Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Все оттенки порока - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот об этом-то я и читаю в безыскусном рассказе о невозможной любви (каково бы ни было ее происхождение), где страсть получает выражение с помощью расхожих этических понятий: бесконечное внимание к Другому, который ставит самоотречение превыше всякого бытия, неотложное и пылкое желание попасть в зависимость к кому-то, стать «заложником» и, как говорил еще Платон, сделаться рабом вне любых общепринятых форм рабства.

Но ведь мораль – это закон, а страсть бросает вызов любой законности? Этика возможна лишь в том случае, если онтология, всегда сводящая Другое к Тому же самому, уступив ей хотя бы на шаг, сумеет установить между ними отношения, при которых «я» будет вынуждено признать Другого и согласится принять за него ответственность, неограниченную и неиссякаемую. Ответственность или обязательства по отношению к Другому, зависящие не от закона, а от того, насколько он несводим ко всем формам законности, посредством которых регулируется, обретая характер исключения, невыразимого никаким языком уже установленных формул.

* * *

Эта ответственность – не обязательство во имя закона, она как бы предшествует бытию и свободе, когда та сливается с непосредственностью, стихийностью. «Я» свободно по отношению к Другому лишь тогда, когда оно вправе отклонить требования, исторгающие его из самого себя, исключающие его из собственных пределов. Но разве не так же обстоит дело в страстной любви? Она роковым образом и как бы помимо нашей воли побуждает нас взять ответственность за другого, который влечет нас к себе тем сильнее, чем яснее мы чувствуем невозможность соединения с ним, так как он далек от всего, чем мы дорожим.

Этот порыв, находящий свое оправдание в любви, символизируется поразительным прыжком Тристана к ложу Изольды, позволяющим скрыть земные следы их близости, – тем «сальто мортале», который, согласно Кьеркегору, необходим для достижения моральных и религиозных высот. Это «сальто мортале» отражено в таком вопросе: «Есть ли у человека право пойти на смерть во имя истины?». Во имя истины? Это само по себе проблематично, но еще проблематичней добровольная смерть ради другого, ради содействия ему. Ответ был высказан еще Платоном, вложившим его в уста Федра: «Нет сомнений в том, что отдать жизнь за другого способен только любящий».

Другой пример – Алкестида, из любви к мужу решившая занять его место в царстве мертвых (вот наглядный образец жертвенной «подмены» одного другим). Это решение, впрочем, не замедлила оспорить Диотима, как женщина и чужестранка, знавшая высшую суть любви: «Алкестида вовсе не стремилась умереть вместо своего мужа, ей хотелось посредством этого самопожертвования прославиться и обрести бессмертие в самой смерти. И не потому, что она его не любила, а потому, что нет иной цели у любви, кроме бессмертия». Все это выводит нас на окольную тропинку, следуя которой мы постигаем, что любовь – это диалектический способ, шаг за шагом ведущий нас к наивысшей духовности.

Какова бы ни была важность платонической любви, этого порождения жадной пустоты и хитроумной изворотливости, мнение Федра неопровержимо. Любовь сильнее смерти. Она не упраздняет смерть, но, переходя за ее грань, делает ее неспособной помешать нам принять участие в судьбе другого, прервать влекущее к нему бесконечное движение, не оставляющее нам времени на заботу о собственном «я». Не для того, чтобы прославить смерть, прославляя любовь, а, напротив, чтобы придать жизни трансцендентность, позволяющую ей посвятить себя служению другому.

Всем этим я не хочу сказать, что этика и страсть – явления однозначные. Присущий страсти порыв, неудержимое движение – это не помеха для спонтанности, для того, что древние звали conatus – все это, напротив, усиливает их, подчас ведя к гибели. И не стоит ли добавить, что любить – значит смотреть на другого как на единственного, затмевающего и упраздняющего всех прочих? Отсюда следует, что безмерность – это единственная мера любви, что насилие и сумеречная гибель не могут быть исключены из способов ее утоления.

Об этом и напоминает Маргерит Дюра: «Незнакомо ли вам желание оказаться на грани убийства любимой, чтобы сохранить ее для вас одного, присвоить, украсть, преступив тем самым все законы, все требования морали?». Нет, ему это желание незнакомо. Тем и объясняется неумолимый и презрительный приговор: «Значит, вы сами – всего-навсего пошловатый мертвец».

Он ничего не отвечает; на его месте и я воздержался бы от ответа или, возвращаясь к нашим грекам, сказал бы: «Я тоже знаю, кто вы такая. Вовсе не Афродита небесная или ураническая, довольствующаяся лишь любовью к душам (или мальчикам), не Афродита земная или площадная, влекущаяся лишь к плоти, включая и женскую плоть; вы – не та и не другая, вы – третья, самая безымянная и страшная, но именно поэтому и самая любимая. Вы таитесь за той и за другой, вы неотделимы от них; вы – Афродита тектоническая или подземная, которая принадлежит смерти и ведет к ней тех, кого избирает она, и тех, кто избирают ее. Она олицетворяет собою море, которое ее породило (и не перестает порождать), и ночь, равнозначную беспробудному сну и молчаливому призыву, обращенному к «сообществу любовников»; отвечая на этот зов, в котором звучит невозможное требование, любовники обрекают друг друга на неотвратимую смерть. Смерть, по определению, бесславную, безутешную, беспомощную, с которой не может сравниться никакой другой вид уничтожения, за исключением, пожалуй, того, что вписан в само письмо, когда вытекающее из него произведение заранее означает отказ от творчества и указывает лишь на пространство, в котором для всех и каждого, а, стало быть, ни для кого, звучит слово, исходящее из недеяния:

С бессмертья змеиным укусомКончается женская страсть…(Марина Цветаева. «Эвридика – к Орфею»)* * *

Сообщество любовников. Не парадоксален ли этот романтический заголовок, предпосланный мною страницам, где нет ни разделенной страсти, ни настоящих любовников? Несомненно. Но этот парадокс объясним, быть может, экстравагантностью того, что мы пытаемся обозначить словом сообщество. Тем более, что нам пора, пусть ценой некоторых усилий, указать разницу между сообществом традиционным и сообществом избирательным.

Первое из них навязывается нам извне, без нашего на то согласия: это фактическая социальность или обоготворение почвы, крови, а то и расы. Ну, а второе? Его называют избирательным в том смысле, что оно не могло бы существовать помимо воли тех, кто свободно сделал свой выбор; но свободен ли он? Или, по меньшей мере, достаточно ли этой свободы для выражения, для утверждения выбора, на котором зиждется это сообщество?

Точно так же можно задаться и другим вопросом: можно ли без околичностей говорить о сообществе любовников? Жорж Батай писал: «Если бы мир не был беспрестанно сотрясаем судорожными порывами существ, ищущих друг друга, он был бы всего лишь насмехательством над теми, кому предстоит в нем родиться».

Но как понимать эти «судорожные порывы», благодаря которым мир обретает ценность? Идет ли здесь речь о любви (счастливой или неразделенной), которая порождает своего рода общество в обществе и получает от последнего право называться обществом законным или супружеским? Или здесь подразумевается порыв, которому нельзя подыскать никакого названия, будь то любовь или похоть, но который, тем не менее, влечет людей друг к другу, попарно или более-менее коллективно, вырывая их таким образом из обычного общества?

Одни стремятся к другим по зову плоти, другие – по сердечному зову, третьи руководствуются мыслью. В первом случае (определим его несколько упрощенно как супружескую любовь) становится ясно, что здесь «сообщество любовников» ослабляет свои требования из-за компромисса с коллективом, который позволяет ему выжить, заставив отречься от своей главной черты: тайны, за которой скрывается «неистовый разгул». Во втором случае сообщество любовников не заботится ни о традиционных формах, ни об одобрении со стороны общества, пусть даже самом сдержанном.

С этой точки зрения так называемые «веселые дома» или то, во что они теперь превратились, не говоря уже о замках де Сада, уже не представляются некой маргинальностью, способной поколебать устои общества. Как раз наоборот: эти особые заведения легализируются тем легче, чем кажутся более запретными…

Всякое сообщество любовников, хотят ли они этого или нет, рады этому или не рады, связаны ли между собой игрой случая, «безумной любовью» или «смертельной страстью», имеет главной целью только одно – разрушение общества. Там, где складывается эпизодическое сообщество двух существ, созданных или не созданных друг для друга, образуется некая военная машина или, правильней говоря, создается возможность угрозы, которую она в себе несет, какой бы минимальной эта угроза ни была – угрозы вселенского разрушения.

С этой-то позиции и нужно рассматривать «сценарий», придуманный Маргерит Дюра и неизбежно включивший в себя ее самое, как только она его сочинила. Изображенные в нем мужчина и женщина, не испытывающие ни радости, ни счастья и, в сущности, бесконечно друг от друга далекие, символизируют надежду на особость, которую им не дано разделить ни с кем другим, и не только потому, что они замкнуты в самих себе, но и потому, что в пору общественного безразличия к чужим судьбам, они замкнуты в себе вместе со смертью.


Плачущая девушка. Художник Эдвард Мунк

Женщина прозревает в мужчине воплощение смерти и смертельный удар, знак страсти, который она понапрасну стремится от него получить. Можно сказать, что изображая мужчину, навеки отъединенного от любого проявления женственности, даже тогда, когда он соединяется со случайной женщиной, даруя ей блаженство, которого не в силах испытать он сам, – изображая все это, Маргерит Дюра предвидела, что им предстоит каким-то образом вырваться из этого заколдованного круга, зачастую представляемого как романтический союз любовников, слепо влекомых скорее стремлением к гибели, чем друг к другу. И однако она воспроизводит одну из возможных ситуаций, которые так часто разыгрывались в воображении де Сада (и в его жизни), в качестве банального примера игры страстей. Апатия, невозмутимость, отсутствие чувств и импотенция во всех ее формах не только не мешают отношениям между людьми, но и приводят эти отношения к преступлению, которое является крайней и (если можно так сказать) раскаленной добела формой бесчувственности.

Но в том повествовании, которое мы крутим и вертим во все стороны, стараясь выведать скрытую в нем тайну, смерть хоть и призывается, но в то же время обесценивается, а бесчувствие героев столь ничтожно, что они не решаются преступить роковую черту, отделяющую их от смерти, либо, напротив, достигает такого безмерного размаха, который не снился и самому де Саду.

Действие происходит в спальне, замкнутом пространстве, открытом в природу, но недоступном для других людей, где в течение неопределенного времени, исчисляемого не днями, а ночами – и каждая из них никогда не кончается – мужчина и женщина силятся соединиться лишь для того, чтобы пережить (и некоторым образом отпраздновать) поражение, являющееся сутью их совершенного союза, почувствовать лживость этого союза, который вечно свершается, так и не свершаясь.

Можно ли сказать, что вопреки всему этому они образуют нечто вроде сообщества? Скорее, благодаря всему этому. Они живут бок о бок, и эта близость, насыщенная всеми видами пустой интимности, избавляет их от необходимости разыгрывать комедию «слитного или сопричастного» взаимопонимания. Это сообщество заключенных, организованное одним, поддержанное другой, цель которого – попытка любви, но любви впустую, попытка, итогом которой в конечном счете является все та же пустота, воодушевляющая любовников помимо их воли, обрекающая их всего лишь на тщету объятий.

Ни любви, ни ненависти – только неразделенные услады, неразделенные слезы, напор неумолимого «сверх-я», и в конечном счете – покорность единственной власти, власти смерти, блуждающей вокруг, которую можно мысленно призывать, но нельзя разделить, смерти, от которой немыслимо умереть, смерти бессильной, бесплодной, бездеятельной, как бы в насмешку таящей в себе притягательность «невыразимой жизни, той единственной реальности, с которой ты мог бы слиться» (Рене Шар). Вот так и живут в этом замкнутом пространстве, протянувшемся от вечерних сумерек до утренней зари, эти два существа, стремящиеся отдаться друг другу полностью, без остатка, целиком, абсолютно, чтобы явить не их собственным, а нашим глазам это одинокое сообщество, негативное сообщество тех, у которых нет ничего общего.

* * *

Должно быть, читатель заметил, что я уже не говорю, как следовало бы, о тексте Маргерит Дюра. А если он и сквозит в моих писаниях, то лишь для того, чтобы в них снова всплыл странный образ хрупкой юной женщины, готовой целую вечность соглашаться на все, что от нее ни попросят.

Едва написав эти последние строки, я понял, что мне следует кое-что уточнить. Героиня – это также и воплощенный отказ: она отказывается, например, называть своего любовника по имени, то есть номинально признать его существование; равным образом, она не обращает внимания на его слезливость, она и знать о ней не желает, ведь между ею и ее любовником – непроницаемый заслон; она сама занимает весь мир, не оставляя для него ни малейшего уголка; она не хочет выслушивать истории о его детстве, в которых он ищет оправдание своим жалобам: он, будто бы, так любил свою мать, что теперь у него не осталось сил на любовь к своей подруге – это казалось бы ему инцестом.

Единственная в своем роде история для него, банальная для нее: «она успела наслышаться таких историй, начитаться о них в книгах». Все это означает, что она не могла бы ограничиться ролью матери, стать ее заменой, ибо она выше всех этих понятий да и вообще всего абсолютно женского – ведь эта женщина живет в ожидании смерти, которую он неспособен ей причинить. Потому-то она и принимает от него все что угодно, лишь бы он оставался в своей мужской скорлупе, имея дело только с другими мужчинами: это она склонна считать его «болезнью» или одной из форм такой болезни, которая так многообразна. (Гомосексуальность – это слово здесь еще ни разу не произносилось – это вовсе не «болезнь смерти», она только кажется ею, только играет в нее, поскольку трудно отрицать, что между людьми возможны разные оттенки чувств, разные виды любовных отношений). Чем же является «болезнь» ее любовника?

Болезнью смерти? Она, эта «болезнь», проникнута тайной, она отталкивающа и притягательна. Вот почему молодая героиня подозревает, что он поражен этим недугом или чем-то еще более серьезным, чему и названия нет, что и побудило его заключить с нею контракт, по условиям которого они отгородились от всего мира. Она добавляет, что с самого начала их отношений знала об этой болезни, только не могла ее назвать: «В первые дни я не могла подыскать название для этой хвори. А теперь мне удалось это сделать».

Теперь ей все стало ясно: он умирает оттого, что вовсе и не жил, он умирает, хотя его смерть неспособна повредить никакой жизни (иными словами, он вовсе и не умирает или же эта смерть только избавляет его от какого-то недостатка, о котором он сам и не подозревал). Но все эти ее определения не имеют окончательной ценности. Тем более, что герой, мужчина, оказавшийся неспособным к жизни, предпринял попытку эту жизнь обрести, «познавая это самое» (женское тело, то есть саму экзистенцию), познавая то, в чем воплощена жизнь, «то совпадение между кожным покровом и жизнью, которая под ним таится», решаясь на рискованную попытку обладания телом, способным произвести на свет ребенка (это означает, что он видел в ней и свою собственную мать, хотя для нее это не имело особенного значения).

И он только и делает, что пытается, пытается: «день за днем… быть может, всю свою жизнь». Этого он у нее и просит, уточняя свою просьбу ответом на ее вопрос: «Что же вы пытаетесь сделать?» – «Вы же сами сказали: любить». Такой ответ может показаться наивным и трогательным в силу его незнания того, что любовь не может родиться из одной воли любить (вспомним, что ответила на его вопрос героиня: «Никогда по нашей воле»), ибо любовь, чувство, не нуждающееся в оправдании, вовсе не является следствием одной-единственной и непредвиденной встречи. И однако, при всей своей наивности, он, быть может, идет дальше сведущих в любви. В этой случайной женщине, с которой он все «пытается, пытается», он видит всех женщин во всем их великолепии, таинственности, царственности; они воплощают в себе неведомое, «последнюю реальность», на которую он то и дело наталкивается; женщины как таковой не существует; не по случайной прихоти писательницы ее героиня мало-помалу осознает свое тело как мифическую истину; это тело – дар свыше, вот она сама и дарит его, хотя этот ее дар не в силах принять никто, кроме, может быть, читателя. И тогда сообщество между этими двумя существами, никогда не опускающееся до уровня психологического и социологического, на редкость поразительное и в то же время наглядное, уже не умещается в рамках мифических и метафизических.

Их взаимоотношения разнообразны: с ее стороны – некое желание, желание неосуществимое, поскольку читатель не может с нею плотски соединиться; оно может считаться скорее желанием-знанием, попыткой познать через нее то, что ускользает от всякого познания, увидеть ее самое, хотя она остается невидимкой. Читатель сознает, что при всей ее зримости он так никогда ее и не увидит (в этом смысле она – некая анти-Беатриче, Беатриче-призрак, призрак, являющийся каждому в разных обличьях – от физического, ослепляющего подобно молнии, до абсолютно надматериального, неотличимого от Абсолюта: это Бог, theos, теория, последнее из того, что доступно взгляду) – и, в то же время, она не внушает ему ни малейшего отвращения, а только мысль о ее явной бесчувственности, в которой нет места равнодушию, поскольку она вызывает слезы, целый поток слез.

И, быть может, именно эта бесчувственность может даровать читателю высочайшее наслаждение, которому не подыскать имени («возможно, она подарит вам несказанное блаженство, почем мне знать»). Поэтому высшие инстанции лишаются здесь права голоса: блаженство ускользает от их компетенции. Кроме того, героиня открывает перед читателем суть одиночества – ведь он не знает, что сулит ему это недосягаемое тело – спасение от прежнего одиночества или, напротив, наступление нового и еще более худшего. Ведь прежде он не знал, что его взаимоотношения с другими, себе подобными, были, возможно, и взаимоотношениями с одиночеством, – не знал, пренебрегая условностями и обычаями, всеми этими излишествами, порожденными избытком женского начала.

Несомненно, что по мере того, как время проходит, читатель начинает понимать, что с нею, с героиней, оно и не думает проходить, лишая его таким образом всяких ничтожных видов собственности, ну, например, «личной комнаты», в которой теперь поселилась героиня, превратив ее в ничто, в пустоту – и что водворенная ею пустота делает излишним и ее пребывание, – и тогда он приходит к мысли, что она сама должна исчезнуть и что все уладится, если отправить ее обратно, на море, откуда она вроде бы и приехала – такова его последняя мысль или только поползновение на нее.

Но когда она и в самом деле отправится восвояси, он непременно затоскует по ней, захочет снова ее увидеть, потому что ее внезапное исчезновение удвоит его одиночество. Вот только не следовало бы ему говорить об этом другим, а уж тем более поднимать все это на смех, как будто попытки общения с героиней, предпринятые им с величайшей серьезностью, попытки, которым он готов был посвятить всю свою жизнь, могут теперь стать поводом для зубоскальства над иллюзией.

Во всем этом – одна из главных примет истинного сообщества: когда оно распадается, его участники испытывают впечатление, будто оно никогда и не существовало, даже если на самом деле это было вовсе не так.

* * *

Но кто же она сама, эта молоденькая женщина, такая таинственная, такая очевидная, хотя ее очевидность – последняя реальность – нагляднее всего подтверждается ее неминуемым исчезновением, когда она, целиком представ нашим взглядам, оставляет свое восхитительное тело, лишаясь тем самым возможности непосредственного, ежесекундного существования, поддерживаемого лишь силой любовной тяги (о, хрупкость бесконечно прекрасного, бесконечно реального, которую не сохранишь даже условиями любого контракта!) – так кто же она сама?

Есть известная развязность в попытке избавиться от нашей героини, сравнивая ее, как я уже делал, с языческой Афродитой, Евой, а то и Лилит. Все это – дешевая символика. Но, так или иначе, в течение ночей, которые она проводила вместе с любовником, она принадлежала к сообществу, она была рождена для сообщества, хотя в силу своей хрупкости, недосягаемости и великолепия чувствовала: особость того, что не может быть общим, как раз и составляет суть этого сообщества, вечно преходящего и с каждым мигом распадающегося.

В нем не сыскать счастья (даже если само сообщество твердит: какое счастье!); «чем крепче сон – тем страшнее затаившаяся в спальне беда». Но, по мере того, как герой романа начинает всем этим слегка кичиться, считая себя властелином несчастья, начинаются его посягательства на истинность и подлинность этого несчастья, и оно впрямь становится его собственностью, его богатством, его привилегией, над которыми он вправе и поплакать.

Тем не менее, ему есть чем поделиться со своей любовницей. Он рассказывает ей о мире, он рассказывает ей о море, он рассказывает ей о текучем времени и о заре, баюкающей ее во сне. Кроме того, он задает ей вопросы. Она для него – оракул, но оракул, дающий ответы лишь потому, что сам лишен способности вопрошать. «Она говорит вам: тогда задавайте мне вопросы, сама я не могу».

Поистине, существует всего один вопрос, и это единственный возможный вопрос, заданный во имя всех устами того, кто, пребывая в одиночестве, даже не подозревает о том, что вопрошает от лица всех: «Вы его спрашиваете, считает ли она, что вас можно любить. Она говорит, что это совершенно невозможно».

Ответ столь категоричный, что он не может исходить из обычных уст, но звучит откуда-то свыше, из страшного далека, из высшей инстанции, той самой, что диктует ему обрывочные и непритязательные истины. «Вы говорите, что любовь всегда казалась вам неуместной, что вы никогда ее не понимали, что вы всегда уклонялись от любви…»


Мужчина и женщина. Художник Эдвард Мунк

Такие замечания ставят первый вопрос с ног на голову, сводят его к психологическому упрощению (он по собственной воле держался подальше от круга любви: его не любят, потому что он всегда дорожил своей свободой, свободой не любить, иллюстрируя тем самым «картезианское» заблуждение, согласно которому свобода желаний, служащая продолжением свободы Божией, не может и не должна быть подорвана разгулом страстей). И все же повествование, столь краткое и столь емкое, принимает наряду с этими категорическими утверждениями положения, которые нелегко ввести в столь несложную систему взглядов.

Проще простого сказать (ему это говорят, и он соглашается), что он не любит никого и ничего; точно так же он соглашается признать, что никогда не любил ни одну женщину и не желал ее – ни единого раза, ни на единое мгновение. А ведь по ходу повествования он доказывает противоположное: его связывает с этой женщиной ничто иное, как желание (пусть самое скудное, но как его классифицируешь?). «Вы знаете, что могли бы распоряжаться ею на любой манер, даже самый рискованный». (Речь, без сомнения, идет об убийстве, которое сделало бы ее еще более реальной.) «А вы этого не делаете. Вместо этого вы ласкаете ее тело с тем большей нежностью, что оно избежало этой счастливой опасности…».

Поразительное признание, отменяющее все, что можно было бы в данном случае сказать, и показывающее, как велика власть женского начала даже над тем, кто считает, будто он враждебен ему. Ему, а не «вечной женственности» Гёте, этой бледной кальке с земной и одновременно небесной Беатриче Данте. Тем не менее, можно без тени опошления признать, что в самой ее уединенности есть нечто священное, особенно когда в конце повествования она предлагает любовнику свое тело точно так же, как предложила бы причастие, тело Господне, дар абсолютный, вневременной. Об этом говорится с торжественной простотой. «Она говорит: возьмите меня, чтобы это свершилось. Вы это делаете, вы берете. Это сделано. Она засыпает». После того, как таинство свершилось, она исчезает. Уходит в ночь, сливается с ночью. «Она никогда не вернется».

Относительно ее исчезновения можно делать самые разные догадки. Или он не смог ее удержать – ведь сообщество распадается так же случайно, как и создается; или она сделала свое дело, изменив своего любовника куда основательней, чем он сам полагает, оставив ему воспоминание о потерянной любви, на возвращение которой не стоит и надеяться. Такое же случилось с апостолами в Эммаусе: они убедились в присутствии Христа лишь тогда, когда он покинул их.

Или же, и это неописуемо, ее любовник, соединившись с нею по ее воле, даровал ей смерть, которую она так ждала, а он все не помогал ей дождаться, – смерть реальную, смерть воображаемую – разницы тут никакой. Смерть, которая освящает неизбежно сомнительный конец, предреченный любой сообщности…

Любовь и страх

(из книги Ф. Римана «Основные формы страха», перевод с немецкого Э. Гушанского)

Прообразом каждой любви являются отношения между матерью и ребенком, и, быть может, каждая любовь пытается восстановить то, что переживалось нами в раннем детстве: чувство безграничной и безусловной любви к нам, к нам таким, какие мы есть, и ощущение того, что наше существование совместно с другими переживается как счастье. Любовь воспринимается как чувство собственной ценности, и наша готовность любить возвращается к тому, кто принимает ее.

Когда один человек нуждается в другом, он стремится уменьшить дистанцию между ним и собой. Ему причиняет страдание пропасть, разделяющая «Я» и «Ты», отдаление от партнера означает оставленность, покинутость и заброшенность, что может привести к глубокой депрессии вплоть до отчаяния.

Что делать, чтобы избежать мучительного разрыва и уйти от страха утраты? Единственный способ состоит в развитии такой степени самостоятельности и независимости, чтобы полностью освободиться от партнера. Но именно это очень тяжело, например, для депрессивных личностей, у которых ослабление тесного контакта с другими тотчас же высвобождает страх утраты. Они делают попытки найти спасение в других людях, которые сняли бы подобные проблемы, но положение от этого лишь ухудшается. Им кажется, что такую безопасность дает им зависимость – и они ищут ее либо входя в зависимость от другого, либо поставив другого в зависимость от себя.

При любом типе зависимости они нуждаются в обещании – пусть лживом – не оставлять их. Как им, вероятно, кажется, связь с другим тем прочнее, чем выразительнее они демонстрируют беспомощность и зависимость – ведь не может быть другой человек столь жестоким и бессердечным, чтобы оставить их в таком положении.

Другая возможность заключается в том, чтобы поставить другого в зависимость от себя, как это делают дети, в противоположность описанным выше действиям; но, в любом случае, мотивация остается той же и состоит в том, чтобы удержать зависимость.

Для депрессивных личностей близость означает безопасность и защищенность, для шизоидов – угрозу и ограничение их автаркии, и наоборот, дистанцирование для шизоидов – это безопасность и независимость, а для депрессивных личностей – угроза их существованию и страх оставленности и одиночества. Если депрессивная личность узнает, что для партнера интересы существования «Я», индивидуальности неизбежно означают расставание, то они отказываются от самих себя, унижаясь и повергая себя в прах перед партнером. Говоря на языке нашей аллегории, депрессивные личности пытаются избежать страха, отказываясь от центробежного стремления к «Я» (от своего «Я») или делая других зависимыми от себя.

Депрессивные личности ищут зависимости, которая сулит им безопасность; вместе с зависимостью, однако, возникает страх утраты, поэтому они прилагают все усилия для удержания другого, панически реагируя даже на кратковременную разлуку. Таким образом, образуется типичный порочный круг, который может быть разорван только с риском для собственного существования, так как автономия субъекта в данном случае разрушительна…

Конфликты депрессивных личностей проявляются, в первую очередь, в форме соматических нарушений в воспринимающих органах. Символически представляя все, что они воспринимают, они делают это своим внутренним достоянием. Такого рода психосоматические расстройства легко возникают при конфликтных ситуациях, фиксируясь в области глотки, глоточных миндалин, пищевода и желудка. Ожирение и исхудание также могут быть психодинамически связаны с конфликтами.

В народе бытует выражение «печальное сало», или «ожирение от горя»; связано оно с тем, что разлука или утрата близкого человека нередко компенсируются неумеренным пьянством или обжорством. Это почти неотличимо от расстройств влечений, если рассматривать их как эрзац удовлетворенности или способ бегства от действительности.

Трудности, с которыми сталкиваются депрессивные личности, могут привести к умственной несостоятельности, при которой они не могут справиться со своими проблемами и нуждаются в уходе. Им так тяжело подумать о чем-то конкретном, они так быстро все забывают, что кажется, что это – органические симптомы поражения мозга. При более внимательном рассмотрении мы убеждаемся, что такое впечатление недостаточно обосновано.

Депрессивные личности воспринимают окружающее с недостаточным интересом и вниманием, потому что одержимы страхом; сильные раздражители до них не доходят, так как лишь усугубляют конфликт и ослабляют их способность к восприятию; они как бы включают фильтр для чрезмерных по силе раздражителей, чтобы предотвратить разочарование.

Сюда же относятся трудности в учебе или общая утомляемость и как бы безучастность, которые, с одной стороны, несут защитные функции, а с другой – по типу обратной связи – усиливают депрессию, так как приводят к невыполнению ожидаемых от них действий и функций и к разочарованию в себе самом.

* * *

Из приведенных выше описаний становится ясно, что именно в партнерских отношениях депрессивные личности приходят к кризису. Напряженность, столкновения, конфликты в таких отношениях мучительны и непереносимы для них, они угнетают их больше, чем следует из объективных обстоятельств, потому что конфликты активизируют страх утраты.

Для депрессивных личностей непонятно, почему их старания могут довести партнера до точки кипения, так как в судорожном цеплянии за него они находят облегчение. Депрессивные личности реагируют на кризис в партнерских отношениях паникой, глубокой депрессией; страх иногда приводит их к шантажированию партнера угрозой или даже попытками самоубийства. Они не могут себе представить, что партнер не столь нуждается в близости, как они сами, что душевная близость не доставляет ему удовольствия и радости. Потребность партнера в дистанцировании они расценивают как недостаточную склонность к ним или признак того, что их больше не любят.

О чем думает депрессивная личность и как она чувствует, можно догадаться по высказываемому желанию «читать в глазах» – зная о том, что он мешает партнеру, что тот хочет отвязаться от него, убрать со своей дороги, он принимает его взгляды, разделяет его мнения – короче говоря, он любит так, что вообще создается угроза стирания различий между существованием депрессивной личности и партнера.

Такое «слияние» для депрессивной личности является как бы заклинанием от страха утраты. Он весь в партнере и живет сознанием своей жертвенности и самоотречения. Истинность или неистинность такой любви определяется тем, что депрессивные личности решаются на любовь (так как она сама по себе смягчает страх утраты), отдавая себе отчет в опасности любви для них самих и понимая, что партнер должен иметь условия для свободного развития своей индивидуальности. Здесь принцип «я хочу того, что подходит тебе» абсолютизируется. Для партнера такого рода связь во многих отношениях удобна, но если от своего партнера депрессивные личности ожидают большего, чем быть его «эхом» или обслуживающим его бессловесным духом, то их ждет разочарование.

Более тяжелой является другая форма депрессивных партнерских взаимоотношений – так называемая шантажирующая любовь, или любовь-вымогательство. Она охотно рядится в повышенную заботливость, за которой скрывается господствующее влечение бежать от страха утраты. Если это недостижимо, депрессивные личности прибегают к более сильным методам, направленным на пробуждение у партнера чувства вины, – например, к угрозе самоубийства; если же и это не оказывает желаемого действия, они впадают в состояние глубокой депрессии и отчаяния.

Формулировка «если ты меня больше не любишь, то я не хочу больше жить» побуждает партнера к ответным действиям, чтобы освободиться от тяжкого бремени чужой жизни и изменить свои привязанности. Даже если партнер достаточно мягок, склонен испытывать чувство вины и не догадывается о причинах трагедии, он все равно склонен устраниться от участия в трагедии, тогда как противоположная сторона все сильнее запутывается в своих проблемах.

Таким образом, в глубине таких связей, где от партнера ожидают освобождения от страха, сострадания и чувства вины, тлеет ненависть и желание смерти.

Любовь и порок

Что означает соблазн

(из книги Ж. Бодрийяра «Соблазн», перевод с французского А. Гараджи)

…Быть обольщенным – значит быть совращенным от своей истины. Обольщать – значит совращать другого от его истины. Обольщение непосредственно, мгновенно обратимо, и эта обратимость составляется вызовом, вплетенным в его игру, и тайной, в которой оно утопает.

Сила привлекающая и отвлекающая, сила поглощающая и завораживающая, сила низвержения не только секса, но и вообще всего реального, сила вызова – не экономия пола и слова, но всегда только эскалация прелести и насилия, мгновенная вспышка страсти, в которую при случае и секс может нагрянуть, но которая с таким же успехом исчерпывается лишь самой собой, в этом процессе вызова и смерти, в радикальной неопределенности, отличающей ее от влечения, которое неопределенно в отношении своего объекта, но определенно как сила и как начало, тогда как страсть обольщения не имеет ни субстанции, ни начала: свою интенсивность она берет не от какого-то заряда либидо, не от какой-то энергии желания, но от чистой формы игры и чисто формальной эскалации взлетающих ставок.


Соблазнение. Древнеримская фреска

Таков и вызов. Он такая же дуально-дуэльная форма, которая исчерпывается в одно мгновение и чья интенсивность коренится в этой немедленной, непосредственной реверсии. Он тоже околдовывает, как какие-нибудь лишенные смысла слова, на которые мы по этой абсурдной причине не можем не ответить. Что заставляет отвечать на вызов? Вопрос таинственный, под стать другому: что соблазняет?

Есть ли что соблазнительней вызова? Вызов или обольщение – это всегда стремление свести другого с ума, но только взаимным умопомрачением, безумствуя объединяющим их умопомрачительным отсутствием, и взаимным поглощением. Вот неизбежность вызова, и вот почему невозможно не ответить на него: он вводит своего рода безумное отношение, резко отличающееся от отношений коммуникации или обмена: дуальное отношение, скользящее по знакам хотя и бессмысленным, но связанным каким-то фундаментальным правилом и тайным соблюдением его.

Вызов кладет конец всякому договору и контракту, всякому обмену под управлением закона (закона природы или закона стоимости), все это он заменяет неким пактом, в высшей степени условным и ритуализованным, неотступным обязательством отвечать и повышать ставки, управляемым фундаментальным правилом игры и скандированным согласно своему собственному ритму. В противоположность закону, который всегда куда-нибудь вписан, в скрижали, в сердце или в небо над головой, этому фундаментальному правилу не обязательно быть изложенным, оно вообще не должно излагаться. Оно непосредственно, имманентно, неизбежно (закон – трансцендентен и эксплицитен).

Нет и не может быть контракта обольщения, контракта вызова. Для появления вызова или обольщения всякое договорное отношение должно исчезнуть, уступив место дуальному отношению, которое составляется из тайных знаков, изъятых из обмена и всю свою интенсивность черпающих в своей формальной разделенности, в своей непосредственной реверберации. Таковы же чары обольщения, которое кладет конец всякой экономии желания, всякому сексуальному либо психологическому контракту и подставляет взамен умопомрачение ответа – никаких вкладов: только ставки – никакого контракта: только пакт – ничего индивидуального: только дуальное – никакой психологичности: только ритуальность – никакой естественности: только искусственность. Стратегия личности: судьба.

Вызов и обольщение бесконечно близки. Но не найдется ли все же между ними некоторого различия? Ведь если вызовом предполагается вытащить другого на территорию, где сами вы сильны и где другой тоже обретет силу в результате бесконечного повышения ставок, то стратегией обольщения, наоборот, предполагается выманить другого на территорию, где вы сами слабы и где другого тоже вскоре поразит эта же слабость. Слабость с расчетом, слабость вне расчета: вызов другому – приколоться и проколоться.

Соблазнять – значит делать хрупким. Соблазнять – значит давать слабину. Мы никогда не соблазняем своей силой или знаками силы, но только своей слабостью. Мы ставим на эту слабость в игре обольщения, которое только благодаря этому обретает свою мощь.

Мы обольщаем своей смертью, своей уязвимостью, заполняющей нас пустотой. Секрет в том, чтобы научиться пользоваться этой смертью вместо взгляда, вместо жеста, вместо знания, вместо смысла.

Все возвращается в пустоту, наши слова и жесты не исключение, но некоторые, прежде чем исчезнуть, улучают миг и в предвосхищении конца вспыхивают ярчайшим соблазном, какой другие так никогда и не узнают. Секрет обольщения – в этом призывании и отзывании другого жестами, чья медлительность, напряженная подвешенность поэтичны, как падение или взрыв в замедленной съемке, потому что тогда нечто, прежде чем свершиться, улучает миг, чтобы дать вам почувствовать свое отсутствие, что и составляет совершенство «желания», если таковое вообще достижимо.

* * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад