннему человеку, словно распахнулась в нем форточка, и сказал он мягко: «Смотрите, Валентин Семенович! Вот он я, Федька Титов, такой, какой есть!» И еще одно чувство мучило, томило Федора: хоть и правду говорил он механику, хоть и рассказывал о себе самое черное, все чудилось, что приукрашивает себя, и от этого Валентин Семенович видит его в цветное стеклышко. От этого чувства Федор тащил из провальной памяти лет все гадкое, все плохое, что знал и помнил о себе…
– … С бабами начал валандаться с шестнадцати лет. Много тогда голодных баб было – осиротила война…
Быстро, стесняясь, рассказал он о солдатке Тасе, с которой познал первую томительную, стыдную и жалкую любовь.
– … Да многое повидал я… Жизнь в иных местах меня трактором переехала! – И пожалел, что сказал эту густую, жалостливую фразу, – показалась придуманной, неискренней, точно вычитанной из книги. Подумал: «Разве один я такой? Много людей покалечила война!»
– … Товарищи мои далеко пошли, Валентин Семенович. Сашка Егоров инженером работает, Костя Находкин – врач, а ведь никудышный мальчишка был. Кирюха! Сопливый такой!
Целый час слушал механик Федора и, когда он кончил, закурил новую папиросу, задумчиво, для самого себя, проговорил:
– Так и следовало думать… Все правильно!
С тех пор Федора, как железку к магниту, тянет к Валентину Семеновичу. Кажется ему, что у механика есть все то, чего не хватает ему, Федору, – воля, настойчивость, выдержка, знания. И оттого, что механик дружен с Федором, выделяет его, обидны придирки Семенова: бригадир точно срывает с Федора душевную человеческую оболочку, которой укутан он с тех пор, как разоткровенничался ветреной ночью. Каждый раз, когда Семенов выговаривает ему, Федор ловит на себе не то жалеющий, не то насмешливый взгляд Изюмина; но однажды он понял механика: вздернув губу, обнажив белые, ровные зубы, Изюмин точно приказал: «А ну, ответь ему как следует! Покажи себя, Федор! Ведь ты начинял порохом поленья!»
Это произошло сегодня, в лесосеке…
Эх, Семенов, Семенов!
Ворочается Федор, мается. Горло стискивает волна ненависти к бригадиру… Он засыпает в третьем часу. Снится Федору тротуар, на нем – рублевка, он хочет взять ее, но не может: рублевка, извиваясь, как змея, уползает, а из-за городьбы выглядывает ухмыляющаяся физиономия Семенова, издевается над Федором: «Получил, кирюха!» Потом лицо Семенова становится лицом Изюмина, и механик говорит: «Это не рублевка, это просто бумажка!» Федору делается весело, он забывает об уползающей бумажке, идет по тротуару дальше, ласково попрощавшись с Изюминым… По обе стороны тротуара громоздятся высокие, красивые дома, мелькают скверы; он идет быстрее и быстрее и слышит за спиной предостерегающий голос Изюмина: «Осторожнее, Федор, воздух нагреется от скорости, и ты сгоришь…» Но Федору тепло, уютно, и он не обращает внимания на предостережения механика и почти бежит. Затем он слышит далекий гром, видит вспышку молнии и, споткнувшись, летит вниз, в голубую, гремящую густотой пропасть. В ушах тонко свистит ветер…
4
– Федор, а Федор, вставай! Просыпайся, Федор!
Над Титовым, высокий как дом, стоит бригадир Семенов. Снизу голова бригадира кажется совсем маленькой, детской, а руки длинными, точно плети, а ноги еще длиннее – не ноги, а телеграфные столбы.
– Вставай, Титов! – сумрачно говорит Семенов и отходит от Федора, и Титов слышит громкий, раскатистый хохот лесозаготовителей. Он быстро оглядывается – люди смеются навзрыд и смотрят на него, на Титова, но он не может понять, в чем дело, почему они хохочут… Мелко подрагивая, смеется Петр Удочкин; Никита Федорович солидно оглаживает бороду, щурится, разводит руками; а Михаил Силантьев заливается на лавке – поднял ноги и от восторга сучит ими. Слева от Федора стоит умытый, подтянутый механик Изюмин и сдержанно, одними губами, улыбается.
– Что! – ошеломленно привстает Федор.
– Ничего! – отвечает издалека Семенов.
– Вот ты скажи, какая въедливая штука… – разводит руками Никита Федорович Борщев.
Федор рывком поднимается. Он не может смотреть на товарищей, по-бычьи наклоняет толстую шею и чувствует, как лицо, уши заливает жаркая волна румянца; знакомое ощущение дрожи в ногах, холодка под ложечкой охватывает его. Что случилось? Почему они хохочут над ним? Предположения – одно другого нелепее – мелькают в голове, и он останавливается на одном: позорном. Федор бросает взгляд на постель, но ничего не видит – пелена застилает глаза, и от этого начинает мелко, судорожно подрагивать левое веко. С испугом, с замиранием сердца ждет Федор, как внутри порвется, обрушится что-то и тогда произойдет безобразное, страшное. Царапающий горло крик уже готов вырваться из груди, но он чувствует на плече тяжесть – это рука механика Изюмина.
– Спокойно, Федор! – Изюмин сильно сжимает плечо. – Спокойно! Ничего особого не случилось! Ты матерился во сне, вот и все… Нервишки, Федор, нервишки! Иди мойся.
Словно сквозь строй шагает Федор по комнате, а когда идет мимо бригадира Семенова, на скулах катаются, пухнут желваки.
– Такое дело, как говорится, с каждым может статься! – убедительно замечает Никита Федорович. – Это как пить дать!..
Лесозаготовители готовятся к выходу в лес – они сосредоточенны, деловиты, в движениях сдержанны и сноровисты; строго соблюдая очередь, подходят к умывальнику, фыркают, крепко трут лица, плечи, волосатые груди. Пока мужчины моются, Дарья Скороход накрывает стол. Она поднялась чуть свет, наварила чугун борща, зажарила картошку, достала из подполья соленые грибы, огурцы, помидоры. На деревянной подставке тускло маслянятся куски свиного сала. Алюминиевые чашки бренчат весело.
Причесавшись перед осколочком зеркала, лесозаготовители чинно садятся за стол.
После завтрака лесозаготовители сразу же выходят из барака. Они в кирзовых сапогах, замасленных телогрейках, высоких зимних шапках из собачины. Со спины только по росту можно отличить лесозаготовителей, и походка тоже одинаковая – медвежья, вразвалочку, плечи опущены под грузом топоров и пил, шаг не быстрый, но широкий, биркий, как говорят нарымчане.
Емкое слово – биркий. Так говорят о ягоде, крупной, удобной для сбора, – биркая ягода; так говорят о хорошо отточенном топоре – биркий, берет много; о скаредном, прижимистом человеке – биркий, все в дом тянет. Язык нарымчан плавен, нетороплив, широк и емок, как их походка бывалых охотников, рыбаков, ягодников. Непонятен порой язык нарымчан пришлым людям. «Выкуковала противень я, бабоньки!» – похваляется нарымская женщина вечером подругам, и трудно понять, что говорит она: «Выпросила противень». Через десяток слов опять бисером высыпает женщина: «И ведь до чего Дунька верещага, до чего взрачная! Улещивает ее, бабоньки, гладкомаз-то этот, гоношится вокруг!» И понимать ее надобно так: «До чего Дунька языкастая, до чего красивая! Уговаривает ее льстивый, вкрадчивый человек, вертится вокруг нее!»
До боли жалко, что в последние годы скудеет, линяет русский язык – железкой брякает в нем твердое канцелярское слово, булькает иностранный слог, запутанным переплетением коряжатся составные, вроде русские, а на слух иностранные слова – хлебозаготовки, сельхозотдел, стогометальный агрегат.
Бирко идут лесозаготовители.
Солнце еще не вставало, но по верхушкам сосен, желтые, бегут наперегонки блики, предвещая ранний и ясный восход… Она все-таки берет свое, поздняя и холодная нарымская весна! Ничего, что после двух теплых дней бушевали метели, падал сухой снег, ничего, что пуржило по-зимнему, – черный глазок обнажившейся земли с ожиданием смотрит в небо. Везде оставила след весна – на соснах, на снегу, на осевших взгорках. И уж не может зима перебить солодкий, настоявшийся на разогревшемся иглопаде дух весны – поднимается от земли, кружит голову. С праздничным звоном падают, разбиваются вдребезги о твердую землю стеклянные сосульки и звучат долго… Мартовский весенний день рождается в Глухой Мяте.
Проверещала, пробалабонила сорока, и лесозаговители рассмеялись – болтливая птица предупреждала о появлении людей холодные, застывшие тракторы… Машины стоят на заснеженной поляне, печально сутулятся горбатинами погрузочных щитов. Косолапые гусеницы виновато подобраны: вот, дескать, молчим, извините! Одиноки, заброшены машины – ждут не дождутся прихода людей, чтобы ожить, потеплеть, и люди ускоряют шаги, на ходу скидывают телогрейки и тоже виновато спешат к тракторам – вот, дескать, спали, отдыхали, извиняйте! Но только двух человек близко подпускают машины – Георгия Ракова и Федора Титова. От этого они важничают, суровеют, не идут, а торопливо вышагивают – нет, бегут! – отдаленные от товарищей молчаливой привязанностью тракторов. Машины перед ними охотно открывают двери кабин, капоты, полные доверчивости обнажаются – знаем вас, помним, уверены, что нежны, чутки ваши руки! Смело, без колебаний, как опытные хирурги в человеческую грудь, забираются водители в тракторы, ощупывают переплеты кровеносных сосудов, клапанов, вторгаются в неразбериху разноцветных проводов-нервов. Замирают в ожидании пробуждения машины, потом, глотнув теплой воды, бензина, газа из бункеров, судорожно вздрагивают. Гулко раздаются первые такты, тайга торопливо повторяет их, возвратив эхом, дробит, но потом как-то сразу приносит издалека ровный, облегченный гул – машины работают на полном ходу, стараясь перегнать, перекричать друг друга повеселевшими голосами. Проверив моторы на больших оборотах, трактористы убавляют газ, и по тайге накатом разносится веселый лязг тракторных гусениц. Круто повернувшись на месте, как на поводу кони, машины рвутся в лесосеку. Ревут радостно. Четко, задиристо тракторам отвечает мотор передвижной электростанции.
Ввввв! – гудит он.
Проходит еще несколько секунд, наполненных перекликом моторов, как вдруг электростанция сникает, захлебывается, словно мотор подавился горючим и маслом, – это включают пилы вальщики леса Виктор Гав и Борис Бережков. Истошно кричат без нагрузки пилы; склонив головы, парни бестрепетно прислушиваются к их истерическому вою, крепкими руками сдерживают их, готовых вырваться, – проверяют на звук, – потом одновременно щелкают выключателями, и сразу легче становится дышать мотору станции Валентина Изюмина. Кинув пилы за спину, парни повертываются и быстро уходят на лесосеку. За ними черной змеей вьется, шуршит кабель, к которому они привязаны, как иголка к нитке. Тайга ветками сосен проглатывает их.
Рвется в лес трактор Федора Титова – подпрыгнув на пеньке, взревев, машина глухо урчит, торкочит гусеницами, лязгает металлом. Георгий Раков высовывается из кабины, следит за Федором. Свою машину он трогает осторожно, берет с места без рывка, точно не мотором, а медленно навалившимся на трактор телом.
На именных часах бригадира Григория Семенова восемь часов. Рабочий день в Глухой Мяте начался.
5
Выходя из барака, не заметили лесозаготовители, что Михаил Силантьев замешкался в дверях, остановившись на пороге, пробормотал вроде как бы растерянно: «Ах, черт возьми! Забыл!» Но Петру Удочкину, обернувшемуся к нему, что именно забыл – не сказал, а только подтолкнул Петра вперед – иди, мол, разберусь без тебя! Петр поспешил за товарищами, оглянулся еще раз, но задерживаться не стал, приметив, что Силантьев стоял на пороге, в той же позе, – забыл ведь! Вот, черт ее дери, забыл!
Выждав немного, Михаил Силантьев на цыпочках по шатким половицам проходит сени, тихо открывает дверь в барак. Непривычная тишина стынет здесь, а повар-уборщица Дарья Скороход, проводив лесозаготовителей, возится у плиты, гремит ухватами, сковородниками. Она маленькая, тоненькая, позади торчит коса – светлая и пушистая; лицо у Дарьи как кора молодой березки, а вместо точек на ней неяркие веснушки.
Словно охотник, выследивший косача, замирает на пороге Михаил Силантьев; тугое, как будто накачанное воздухом, лицо лоснится от пота, туловище наклонено вперед. Дарья не видит его – грохочет посудой, напевает под нос веселое, утреннее; тонкая, перехватистая в талии фигура покачивается в такт песне, руки обнажены по локоть и тоже – как кора молодой березки – белы и веснушчаты. Хороша фигура у Дарьи – в талии тонка, ноги длинные, темная короткая юбка сидит на ней ловко, без складок, а кирзовые маленькие сапоги, как влитые, обнимают выпуклые икры. Коленки у нее круглые, ровные и нисколько не выдаются, а даже вдавлены в тонкий переход от бедра к голени.
Силантьев стоит неподвижно, приподнявшись на носки, острым кончиком языка облизывает пересохшие губы, потом, видимо обдумав, делает шаг вперед.
– Ой, кто там! – резко оборачивается Дарья.
– Наше величество! – отвечает Силантьев, ничуть не смутившись.
– Ты чего вернулся, Миша? – вскидывает она ресницы и вдруг понимает все – по фигуре Силантьева, по тому, как он стоит, как облизывает пересохшие губы, – понимает Дарья причину, заставившую вернуться в барак Михаила.