Глеб Иванович Успенский
Подгородный мужик
1
В то далекое время попыток в подобном роде, как известно, было великое множество, и если, несмотря на всевозможные внешние различия в способах и приемах, цели они не достигали, то во всяком случае источник, из которого шли фантазии, был чист, а главное – вполне неизбежен, потому что, если Михаилы Михайловичи не могут так скоро порвать уз и пут прошлого, в котором они выросли, то тем более трудно это сделать мужику. Сколько наросло на нем, и вокруг него, и под ногами, и сверху, и снизу – словом, и в нем, и вне его – всякой дичи, паутины! Сколько валяется по пути его развития всякого гнилья, гнилья столетнего, обомшелого, которое путает, сбивает с толку и пути!
Крестьяне, с которыми имел дело Михаил Михайлович и с которыми нам в настоящее время приходится сталкиваться, могут, как нам кажется, служить хорошим образчиком всего, что пришлось пережить русскому крестьянину на своем тысячелетнем веку. Правда,
Да и по части древности рода здешний крестьянин, как новгородец, перещеголяет своих одноплеменных собратьев. Он именно жил так, как обозначено в двадцати шести томах. Гнездился он в лядинах, на печищах, перешел поближе к питерской дороге, перелезает теперь к чугунке, видел и аракчеевщину, и холеру, и крепостное право; понатерся в той цивилизации, которая сама идет и едет на деревню, словом – «произошел». Чего еще нужно для всестороннего наблюдения и изучения? Да, наконец, не та ли же участь рано или поздно ждет самый дальний российский медвежий угол и то, что уже получилось в здешних местах? Рано или поздно пройдет каменная, а может быть, и железная дорога и в таких глухих углах, где недавно сожгли колдунью. И туда и во все российские места рано ли, поздно ли придут и кадриль, и «пиньжак», и вообще те же самые новизны, с теми же самыми последствиями. Не Питер, так какой-нибудь Тихвин будет рассадником той же самой цивилизации, какою наделяет наши места столица. Питер для здешних мест ведь только рынок, да и не Питер даже, а Сенная. Сенная же, хоть и маленькая, везде есть; а если нет, то будет везде, где дорога сделает новый рынок для сбыта всего, что идет на подати. Словом, тот же самый дух века, какой дошел из Питера до нас, дойдет и до самого отдаленного угла. Разве можно миновать это, хотя и надо? А следовательно, пренебрегать здешним мужиком, разгуливающим то в пиньжаке, то в тулупе, резонов нет никаких.
Итак, к чему ж, к каким результатам пришел этот новгородский вечевой человек, пройдя через заимки в лядинах, через бродяжничество и шатание по господам, через сохи и обжи, через оброки и барщину, через подушное и поземельное, словом – исколесив вдоль и поперек все двадцать шесть томов и достигнув, наконец, кадрили, пиньжака и петровской папироски?
В двадцати восьми дворах той деревни, которая перед нашими глазами, уже есть четыре крупных представителя «третьего сословия». Как крестьяне, они, без сомнения, получают в общественной земле точь-в-точь столько, сколько им соответствует по справедливости. Но вот как-то разжились, властвуют, скупают у обывателей краденый лес, а один из них имеет рысака и кабриолет – «почесь что барин». Но он – не барин, а крестьянин, временнообязанный[1], земля его в мирском владении, и, однакож, он властвует, а остальные воруют для него лес, иные прямо «бьются», – а земля, повторяем, переделена между всеми правильно. Несмотря на эту правильность, постоянно слышишь: «у него и скотине-то есть нечего!» – «А иному бедному и двугривенный слаще рубля серебром!» – очень часто говорит общинник.
2
Недавно в этом отношении нам пришлось быть свидетелем такой сцены:
На мызу (описанную выше и теперь кое-как достроенную одним моим знакомым под дачу) является вечером, через топи лядин, из которых как раз только что благополучно
Солдат подошел, снял шапку, поздоровался. Несколько секунд помолчали – и солдат и мы. В этот краткий промежуток молчания мы заметили, что у солдата подмышкой курица, а у мальчика в руках какая-то кошелка.
– Яиц не надо ль? – сказал солдат.
Опять помолчали.
– Много ль? – спросил крестьянин, управитель мызы.
Помолчал немного и солдат и потом сказал:
– Десятка три, три с половиной… Сосчитаешь.
При помощи таких кратких вопросов и ответов, перемежавшихся краткими мгновениями молчания, яйца были куплены.
– Михайло! – сказал солдат мальчику, обернувшись назад, – снеси кошелку в избу – сосчитай.
Опять помолчали.
– Грязна дорога-то?
– И-и – не говори! Бездна бездну призывает…
– Выступило днище-то?
– Эва! – еще третьего дни нелегкая его выперла в полном параде… Наш мальчонка холопский (название деревни) так с ушми совсем чуфыкнул в пучину-то. Выперла, нелегкая ее бери!..
Помолчали.
– А курицу… не требуется вам, господа?
Курица все время вертела головой, плотно прижатая подмышкой, и как-то вытягивала грудь, очевидно желая выскочить. Когда речь коснулась ее, она закудахтала…
– Нет, кур не надо.
Опять помолчали.
– А может, барин скушают?
Курица закудахтала сильнее.
– Ей только дай покормиться с неделю, она – во как раздобреет… У нас она так болталась, смотреть некому – и то, глянь, бока-то всё же мало-мальски… Берите уж, господа! Сорок копеек… у меня старуха что-то недомогает… Деньжонок бы надо… Куда я ее потащу назад-то? Не возьмете – задаром отдам, а назад не понесу.
Взяли и курицу, а впоследствии и съели ее. Конечно, предварительно дали ей отгуляться на воле, отъесться. Солдат пустил курицу на землю и сказал:
– Ступай! Смотри, чтобы господину бульон хорош был. Не огорчи хозяина!
Курица не побежала, а пошла медленно, осторожно оглядывая новое место.
Опять помолчали. В это время воротился мальчик с пустой кошелкой и сказал:
– Тридцать семь.
– Ну, ладно, сочтемся. А вот что, Демьян Ильич, не возьмешь ли у меня мальчонку?
– Какого?
– А вот! – проговорил солдат, кивнув на мальчика. – Не подойдет ли он тебе в пастухи?
Демьян Ильич поглядел на мальчика и сказал:
– Мне твой мальчик дорог будет…
– Чем же? Полтора куля всего-то…
– Дорогонько…
(По здешним весенним ценам, это около восемнадцати рублей.)
– Дорого? – переспросил солдат и, подумав, сказал: – ну, а девчонка не подойдет ли? Есть у меня постарше этого мальчонки на год – ничего, девчонка проворная. Она не подойдет ли насчет скотины?..
– Куль! – сказал Демьян Ильич: – Так и быть. Ты знаешь, не из чего мне расходствовать.
– Это нам известно. Куль, говоришь? Что ж, я согласен, только уж дай записку сейчас к Завинтилову (из третьего сословия). Хлебом-то больно бьемся…
– Это можно, – сказал Демьян Ильич.
– Ну, а уж насчет мальчонки, видно, придется рядиться с Завинтиловым. Дает он мне полтора куля, да жидоват ведь человек-то… Ну да уж, видно, надо… Так уж дай записочку-то!
– Сейчас напишем, – сказал Демьян Ильич.
– Ну, ладно, спасибо. Помолчали.
– Девчонка – она ничего, бойкая! уж я худого тебе не пожелаю. Я знаю, каков ты есть человек…
– У меня с весны загон будет сделан, – сказал Демьян Ильич. – Скотина всегда в одном месте, только бы из загородки не выбилась: – Вот и вся работа.
– Хорошее дело… Чего лучше, как загон?
Опять помолчали.
– Там, на деревне, – начал солдат несколько иным тоном, – сказывали, будто тебе человек для дров требуется?
– Надо.
– Что бы ты меня взял? Колоть и пилить я ведь мастер. Хитрого тут нет ничего.
– Пожалуй, возьму. Немного дров-то… колоть, а пилить наши будут.
– Все одно! Сколько наберется. Я бы теперича тебе духом откатал…
– Что ж, оставайся!
Уговорились в цене, написали записку на выдачу куля муки, отдали за яйца и за курицу. Записку солдат отдал мальчику и сказал, чтобы он шел домой, запряг лошадь, съездил за мукой и привез ее домой. Сам же солдат остался и присел на крыльцо отдохнуть.
Мальчик один поплелся с пустой кошелкой по лесу, через топи и болота, через знаменитое
Солдат сделал папироску из корешков и какого-то лоскута бумаги, который он поднял тут же на дворе в сору, и сказал:
– Справляемся помаленьку… Как-никак… Вот старуха-то у меня малым делом прихварывает – из рук дело одно ушло задарма… Стирка у господ… Рубля два, глядишь, и нет. А то у меня все слава богу!.. Не гуляем… У меня все при добывке. И сам, и старуха, и ребята – все действуют… Я, брат, Демьян Ильич, не охотник по-здешнему: как-нибудь там схватил руб, дело свертел кое-как – и прочь… Или, как другой, нахватал в долг выше головы, и отдает двадцать лет… Этого у меня нету. Я и посейчас гроша ломаного никому не должен, вот я что тебе скажу.
– Я знаю. Ты человек исправный, – сказал Демьян Ильич. – В пример тебя к ним ставить нельзя. Это уж что говорить…
– Я тебе говорю верное слово – так. Ты думаешь, ежели бы я захотел, так Завинтилов не поверил бы мне куля-то? Поверит! Кому другому, хоть бы вот Кукушкиным или Болтушкиным, кажется уж богачами считаются, а им не поверит! А мне, я тебе верно говорю, даст. Только что я не люблю этого – просить. Нет у меня на это характеру… Кому другому не даст, а мне даст.
– Я знаю, это ты говоришь верно. Тебе дать можно.
– А уж, кажется, жид пресветный Завинтилов-то. Вот какое дело!
Солдат, распродавший таким образом курицу, яйца, девчонку, мальчишку и себя и сожалевший только о том, что старуха по случаю болезни не идет в дело, был как-то покойно счастлив, чувствовал полную внутреннюю гармонию, причем доверие Завинтилова, очевидно, уравновешивалось с вышеупомянутой распродажей.
У него было хорошо на душе, ему чувствовалось честно, правильно.
Неподалеку работники пилили дрова.
– Вот какое дело, – еще раз повторил солдат и, обратившись к Демьяну Ильичу, оживленно проговорил: – где у тебя топор-то? Солдат не любит без дела сидеть. Чем сидеть-то задаром, давай-ко топор-то, я покуда что до ужина поколю.
Пила заходила звончей и чаще; солдат, уставив деревянную ногу, как ему было удобнее, принялся колоть дрова. И тут, в этой работе, не весьма для него удобной, хорошее, правильное расположение духа выступало на первый план.
– Ты режь мне аппетитными кусками, – говорил он работнику, – что ты мне какие орясины подсовываешь? – твое полено к носу моему размером подходит, я воткнуться в него не могу с разгону, а ты режь вот эдакенькие… Так у меня топор-то вопьется вот как!
Стали резать аппетитные поленья.
– Вот это так! Валяй – не задерживай. Вот как у нас, вот, вот, эво! Эво как… вот так-то!
При каждом из этих выражений аппетитные поленья разлетались фонтаном из-под солдатского топора. Тут уж совершенно исчезла работа, а играло роль чистое искусство, которому поддались и работники, уж порядочно уставшие. Теперь они были заинтересованы и своим и солдатским творчеством. Пила пела, не умолкая. Расколотые поленья летели в разные стороны. А солдат при каждом взмахе выкрикивал: «Эво! эво! Ай не хочешь! Поспевай, ребята! Живей!»
И ребята поспевали, как не поспеть паровому пильному заводу.
Хорошо чувствовал себя солдат, распродавший все семейство, и все почувствовали себя вместе с ним так же хорошо, потому, в самом деле, «по-хорошему» поступал человек.
Или вот еще: сейчас на моих глазах крошечная десятилетняя девочка с пяти часов утра и до восьми вечера таскается за скотиной из одного угла мызы в другой. Травы еще мало, да и та, которая уже есть, мала ростом; поэтому скот поминутно переходит с места на место, и десятилетней девочке, проданной родителем за куль хлеба, приходится сделать вдень не один десяток верст слабыми и босыми ногами. Босыми ногами потому, что башмаки и даже лапти недоступны для нее при той цене, за которую куплен собственный ее труд. Одних лаптей пришлось бы сносить почти на ту же цену, сколько она «ст
Недавно в одной из газет мы читали целый ряд наблюдений, неопровержимо доказывающих, что общинные порядки настолько крепки, что крестьяне, выкупившие свой надел, предпочитают оставлять его в мирском владении. В подтверждение этого явления было приведено множество фактов, подлинность которых несомненна, но один из которых произвел на нас вовсе не то впечатление, на которое рассчитывал автор. Именно: рассказывается, что такой-то крестьянин, выкупив надел, оставил его в общинном владении, но при этом прибавлено, что надел выкуплен сыном для престарелого отца. Сам сын не жил в деревне, а жил где-то на стороне; но, жалеючи шестидесятилетнего отца, который за старостью лет не мог бы нести мирских повинностей, стало быть остался бы без земли, без хлеба, – словом, нищим, – сын и выкупил для него землю, то есть поставил его, уже против воли мирских распорядков, в невозможность умереть с голоду. Нас, конечно, очень радует, что общинные начала крепки; но мы спрашиваем: позволительно ли усомниться в широте развития этих начал, ежели сплошь и рядом, при всей крепости и долговечности этих порядков, факты вроде вышеупомянутого встречаются в деревнях поминутно? И что ж это за порядки, когда человек проработал почти все шестьдесят лет, причем чисто мирской работы было переделано его руками многое множество, выбившись из сил, может рассчитывать только на то, что миряне придут к его одру и скажут: «Ну, старичок господний, силов у тебя нету, платить в казну тебе невмоготу, приходится тебе, старичку приятному, пожалуй что и слезать с земли-то… Так-то… потому молодых ребят надыть на землю сажать, а тебе бы, старичку, тихим бы, например, манером, ежели говорить примерно, и помирать бы в самый раз… Так-то…» Сколько раз нам приходилось слышать выражения, обращенные к старику, к старухе:
– А уж пора бы тебе, старичок или старушка, помирать… Право!
– Пора, пора, родной!..
– Да право!.. Ну что тебе за жизнь? Пожила ведь на свете – ну… и перестань… Чего ворчать-то попусту?
– Ох, перестану, перестану, скоро!..
– Право, так!.. Перестала бы, вот бы и было все честь честью, по-приятному… А то чего застишь?
3
Нынешней зимой мне пришлось несколько дней провести на той самой мызе, которой описание было представлено во второй главе. Вдоволь налюбовавшись зимним пейзажем, наслушавшись буквально мертвой тишины, мы задумали сделать несколько экскурсий в отдаленнейшие места необитаемой территории. Проникали с этой целью, на маленьких санках, по сугробам, без малейших признаков дорог, в глухие деревушки, дворов по пяти, по десяти, куда летом нельзя проникнуть; познакомились с тем, что определяется словом
– А, здравствуй! – сказал старик проворно, вскинув на нас глазами, – я тебя знаю… Хороший барин! – добавил он, обратясь к старухе… – Я у него работал…
– Это глупенький у нас мужичок призревается! – объяснила старуха: – дурачок…
– Я у него чашки вертел… Хорошо кормил, хорошо.
– Стало быть, хороший человек? – сказала старуха, разговаривая с дураком как с ребенком.
– Хорошо кормил. Каши сколь хошь.
– Ишь ты!
– И не бьет! Ни-ни! Этого нет!
– Ишь добрый господин!
– Пальцем не ударит…
Он бормотал, поминутно поднимая голову от работы и вновь опуская ее, да и шил он, кажется, вовсе не там, где следовало. Он не говорил, а бормотал всякий вздор, и старуха всегда находила, что ему ответить, делая это удивительно деликатно в том отношении, чтобы он не чувствовал своего дурацкого состояния.
– А вот там, за перегородкой, – сказала нам старуха: – также призревается у нас человек… Сто тридцать лет ему от роду… Извольте поглядеть… Пожалуйте!.. Ничего, не обеспокоите… Пожалуйте, поглядите!