– Матушка, заступница ты наша, спасенье ты бабье, – запричитала старуха, обнимая и оглаживая жену участкового.
– Здравствуй, Валерьяновна! А ты все шустра да весела… Вижу: по огороду сама шарашишься. И грядки полоты, и навозишко сбережен, и полито… Ну, Валерьяновна, слов нету!
Они оказались в небольшой комнате, отделенной от кухни дощатой перегородкой. Стоял посередине комнаты стол, могучий и неизносимый, стены были оклеены газетами и картинками из журнала «Огонек»; всюду – на стенах, в углах, даже на нештукатуренном потолке – висели пучки сухой травы, в красном углу мерцала лампадка и висело несколько икон.
– Ой, матушка, заступница ты наша! Садись, матушка, охолонись.
– А я ведь к тебе ненадолго, Валерьяновна, – садясь за кедровый стол, сказала Глафира. – У меня ведь тоже квашенка поставлена, как хочу свово пышками побаловать…
– И надо, надо его потешить… Надо, матушка-заступница.
Они немного помолчали.
Г Л А Ф И Р А. У тебя, Валерьяновна, как я примечала ране, в углу-то шесть иконок висело. Так вот где две-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Ох, грехи наши тяжкие!
Г Л А Ф И Р А. Какие у тебя грехи, когда я в деревне добрее тебя старухи не знаю? Чего ты на себя наговариваешь-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не наговаривать, грехи замаливать, ежели я эти две иконы, матушка, продала… Сережке-то стапензию платить не стали, так я ему всяку копейку посылаю, правнучку-то… Обратно же молодой – к девке пойтить, в кино ее пообнимать, в театру свесть… Продала! Спаси меня бог и прости, грешную!
Г Л А Ф И Р А. По сколько взяла-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. По десятке, матушка.
Г Л А Ф И Р А. Ну, ты сдурела, Валерьяновна! За такие иконки по десятке? Да в деревне ни у кого из старух икон красивше твоих нету… Кому продала-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Вот этого я тебе, матушка, сказать не могу, но страху я натерпелась – не приведи господи!
Г Л А Ф И Р А. Страх-то откуда?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не страх, матушка, ежели к тебе в полночь постучат, говорят, что из городу приехали, поклон от Сереженьки привезли, а как вошли – мать моя! Очки на нем агромадные да черные, сам ростом под потолок, заикается, борода – во! А сам, промежду прочим, молодой… Привет, говорит, от Сережи, я, говорит, его распрекрасно знаю, а это что у вас в углу? Иконы, отвечаю… А не продадите, говорит, вам деньги нужны, как Сережку-то со стапензии сняли… Я бы, говорит, вам по десятке – вон за эти две, которы грязны.
Г Л А Ф И Р А. Ах, горюшко ты мое, Валерьяновна!
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Это почто такие слова?
Г Л А Ф И Р А. А не почто, это я так – бормочу, чего попало… Боюсь, перестоит квашенка-то, Валерьяновна. Ты уж меня прощай, подружка, я к тебе скоренько в ласковы гости прибегу…
Позднее жена участкового стояла у порога богатого и большого дома – прихожая была просторной, вешалка – городская, лежал под ногами домотканый ковер. Глафира глядела на прямую, надменную, толстую и узкоглазую старуху.
– Так ты меня, Григорьевна, в дом-то и не позовешь? – ласково спросила Глафира. – Так и будешь держать у порога, Григорьевна?
– Так и буду! – сквозь целые белые зубы проговорила старуха. – В мой дом нехристям ходу нету… Скатертью дорога!
Глафира спокойно отступила к дверям.
– Мне, Григорьевна, дорога всегда скатертью! Когда у человека чистая совесть, ему плохой дороги бояться не след…
Старуха подбоченилась.
– Ты это на что намекаешь, богопротивница! У кого совесть не чиста? У меня, у Елизаветы Григорьевны Толстых?
– У тебя, – смиренно ответила Глафира. – Ты сама больша христианка в деревне, а иконы по тридцатке продала.
Старуха от удивления так и обомлела:
– А ты откуда про иконы знаешь? От своего! Ну, конечно! Рази без твоего холеры какое дело обойдется! Ну, а насчет тридцатки ты врешь. – И показала Глафире фигу. – Полсотни – не хочешь! Нашла дуру! Это, может, Валерьяновна по тридцатке, а не Елизавета Григорьевна Толстых… Вали отсюдова, покуда я сердцем не изошла!
Глафира согласно закивала.
– Счас, счас убегу! – пообещала она и весело захохотала. – А еще Валерьяновну костеришь… Да она, то исть Валерьяновна, одному очкастому, бородастому, заикастому две иконы…
Толстуха была такой, точно вот-вот брякнется в обморок.
– Очкастому? Бородастому? Заикастому? Да и ить это он и есть!
Из-за березы показалось лицо Лютикова, застыло в напряженном, профессионально-детективном внимании. Постепенно он сосредоточился на работающем Юрии Буровских. На него Лютиков глядел несколько трагически-обреченных секунд.
– Бу-ров-ских! – позвал Лютиков. – Буровских!
Не сразу услышав призыв, Буровских затем все-таки обратил на него внимание. Подумав, забил топор острием в пенек, напевая, пошел к Лютикову.
– Чего надо?
Делая прельстительные жесты, подмигивая, сутулясь и «детективно» улыбаясь, Лютиков заманил Буровскмх за березу, взяв за руку, шепнул на ухо:
– Есть!
– Чего есть?
– Икона!
Лютиков мгновенно выхватил из-за спины такой же газетный пакет, какой бросил в Обь.
– Вот такая! Бери! Дешево отдаю – десятка!
Буровских постучал Лютикова пальцем по лбу, сморщился, закрыл глаза.
– Три рубля! – сказал он торгашеским голосом. – Нет, два!
– Бери!
Получив два рубля, Лютиков начал пританцовывать на месте.
– Куда спрячешь? Есть верное место, сам Анискин не найдет…
Буровских снова постучал пальцем по его лбу.
– «Вечерний звон, вечерний звон»… – пропел он. – Впрочем, постой, переплатил я! Гони обратно рубль! Ну!
Лютиков протянул ему рубль.
– Могу и задаром отдать, – сказал он. – Когда придешь?
– Куда?
– Место смотреть.
Буровских запел:
– «Я приду к тебе под вечер, когда улица заснет…»
После этого повернулся, забыв о Лютикове, пошел к силосной башне, возле которой уже разгуливал бригадир, гневно и угрожающе потирающий руки:
– Гуляешь, сукин сын! А все вкалывают! За тебя вкалывают, гитара чертова!
На шум подошли остальные «шабашники», и тогда Буровских вынул из-за спины икону.
– Рубль отдал! – смеясь над самим собой, сказал он. – Пришел этот шут с буровой, говорит: «Купи!» Просил десятку, отдал за рубль… – Он задумался. – Для чего я ее купил? Рубль – это же тонкий стакан портвейна три семерки…
Глафира с огорченным и даже немного растерянным лицом выходила в сопровождении тонкой высокой старухи из третьего дома. Старуха была улыбчивая, доброглазая, видимо, когда-то очень красивая.
– Так, говоришь, он был маленький, при зеленых очках, без бороды, но при крупном усе? Ус, спрашиваю, был сильно крупный?
– Мабуть до ушей, – по-украински запевно ответила старуха. – Сильно крупный был у него вус, а очки, мабуть, не мене блюдца для варенья… Выспрашивал, кто ищо иконы торгуить. Гоношистый такой, глазом шарить, зуркает, зуб у яго со свистом…
– Спасибо, Семеновна, прощевай, Семеновна!
Глафира шла по улице с прежним огорченным лицом.
– Это чего же получается, отец, это как же выходит так, дядя Анискин? Ведь их получается двое, а может, поболе. Это ведь тебе, отец, с шайкой, может, придется схлестнуться…
В кабинете Анискина шел неприятный разговор. Сам участковый стоял столбом, а посередь комнаты, закинув ногу на ногу, сидел рабочий с буровой Георгий Сидоров. Ленивый и снисходительный, между тем говорил вещи опасные.
– Бить морды я не люблю, устаю я… А вот за то, что вы за мной «следопыта» пустили, гражданин Анискин, можно и погоны уронить да и без пенсии остаться… – Он меланхолически вздохнул. – Устаю я… Вот и спрашиваю: кто вам позволил ко мне его приставить? Лютиков, я им интересуюсь, для вас слежку за мной ведет? По вашему приказанию, спрашиваю, он мне иконы продать старался? Ась? Что-то я ответа не слышу от вас, товарищ Анискин? А я, между всем прочим, рабочий! А это что значит? Гегемон – вот что это значит, а вы за мной… Спрашиваю: ошибочная политика?
Анискин еще строже прежнего выпрямился, сделал руки почти по швам, глаза уставил в стенку – так и стоял до тех пор, пока не выдавил из себя следующее:
– Товарищ Сидоров, ответственно заявляю, что Лютиков все это производит по своей, как говорится, инициативе. Недоработал я с Лютиковым, прошу простить меня, товарищ Сидоров.
Сидоров сладко зевнул, поднялся, высокий, медлительный, еле переставляя ноги, пошел к дверям, не оборачиваясь, процедил:
– Не знаю, не знаю, что с вами и делать… – и скрылся.
А участковый громыхнул кулачищем по столу, остервенев от злости, зашвырнул в окошко, что выходило на огороды, старенькое пресс-папье.
– Ну, Лютиков, ну, Лютиков…
В просторной гостиной-горнице участкового Глафира готовилась подавать обед – громыхала на кухне ухватом, сковородником, чашками да тарелками, а за столом сидели Анискин и рабочий Лютиков, который на месте усидеть не мог – все порывался вскочить, но Анискин строгим взглядом его усаживал.
– Продолжаю рассказ, товарищ капитан…
– Продолжайте, продолжайте, рядовой запаса товарищ Лютиков.
– …Скрывшись за березой так, чтобы ни один нескромный взгляд меня заметить не мог, продолжаю наблюдение за подозреваемым Буровских. Вижу: другие «шабашники» отвлечены работой, принимаю решение: позвать Буровских! Негромко окликаю его, в дальнейшем голос немножко повышаю. Он слышит, подходит, я ему демонстрирую икону, а сам наблюдаю за каждой черточкой его лица, за каждым изменением психологического состояния. Понимаю: он! Начинает рядиться – хитро! Делает вид: мне икона будто бы не нужна, я ими не интересуюсь, но при случае почему не купить… Делаю вывод: игра! Искусная игра, товарищ капитан!
Лютиков полез в карман, порывшись, вынул из него помятый рубль, торжественно произнес:
– Прошу внести в государственное казначейство один, в скобках один, рубль ноль ноль копеек… Прошу оприходовать документально в силу того, что у старой женщины Семеновны я икону получил даром…
– Даром? – живо переспросил Анискин.
– Даром, товарищ капитан! – восторженно отрапортовал Лютиков. – Семеновна, извиняюсь, товарищ Савченко – человек исключительной доброты и благонадежности!
– Молодца, Лютиков! Штирлиц!
– Служу Советскому Союзу, товарищ капитан!
– Товарищ рядовой запаса, – наконец нежно спросил участковый, – а вы помните, товарищ рядовой запаса, что я вам сказал на ушко, когда пришел на буровую в тот день, когда церковь обворовали? Какое я вам тогда задание дал?
Закрыв глаза, Лютиков четко ответил:
– Вы сказали: «Ограблена церковь. Даю вам, товарищ Лютиков, ответственное задание…» – Он замолчал, но глаз не открыл. – «Задание… в это дело не встревать! Ежели хоть раз увижу, что вы иконами интересуетесь…»
– Ну, ну!
– «…что вы иконами интересуетесь, не только штрафану, а сотру в порошок».
– Ко мне с вашей нефтяной Сидоров приходил, – прежним нежным голосом сказал Анискин. – В райком, говорит, напишу, в обком, грозится, сообщу, в Совет Министров, обещает, доложу, в ООН, страшит, телеграмму дам, что участковый инспектор Анискин ко мне, рабочему, пролетарию, гегемону, шпика приставил… Погоны с меня обещает снять, пенсии лишить принимает решение… А я без пенсии – куда? Я, поди, уже и рыбалить да охотничать напрочь разучился… Одна мне дорога – с голоду помирать. Да и тебе, Глафирушка, кусать-то будет нечего, болезная…
Участковый и директор школы Яков Власович споро шли по солнечной деревенской улице. Не разговаривали, не останавливались, не переглядывались – были страшно деловитыми и увлеченными. Подойдя к дому старухи Валерьяновны, участковый резко остановился, интимно взял Якова Власовича за пуговицу летнего белого пиджака.
– Значит, ты понимаешь, Яков Власович, чего я хочу добиться? Мне понять надо, чего ты над этими иконами трясешься, как баба над грудником? Какая в них есть такая ценность, что ты говоришь: «Иконы – это духовная летопись русского народа!» Прямо скажу: скучно мне иконы искать, ежели я в них ни хрена не понимаю…
– Вы обновитесь, духовно прозреете, станете во сто крат богаче, когда поймете, какое могучее искусство порой скрывается за черным слоем древности! – торжественно, голосом одержимого коллекционера произнес Яков Власович.